Снова Феня!

На следующее утро она проспала. Положительно ей не везёт! Надо же было проспать именно в то утро, с которого должна начаться новая, разумная жизнь!

А Катя с мамой так и не приходили ночевать…

Наташа переоделась, наскоро смочила волосы, чтобы не торчали вихры в разные стороны, и, не позавтракав в надежде на школьный бублик (да и времени нет), помчалась в школу. Но прежде подобрала с полу письмо, подсунутое кем-то из соседей под дверь. Она прочитала его по дороге.

В класс Наташа успела попасть до прихода учительницы и, полная изумления и горечи, снова впилась глазами в ровненькие, со старанием написанные строчки.

«Здравствуй, дорогая подруга Наташа!

Шлёт тебе поклон твоя подруга Феня. А ещё велят передавать поклоны все нечаевские девчата. И бабы, которые узнали, что письмо шлю в Москву, тоже велели кланяться.

Как интернатские ребята уехали, все вас стали жалеть и скучать. Беспорядку с вами было много, да зато веселее. Разные постановки в школе делали и выступления. Только наши учителя о вас не скучают. Говорят, интернатские в классе шумели и посторонние вопросы привычка у них была задавать.

Дорогая моя подруга Наташа! Не перо пишет, не чернильница — пишет горюча слеза. Привязалась к нам с мамкой худая жизнь да никак не отвяжется. Нет вестей от Лёньки и нет! Приду из школы и плачу. Всё вспоминается, как до войны жили! Лампа горела ярко, а тятя любил вечером газету читать или самокрутку свёртывает и что-нибудь рассказывает. А мамка была весёлая и обходительная. Я всё думала, мамка у меня молодая. А теперь гляжу: вовсе старая. Ляжет на печку с сумерек и молчит. На корову и то не выйдет во двор поглядеть. Словно ничего ей не надо. Бабы ругают, говорят, у тебя дочка растёт, или хочешь Феньку в сиротках оставить? А ей не до меня. О Лёньке сохнет, а о Лёньке слуху нет. И куда только он затерялся? Неужто так мы его и не сыщем? Была бы моя воля да кабы мамушки не жаль, убежала бы от тоски в партизанки!

Вы подайте самолёт

Самый легкокрылый!

Полечу я на тот фронт,

Где братишка милый!

Любимая подруга Наташа, узнай поскорее в Москве, жив ли наш Лёнька. Извелось моё сердце слушать, как по ночам мать горюет, словно слепой козёл об ясли колотится.

Пришли мне книжку про войну и по истории. Пиши ответ, как живёшь.

Твоя подруга Феня».

Наташа читала, не замечая ни Тасиных усилий подглядеть на конверте, от кого и откуда прислано ей такое большое письмо; ни болтовни и гама за партами, какие бывают только перед уроком, к которому привыкли относиться беспечно; ни появления в классе учительницы литературы и русского языка Дарьи Леонидовны.

Это была молодая учительница. Совсем молодая, по виду едва ли старше двадцати лет. С её приходом гвалт в классе не утих, а, напротив, усилился.

— Дарья Леонидовна! Почему вы с тетрадями? Зачем вы их принесли? — кричали девочки, словно нарочно стуча и хлопая крышками парт.

Люда Григорьева, похожая на сову в своих круглых, в роговой оправе очках, с остреньким, как клювик, носом, выпалила без церемоний:

— Дарья Леонидовна! Вы, должно быть, не знаете: все учителя о письменной предупреждают заранее.

Люда Григорьева вообще любила вступать в спор с учителями и озадачивать их дерзкими вопросами, а чтобы спорить с Дарьей Леонидовной, и вовсе особой отваги не надобно. Неуверенность учительницы и привычка краснеть были слишком заметны. Дарья Леонидовна только кончила вуз и впервые этой осенью пришла в школу работать.

— Если у человека нет опыта, понятно, он будет делать ошибки, — снисходительным тоном рассуждала Валя Кесарева. Она отвечала Дарье Леонидовне так же хорошо, как другим учителям, но чуть небрежно.

— А всё же попробуйте написать сочинение, — полуспрашивая, сказала Дарья Леонидовна.

Шум в классе поднялся невообразимый.

— Не будем пробовать! Не умеем! Мы не писатели! — неслось с парт.

— Без подготовки! Ужас, вот ужас-то! — ахала Лена Родионова.

— А мне нечем писать, — невинно заявила Тася, на глазах у всех пряча ручку в пенал.

— И мне!

— И я позабыла перо.

— И я…

Валя Кесарева, делая вид, что помогает учительнице водворить порядок, покрикивала в качестве старосты класса:

— Тише, вы! Замолчите!

— Не твоё дело! — кричали в ответ.

Тридцать девочек, безмолвных и внимательных на уроках Захара Петровича, с непостижимой быстротой превратились в беспечных бездельниц. Дарья Леонидовна в каком-то одеревенении молчала, стараясь унять обиженное подёргивание губ. Вдруг посреди хаоса раздался спасительный голос Жени Спивак:

— Дарья Леонидовна, о чём будем писать?

Учительница увидела большеротую девочку со смешными метёлками чёрных косичек. Девочка доверчиво улыбалась ей с задней парты. Дарья Леонидовна поняла — протянута рука помощи. Ей не давали утонуть.

— Я хочу знать, что вы думаете о дружбе, — сказала она насколько возможно естественно. Как будто пришла побеседовать со старыми знакомыми, привыкшими с полуслова понимать все твои мысли.

Совсем недавно вопрос о дружбе задан был классу Зинаидой Рафаиловной.

Разговор продолжался. Может быть, он подсказан Дарье Леонидовне Белым медведем?

— Как вы дружите? С кем? Почему? Расскажите… А после я вам о себе расскажу. И забудьте, пожалуйста, об отметках. Забудьте! — торопливо добавила Дарья Леонидовна.

— Разрешите тетрадку, — попросила Женя.

Валя Кесарева, сообразив, что сочинение всё равно придётся писать и вдруг Женя напишет скорее, а она, чего доброго, не управится до звонка, поднялась и, громко стуча каблуками, пошла к Дарье Леонидовне за своей тетрадкой.

За ней потянулась Маня Шепелева, привыкшая всегда следовать примеру отличницы Кесаревой.

Скоро тетради с учительского столика были разобраны. Заскрипели перья. По-разному. Неохотно. Послушно. Безразлично. И увлечённо, с волнением.

А что до Наташи, она почти не слыхала происходящего в классе. В парте лежало Фенино письмо.

И Наташа думала, думала и вспоминала, сгорбив, словно старушка, спину.

…Интернат запоздал с выездом. Ребят из Наташиной школы отправляли в эвакуацию только после первых бомбёжек.

Стоял жаркий июль, вечера были до неправдоподобия светлы. Каждый вечер фашистские самолёты налетали на Москву с немецкой пунктуальностью в один и тот же час. Ровно в девять.

Протяжно выла сирена: «Граждане, воздушная тревога!»

Никогда не забудет Наташа первый налёт! Мама вбежала в комнату с белым, как плат, лицом.

— Где твоё пальто? — кричала она. Она металась по комнате, протягивая руки, словно слепая. — Где пальто? Где пальто?!

— Мама! Зачем? На улице жарко, мама! Не надо, — трясясь от волнения, умоляла Наташа.

Страшной силы подземный удар едва не свалил их с ног. Казалось, бомба брошена не сверху, а разорвалась где-то под землёй, всю её колебля; из оконной рамы брызнули осколки стекла, и маленький бюстик Бетховена, стоявший на рояле, качнулся и упал набок.

— Конец, — сказала мама тихим, отчаянным голосом.

Они опоздали в бомбоубежище. Дежурный ПВО не выпустил их из подъезда. Падали зажигалки. На соседней крыше часто и коротко вспыхивали огненные языки зениток. Вспышка. Белый дымок. Вспышка. Дымок…

Откуда-то, из-за домов, вырвался столб дыма и погнал ввысь кипящие чёрные клубы, застилая небо мертвенной пеленой. Пахло гарью и порохом.

…Через несколько дней интернат уезжал.

— Мы увидимся! Увидимся. Я увижу тебя! — в каком-то исступлении твердила мама.

Рядом плакали и так же исступлённо целовали детей другие матери. Отцов среди провожающих почти не было видно.

Воспитатели, едва не падая от усталости, гнали родных из вагона:

— Товарищи родители, уходите! Поезд отправляется.

Завыла сирена. «Граждане, воздушная тревога!»

— Ну, уезжайте! Быстрее, быстрее! Ну, до свидания! — говорила мама. — Благословляю людей, которые тебя без меня приласкают. Есть же хорошие люди! Спасибо вам, хорошие!

Она уж совсем не помнила, что говорила, и лихорадочно гладила Наташины щёки и волосы. Руки у неё были холодны как лёд.


Когда ребят, измученных бомбёжками и долгой дорогой, привезли в Нечаевку, к сельсовету собралась вся деревня. Тогда, в первый день, Наташа познакомилась с Феней.

Серьёзная и деловитая, она не охала, как другие нечаевские девчонки и бабы, а немедля принялась за работу.

Нельзя сказать, что Феня с первой встречи приласкала Наташу. Скорее, наоборот.

— Что сентябрём насупились? — сурово обратилась она к приезжим ребятам, сбившимся вокруг сваленных на лужке у сельсовета вещей, пока воспитатели вели переговоры с начальством. — Стой не стой, а обживаться надо. Айда соломой тюфяки набивать.

Ребята, повесив на плечи подматрасники, поплелись за Феней к скирдам свежеобмолоченной соломы, и там впервые увидала Наташа деревенское небо, такое большое, такое бесстрастно-спокойное, что вдруг разрыдалась навзрыд, вспомнив пыхающие белыми дымками зенитки и словно ослепшее лицо мамы.

— А-а-а! — затянула Тася.

И вмиг, точно их охватило поветрие, в голос заревели все интернатские девочки.

Феня стояла, прижимая охапку соломы к груди, не зная, что делать. Из её голубеньких, как цветочки льна, глаз смотрела жалость.

— Хватит нюни распускать! — грубым голосом крикнул Федя Русанов, врываясь обеими руками в омёт соломы и силясь ухватить побольше охапку.

— Пускай повоют, — сказала Феня. — Отвоются, и полегчает. А мы давай дело справлять. Вы, чай, ребята, потвёрже.

Непонятно отчего, Фенино позволение плакать довольно быстро успокоило девочек. Наташа вытерла рукавом слёзы и, давя в себе всхлипы, взяла грабли.

— Не с той руки берёшься, — учила Феня. — Ну, косоруки из Москвы приехали! Чужбина непотачлива — за так не полюбят. Пропадёте неумехами-то…

И странно, её деловитые и будничные речи подбадривали Наташу лучше, чем если бы Феня, как бабы у сельсовета, жалели «сироток», выгнанных из дому проклятой войной. А когда управились с тюфяками, Феня позвала интернатских кататься с омёта. Они залезали на высокий омёт и с визгом скользили вниз по золотистой пышной соломе, пока дед Леонтий, волосатый, как леший, не погнал их, обозвав несознательным элементом.

— Вот я вас! Обомнёте мне скирд, а он на корма сгодится. Сена нет, так и солома съедома. Кыш отсюдова!

Дед Леонтий похож был на Вия — такие длинные у него росли брови, свешиваясь, вроде бахромы, на глаза. Видно, Феня боялась деда Леонтия. Едва заслышала голос, улепетнула с омёта, только крикнуть интернатским успела:

— Айда прочь! Он вам задаст, озорникам, на орехи! Без ушей оставит.

Ах, Феня! Хорошая моя подруга…

— Тихонова! Почему ты не пишешь?

К парте приближалась Дарья Леонидовна. Опасаясь какого-нибудь глупого ответа, от которого лицо её, как огнём, зальёт беспомощным румянцем, она строго смотрела на Тихонову.

— Сейчас начну, — коротко ответила Наташа.

Она вспомнила дальше, как они ходили с Феней вдвоём собирать для свиней жёлуди в дубы над крутым оврагом, проложившим путь сквозь частый и путаный лес. Дубы были старые. В октябре, когда после первых заморозков сиреневый лист под окошком повиснет тёмными тряпочками, облетят берёзы, лес поголеет,— дубы лишь ржавчиной тронет, стоят упорные, густолистые. А поляну понизу усыпали жёлуди с гладенькой, точно отполированной, кожей. Весело их собирать!

Феня пугала Наташу барсуками. Правду сказать, за два с лишним года жизни в Нечаевке никто из интернатских ребят барсуков в лесу не встречал, но рассказы о них велись самые страшные. Целым стадом выходят пастись к желудям — попадёшься на глаза, не помилуют. Вожак клыком с одного разу убьёт, а стая на клочки растащит, оставят на сырой земле лежать белые косточки. Лапы у барсука медвежьи, а по рылу и шерсти не отличишь от свиньи. Хрюкает барсук, как свинья. А злой! Злее всякого дикого зверя…

В разгаре разговора позади дубняка затрещал в лесу валежник. Что-то ворочалось, топталось в кустах орешника, качая и ломая ветви.

— Спасайсь! — завизжала Феня.

Она кинулась к дубу. Но Наташа в то время не научилась ещё лазить по деревьям.

— Погубительница моя! — шептала Феня, подсаживая Наташу на сук и в ужасе озираясь на орешник, откуда ломилось к ним рассвирепевшее барсучье стадо.

Наташа и от природы не очень ловка, а тут со страху совсем обессилела: ухватилась за сук, а подтянуться — никак.

— Сгибли мы с тобой, — шёпотом причитала Феня.

И вдруг из лесу вышла корова, белуха, с одним кривым рогом, за обломок другого зацепилась ореховая ветка, и встала, удивляясь открывшейся перед ней просторной поляне и рыжим дубам.

Феня выпустила Наташу, и она, не удержавшись за сук, шмякнулась наземь, больно отбив бок. А Феня, точно подкошенная, села и в изнеможении вздохнула:

— У-уф! Дуры мы, дуры…

…Наташа решительным жестом обмакнула в чернильницу перо и принялась писать.

И, как живое, представилось ей нечаевское зимнее поле. С тихим шорохом бежит полем позёмка, наметая поперёк дороги длинные косые валы.

Феня, в старенькой шальке, в подшитых валенках, сунув озябшие руки за пазуху, нехотя бредёт из школы домой. Словно сиротка, качается голая рябина возле избы, постукивая заледеневшими прутиками.

Пока Феня училась, крыльцо занесло снегом. На ступеньках не видно следов. Как невесело дома! Не прибрано. Пол не метёный. Берись за веник, мети.

Лечь бы на печку, как мамка, да так и не вставать. Но Фене нельзя лечь и не вставать.

…Наташа не заметила, как пролетел двухчасовой урок.

Наскоро перелистав со звонком сочинение, она огорчённо подумала, что написала его не на тему. Задано писать о дружбе, а она рассказала о Фене и даже слово «дружба» ни разу не вставила. Но уже поздно. Наташа перечеркнула заглавие, написала своё: «Моя подруга Феня» — и сдала тетрадку учительнице.

Дарья Леонидовна вышла из класса. Она переставала быть Дарьей Леонидовной, как только оставляла класс, и становилась попросту Дашенькой. Так её звали в учительской и дома.

Когда Дашенька, стесняясь и боясь учителей, вошла впервые в учительскую, Захар Петрович, увидев её свежие щёки, юный лоб, русые волосы, расчёсанные на прямой пробор, и какой-то особенно ясный взгляд, вызывающий в представлении свет зимнего утра, произнёс с изумлением:

— Какая вы удивительно русская девушка!

Дашенька смущённо промолчала, но учителям понравилось определение Захара Петровича, и все стали её называть «русская девушка Дашенька».

Дома над столом Даши висела вырезанная из газеты фотография Зои с верёвкой на тонкой девичьей шее. Запрокинутая голова, прекрасное лицо с печатью испытанных мук и несломленной твёрдости.

В трудные минуты жизни Дашенька смотрела на лицо Зои. Мысленно она говорила ей:

«Тебе по силам совершить бессмертный подвиг. Ты даже не знала, станет ли известно людям твоё имя. А я?..»

Трудные минуты в Дашиной жизни выпадали нередко. В сущности, вся её жизнь состояла из маленьких неотвязных, как укусы комара, огорчений. Посредственная, невидная, далёкая от подвигов жизнь школьной учительницы, которая к тому же не очень-то хорошо справляется с делом!

«Если бы их надо было учить только писать без ошибок, — думала Даша о своих ученицах, — я терялась бы из-за любой неудачи. Но я хочу учить их не только этому. Мечтать. Быть готовым на подвиг, как Зоя! Я знаю, как это трудно, потому и не падаю духом из-за каждой неудачи».

Дашенька обманывала себя. Она слишком часто падала духом.

Девочки седьмого класса «А», где она была руководительницей, казались ей похожими на сорок. Они охотно болтали, им нравилось секретничать и смеяться. Они ссорились из-за пустяков, мирились и снова ссорились. Стихали от окриков. Боялись плохих отметок.

Прошло немало времени; Дарья Леонидовна не решалась заговорить с ученицами о своём маяке — Зоиной юности.

Загрузка...