Нет, не кончилась жизнь, самурайская вздорная спесь,
диковатая нахуй, стихи о любви и о Боге.
— Если кто не заметил, мои ненаглядные: я еще здесь,
сижу как бомж и алкоголик у дороги.
Господи, вот мой компьютер, вот брюки мои, носки,
а вот — шесть книжек с грубыми стихами.
Я их выблевывал, как отравившийся, — кусками
с богооставленностью, с желчью и с людьми.
— Одно стихотворение (лежащее под спудом
и неписавшееся года два, как долг)
открылось только в нынешнем июле —
и вот оскаливает зубы словно волк.
Другое тоже завалилось за подкладку,
но я достал его, отмыл, одел в пальто
и наспех записал, оно — о счастье.
А пятое пришло ко мне само.
... Так что схлопнулось, все! — дожила, дописалась книжка
в темных катышках крови и меда, в ошметках боли
[как сказала однажды подвыпившая директриса,
проработав полжизни в советской школе:
— Я люблю вас крепко, целую низко,
только, дети, — оставьте меня в покое...] —
и стою я теперь сам себе обелиском,
поебенью-травою счастливой во чистом поле.
— Я, рожавший Тебе эти буквы, то крупно, то мелко,
зажимая живот рукавами, как раненый, исступленно,
вот теперь — я немного попью из твоей голубой тарелки,
а потом полежу на ладони твоей — зеленой.
Потому что я знаю: на койке, в больнице, сжимая в руке апельсины
(... так ведь я же не видел тебя никогда из-за сильного света...) —
ты за это за все никогда меня не покинешь,
и я тоже тебя — никогда не покину — за это.
«Настоящий диссидент, только русский»
Вспоминает ветеран многоподъездной системы
Кашин Олег