Глава двенадцатая. «КРЫМСКАЯ БУТЫЛКА»

1

3 октября Врангель отдал приказ начать вторжение на Правобережную Украину. Он понимал — это последняя попытка создать единый фронт с армией Пилсудского и петлюровцами. Перед войсками ставилась задача: разбить Конную армию и пехотные части 13-й армии красных, чтобы затем, наращивая успех, атаковать 6-ю армию большевиков в районе Каховки и Берислава.

6 октября врангелевцы начали переправу через Днепр. К 9-му плацдарм на правом берегу увеличился в глубину до 25 километров... Врангель торопил с организацией 3-й русской армии, требовал посылки новых депеш в Париж и Варшаву, кричал Шатилову и Кривошеину: «Срочно! Торопитесь! Завтра у нас воевать некому будет!»

5 октября состоялись похороны любимца Врангеля, генерала Бабиева, убитого на Днепре снарядом. Главком, скорбный как памятник, шел за гробом, высказался коротко, но велеречиво (не удержался и тут!), не поднимая глаз от разверстой могилы: «Не стало еще одного из стаи храбрых... Его славное имя будет внесено в длинный список русских витязей, кровью своей омывших позор России». Бросил ком земли на гроб, отошел, потупясь, застыл, точно упрекал всех оставшихся в живых.

Вечером пришла нежданная и несколько запоздалая телеграмма от атамана Семенова — он признавал правителя Юга России: «... Считаю долгом своим не только признать вас как главу правительства, но и подчиниться вам, оставаясь во главе государственной власти российской восточной окраины. От имени своего и подчиненных мне войск и населения приветствую вас в великом подвиге служения родине».

Переговоры о новом займе в Париже продолжались. 6-го октября на броненосце «Прованс» в Севастополь прибыла французская миссия с верховным комиссаром графом де Мартелем. На следующий день Врангель устраивал деловой прием. Де Мартель произвел на правителя Юга неблагоприятное впечатление. К тому же вместе с верховным комиссаром находились начальник французской военной миссии генерал Бруссо, его начальник штаба Бюкеншюц (Врангель считал его скомпрометированным заигрыванием с эсерами при Колчаке) и майор Зиновий Пешков, «известный социалист». Произносили никого ни к чему не обязывающие речи, поднимали бокалы. Врангель вынужден был приехать с ответным визитом на «Прованс», где все повторилось. Граф де Мартель с иудиной улыбкой произнес первый тост: «Я поднимаю бокал в честь ваших славных воинов, генерал, и их блестящего вождя». Гостей на броненосце оказалось много. Сцепив зубы, Врангель обходил столы, чокался то с одним, то с другим, терял время, злился на французов, на себя. Заметив нервозность главнокомандующего, де Мартель поспешил подсластить пилюлю: транспорт «Рион» с теплой одеждой для армии, артиллерией и боеприпасами приближается к берегам Крыма...

Генерал Климович, принятый по поводу срочного доклада, рапортовал, все более раздражая и пугая Врангеля: контрразведка работает не покладая рук, шпионская и диверсионная деятельность большевиков за последнее время значительно активизировалась. Раскрыто еще одно «окно»…

Французская миссия устраивалась. Бюкеншюц и Пешков сговаривались о чем-то с оппозиционными правительству группками — земскими и городскими организациями. Об этом точно и своевременно доносил фон Перлоф, «потерявший работу» и ставший после отставки Слащева доверенным лицом Врангеля в отношениях с союзниками.

Городской голова Севастополя («Подумать: под носом главкома и правительства!»), лидер оппозиции некто Перепелкин ухитрился передать французскому эмиссару пасквильную записку, порочащую правительство и лично его, Врангеля. Фон Перлоф сумел добыть копию записки.

Климович, пригласив Перепелкина, порекомендовал ему срочно и тайно покинуть Крым, признавшись предварительно и во всеуслышание, что факты, содержавшиеся в его письме, частью вымышлены, частью искажены. Перепелкин уехал. Инцидент оказался исчерпанным. Впрочем, все это была суета. Судьба Крыма решалась — как ни хитри! — на фронте. Для руководства операциями Врангель выехал в Джанкой.

1-й корпус, куда входили лучшие дивизии — Корниловская, Марковская, Дроздовская — вместе с конницей, которой недавно командовал Бабиев, все еще топтался на плацдарме. По данным разведки, большевики переводили на фронт Апостолово — Никополь части, снятые с Каховского плацдарма. Врангель приказывает генералу Витковскому направить 2-й корпус на Каховку. Ведь тет-де-пон защищают лишь 5-я дивизия и 44-я стрелковая бригада красных. Витковскому придаются танки и самолеты. Он обязан, воспользовавшись моментом, сбросить большевиков в Днепр и тем облегчить задачу корпусу Кутепова.

...14 октября на рассвете. 70 орудий начали артподготовку. За огневым валом двигались танки и бронеавтомобили, следом — кавалерия и пехота. Казалось, ничто не сдержит сокрушительный вал. Самый сильный удар генерал Витковский нанес по 51-й стрелковой дивизии. Но вскоре Врангелю доложили: «Штурм укрепленной позиции отбит. Наши части, дойдя до проволоки, продвинуться дальше не смогли, залегли, несут тяжелые потери. Отряд танков, прорвавшихся в Каховку, почти целиком погиб. 51-я дивизия — Сибирская. Командует ею молодой немецкий генерал Блюхер...»

Врангель кричал в телефон на Витковского:

— Вы понимаете, их кучка?! Еще бросок — и тет-де- пон наш! Он угрожает всему левому флангу! Понимаете? Я жду сообщений о взятии Каховки! Штурм! Штурм!

И тут впервые Врангель пожалел о смещении Слащева: «генерал Яша» поскакал бы впереди танков, давно взял позицию. Не то что размазня Витковский — отсиживается в тылах, нос боится высунуть: откусит его Блюхер. Немецкий генерал у красных? Ни к чертовой матери!.. Впрочем, бред, ошибка какая-то — не Блюхер, фон Блюхов, вероятно...

Чаша весов на всех участках фронта медленно клонилась в пользу большевиков. Они сумели сдержать наступление частей обоих корпусов и через два дня перешли в контрнаступление. Завязались тяжелые бои...

12 октября в Риге был подписан договор о перемирии между РСФСР и УССР, с одной стороны, и Польшей — с другой. Стороны соглашались приступить к обсуждению условий мирного договора. В то же время дипломатический представитель Польши в Крыму князь Любомирский успокаивал Врангеля: «Перемирие заключено потому, что западные государства, кроме благородной Франции, не только не оказывают Польше помощи, но даже настаивали на прекращении войны с совдепией... Руководящие польские круги чрезвычайно сочувственно относятся к заключению союза с Врангелем. Я убежден, что этот союз будет заключен в ближайшее время».

— Проститутки! — ругался Врангель. — Все союзники проститутки! Ни на кого нельзя положиться!


Приближалась зима. В военных кругах все громче раздавались голоса: в Крыму неблагополучно, вновь болен тыл, той самой болезнью, а вернее болезнями, которые привели к гибели Деникина. Председатель Корниловского союза офицеров генерал Корвин-Круковский направил рапорт на имя главнокомандующего: «... На фронте выстрелами из револьвера кончили расчеты с жизнью два боевых офицера Корниловского полка. Сотни раз ходили они в атаку, без страха смотрели в глаза смерти. Но пришли из тыла письма от жен: умираем от голода. Распродали все, что было. Единственное спасение — идти на улицу...

Во имя идеи, одушевлявшей нас, может быть, и не останавливался бы я над приведенными трагическими эпизодами, если бы наряду с ними мы не наблюдали другие явления, несущие с собой гибельные последствия. В то время как единичные идеалисты офицеры стрелялись от голода, в ресторанах круглые сутки можно видеть беззаботно жуирующих сотни офицеров и военнослужащих. Спрашивается, из каких же источников получают эти счастливцы такие средства, которые позволяют оплачивать им ресторанные счета в десятки и сотни тысяч рублей? Не нужно быть пророком, чтобы предвидеть ясно, к чему приведет нас такое положение...»

Да, начиналось то же, в чем он в свое время упрекал Деникина. Врангель рассердился: он не терпел подобных заявлений, типичных для «штафирок», совершенно не свойственных боевым генералам. Однако за Корвин-Круковским стояла сила. Множество его соратников- корниловцев, несомненно, знали о рапорте, ждали, что ответит главнокомандующий. Врангель хотел было «осадить» генерала, но вспомнил о Слащеве, болтающемся без дела в Крыму. «Генералу Яше» было предписано в наикратчайшее время разобраться в положении. Врангель потребовал «скорейшего проведения мероприятий, долженствующих облегчить тяжелое положение военных и их семей, несущих наибольшие тяготы в беспримерной истории борьбы за родину». Понимая, что реально сделать ничего нельзя, Врангель остался доволен своей находчивостью: перекладывая разрешение неразрешимой проблемы на Слащева, он одним выстрелом убивал двух зайцев — отводил гнев боевого офицерства от себя и направлял его на все еще популярного среди боевого офицерства, многоуважаемого и сумасшедшего Якова Александровича. Ну появится в нескольких городах несколько повешенных на фонарях или деревьях ничтожных офицериков с дощечкой на груди: «Приказом генерала Слащева за грабеж»; ну произойдет это, вопреки законам, без суда и следствия. Так ведь что терять Якову Александровичу, если он по-прежнему «не боится никого, кроме бога одного»? Ему и все карты в руки!

Кривошеин одобрил решение Врангеля. И умолял сделать все, чтобы как можно дольше продержать войска в Северной Таврии: необходимо закончить погрузку зерна в Геническе, успеть отправить за границу табак, вино и другие продукты согласно подписанным ранее обязательствам. Врангель отдает приказ: драться, драться, драться! За каждый метр. При малейшей возможности контратаки. И следить за левым флангом, не дать отрезать себя от перешейка...

В этот же день фон Перлоф докладывает: паршивая ялтинская газетенка «Наш путь», восхваляя правителя Юга России, обмолвилась несколькими словами о его немецком происхождении. Врангель, отложив дела, немедля делает заявление для печати: «Говорят, я немец. Но в моих жилах не течет ни одной капли немецкой крови. Мои предки были шведами... Я не говорю по-немецки. (Многим известна его привычка в состоянии волнения употреблять в речи немецкие слова.) И никогда в Германии не был, исключая одного раза, когда по дороге в Париж провел в оной сорок восемь часов». Заявление срочно публикуется. Его прочли тысячи людей, отлично помнившие другое общественное высказывание барона, прокомментировавшего свое полное невмешательство в дела церковные: «Будь я православный, я бы, пожалуй, вмешался, а так скажут — немец, и это помешает православной церкви»...

Врангелевские корпуса отступали. За плечами у них были лишь Крым и море. Надежд оставалось мало. Совсем мало. Союзники взирали на агонию по-разному, хотя в общем сочувственно, ибо все они искренне ненавидели большевиков и мечтали об уничтожении Советской России. Но и среди них не было единства. Создалась даже парадоксальная ситуация. Франция хотела восстановления Единой Неделимой России — будущего ее союзника в борьбе против Англии и Германии, способного возвратить старые, весьма крупные долги. Англия всемерно поддерживала новые государственные образования, выкраивающиеся из бывшей Российской империи. Подчинив их своему влиянию, она создавала своеобразный антибольшевистский вал в Европе (Финляндия, Прибалтика, Польша) и буфер между Россией, Персией и Индией (закавказские и среднеазиатские территории). Англия, кроме всего, получала и доступ к нефтеносным районам... Польша и Румыния опасались возрождения старой России. Страны Прибалтики (лимитрофы — Литва, Латвия, Эстония) начинали понимать: им выгодны добрососедские отношения с выстоявшей и укрепившейся Советской республикой, которая сделала своей политикой принцип самоопределения наций. В этой-то дипломатической сутолоке барахтались эмиссары Врангеля — несуществующего правителя несуществующей страны...

2

Слащев томился в Ялте. Организм его, привыкший за много месяцев боев к определенному, стремительному ритму, постоянно требовал привычного допинга — сигар, спирта, кокаина. Не было привычного ежеминутного риска, свиста пуль, разрыва снарядов, криков и суеты штабного вагона. С ним он сжился за прошедшие годы. Стены его воспринимал как бурку, а крышу — как папаху на голове. В тесном номере гостиницы он задыхался. Его тянуло в толпу, на воздух. Часто Слащев приказывал седлать коня и в сопровождении лишь ординарца мчался бешеным аллюром на окраины города, в леса, на яйлу, в горы. Андрей Белопольский, которому после настоятельных уговоров сам Слащев выхлопотал отпуск в связи с недавней контузией в Таврии, поселился в той же гостинице «Марино». Не раз остерегал он генерала: поездки без надежного конвоя далеко не безопасны — в горах и лесах полно бандитов разной окраски, голову положить ничего не стоит. Слащев не отвечал на предостережения, отворачивался, скрипел зубами. Андрей начал повсюду сопровождать своего командира...

Номер на втором этаже, где поселился Андрей, имел балкон с видом на море. Внизу, по Александровскому скверу и набережной, постоянно двигалась пестрая толпа — до позднего вечера, когда на высоких железных мачтах вспыхивали матово-белые круглые фонари. Фонари мешали спать. Толпа бесила Андрея: фланирующие мужчины (почему так много молодых мужчин в штатском?), одинокие и доступные дамы, расположившиеся на скамейках (все дамы казались ему доступными), нувориши и мелкие спекулянты разных национальностей, концентрирующиеся под его балконом, возле магазинов «Табак», «Очки», «Часы». Иногда в бурлящих людских группках разгорались страсти, возникали громкие скандалы и даже драки. Андрей, у которого голова ежедневно разламывалась, от боли, выскакивал на балкончик в ярости. Ему хотелось разрядить пистолет в жирные и потные морды, безостановочно орущие: «Имею франки!», «Покупаю нефтяные акции!», «Даю табак, вино, фрукты!», «Беру твердую валюту!». Порой, точно в бреду, Андрею казалось — это одна страшная, безобразная рожа выкрикивает: «Беру! Даю! Имею! Хочу! Могу!»

Цены на все были ужасные. Даже генерал-лейтенантского жалованья, которым делился с ним Слащев (случалось, платил в ресторанах, не считаясь с возражениями и свирепея от них), хватало едва на две недели. Выручал оборотистый генеральский казачок-ординарец. Он быстро освоился в Ялте. Через него уплыли на «черный рынок» золотые часы с боем, фамильный перстень князей Белопольских, с которым Андрей расстался без всяких сожалений. Дни тянулись. Андрей пробуждался от криков под балконом. Было поздно, но вставал он разбитый, невыспавшийся, равнодушный ко всему, что ожидало его, еще более почерневший и осунувшийся. Мучила жажда. Во рту горчило медью. С ненавистью к себе приводил в порядок лицо и одежду, утолял жажду парой стаканов мутной и теплой воды из графина, надевал френч с крестами и поднимался на третий этаж, в апартаменты, которые занимал Слащев.

Лида Ничволдов — «юнкер» — встречала Белопольского в одной и той же позе: сидела озябшая под оренбургским платком в уголке дивана, бдительно и беспокойно сверкала огромными черными глазами. На вопросы Андрея отвечала односложно или кивком коротко стриженной головы: «да, ночь не спал», «да, спит», «нет, ничего не передавал», «да, князь Белопольский может быть свободен, да, часов до пяти, это точно...»

Андрей бесцельно бродил по Ялте. Маршруты повторяли друг друга, начинаясь у городского сада. Он шел мимо каменных будок, афишного стенда и зеркальной витрины магазина, мимо эстрадной «раковины», покрытой полосатым, совсем выгоревшим за лето тентом, — в открытый ресторан. Тут было недорогое пристойное пиво, свежие раки. И малолюдно к эти осенние дни. Обслуживал Андрея всегда один и тот же молодой молчаливый татарин. Вопросов не задавал, объясняться не приходилось, и это тоже радовало Андрея.

Маршрут вырабатывался всегда странный, необычный: мимо Александровского собора, похожего на игрушечно уменьшенный собор Василия Блаженного, мимо дворца эмира Бухарского к четырехэтажному громоздкому пансиону господина Тесленко, ванному заведению Рофе, вдоль по амфитеатру верхних, окраинных уже улочек за город и тем же путем обратно.

Вернувшись в центр, Белопольский какое-то время медленно прохаживался перед гостиницей «Ореанда», а затем шел к трехэтажной гостинице «Петербург». Иногда забредал в обувной магазин Айваза, останавливался перед витринами, на которых нагло красовались корсеты, чулки, белье, дамские зонты — предметы, казавшиеся ему принадлежностью иной, ирреальной жизни.

Сегодня, по обыкновению навестив своего командира, Белопольский застал самого Слащева, как всегда одетого пестро, повидимому в хорошем настроении. Попугай сидел на его левом плече. Увидев Белопольского, птица прошлась по плечу генерала, подняла крылья, как плечи, взъерошилась, повертела головой, пророкотала сипло и грозно: «Рррав-няйсь! Смирра!» — и вдруг выщипнула у себя из груди несколько перьев, крикнув с обидой и болью: «Я-ша! Я-ша!» Слащев улыбнулся уголками губ, остекленевшие голубые глаза его смотрели настороженно, выжидательно. Сказал:

— Вольно. Здравия желаю, Андрей Николаевич.

— Здравия желаю! — вытянувшись по форме, ответил Белопольский. — Какие будут приказания, господин генерал?

— Идем в город — тыловую сволочь усмирять! Бытом господ офицеров, по приказу Врангеля, заниматься!.. Наполеон! Македонский! Как воюет, а? Следите?.. Еще немного — побежит за перешейки. Тогда снова о Слащеве вспомнит, увидите. И опять призовет его Крым защищать! — Он покусал губы, казавшиеся алыми на его мертвенно- бледном лице, и кончил устало: — Идемте, князь. Приглашаю на прогулку.

— Я готов, ваше превосходительство.

— Нет ли сведений о вашей сестре?

— Увы.

— Может, вы желаете навестить родителей? Я прикажу выписать вам документ.

— Благодарю. От деда я имел недавно оказию, а отец... не имею чести знать этого господина.

— Понятно, понятно. Кто бы мог подумать... Впрочем, да... Пойдем. В отель «Россия».

— Как?.. Прошу прошения? — удивился Белопольский.

— Там в ресторане офицеры собираются обычно, — усмехнулся Слащев. — Будет с кем побеседовать. Я собрания люблю, — он ощерился гнилым ртом. — По большевистскому образу-с! У них тоже есть чему поучиться!

Генерал-лейтенант Слащев и капитан Белопольский в сопровождении казака вышли на набережную. Андрей предложил было вызвать наряд от коменданта города — мало ли какие могут быть эксцессы? — но тот отмахнулся: «Я у себя в доме! Чего нам бояться?»

Этот октябрьский день выдался теплее обычного, теплее всех тех дней, с которых начался месяц, и народу на ялтинской набережной было особенно много. Праздношатающаяся публика текла по Александровскому скверу в обоих направлениях. Степенно плыли красные генеральские лампасы; чернели костюмы корниловцев; маячили малиновые тульи дроздовцев; мелькали крахмально-белые косынки сестер милосердия, сопровождающих увечных господ офицеров по выздоровлении (сколько среди них любовниц высокопоставленных чинов!); собольи шубы, котелки и шляпы; дорогие меха, наброшенные на декольтированные плечи прекрасных женщин. Слащева узнавали. Офицеры торопливо становились во фронт, тянули шеи, щелкали каблуками. Штатские норовили свернуть в сторону, остановиться подальше и переждать, опускали глаза долу, приглушали смех и разговоры.

Андрей увидел ненавидящие, испуганные, презрительные, недоброжелательные взгляды. И ни одного сочувствующего, ни одного восхищенного, как когда-то... Да, его командующий, которым он гордился, превратился в конце концов в весьма одиозную фигуру. Этакий общекрымский сумасшедший. Открыв это внезапно, Андрей ужаснулся при мысли о своей роли при нем. Кто он? Зачем тут? Боевой офицер, георгиевский кавалер, дворянин! У него есть руки и ноги, он может ходить в атаки, уничтожать взбунтовавшуюся чернь, которая лишила его всего — родной земли, сестры, состояния, титула — и превратила в неврастеника, в тень другого, страшного всем человека, подчиняющегося третьему, еще более страшному человеку — главнокомандующему, которым вообще неизвестно кто и управляет. И уж наверное не тот, кому он присягал в свое время, не самодержец всея Руси или его какой-нибудь наследник...

По пути Слащев раздумал идти в отель «Россия». Он принялся останавливать офицеров и проверять у них документы. В большинстве офицеры представляли какие-то ведомства, комиссии, тыловые учреждения, штабы, многочисленные отряды разных контрразведок. Слащев орал на них, срывая голос, грозил отдать под суд, немедля отправить на передовые позиции, даже повесить без следствия. Все знали: он это мог сделать тут же, немедля — поэтому и боялись, каждый по-своему. Но поскольку сегодня и все эти «разносы» ничем не кончались, выглядели и они смешно. Андрей томился.

В конце концов Слащев наткнулся на бравого подполковника-марковца, находившегося в Ялте на законном основании, после перенесенного тифа и ранения, и чуть-чуть успокоился. Подполковник был худ, высок, аристократичен: бледные щеки, выбритые до синевы, твердый подбородок, выправка, запах дорогих духов. На вопросы отвечал коротко, четко, без подхалимства почтительно, держа фуражку на согнутой в локте руке. Слащев все более «оттаивал»: офицер ему нравился. Правда, симпатии и антипатии у него никогда не были стойкими, рождались и гасли всегда внезапно. Слащев говорил на разные темы, а узнав, что подполковник «павлон» — окончил в свое время то же, что и Слащев, Павловское пехотное училище, — и вовсе растрогался, неожиданно пригласил того вечерком к себе «чайку попить и старое доброе время вспомнить». Растрогавшись, генерал и фамилию подполковника не спросил, чтоб предварительные справки навести — уж не большевистский агент ли (и такое теперь случается!), и о том, куда приглашает его, не сообщил. Слащев, распрощавшись с подполковником, повеселел и решительно направился к входу в городской сад, где перед недавно обновленной витриной телеграфного агентства «РЕДАГОТА» — агитационного отдела, сменившего при Врангеле пресловутый «ОСВАГ», — собралась довольно большая группа людей.

Толпа качнулась и замерла. Навстречу Слащеву сунулся верткий молодой человек в высоких шнурованных башмаках и френче. Выгнувшись и изготовившись с блокнотиком к карандашом в руках, он изобразил крайнюю степень заинтересованности.

— Несколько вопросов, господин генерал? — безбожно картавя, спросил он напористо. — Что могли бы вы сказать о текущем моменте?

Слащев посмотрел на него белыми глазами, остекленевшими от ярости, кинул хрипло:

— Вошь придумали жиды. Ясно?.. Все!

Молодой в крагах исчез, растворился в кустах. Слащев шагнул в толпу к витрине. Люди почтительно расступились. Ничуть не обескураженный неудачей коллеги, протиснулся бочком пожилой, солидный господин с массивной тростью. Пенсне его дрожало, воинственно поблескивая. Бородка а-ля Николай Второй вздымалась.

— Газета «Великая Россия», Севастьянов, — как-то невпопад дернув головой, представился он. — Нам хотелось бы...

— Вам?! — всем корпусом развернулся Слащев. — Или великой России?! Берите интервью у Врангеля, у Кривошеина! Вы их представляете? Они Россию губят! Они!.. — Голос его стал тонким, зазвенел: — А кто тут еще из племени щелкоперов? Выходи! Спрашивай!

— Из «Ялтинского вечера» я, — сказал старичок в драповом пальто с бархатным воротником и в мягкой шляпе. — Разрешите?

— У вас хоть и не газета — листок, но лицо ясное: за монархию. Спрашивайте, милейший. Так и быть, генерал Слащев-Крымский ответит. Что интересует вас?

— Военная обстановка, ваше высокоблагородие. Перспективы белого дела, с вашей точки зрения.

— Перспективы — говно. Полное, — отрезал Слащев. — Еще что?

— Хотелось бы несколько подробнее, ваше высокопревосходительство, — совершенно бесстрашно заявил старый репортер, игнорируя генеральскую ярость. — Мысли, факты, детали. Коротенько-ссс.

— Коротко? Ладно! В поражениях виноваты те, что со мной не соглашались. Перечислять не буду! Все известны! Если мне поручат разбить врага — разобью! Пока! Потом — будет поздно! Все! Да! Еще о тыле! — Слащев усмехнулся, показав два крупных передних верхних зуба: — Пишите, милостивый государь! Пишите! Считаю: все имущие слои населения Крыма должны сознательно отдать половину своего состояния, в чем бы оно ни заключалось, на экономическое возрождение России!..

Люди, привлеченные орущим и жестикулирующим, пестро одетым генералом, стекались к входу в сад. Толпа росла. Слышны были живые восклицания дам, вспыхивали аплодисменты. Все это опять-таки напомнило Белопольскому плохую оперетку и непривычно ощутимо начинало раздражать его сегодня.

— Одновременно с обращением ко всем честным работникам, — между тем витийствовал Слащев, — предлагаю воздвигать виселицы для спекулянтов и мешающих возрождению России торгашей и себялюбцев.

— От расстрелов идет дым, то Слащев спасает Крым, — донеслось из-за плеча Белопольского.

Андрей резко обернулся, но никого из подозрительных поблизости не заметил. Его окружали самые разные лица, но снова не увидел он в толпе ни одного сочувствующего. И это опять больно поразило его. Скорее бы окончилась эта оперетка! Андрей посмотрел на происходящее как бы чужими глазами. Действительно: глупо, смешно, дурно... Фу...

— Требую от всех полной отдачи сил для победы! — кричал Слащев. — Больше сказать нечего. Крыма не сдадим! На случай сдачи Крыма я приговариваю себя к казни! Все! До свидания! — Он вышел из толпы и сказал зло, обращаясь к Белопольскому: — Тыловая сволочь! Перепороть бы каждого пятого — порядок был! — И зашагал, развинченно вихляясь на поджарых ногах. И потом обернулся, встал, кося белесым глазом, спросил: — А не махнуть ли все же в «Россию», капитан? Пообедаем вкусненько, а? Остальное вздор, чепуха!.. Суп крем рюти, лососину вареную под соусом риш, бараньи котлетки букетьер, спаржу, печенье, кофе. Сколько жить осталось?! Я приглашаю! Не возражайте! Вздор! Идем!

— Сомневаюсь, господин генерал, — гася раздражение, заставил себя улыбнуться Белопольский. — Там и половины этих блюд не найдется.

— Выложу на стол это, — Слащев похлопал себя по боку, где в ярко-желтой кобуре висел бельгийский браунинг, и рассмеялся: — Все будет! Из-под земли доставят, наметом.

И все же мечтам Слащева об изысканном обеде не дано было осуществиться. Не прошли они и сотни шагов по направлению к ресторану, как совсем неподалеку от конца набережной, за мостом через речушку Дерекойку, послышался выстрел, за ним другой, третий — точно сухую холстину рвали. Слащев мигом забыл про гастрономические планы и напружинился, как настоящий кавалерист, услышавший звуки трубы.

Мимо поскакал казачий патруль. Слащев властно остановил его, мигом ссадил двоих «и в сопровождении молоденького урядника и Белопольского поднял своего коня с места в такой галоп, что публику с набережной точно ветром сдуло. Слащев скакал, счастливый, упоенный, чуть откинувшись в седле боком, по-казачьи. Впереди было дело, по которому он тосковал все эти ялтинские дни! Он словно помолодел: вроде бы вернулись те незабываемые времена, когда он впереди своих конвойцев кидался на большевистские пулеметы, врубался в ряды конников, твердо уверенный, что и пуля его не возьмет, и шашка не коснется.

Белопольский с трудом держался чуть позади. Урядник отставал. Похоже, он и не очень-то торопился. А они? Куда мчались они очертя голову, с кем искали встречи? Кто и что ждало их там, на узких и глухих окраинных улочках Ялты? Злость вновь захлестывала Андрея.

Миновав мостик, они проскакали по разбитому, пыльному проселку, едва присыпанному галькой. Улица, чуть поворачивая направо, поднималась на холм. Слева и справа тянулись сады, однообразные одноэтажные дачи и унылые, жалкие хатенки, окруженные совсем деревенскими плетеными заборами. Темнело. Со стороны гор вместе с облаками наползали на город сумерки. Выстрелы прекратились, тихо стало окрест. Но Слащев не снижал темпа скачки. Он, точно охотник, нюхом чуял добычу. Через три сотни метров капитан Белопольский увидел серую толпу, сгрудившуюся возле двухэтажной дачи под красной крышей, стоявшей среди большого и ухоженного сада. А еще мимолетно обратил внимание Андрей на цветные стекла веранды и, чуть поодаль от ворот, покосившийся пароконный, черный, точно лакированный, фаэтон с поломанной осью, из которого были выпряжены лошади.

Слащев, натянув поводья и притормозив, лихо выскочил из седла и кинулся в толпу. Белая его черкеска замелькала, как бабочка, среди темной одежды собравшихся. Андрей двинулся следом, по проходу, который генерал оставлял в ошеломленной толпе, будто пароход, прошедший сквозь тонкий, неустоявйийся лед. В центре людского круга — почему-то здесь собрались исключительно мужчины — на земле лежали убитые. Они были раздеты и ограблены, все четверо. Трое совсем молоды, четвертый — сухонький старик. Его лысый череп блестел желто, даже зеленовато. Толпа стояла молча, смотрела тяжело, равнодушно. Дача казалась заброшенной.

— Эт-то что? — визгливо выкрикнул Слащев. — Кто такие? Кто стрелял? Кто?

Толпа молчала. Слащев, вцепившись в рукоятку кинжала, крутил головой, кусал губы. Глаза его наливались яростью и стекленели. Неужели люди не узнавали его? Ежесекундно здесь мог произойти взрыв, что-то страшное, непоправимое. Слащев мог ткнуть первого попавшегося кинжалом, пустить в ход браунинг. Или ужас перед известным генералом превратил людей этой окраины в соляные столбы?

Подскакал наконец урядник. Андрей решительно сделал шаг вперед и, указав пальцем на круглолицего, по-бабьи широкобедрого пожилого мужичка в поддевке, не то извозчика, не то бондаря по виду, спросил:

— Ты вот, рожа. Рассказывай, что известно.

Тот замялся, переступил с ноги на ногу, пробормотал:

— Не... Я опосля подошедши.

— А ты? — Белопольский ткнул пальцем в стоявшего рядом белобрысого парня в поддевке и смазных сапогах.

— Я-то? — парень нагловато усмехнулся. — Я, считай, наоборот, с самого начала присутствовал.

— Участник?! — грозно выкрикнул Слащев, топнув ногой. — А?

— Никак нет, — слишком уж спокойно ответил парень. — Сосед. Вон, в том доме проживаю.

— Ну! Рассказывай! Рассказывай! — снова вмешался Белопольский, чтобы взять разговор в свои руки и тем хоть как-то отделить генерала от толпы. — Говори, не бойся.

— А что бояться? Я — ничего. Тут вроде как заведение небольшое. Мадам да две-три мамзели. Гости к ним приезжали, офицеры. Как и эти, — безучастно кивнул он на трупы. — В карты играли, вино пили... — Он вдруг улыбнулся: — И вообще!..

— Денежки рекой текли, — сказал кто-то сзади.

— «Колокольчики» в мешках привозили, — добавил еще кто-то. — Реквизированные аль награбленные.

— Молчать! Заткнуть хайла! Всем! — Слащев прошелся по кругу, свирепо вглядываясь в отшатывающиеся лица. Стоявшие сзади недовольно гудели. Толпа пришла в движение. Урядник на всякий случай сдернул с плеча карабин, но стоял нерешительно, ожидая приказаний. — Спекулянтов — вешаю! Бунтовщиков — стреляю! Я — Слащев.

Стало совсем тихо.

— Разрешите, ваше превосходительство, продолжить допрос? —опять вмешался Белопольский.

— Продолжайте, капитан, — Слащев успокоился. Перестал ходить и стоял, мрачно глядя на всех исподлобья, захватив обеими руками рукоять длинного кинжала в серебряных ножнах так, что костяшки пальцев побелели.

— Говори, — приказал Белопольский. — Дальше что? Только коротко, твою мать!

— Как могем, — огрызнулся парень, не на шутку начинавший раздражать Андрея. — С полчаса назад и произошло. Подъехала телега. Ага. Две телеги о-двуконь. Добрые кони, я сразу внимание обратил: сытые, чищенные, как пистоль. Человек их десять всего и приехало. Меньше даже — восемь. Шестеро к дому пошли, двое при подводах остались. Один возле окна остановился, другие внутря подались. А энти господа, что в дому имелись, вроде в карты играли. Те — прямо в комнату: «Ни с места. Руки кверху!» — кричат. Один из офицеров за пистоль. Стрельба началась. Да только четверых этих, видать, быстро успокоили. Смотрю, уже голеньких в сад волокут. А за ними — барахлишко кое-какое из дома: мешки, баулы, часы стенные, еще чегой-то. Посадили барышень на подводы и ну коней нахлестывать. Только их и видели. Зеленые были. Они сюда пожаловали — точно.

— Так. А почему убитые на дороге оказались? Из сада сами, что ли, выбрались?

— Их Ахметка, дворник, перетащил. Зеленые уехали, он и взялся. Точно бревна кантовал.

— Где он, Ахметка этот? — еще посуровел Андрей. — Где прячется? Ну! Выходи, мать твою!..

Тут будто волна прошла по толпе. Люди расступились и в круг ввалился молодой, могучего сложения бритоголовый татарин в красной рубахе, жилетке и зеленых плисовых штанах. Он рухнул на колени перед Андреем, но пополз к Слащеву, выкрикивая:

— Не стреляй, бачка! Не стреляй, эфенди, Ахметка! Не сам таскай! Хозяй — хазы яхлы — велел! Хозяй кричал: «Ахмет, дорогам, ел, кидай». Ахмет сапсем бежал, народ прихадыл, кричал!

— Ладно, замолчи, черт косоглазый! Где хозяйка?

— Дома, эв... Комнатам сидыт, плачыт. Баится сапсем: апять придет, апять стрелят будет.

— Веди!

— Идем. Пожалста. Исделам, — дворник поднялся с колен и часто-часто закланялся в сторону Слащева и в сторону Белопольского, быстро семеня в то же время к воротам.

— Урядник! — зычно крикнул капитан.

В это время один из лежавших на земле шевельнулся. Дернулась и повернулась залитая кровью страшная голова, открылся внезапно небесной синевы внимательный глаз.

— Распорядитесь, капитан, — устало сказал Слащев и пошел вслед за дворником к до игу. — Я жду! — добавил он, не обернувшись, через плечо.

— Раненого в фаэтон, урядник! — приказал Белопольский. — И коня запрягай!.. Еще конь нужен, — он повернулся к толпе. — Нужен еще конь. Взаимообразно. Может, еще кто жив? Прошу, господа, дорога секунда. Коня — под мою ответственность. Я верну, обещаю.

— А потом поминай как звали! Как же, вернут они коня! Поминай как звали! — раздались насмешливые голоса в толпе.

— Тихо! — гаркнул Белопольский. — Приказываю, матьвашу!

— Зря орете, господин хороший, — с явной угрозой опять возник перед ним белобрысый парень, держа руку почему-то за спиной. — Вы не наш командир, мы не солдаты. Езжайте отсюда. Подобру-поздорову.

— Я тебе покажу «езжайте»! — Бешенство, захватив капитана, ослепило его. — Я тебе!.. Бандит! Хам! Сволочь! — Он привычно рванул пистолет из кобуры и, не целясь, разрядил обойму в ненавистное, ухмыляющееся, ставшее огромным лицо.

Толпа ахнула и с воем распалась.

— Стоять! Всем стоять! — мотая головой, кричал Белопольский. — Убью! — Левой скованной в движениях рукой он схватил кого-то за рукав — им оказался тот вислозадый мужичонка. Рванув, капитан развернул его лицом к себе. — Ты!.. Скот! Коня! Через пять минут! Не будет — расстреляю, сволочь!

— Ягор! Ягор Иваныч! — взвыл мужик тонко, по-бабьи. — Спаси Христа ради! Дай коня. Я откуплюсь, в случае... — Он стал хватать кого-то из толпы и, поймав, держал его крепко за лацкан пиджака, не давая убежать. — Дело-то, дело-то! Вишь как. Спаси...

Привели лошадь. Улица вмиг опустела. Четверо всего и оставалось перед домом: капитан Белопольский, урядник да двое местных.

— Ты и поедешь! — жестко сказал Андрей. — До первого госпиталя. Ясно?! — Он подошел к уряднику, старательно возившемуся с хомутом, и, сорвав с него погоны, ударил его по лицу.

Урядник упал, но тут же вскочил, руки по швам, точно резиновый. Лицо его было обалделым от изумления. Из угла рта ниточкой ползла кровь.

— За что, ваше благородие? — выдохнул он испуганно.

— За то, что говно ты, братец, — с удовольствием выговаривая слова, ответил Белопольский. — Доложишь командиру, разжаловал тебя за трусость генерал-лейтенант Слащев. Понял?

— Так точно! — гаркнул разжалованный. — Понял.

— Исполняй... Ну, и пошел вон! — Белопольский повернулся и направился к дому...

Он поднялся на крыльцо, вошел в полутемный коридор и толкнул наугад одну из дверей справа. Было тихо. Показалось, совсем темно. Но, приглядевшись, он заметил желтоватый огонек лампадки в углу, тускло подсвечивающий тяжелое золото икон. У противоположной стены, за круглым столом, покрытым бархатной черной скатертью, он увидел такое, что заставило его изумиться, хотя капитан Белопольский давно уже привык ничему не удивляться.

Воткнутая в серебряный подсвечник оплывшая свеча освещала лица генерала Слащева и сидевшей напротив него пожилой, расплывшейся женщины в «китайском» халате с журавлями и пагодами золотого шитья по черному блестящему шелку.

Женщина была плосколица. Желтое лицо ее, неопрятное, густо покрытое слоем пудры и помады, походило на лицо богдыхана. На квадратном подбородке резко выступало большое родимое пятно и жирная бородавка, из которой торчал густой пучок черных подстриженных волосков. Крашеные черно-седые волосы, небрежно подоткнутые под черный платок с крупными и яркими розами, надвинутый на лоб, падали на тяжелые, опухшие веки с короткими и жесткими ресницами. Женщина гадала Слащеву.

Белопольский, не переставая удивляться, замер на пороге. Генерал, услышав и узнав его шаги, сделал знак: «садись, жди», целиком поглощенный таинственной процедурой. Женщина даже не взглянула в его сторону. Капитан опустился в кресло. Генерал сидел очень прямо, напряженно, выложив на стол обе руки ладонями вверх. Бледное лицо его в свете свечи казалось зеленым, фантастическим, словно у мертвеца. Редкие, зачесанные назад волосы светились, как нимб. Все это напоминало плохую иллюстрацию к средневековому роману.

Белопольский прислушался. Голос у гадалки был басовитый, тягуче-медленный, тоже словно жирный, обволакивающий:

— Слушай меня, слушай, генерал... Не цыганка Соня — сербиянка я. Цыганки врут. Сербиянка правду знает, правду видит, все наперед сказать может... — Женщина склонила голову над руками генерала, подняла его левую ладонь, повела толстым пальцем по складкам: — Вот она, линия жизни... Успехи, успехи, все успехи у тебя, дорогой, быстрый взлет, карьера... Кто мог подумать? Такой молодой, а генерал, все его уважают, все его боятся. Вот она — линия жизни... Глубокая, прямая. Красивая у тебя жизнь, генерал, красивая, но не долгая, много испытаний предстоит тебе перенести, много ты перенес — бои кровавые, много крови пролито, еще много прольется, но не в бою оборвется жизнь твоя, не от пули, не от сабли вражеской, — другая смерть тебя дожидается, скорая смерть, нежданная. А отчего, и мне неясно, понять не могу, не знаю, не понимаю, понять не могу! Молодой ты, красивый, к смерти прямо идешь. Медленно идешь, точно в гору.

— Не пуля, не шашка, говоришь? — усмехнулся Слащев. — Значит, повоюем еще!

— Молчи! — строго оборвала его гадалка.

Она опустила левую руку генерала, подвинула к себе свечу и прикрыла пламя ее блюдечком тонкого фарфора. Густая копоть поползла по донышку, выписывая затейливые рисунки. Отложив блюдце, гадалка долго, не мигая, смотрела на пламя свечи, потом опять заговорила — более тихим и почти совсем невнятным голосом:

— Вижу, вижу... Много огня, и люди бегут от него... Тебя нет... не вижу... Где ты? Нет!.. Море вижу, спокойное море — ровная вода, и кораблей много. Праздник какой, что ли?.. Не понимаю... Ничего не вижу.

Она отвела расширившиеся, полные слез глаза от свечи и, склонив большую голову над блюдцем, спустила платок. Длинные седые космы, соскользнув, закрыли лицо. Воцарилась тишина. Поворачивая закопченное донышко блюдца, гадалка бормотала что-то совсем неразборчивое. Какие-то гортанные звуки и глухой клекот вырывались из ее горла. Потом она замолчала, покачиваясь всем корпусом из стороны в сторону. И неожиданно сказала спокойно:

— Дорога предстоит тебе дальняя — на коне скачешь. Только знаю твердо: вернешься ты скоро, обратно вернешься, генерал, к дому своему. — Гадалка резким и молодым движением головы откинула назад волосы и покрыла голову платком. Плоское лицо ее приняло прежнее, безучастное ко всему выражение. Равнодушно посмотрев в лицо Слащева, она сказала, заканчивая разговор, будто ставя точку: — Плати, как уговорились, золотом. Соня тебе всю правду открыла. Увидишь, сбудется все, генерал.

— Благодарю, мадам. — Слащев снял с мизинца левой руки перстень и, отдав гадалке, сказал изломанным, изменившимся голосом, поднимаясь с трудом: — Следуйте за мной, капитан!

Автоматическим движением он достал из генеральских бриджей плоскую золотую табакерку, зачерпнул длинным ногтем щепотку белого порошка, быстро высыпал его на углубление между большим и указательным пальцами правой руки и с нетерпением понюхал кокаин — сначала одной ноздрей, потом другой. Глаза Слащева на зеленом лице ожили, повеселели. Он кинул на голову кубанку с красным верхом, щелкнул каблуками:

— Желаю здравствовать, мадам! — и пошел из комнаты, подчеркнуто твердо ставя ноги в мягких казачьих сапогах.

3

Леонид Шабеко решительно перестал понимать отца. Сначала считал, чудачит старик, такое и прежде случалось. Потом забеспокоился: здоров ли? Раньше он не испытывал ни особой сыновней любви или привязанности к отцу, ни простой жалости к старому и одинокому человеку, лишенному и дома, и средств к существованию. Пожалуй, главным для него оказывалось реноме: что подумают, что скажут знакомые? Вообще деловые люди? Состоятельный человек, близкий к правительственным кругам, обладающий, следовательно, и средствами, и положением, и полномочиями, оставил отца, бросил его на произвол судьбы? Это хуже, чем разорить и пустить по миру своего давнишнего торгового компаньона. Никто не только дела с тобой более не поведет — руки не подаст. Уж лучше терпеть чудачества отца, его растущую неприязнь, стремление навязать спор по любому вопросу, упорное нежелание покинуть Крым. Но ждать абсолютно нечего: обстановка менялась каждый час и только к худшему — он-то, находясь в ближайшем окружении Кривошеина, оказывался информированным, как никто другой.

Леонид Витальевич был человек абсолютно деловой, чуждый всяческим сантиментам. Таковым и считал себя, гордясь этим в последние годы. Деловые операции составляли суть его жизни, лишенной детей, любимой женщины (жена его бросила в начале войны, уехав с санитарным поездом, и вскоре попросила развода, влюбившись в нищего, но геройского поручика значительно моложе себя). Его ничто не интересовало, кроме денег... И вот здесь, в бешеном Крыму, в нервической круговерти, где ни сословные различия, ни чины, звания, ордена, ни бывшие заслуги не имели ни малейшего значения, где только устойчивая валюта осталась мерилом ценности и значения человека, Леонид с чувством достаточного презрения к себе обнаружил вдруг такой запас сентиментальности и сыновней любви, что ужаснулся и обрадовался одновременно. Ему стало жаль отца — это прежде всего! — такого одряхлевшего внезапно, такого беззащитного и неприспособленного к жизни, к сегодняшней, здешней, а не к той, которой он, изучив ее досконально, учил много лет других. Он, Леонид Шабеко, всегда равнодушный к семейным традициям, тяготившийся домашними порядками, не разделяющий идей отца (многих он просто не понимал, не находил нужным понять, считал пустяковыми, идеалистическими), после гибели младшего брата, известие о которой встретил тоже достаточно спокойно, — нежданно совершенно переменился в отношении к отцу. Это пришла не обычная сыновняя любовь, не преклонение перед авторитетом, не уважение к старости, даже не простая благодарность к человеку, давшему ему жизнь, образование, кругозор. Нет! Это было нечто иное. Так, пожалуй, относится богатый отец к любимому единственному сыну, который должен унаследовать герб, род, фамильный замок, миллионное дело. Отец при этом становится для сына неким фетишем, долженствующим превратиться в прочное, несокрушимое основание дома Шабеко, дела Шабеко, рода Шабеко...

Сложные чувства обуревали Леонида Витальевича накануне отъезда из Крыма. А уехать он должен был уже завтра на рассвете, и до завтра предстояло уговорить отца, сломить его упорство, основанное на лжепатриотизме русского историка, который-де обязан разделить судьбу своего народа и своей страны. Где начинается и где кончается отчизна? В границах моего поместья? Его у меня нет. За стенами моего петербургского особняка? Насколько помнится, семья уважаемого профессора всегда снимала квартиры — то на Васильевском, то на Петербургской стороне, поближе к университету... Все это фикция, умозрительные понятия. Там, где мы живем, трудимся, — родина. Там, где мы кормимся, где нам дают хлеб насущный. Вот и вся история, господа ученые, вся ваша наука, которую вы считаете беспристрастной, но которая, конечно, служит тем, у чьего корыта вы кормитесь... Это помещики и фабриканты за свои земли и фабрики с большевиками борются, а сановники — за место возле престола. Интеллигенции не за что бороться. Математик способен разрабатывать свои теоремы в какой угодно стране. Я способен проводить скупку-продажу панамских акций хоть в Индии, а индийских — хоть на Шпицбергене. Росли бы при этом мои прибыли, все остальное — начиная со свободы! — мы себе купим. А патриотизм — во что он только не вырождался! И в славянофильство, в шовинизм, и в «Союз русского народа»... Леонид Витальевич понимал, разумеется, всю слабость своих аргументов, неспособных поколебать отцовскую позицию. Что он мог предложить отцу? Квартиру на чужбине — дом по большей мере! — общество иноязычных людей, относительность в правах и свободах? Благополучие, основанное на расположении других людей? Но что означало их разъединение, отказ отца покинуть Севастополь? Смерть от голода? Смерть от шалого снаряда или шалой пули во время боев за город? Смерть в застенках ЧК (все же отец коммерсанта, связанного с врангелевским правительством!)? Или самая простая смерть — на заброшенной, покинутой всеми даче, от болезни, без помощи и сострадания?.. Упрямец, он не внемлет голосу рассудка. Как убедить его? Не увозить же силой, как ребенка?..

Леонид Витальевич задумался. Предстоял неприятный разговор. Уже не первый, но последний: следовало паковать вещи, отплытие назначено на шесть утра, а корабль — он это видел — уже начал погрузку с наступлением темноты...

— А почему, собственно, такая паника? — спросил, откинувшись в кресле, Шабеко-старший, и стекла пенсне его неприязненно сверкнули, точно выстрелили. — Насколько я припоминаю, еще вчера тебя накрепко держали здесь коммерческие дела?

— Они благополучно окончились. Меня более уж ничто не держит.

— Рад, что благополучно. Имею ли я, однако, право узнать: какие, собственно, дела?

— Обычные торговые операции, отец. Ничего сверхъестественного. А почему тебя это вдруг заинтересовало? Ты всегда был равнодушен к тому, что я делал и делаю.

— Вероятно, появились основания. Обстановка архинапряженная, и тут, на пятачке русской земли, выявляются и подвергаются испытанию нравственные качества каждого человека. При катаклизмах легко обнаруживаются и негодяи, и мздоимцы — одним словом, человеческий мусор.

— Не понимаю, о чем ты? Обо мне? — холодно пожал плечами сын. — Объяснись.

— К имени твоему... То есть к нашей фамилии здесь, в Севастополе... — Виталий Николаевич беспокойно заметался в кресле. — Я же не слепой, не глухой! Вокруг имени твоего, Леонид, ходят слухи, порочащие... Я далек от твоих дел — да! Но ты мой сын. И хочешь теперь, чтобы судьбы наши соединились. Ты предлагаешь мне отъезд, эвакуацию, бегство, жизнь на чужбине, в изгнании. Так? Но я должен знать, должен! Кто ты, Леонид Витальевич? Кем стал? Каково твое credo, бывший адвокат Шабеко? Полная откровенность. Иначе наши пути расходятся. Dixi!

— Прежде чем защищаться, я должен знать, отец, в чем меня обвиняют. Кто? И какие к тому доказательства?

— Но мы не на процессе, мой дорогой! У нас должен быть откровенный, доверительный разговор.

— Тем более, — сдерживаясь, ответил Леонид и подумал: «Блаженный. Да он мхом порос в крымских лесах. Разве ему что объяснишь? Зряшная затея...» Но вспыхнувшее сострадание к этому маленькому старому человечку, утонувшему в кресле, вновь сдержало его, и он добавил как можно мягче и почтительней: — Я готов ответить на любой твой вопрос, отец. — И повторил многозначительно: — На любой.

— Одна из газет, не помню уж и какая, упоминала твое имя в связи с некими, как там выражались, крупными аферами с царским флотом, продажей кораблей.

— Обычное газетное преувеличение, отец. Дело идет лишь о металлоломе. Должен тебе заметить: я всего представитель одного из банковских заграничных домов. Дом солидный, но я, как ты понимаешь, не самый главный представитель, мои полномочия весьма скромны. Мне приказали покупать лом, я выполняю приказания. Такова уж моя работа, отец. Если я буду плохо работать, меня заменят другим агентом.

— Ты излагаешь бесспорные положения, Леонид. Но ты, как говорят, один из ближайших помощников Кривошеина. Это плохо согласуется с твоим определением «агент».

— Я же не виноват, что Кривошеин для них тоже агент, — увидев ироническую улыбку на лице Щабеко-старшего, Леонид трижды нажал кнопку звонка под люстрой. Незамедлительно появилась домоправительница, рекомендованная хозяином дома вместе с лучшей квартирой, занимающей целый этаж. Домоправительница была высока, статна и очень напоминала васнецовских красавиц крестьянок. Она выжидательно остановилась на пороге, спокойно поглядывая из-под соболиных бровей огромными серыми глазами. — Прошу вас, Екатерина Мироновна, — ласково сказал Леонид Витальевич, — распорядитесь, пожалуйста, насчет ужина.

Домоправительница уплыла, точно королева. Мужчины проводили ее восхищенными взглядами.

— Умеешь ты устраиваться, Леонид, — сказал с осуждением старший. — Ума не приложу, когда к тебе пришло это умение. В гимназии и университете, помнится, тебя отличал крайний интерес к чисто научным дисциплинам. Я надеялся, это твой путь. Особенно по получении степени кандидата права... Ну, думал, станет хорошим адвокатом. Не Плевако, так Шабеко, — грустно пошутил он. — Я, конечно, виновен и перед тобой, и перед Святославом — мир праху его!.. Я мало занимался вами, вот и не уследил, когда вы оба переменились. Когда?

— Это произошло тогда, когда я пошел юрисконсультом в земельный банк, отец. Там я сразу забыл науку. Иные интересы стали занимать меня.

Миловидная горничная в крахмальном фартуке и белой стоячей кружевной наколке — как в прежние времена — вкатила столик с едой и шампанским в серебряном ведерке. Расторопно взмахнула чистой, хрустящей скатертью, принялась споро сервировать стол под руководством красавицы домоправительницы, дирижирующей молча, одними глазами.

— На три куверта, Маруся, — заметил Леонид Витальевич, придирчиво следящий за действиями горничной. И пояснил, перехватив удивленный взгляд отца: — Для Екатерины Мироновны. Дело в том, что у нас сегодня не обычный ужин, — продолжил Леонид Витальевич со значением. — Он многое должен... ну, изменить, что ли. И я многого жду от него, во всяком случае. Вечер решений, одним словом.

— Все это вместе взятое вызывает у меня прилив не столько любопытства, сколь голода, — Шабеко-старший с удовольствием оглядывал стол. Он всегда любил вкусно поесть и давно уже не видел столов, уставленных такими яствами. И не удержался, чтобы не пошутить: — За такой ужин я соглашусь по твоему приказанию на любое решение.

— Ловлю на слове, отец. — Леонид Витальевич сделал широкий приглашающий жест: — Прошу за стол!

— Ну что ж. Сначала ужин, потом разговоры, уговоры, споры, принятие решений — не так ли?

— Принимается, — совсем повеселев, сказал Шабско-младший. — Тогда я произнесу тост.

— А без тостов? — размягченно произнес Виталий Николаевич, выбирая желтовато-розовый, самый нежный кусочек лососины. — Все излишнее вредно, как говорили древние, — onine minimum nocet. Какие поводы, я что-то не припоминаю? Есть? Да?

— Ты это решишь сам, несколько позднее... — Сын наполнил три фужера шампанским. — Давайте проведем ужин за взаимоприятной беседой. Наш последний ужин на Екатерининской улице святого града Севастополя, потому как завтра нас здесь уже не будет.

— Я еще не принял решения! — поспешно и твердо заметил Шабеко-старший.

— А я говорю лишь про себя и Екатерину Мироновну, которая согласилась — хвала ей! — разделить мою судьбу и уехать со мной.

— В качестве кого-с? — всем корпусом повернулся к сыну профессор, не скрывая насмешливого удивления: он ничего не знал и не видел. Отношения сына с красавицей казачкой оказались для него полной неожиданностью, это и сердило его: — Невесты, жены, секретарши? Простите, не имею чести достаточно знать вас.

— Да мне все равно, господин Шабеко, — сказала та и было в ее ответе столько равнодушия и безысходной тоски, что отец и сын невольно переглянулись. — Я удрать отсюда хочу. Птицей бы море перелетела, рыбой — за час переплыла.

— Чем это земля отчая так не потрафила вам?

— Злой мачехой для меня земля отчая стала. Кругом могилы, куда ни пойди. Тошно, сил нет! Одна я. А больше не спрашивайте ни о чем: правды не скажу, а врать охоты нет. Простите. — Она вспыхнула, но, сдержав себя, закончила равнодушно, с каменным лицом: — Я по хозяйству. Вынуждена нас покинуть, господа. — И вышла, невозмутимая, статная и прямая, точно несла на плечах коромысло с полными ведрами.

— Пояснить? — спросил сын с вызовом.

— Житейская трагедия, вероятно, — хмуро ответил отец. — Белые вырезали семью, служившую красным. Хотя — вероятнее, красные уничтожили семью казачьего полковника, который развалил тысячи их семей.

— Твоя прозорливость гениальна, отец. Но две поправки я все же вынужден сделать. Она дочь казачьего полковника, достаточно известного и либерального, чтобы участвовать в управлении Донским Кругом. Его обширное семейство решительно разделилось на два лагеря. Красные и белые оказались в одной семье и за три года борьбы благополучно уничтожили друг друга. Заодно и мужа Кати, ничего не знавшего о нашей междоусобице, удравшего из австрийского плена и добравшегося до Новочеркасска. Он не смог разобраться в ситуации — вот Катерина и осталась одна, без средств к существованию, озлобленная на весь род человеческий.

— И ты решил прийти к ней на помощь?

— Считаешь, это плохо с моей стороны?

— Не понимаю мотивов — воздерживаюсь от оценок. К тому же я не очень верю в твою филантропию.

— А ты поверь! Есть десятки женщин в Севастополе, более молодых, красивых, знатных и богатых, которые за честь бы посчитали поехать со мной за границу, но...

— Но эта ведь ничего не требует, как я слышал. Как раз то, что надо тебе. Согласилась — повез, как кофр.

— Где сомнителен факт, невозможно обвинение. Этому, помнится, ты не раз учил меня.

— Ты прав. Ты — альтруист?

Вернулась Екатерина Мироновна. Профессор встал, склонил голову:

— Прошу, Екатерина Мироновна, простить меня, если что не так сказано: я вас настолько мало знаю, что...

— Ешьте спокойно, господин Шабеко. Ничего вы не сказали. И ничуть не обидели меня. Меня невозможно обидеть.

Шабеко-старший галантно поцеловал ей руку, и ужин возобновился. Некоторое время говорили ни о чем. Внезапно Виталий Николаевич опять вернулся к прежней теме и стал уже совершенно доброжелательно расспрашивать Екатерину Мироновну, выезжала ли она хоть раз за границу, как представляет себе постоянную жизнь там, вдали от всего русского, привычного ей, не зная языка и обычаев страны, в которой придется строить новый дом, семью, быть может.

— А вы-то? Вы, Виталий Николаевич! Вы разве не поедете с нами? — удивленно перебила его она. И тут же поправилась: — С сыном?

Для Шабеко-младшего, он почувствовал, начиналось самое трудное. Теперь, и только теперь он мог уговорить отца, обнаружившего нежданно какое-то участие, какую-то привязанность, пусть и слабую, к женщине, место которой возле себя Леонид так и не установил, нисколько, впрочем, этим не озаботясь.

— Постойте! Постойте, милая Катя! — решительно вмешался он, как всегда в трудные мгновения жизни, мучительно краснея и кося глазами. — Отец еще не в курсе последних событий. Ему неизвестна ситуация, благодаря которой мы с вами обязаны выехать на рассвете, и от него одного будет зависеть, соблаговолит ли он присоединиться к нам или и далее будет испытывать судьбу, дожидаясь общей эвакуации.

— Если так, разрешите мне, Леонид Витальевич, оставить вас?

Шабеко-младший кивнул, и домоправительница удалилась.

— Ну-с, — сказал старший. — Я тебя слушаю. Сколько требуется адвокату для оправдания своих подзащитных идей?

— Я тебе все объясню. Только не перебивай, будь добр... Дело в том, что завтра эвакуируются ценности, принадлежащие Российской империи.

— Не знаю такой империи! — не удержался от того, чтобы не съязвить, Шабеко-старший. — Впрочем, молчу!

— Империи, может, и нет, но сокровища еще имеются, — в тон ему ответил сын. И, тут же погасив улыбку, стал сосредоточен и важен от сознания особого момента. — Итак, буду краток, отец. В Крыму скопились ныне в большом числе не только сенаторы и гофмаршалы, но ценные бумаги, золото, платина, серебро и художественные произведения. Спасти их от большевиков — особая задача и обязанность правительства. Союзники помогают нам в этом благородном деле. Часть сокровищ вывезена при Деникине и надежно охраняется. На рассвете еще один корабль, приняв на борт груз, выйдет в море.

— Куда это в море? — насмешливо сощурился отец. — На необитаемый остров? Чтобы утопить на глубине? Только не играй со мной в прятки, милый! Начал говорить, говори. Терпеть не могу недомолвок!

— Но это государственная тайна, отец!

— О, к государственным тайнам у меня доступа нет! И не надо, и не надо! Увольте! Достаточно того, что ты имеешь к ним отношение.

— Я призван сопровождать ценности. Этим и вызван мой срочный отъезд. Однако ты ошибаешься, отстраняясь от благородной миссии. Впрочем, разреши, я прочту один документ?

— Может быть, после мяса? — взмолился профессор.

— Настал час, когда и тебе придется принимать решение, — теряя терпение, сказал сын с некоей даже угрозой. — Впрочем, выслушай. — Он быстро прошел в соседнюю комнату-кабинет, к бюро, и вернулся, держа в руках какую-то бумагу. И эффектным жестом, как крупно выигравший карточный игрок, кинул ее на стол.

Шабеко-старший ножиком подвинул к себе лист александрийской бумаги, свернутой вчетверо, с хрустом развернул, посадил на нос золоченое пенсне, начал читать. Лицо его менялось. Пренебрежение сменялось удивлением.

«Милостивый государь Виталий Николаевич! — было написано твердой рукой, прорисовывающей красиво каждую букву. — По поручению правительства Юга России обращаюсь к Вам, известному русскому ученому и общественному деятелю, чье имя широко известно всей просвещенной Европе, — с просьбой, от выполнения которой во многом зависит само существование земли нашей и обшей борьбы нашей.

Зная Вас как человека неподкупного, кристально честного, верного идеям Добра, Справедливости, Долга, прошу Вас о принятии на себя миссии одновременно почетной и нелегкой: сопровождать за пределы страны ценности Российской державы и встать затем во главе комиссии — людей, коим поручена неусыпная охрана всего добра. Одно Ваше согласие и Ваше имя — это полная гарантия сохранности бесценной коллекции, которой — я не сомневаюсь! — будут гордиться и наши потомки, возрождающие новую могучую Родину.

Все мы слуги Отчизны и ради нее обязаны быть готовыми на жертвы. Прошу Вас не отказываться от поручения Правительства. По общему мнению членов его, Вы — самая достойная и нейтральная (подчеркнуто) кандидатура на пост Председателя охранной комиссии. Я верю. Вы примете наше предложение. Вы уже приняли его.

Остаюсь Вашим преданным слугой.

Примите заверения в совершенном моем почтении. Кривошеин». За Кривошеина подписал...

Шабеко-старший поднял глаза — в них отразилось смятение — и посмотрел на сына, стараясь поймать его косящий взгляд. Молчание затягивалось.

— Так как? — не выдержал Леонид Витальевич. — Ты согласен? Я должен звонить Кривошеину.

— Ответь прежде на мои вопросы, дорогой сынок. Куда везут сокровища? Куда вывозили прежде? Кто, кроме меня, входит в эту пресловутую комиссию, что за люди, кто их выбирал? И какова твоя доля участия во всем этом дельце?

— Отвечаю. Наш курс — на бухту Котор. Сербские власти предоставили нам крепость в бухте. Большая часть сокровищ отправлена именно туда Деникиным. В комиссию назначены весьма достойные люди. Например, князь Долгоруков. Заметь, назначены. Для открытых, гласных выборов у правительства просто не оставалось времени. Все?

— Нет. А ты? Ты в какой роли?

— Я не главнокомандующий, успокойся. И лично своей корысти не имею. Я, пожалуй, единственно деловой человек во всей экспедиции. И юрист, не забывай! Могут возникнуть чисто правовые и экономические затруднения. Я имею особые полномочия.

— А почему, собственно, кто-то подписал за Кривошеина?

— Ну... Второй экземпляр, вероятно... Первый, как водится, пошел в дело, для истории, так сказать... Так ты согласен?.. Это патриотический поступок, отец.

— Приходится быть опять патриотом, Леонид Витальевич. Что поделаешь?! Иначе такие, как ты, вмиг разворуют казну, не считаясь с правом частной собственности, о которой вы так хлопочете.

Загрузка...