Генерального штаба генерал-майор Вадим Николаевич Белопольский, выйдя в отставку с правом ношения мундира, уехал из Петрограда в Крым и поселился в отдаленном местечке между Форосом и Симеизом, где купил землю и построил дачу, чтобы поправить здоровье внучки Ксении, которую любил более всех на свете. Вадим Николаевич выглядел моложе своих семидесяти — высокий, поджарый, ширококостный, с четким профилем римлянина и длинной, расчесанной надвое пышной бородой, делающей его похожим на прославленного генерала Скобелева. Все мужчины в роду Белопольских отличались здоровьем и жили долго. Прадед Вадима Николаевича, тоже генерал и убежденный холостяк, выйдя в отставку, взял в жены крепостную, красавицу; которая, расстаравшись, родила ему четырех сынов и, видно, прибавила своей мужичьей крови в загустевшую дворянскую кровь: род князей Белопольских, захиревший было, стал развиваться, расти, давал отечеству и престолу добрых солдат и весьма сановных — без лести — царедворцев. А вот женщин в роду было мало. Все они отличались завидной красотой, умом, но слабым здоровьем, редко кто из них в замужество вступал, а уж роды не переживали точно. Разделила крепостная крестьянка свою силу и красоту поровну: мужчинам — силу, женщинам — красоту и слабость. И стало это как проклятье.
Лишь Ксения Белопольская будто бы опровергла фамильную эту традицию: росла крепким и резвым ребенком, умела плавать, скакала на лошади, участвовала в охотах. Окружавшие ее с детства мужчины — дед, отец, братья, дядья — души в ней не чаяли. В воспитании Ксении преобладало мужское начало. Мать свою, Ольгу Михайловну, урожденную баронессу фон Дихтгоф, она вообще не помнила: та умерла, дав жизнь Ксении, которую выходила кормилица Арина, привезенная в Петербург из смоленского поместья. Ольга Михайловна, по рассказам отца и деда, была женщина не светская, но очень образованная. Она окончила естественный факультет Высших женских курсов профессора Герье, любила историю и поэзию. Балы не любила, могла стать фрейлиной, но предпочла тихие домашние занятия и заботы. И замуж за отца Ксении, Николая Вадимовича, тогда помощника статс-секретаря, вышла охотно, легко отказав до этого кавалергарду и свитскому офицеру. Замужество оказалось удачным: поощряемый и направляемый женой, Николай Вадимович быстро делал карьер}. В Петербурге про него говорили с прибавлением обязательного эпитета «преуспевающий». Перед мировой войной князь Николай Белопольский имел уже чин статского советника, возглавлял ряд департаментских комиссий, почти догнав по гражданской линии своего отца генерал- майора. Были у него два сына, дочь и изрядное состояние. В начале войны с германцами он вдруг «полевел», стал «октябристом» и известным думским деятелем, последователем Гучкова и Родзянко, оратором и публицистом. Теперь к эпитету «преуспевающий» столь же обязательно прибавился другой — «анархиствующий», что звучало как ругательство. Хорошо, сыновья не нуждались уже в протекции и поддержке отца. Старший — Виктор, окончивший кадетский корпус и Павловское юнкерское училище, служил при штабе Киевского военного округа, в лейб-гвардии казачьем полку, был на хорошем счету. Младший — Андрей — кончал Горный институт. Ксения — вся в мать! — не больно-то увлекалась балами и приемами и тоже фрейлиной не стала, а поступила в ученицы Школы поощрения искусств, деля общество «бог знает с какими проходимцами». Ксения повзрослела вдруг и была удивительно хороша — высокая, стройная, белокурая, со смуглым лицом и голубыми глазами. К гордости деда, от женихов отбоя не было. И вдруг, как гроза с ясного неба, — частые простуды, недомогание, слабость, боль в груди, а затем и внезапно открывшаяся болезнь легких. Врачи, целый год не покидавшие дом князей Белопольских на Малой Морской, исследовали мокроту, но коховских бацилл, к счастью, не нашли. Однако говорили: малокровие, расстройство нервов, грудь у девочки слабая, сырой климат Петербурга ей противопоказан, надо на юг, на воды, виноград, кумыс — к теплому морю. Вот дед и обрек себя на добровольное изгнание. Это произошло еще в канун войны. С тех пор дед и внучка не возвращались в Петербург, о всех событиях знали по рассказам и из противоречивых газетных сообщений, а «мирное время» и «нарушение порядка» ассоциировались у них лишь с шикарным купе первого класса поезда из Петербурга, — как они по-прежнему называли Петроград, — ходившего нерегулярно.
Небольшая двухэтажная дача в духе русских усадеб начала века стояла не под Смоленском или Вязьмой, где ей более пристало, а над Черным морем. Здесь, западнее Симеиза, горная гряда подступала к берегу, поднимаясь над ним отвесной стеной. Пологий терренкур, обсаженный с двух сторон молодыми кипарисами, и сто три крутые ступеньки, вырубленные в скале, вели к морю, к маленькой песчаной бухточке, затерявшейся среди серо-красноватых каменных глыб — обломков древних горных обвалов и оползней. Округа была малолюдна. Главное севастопольское шоссе лежало севернее, в горах, и выходило к Байдарским воротам. Основная масса состоятельных и знатных людей селилась на побережье значительно восточнее, в Кореизе, Ореанде, Ялте, поближе к царствующим особам. Наиболее удобные под застройку и разбивку парков участки были именно там и уже в начале века стоили баснословно дорого. Впрочем, быстро дорожали все крымские земли. Вадиму Николаевичу просто повезло: немец Штеймер, разорившийся нефтепромышленник, чувствовавший приближение войны, решил быстро ликвидировать свои русские дела и вернуться в Vaterland. Они поладили, и князь Белопольский стал владельцем райского уголка. Доктор Вовси из симеизской частной туберкулезной лечебницы, который был приглашен для постоянного наблюдения за Ксенией, утверждал, что здесь — одно из самых теплых мест, что продолжительность солнечного сияния, количество тепла в году, температура морской воды — все это значительно превосходит другие курортные места Крыма.
Аркадий Львович Вовси, маленький, лысый и щуплый, стерильно чистый и, как казалось Ксении, холодный даже в самый жаркий день, появлялся в их доме еженедельно. Он приезжал в легком шарабане, которым сам управлял, по нижней проселочной дороге и обычно оставался ночевать. Это была особая процедура, целый ритуал, — его придерживались все по молчаливому уговору, возникшему сам по себе неизвестно когда и вносившему какое-то разнообразие в уединенную жизнь Бело- польских. Доктор привозил кипу свежих газет и журналов, сладости, купленные по заказу Ксении у знаменитого симеизского грека-кондитера Маноса, новые ноты, полученные из Ялты. Доктор долго мылся с дороги. Затем готовился к врачебному осмотру, который начинал с подробной беседы об аппетите, самочувствии, сне и сновидениях, прогулках, купании, музыкальных экзерсисах и прочем. Его холодные цепкие пальцы методично выстукивали Ксении грудь и спину. Его белый матово-блестящий череп, от которого отражалось солнце, неизменно настраивал пациентку на веселый лад. Она начинала улыбаться и с трудом сдерживала смех, но доктор Вовси ничуть не обижался и тоже начинал улыбаться, потому как его рекомендации приносили пользу и лечение шло хорошо. Он советовал почаще спать на свежем воздухе и начать наконец лечение виноградом — виноградотерапию, оказывающую на чахлых петербургских девушек чудодейственное влияние.
После осмотра наступало время обильного обеда. Старый генерал был отменный гастроном и хлебосольный хозяин. Он и здесь, вдали от Петербурга, никогда не краснел за свою кухню, любой нежданный визит не мог застать его врасплох: одним из первых его строительных объектов был вместительный ледник и винный погреб.
После обеда мужчины отдыхали, покуривая и лениво беседуя, а Ксения, взяв мольберт, уходила в парк на этюды. Парк был громадный и запущенный. Говорили, Штеймер очень увлекался им, выписал даже садовника из Италии: хотел, чтоб его парк хоть и в миниатюре ничем не уступал Воронцовскому парку в Алупке. Было высажено много субтропических деревьев — агавы, олеандры, пробковые дубы, веерные пальмы. Многие из них погибли. А хвойные деревья прижились. Только не росли. Остались маленькими — меньше человеческого роста, кривыми и резко наклоненными в сторону моря, на юг. Наверное, из-за северного ветра, дующего с гор. Летом в парке было душно. Стойко стоял густой залах разогретой хвои и тамариска. Он заглушал запах цветов. Ксения не могла долго находиться здесь: у нее кружилась голова, рука становилась нетвердой. И каждый раз без сожаления бросала она неоконченную акварель и торопилась на свежий воздух, к любимой своей скале. Отсюда открывался прекрасный вид на море, и уже из-за одного этого стоило жить здесь, в забытой богом и людьми дыре...
Вечерами, после купания и до ужина, собирались в гостиной. Ксения музицировала, чтобы доставить удовольствие деду. Мужчины играли в карты. Арина, кормилица, сорокалетняя статная женщина, кажущаяся двадцатипятилетней — щекастая, высокогрудая, с белой шеей и пышной косой, обернутой венцом вокруг головы, — плела кружева на коклюшках. Спать ложились рано. И вставали рано. После завтрака доктору подавали шарабан, запряженный отдохнувшим и хорошо накормленным конем, и он уезжал — тихо исчезал на неделю, — маленький человечек, словно гномик, появившийся из скальной расщелины.
Иногда приезжал отец. Самоуверенный, деловито-гордый, проповедник конституционной монархии. Еще реже наведывались братья Виктор и Андрей. Как-то приехала на целый месяц тетка, сестра матери, с внуком и внучкой. Нет, весной, летом и ранней осенью на «Бельведере» — как Ксения и дед называли свою виллу — жизнь была вполне сносная. Хуже было осенью и невозможно — зимой, когда стылые дожди секли землю, расквашивали и делали непроходимой нижнюю проселочную дорогу. Только доктор Вовси и рисковал раз в неделю по-прежнему пробираться по ней. Время останавливалось. Любое дело валилось у Ксении из рук. Она ходила из комнаты в комнату, маялась, тосковала неизвестно о чем, приставала к деду с фантастическими и невыполнимыми просьбами и. наконец, успокаивалась, затихала, погрузившись в какую-нибудь книгу. Рояль, мебель и библиотеку Белопольские привезли из Петербурга, чтобы хоть родные вещи напоминали им о доме и скрашивали одиночество. Библиотека была фамильная, дедовская, мужская — книги все исторические или по военному делу. Вадим Николаевич, командовавший в свое время бригадой и дивизией, отличившийся при Горном Дубняке и Козулбеке в турецкую кампанию, собирался, пользуясь уединением, написать книгу, поделиться с потомством мыслями о сильных и слабых сторонах русской военной доктрины — для этою как подспорье и взял сюда многие сочинения. Все готовил себя к написанию мемуаров, все собирался — пока не началась мировая война. А кому интересны теперь соображения какого-то отставного генерал-майора по поводу событий, происходивших будто и вовсе на другой планете?
С началом мировой войны крымская жизнь Белопольских совершенно потускнела. К тоске прибавилось постоянное чувство томительной неизвестности и беспокойства: оба внука старого князя были на фронтах, известия от них приходили крайне редко. Виктор отличился в деле под Перемышлем, был произведен в штаб-офицеры, награжден орденом Владимира 3 степени с мечами и бантом. Андрей, отправившийся в действующую армию вольноопределяющимся, был ранен, впрочем не тяжело, поправился, сдал экзамены на первый офицерский чин и, отклонив протекцию отца, вновь уехал на фронт. Дед гордился внуками, но был недоволен сыном. Это недовольство возросло после того, как Вадим Николаевич в сентябре 1916 года выбрался все же в Петербург. У себя дома на Малой Морской он застал «филиал» Государственной думы и за один вечер наслушался таких бунтарских речей, порочащих государя императора и государыню императрицу, что был повержен и словно раздавлен. Неудачи на фронтах, отставка Сухомлинова, продовольственные трудности и брожение в обществе, разговоры о германофильстве Александры Федоровны и ее окружения, все растущая ненависть к Распутину, неспособность царя довести войну до победного конца — все это потрясло старого князя Белопольского. Он возмущался было, спорил, доказывая, что Россия сильна крепостью престола, что критика государя императора, откуда бы она ни исходила, расшатывает престол и губит Россию. Аргументы сына и его единомышленников, факты, которые они приводили, заставили Вадима Николаевича замолчать, оскорбиться за идеи, которым он всегда служил верой и правдой, и в конце концов, почувствовав себя обкраденным и обманутым, обратиться в бегство. «Такое не должно, не может долго продолжаться», — решил он. А пока — прочь из страшного города в спокойное, ставшее привычным крымское захолустье.
Тогда и начала распадаться семья Белопольских. А с разгаром войны они и вовсе стали терять друг друга. Дед с Ксенией жили в Крыму, Николай Вадимович оставался в Петербурге, заседал в Центральном военно-промышленном комитете, ездил с комиссиями на фронт. Внуки воевали где-то.
Еще в 1915 году погиб сын Ариши, Иван, «молочный брат» Ксении. Они были одногодки, росли вместе лет до двенадцати — одно воспитание, одни забавы. Старик Белопольский, всю свою жизнь проведший в казармах, лагерях, среди солдат, чуждый дворянской спеси, всячески поощрял дружбу детей. По-своему он любил мальчугана, крепкого, подвижного, доброго, наделенного острым, схватывающим все на лету жадным умом. Были у Вадима Николаевича мысли и о будущем Ивана. Ждал, выявится у того одна какая-то четкая, определенная способность. Хотел поддержать, помочь в ученье, помочь вырасти человеком. Николай Вадимович с улыбкой и полным безразличием выслушивал подобные планы отца: у него не хватало времени и охоты заниматься воспитанием и собственной дочери. Андрей с некоторым превосходством относился к Ивану: он был чуть старше. Один лишь Виктор не любил мальчика и активно осуждал эксперименты деда. По его твердому убеждению, рано или поздно мужицкое начало должно было проявиться в Иване, а там он, согласно общечеловеческим законам, должен был начать пьянствовать и в пьяном виде ломать станки, жечь помещичьи усадьбы и уничтожать все дворянское отродье. И только для Ксении Иван был родным существом — ее руками и глазами, частью ее самой, хотя, конечно, мыслила она еще совершенно по-детски. Впрочем, Иван сам взялся решать свою судьбу и тем не допустил разлада в семье Белопольских. Так и не обнаружив поразительных способностей и не оправдав надежд Вадима Николаевича, он по достижении шестнадцатилетнего возраста и вопреки желанию матери определил себя в ученики токаря на Обуховском заводе.
С началом войны Ивана забрали в армию и, подучив чуток ружейным приемам, вскоре с маршевой ротой отправили на австрийский фронт.
Уехал солдатик Ваня — серая шинель, а повоевал недолго — убили в атаке. Об этом поведал его дружок окопный — появившийся в Петрограде в момент, когда там оказался старый князь, — раненый солдат, потерявший ногу во время неудавшейся под Перемышлем атаки. Когда дед рассказывал им о солдате, Ксении показалось, что Ариша точно предвидела эту смерть, ждала ее и не очень удивилась, услышав тяжкое известие. Но Ксения ошиблась, она просто не поняла состояния своей кормилицы. Та словно окаменела — ни слов, ни слез не было, а потом отошла, отревелась и замкнулась и всю свою материнскую любовь Ксении, второму своему ребенку, отдала. Она считала — ее ребенок, ею выкормленный, выпестованный, выращенный. Она и есть ее мать. А остальные так просто — родственники.
Ксении же в ту пору было не до Арины. Ксения переживала первую любовь. Поручик Святослав Шабеко был ненамного старше ее. После ранения он получил отпуск и выхлопотал разрешение приехать к отцу на его крымскую дачу. С Ксенией он познакомился случайно в Ялте. И даже не в Ялте, а уже на обратном пути, когда обоим вздумалось часть дороги проделать морем на катере до Симеиза. Они встретились на дебаркадере. Он протянул ей левую руку, когда она ступила на сходни. Правая рука поручика эффектно лежала в черном платке, повязанном вокруг шеи. И черное это пятно оттеняло узкое и бледное, шляхетское его лицо, с высоким выпуклым лбом и крупными локонами цвета старой меди.
Море штормило. Навстречу слабосильному пароходику вал за валом катились темно-синие волны с белыми завихряющимися гребешками. Мотор захлебывался, пыхал натужно. Нос пароходика то задирался, то нырял в междуволнье. Ксения чувствовала себя хуже и хуже: ее укачивало, тошнило. Пассажиров было мало — кто отправится на прогулку в такое время! — десяток человек всего и жалось за рубкой, туда реже залетали соленые брызги и меньше леденил тело холодный северо-западный ветер. Один поручик как ни в чем не бывало стоял — романтичный, недвижимый, точно ростр, и зеленоватый офицерский плащ надувался за его плечами, как парус, как крылья. Раненый поручик казался Ксении прекрасным и мужественным.
В какой-то момент их глаза встретились. И Святослав, поняв, как нуждается эта девушка в помощи, в поддержке, просто в сочувствии, поспешил к ней. Он представился, щелкнул каблуками, склонил голову очень церемонно и торжественно. Здесь, на палубе, уходящей из-под ног, это выглядело странно, и Ксении показалось нелепо. Он сказал какие-то слова о нарушении правил, о том, что он никогда не позволял себе знакомиться на улице. И это «на улице» тоже показалось Ксении смешным и нелепым. Он думал, она отчитает его, скажет нечто обидное, уничижительное. Но Ксения улыбнулась и обрадовалась. И на миг почувствовала себя как будто лучше. Они познакомились и разговорились.
Внезапно налетевший шторм усиливался. Черная туча вылезала из-за гор. Потемнело. Пошел сильный дождь, затушевал берег. В Алупке причалить не удалось: деревянный пирс качало в одном ритме, пароход бешено танцевал около него в другом. Капитан, не то грек, не то румын, заявил пассажирам, что его машина не в силах справиться с волной и, так как обшивка старая — того гляди заклепки разойдутся и течь откроется, — он не вправе рисковать безопасностью вверившихся ему людей и решает возвратиться в Ялту.
На обратном пути перетрудившийся мотор зачихал, застонал и вдруг замолк. Забегали матросы. Капитан заявил, что распаялась малая, однако же наиважнейшая трубка, ведутся ремонтные работы, для беспокойства нет ни малейших оснований, ибо берег вот он, в полуверсте. Господам пассажирам, кои пожелают, приготовят горячее какао или чай для согревания. Капитан от волнения заговорил вдруг с еврейскими интонациями — был караимом, очевидно. Через час их взяла на буксир какая-то груженная без меры рыбой фелюга и еще часа через полтора притащила в Ялту.
Как только Святослав вывел Ксению на пристань и она ступила на твердую землю, тошнота и головокружение прекратились. Ярко светило солнце. На набережной было полно гуляющих. И даже только что грозные волны отсюда, с берега, казались маленькими, совсем не страшными. Ксения посмотрела на себя в зеркальце и ужаснулась. Вид у нее был действительно ужасный: бледная, мокрая, с ввалившимися глазами и растрепавшейся прической. К счастью, спутник ее оказался человеком находчивым. Он действовал, взяв на себя всю инициативу. И она с радостью подчинялась ему, словно они были знакомы целую вечность (позже он признался, что был таким впервые за свою жизнь). Оставив ее на бульварной скамейке, Святослав тут же вернулся с извозчиком и отвез Ксению в частный пансионат, где она смогла отдохнуть, привести себя в порядок и перекусить. Ксения, предвидя волнение дома, отказалась ночевать в Ялте и ждать, пока успокоится море, и тогда он, снова исчезнув, вскоре вернулся с татарином-возницей, которого сговорил везти их до Симеиза.
О, это была прекрасная поездка! Ксения никогда не переживала ничего подобного! Она молила бога лишь о том, чтобы дорога никогда не кончалась. Похоже, бог внял ее просьбам: на дальней окраине Мисхора путь им преградил оползень, пришлось заночевать в домике у добрых людей, у старика и старушки, принявших их за молодоженов. Ветер унялся. Ночь была теплая, лунная, тихая. И всю ночь они проговорили, сидя на крыльце, возле которого часовыми стояли два пирамидальных тополя. Святослав рассказывал о себе, своей семье, годах учебы, войне. О войне и своем участии в ней он говорил как-то по-особому, не так, как все ее знакомые очевидцы и участники боев. Он точно со стороны смотрел на все и на себя самого, присматривался к себе внимательно, с юмором и осуждал себя, когда требовалось, и издевался над собой, интеллигентным мальчиком, профессорским сыном, романтиком, попавшим в окопы, где грязь, грубость и всеобщая глупость разили его сильнее, чем немецкая шрапнель и «чемоданы». По его словам выходило, что война — величайшая несправедливость в отношениях людей, причисляющих себя к просвещенному обществу.
Так пришла к ним любовь, хотя в ту благостную ночь о ней не было сказано ни слова. И оказалась эта любовь, как внезапно вспыхнувший огонь в сухом валежнике, трепетной, нежной и тайной вначале, а потом сильной, страстной, бесстрашной и бесстыдной, окрашенной близкой и острой разлукой. По счастливой случайности дача профессора Петербургского университета Виталия Николаевича Шабеко, отца Святослава, находилась относительно недалеко, и молодые люди могли встречаться ежедневно. Рано поутру, преодолев пять километров тропинкой, петляющей по скалам над морем, Святослав приходил в условленное место и ждал там Ксению. Чаще всего на знаменитой скале Ифигения, которая стала «их скалой», — отсюда с высокого утеса открывался неповторимый вид на изрезанную береговую линию, на запад и восток и далеко в море, которое распахивалось широко, казалось до самой Турции. Святослав рассказал, что со скалой связан древнегреческий миф о дочери Агамемнона, и это придавало их встречам здесь еще большее очарование и таинственность. Они подолгу сидели на вершине, спускались в песчаную бухту, бродили по вековому можжевеловому лесу и расставались лишь тогда, когда Ксении нужно было идти обедать. Ксении и в голову не приходило, что Святослав целыми днями голодает. Догадавшись и придя в ужас, она стала брать из дома бутерброды и, увидев, с какой жадностью он поедает их, потребовала однажды, чтобы он отправился ужинать с ней вместе. Оба понимали, что в их отношениях вот-вот наступит иная пора, не хотели и страшились этого, но делать было нечего — Ксения привела в дом Святослава и представила его деду как однополчанина Андрея.
Дед, конечно, сразу же разобрался в их отношениях, но не испугался за внучку. Молодой офицер по первому впечатлению ему понравился. Он узнал, что Святославу (имя-то какое хорошее, русское!) чуть больше недели еще пребывать здесь, а потом ждет его дальняя дорога, медицинское скорое освидетельствование, полк и снова фронт, вероятно. Пусть погуляют, потешат себя, раз любы друг другу. Глупостей не наделали бы, глупостей непоправимых. Старый генерал счел себя ответственным, за них и решил предотвратить, не спускать с них глаз, но делать это незаметно, чтобы не обидеть их подозрением: ведь молоды оба, совсем дети, а любовь их свята и помыслы чисты. И тут же понял старый князь, что напрасны его старания: не сможет он уследить за внучкой, которая и минуты на людях посидеть не хочет, убегает к милому и ищи ветра в поле! Вадим Николаевич обратился к Арише, но и она не знала, на что решиться. И все же сообща посчитали они, что дело весьма щекотливое, а разговор должен быть женский — пусть Ариша по-женски и поговорит с Ксенией. Ариша несколько дней готовилась, удобную минуту выбирала, а начала про свои и дедовы страхи — девчонка, святая душа, просто не поняла, о чем речь идет. Расцеловала кормилицу: «Разве может он мне худо сделать? Мы же любим друг друга!» — вскочила и за дверь. Вот и разговор!..
А дни все уходили. Их оставалось меньше и меньше. Три, два. Потом сутки. Святослав и Ксения считали часы и минуты. Минут было очень много. Целая вечность и... ничего. Они решили не расставаться, быть вдвоем все это время. Вдвоем, без людей, чтоб ни с кем не делить свое горькое счастье, чтоб вдвоем посидеть на Ифигении, побродить по любимым местам, чтоб никто не слышал тех слов, которые они скажут друг другу. Где это постановлено, что человек должен завтракать, обедать и ужинать? Что ночью он должен спать? Чепуха все это! Какая же это чепуха! Идет война, там стреляют и ежеминутно, ежесекундно умирают люди, а он, самый дорогой, самый бесценный для нее человек, должен отправиться туда меньше чем через полторы тысячи минут. Ведь это уже теперь, уже сейчас, ведь минуты бегут, бегут, текут между пальцами, и хоть ложись поперек этой стремительной речушки, ее не остановишь никакими силами, никакой мольбой...
Святослав уходил в туманную мглу, которая, казалось, клубится, как дым. Он все время оглядывался, махал рукой Ксении, стоявшей у калитки. Ксения чувствовала себя разбитой и такой усталой, что у нее подкашивались ноги. Она беззвучно плакала от жалости к себе и к нему, потому что он уходил от нее и начиналась какая-то новая полоса в ее жизни, в которой уже не было его, не было их встреч, прогулок и разговоров. Ксения не знала, что видит Святослава в последний раз...
После его отъезда время потянулось снова очень медленно — дом, разговоры, милейший доктор Вовси, советы и ежедневные поучения деда, хлопоты и добрая забота Ариши. Ксения все собиралась навестить отца Святослава и познакомиться, но стеснялась, искала особого повода. Не заметила, а месяц прошел, лето было в разгаре. Как-то рано поутру, до жары, совсем уж собралась она, но опять что-то помешало, отвлекло, задержало. И так каждый раз. Писем от Святослава не было. Только одно, с дороги, по пути в Москву он написал. Точно на другую планету уехал: не мог же забыть так быстро ее и все срои обещания. Хотя какие письма теперь, если и телеграммы идут неделями? И все же странно...
Однажды, в знойный июньский полдень, когда даже в воде, казалось, не было спасения от жары, Ксения ушла с пляжа подавленная, с неясным ощущением приближающейся беды. С трудом поднялась она по терренкуру, дошла до дома и присела в тени у ворот, чтобы перевести дыхание. И тут же через окно увидела в гостиной деда — старый князь Белопольский потерянно расхаживал там, останавливаясь и бросая взгляды на кого-то, невидимого ей, находящегося в углу комнаты, где стояли стол, диван и кресла для гостей. Вадим Николаевич заметил внучку, и растерянность его возросла. Он странно засуетился, ее всегда невозмутимый дед, и замахал руками, точно оберегая ее от чего-то и запрещая появляться здесь.
Ксения зашла в гостиную. Из-за стола навстречу ей поднялся незнакомый, удивительно похожий на Чичикова, господин в кремовом чесучовом костюме, белой жилетке и галстуке бабочкой. Серые глаза его под сильно увеличивающим пенсне на черном шелковом шнурке смотрели пристально, изучающе и грустно. Ксения, не выдержав этого взгляда, перевела глаза на деда, и тот сказал:
— Представляю тебе, Ксения, нашего соседа, профессора Шабеко Виталия Николаевича. А это — внучка моя. Прошу любить и жаловать.
Боже! Это был отец Святослава! Что привело его в их дом? С какими вестями он пришел? Ксения внутренне напряглась: «Скорее, только бы скорее узнать все, — мелькнула торопливая мысль и тут же овладела сознанием. — Что он скажет? Как они не похожи со Славой, ну совсем разные лица, разный облик».
Виталий Николаевич смешно шаркнул ногой, склонил голову. Выпрямившись, он еще более внимательно посмотрел ей в лицо, чуть улыбнулся, точно остался доволен увиденным, не разочаровался в ней, и сказал с очень доверительной, дружеской интонацией:
— Простите великодушно мне внезапное вторжение, княжна. Мой сын так много рассказывал мне о вас и, я вижу, не ошибался: вы еще лучше, чем он говорил... Да, да... И еще он под секретом поведал мне, — простите, Ксения Николаевна, простите, Вадим Николаевич, — что между вами будто бы возникло взаимное расположение и согласие, — так ли это?
— Так, — едва прошептала Ксения, чувствуя, что беда еще более приблизилась и стоит уже рядом, — вот она! — но не понимая еще, в чем она. — Так, — повторила она. — Да, мы любим друг друга... Я дала слово... и право Святославу считать меня своей невестой. Этот наш уговор... Я не понимаю... Мы не посвятили никого из близких... Пока... Так мы решили. Война... Но что из того, Виталий Николаевич? — Она совсем потерялась. — Не мучьте меня.
— Я обещал своему сыну, если с ним что случится, посетить вас. — Голос Шабеко дрогнул. — И вот я тут, Ксения Николаевна. — Его голос зазвенел, стал высоким: — Сообщить: вы свободны в своих действиях, во всей своей жизни.
— Но что, что?! — стала восклицать она все громче. — О чем вы? Зачем это?
— Святослав убит.
— Нет! — закричала Ксения и потеряла сознание...
С тех пор прошло немного времени. Но когда Ксения вспоминала все, что случилось с ней тогда, ей казалось, это произошло вовсе и не с ней, а с другой девушкой: ее знакомство со Святославом и их любовь, прогулки, клятвы, обморок... То были ушедшие в прошлое прекрасные дни, полные святой наивности и добродетельной веры в незыблемость и целесообразность всего сущего, веры в добро, которое так или иначе побеждает зло, в справедливость, в мудрого бога, наконец. Потеряв двух близких ей людей — сначала «молочного брата» Ивана, потом Святослава, — Ксения ожесточилась, а со временем, когда число смертей вокруг нее все увеличивалось и увеличивалось, она, казалось, просто перестала интересоваться людьми. Ее вполне устраивало бездумное одиночество, бесконечные прогулки. И книги. События, происходившие в мире, нимало не занимали се. Отдаленность дачи вполне этому способствовала... Была война — долгая, кровавая. Убили ненавистного всем Распутина. Царь отрекся от престола. В Петербурге и Москве произошла революция. Ее все приветствовали. «Бунт! — говорил дед. — Скоро усмирят». Прикатил из столицы на несколько дней отец — в полувоенном френче с пышным красным бантом на груди, в скрипящих желтой кожи сапогах, — самоуверенный и самодовольный: «мы решили», «мы готовы», «мы надеемся», «мы наведем порядок». Судьбы сыновей-офицеров, дочери, отца, похоже, его не интересовали. Он говорил лишь о государствах, блоках, планах, премьерах и министрах. Отец был далек от Ксении, а она и раньше была равнодушна к нему: никогда не могла понять, каков он и чего хочет в действительности. Отец долго спорил с дедом о революции, говорил о слабохарактерном царе и о его бездарном окружении. Дед сердился и кричал — ему изменяла обычная выдержка. И ушел, хлопнув дверью.
Вечером, поздно вернувшись из парка — ей не спалось, и она решила погулять до усталости — Ксения в полутемном коридоре увидела отца. Сопя от напряжения, он ломал Аришу, а та, покорная, слабая в его объятиях, лишь отворачивала лицо и прятала губы от его поцелуев. Ксения впервые увидела стыдное со стороны, увидела своего отца и кормилицу, уже пожилых людей, которые, как ей представлялось, и заниматься этим не должны, не имеют права, и это видение настолько потрясло ее, родило такое мерзкое, прямо-таки липкое ощущение, что она в ужасе попятилась, стараясь не производить ни малейшего шума, — и не из боязни спугнуть их, а чтобы не обнаружить себя, выскочила во двор, снова кинулась в парк и бродила там чуть не до рассвета. И потом весь следующий день старалась не смотреть в сторону отца, не говорила с ним до самого отъезда...
Частный пансионат, где служил доктор Вовси, закрылся, и он по просьбе деда перебрался к ним на дачу — просто перевез два кофра, где помещалось все его имущество и медикаменты, и стал одним из обитателей пустого дома, — одинокий старый человек, никого у него не было на этой земле, он мог пристать к любому другому берегу. Доктор был скуп на слова и любил долгие одинокие прогулки. В доме Белопольских одолела его стеснительность. Все ему казалось, что мешает он князю и Ксении, старался пореже попадаться им на глаза, ел мало, все извинялся, пришепетывал, преданно глядя в лицо, страдал, что остался без работы и поэтому стремглав кидался на каждую царапину, у кого бы она ни появлялась. Мнительность его стала всем обременительна, и Ксения упросила деда поговорить с ним и успокоить милейшего доктора.
Иногда приходил на дачу Белопольского профессор Шабеко, застигнутый врасплох событиями и тоже застрявший в Крыму. Приходил обычно утром, сильно сдавший, какой-то потрепанный, пыльный, голодный, хотя тщательно каждый раз скрывал это, и проводил у Белопольских весь день. Мужчины коротали время за преферансом и чаем с беседой (от обеда Виталий Николаевич неизменно отказывался, уходил прогуляться, придумывал себе какое-нибудь дело). О политике по уговору никогда не говорили. Вспоминали прошлое, разные случаи из жизни. Профессор, похудевший и уже не очень похожий на Чичикова, рассказывал исторические анекдоты. Всем было грустно. Очень редко удавалось уговорить Виталия Николаевича остаться переночевать. Обычно он возвращался к себе. С Ксенией был всегда ровен, приветлив, никогда ни слова о Святославе, будто его и не существовало. Второй его сын, старший, довольно известный в общественных кругах адвокат, сделавший свое имя популярным еще до войны участием в нескольких шумных процессах, уехал после февраля за границу, не то в Финляндию, не то в Германию, и не давал о себе вестей уже два года. Шабеко жил в Крыму один и, судя по всему, очень нуждался. Хотя отрицал это и категорически отвергал любую помощь, в чем бы она ни проявлялась. Гипертрофированную эту гордость, как думалось Ксении, можно было бы изобразить на геральдическом щите семейства Шабеко, если б такой существовал...
Революция поначалу стороной обходила дачу Белопольских, а позднее коснулась и их, но коснулась несколько странным образом: в один день, сговорившись, удрала вся прислуга — и не только местная, но и привезенная в свое время еще из Петербурга. Нанять других людей было не из кого и, главное, не на что. Старый князь, отправившись в банк в Симферополь, как обычно, в начале месяца, вернулся гневный и раздосадованный: новая власть — так называемый совет из рабочих, крестьян и солдат — вынесла постановление и арестовала счета. И теперь он, владелец, собственник счета, имеет, видите ли, право брать себе не более ста рублей в неделю! На сколько может хватить этих денег, если цены на все безумно возросли, — не ездить же за тридевять земель еженедельно за каждой сотней!
Спустя неделю на даче появился патруль. Проверяли документы долго и тщательно, впрочем доброжелательно. «Вы и есть большевик?» — грозно спросил старый генерал у начальника патруля, лохматого парня в пенсне, по виду типичного студента. «Нет, я сочувствующий», — ответил тот чуть испуганно.
Еще дней через десять, вечером явились неизвестно откуда пятеро матросов. Их привел татарин, когда-то работавший на даче дворником. Он вел себя нагло, даже злобно почему-то: громко топал подкованными сапогами, будто нечаянно столкнул вазу с подоконника, мстительно пнул кота. Моряки производили обыск — искали оружие. Не нашли, конечно, и тоже озлобились, приказали старому князю собираться: арестовали до разбирательства. Дед не дрогнул, а Ариша заплакала, запричитала, кинулась собирать поесть в дорогу, кое-что из вещей, плед, подушку. Старший из моряков засмеялся: «На том свете его сиятельству генералу не потребуется столько всего». Повели Вадима Николаевича к морю. Оказалось, приехали на катере, из Севастополя.
С рассветом, не сказав никому ни слова, исчез и доктор Вовси. На даче остались Ксения и Ариша, пес в будке и верховая лошадь старого князя в конюшне. Было жутко. На ночь взяли в дом собаку, закрыли ставни, сидели в темноте. По совету Ариши Ксения принялась зашивать в куклу драгоценности. Ариша засовывала в тюфяки меха и кружева. Думали, как понадежнее спрятать серебряную посуду и золотую саблю генерала, которую матросы почему-то не взяли. Решили на рассвете закопать все в парке, в приметном месте.
Утром, к счастью, зашел Виталий Николаевич. Выслушал Ксению, скорбно покачал головой: «Плохо теперь быть генералом царской армии, даже в отставке». И успокоил: «Должны же разобраться, ну в чем он виноват? В том, что генерал и князь?.. Я пришлю вам своего сторожа: пусть поживет, ему, правда, около восьмидесяти, но все же мужчина в доме... »
Через пять дней дед вернулся, сопровождаемый доктором Вовси. Из Севастополя их подвезли до Байдарских ворот, оттуда они шли пешком, пропылились, измучились, изголодались. Не для семидесятилетнего старика такие вояжи. Но дед был почему-то доволен и возбужденно говорлив. Рассказывал необычайно подробно, как его привезли и заключили в какой-то морской казарме на Минной улице — там уже было человек около ста, все военные, бывшие и строевые, и все говорили, что их непременно должны расстрелять, и наводили страх друг на друга. И действительно, вскоре стали вызывать по одному, и никто из вызванных в казарму уже не возвращался.
На четвертый день настала и его очередь. Вадима Николаевича допрашивал пожилой, очень усталый и спокойный человек, достаточно доброжелательный и интеллигентный, с внешностью сельского учителя. Он обнаружил удивительную осведомленность о жизни самого князя и всего семейства Белопольских. Спрашивал подробно о внуках-офицерах, живы ли, где и кому служат, каких взглядов придерживаются. Вадим Николаевич почувствовал к следователю неожиданнее доверие, отвечал не таясь обо всем, что думал. Допрос перешел в беседу. Поспорили даже. В конце беседы комиссар или просто следователь — бог его знает! — спросил: «А знаете ли вы доктора Вовси? Кем он вам приходится? » — «Он врач и хороший, честный человек, — ответил князь. — А что случилось? «Комиссар засмеялся: «Вот и он так про вас говорит: честный».
Извинились и отпустили, взяв обещание, что не будет с оружием в руках выступать против советской власти. Полузнакомый человек, который освобождался вместе с дедом, ехидно осведомился, с каких это пор боевые в прошлом русские генералы стали дозволять, чтобы за них поручались жиды. Но Белопольский закричал на него, и тот ретировался. На улице Вадима Николаевича ждал доктор Вовси. Они обнялись.
«А что? Могли и расстрелять — запросто, в суматохе», — запальчиво повторял дед...
Ариша, в который раз выслушивая эту историю, спросила у доктора: не из его ли нации комиссар? Вовси удивился: «Нет, почему?» Ариша сказала убежденно: не зря говорят, что все большевики евреи и что все главные у них тоже евреи. Дед расхохотался. Доктор не стал отвечать, махнул рукой и, загрустив, вышел. Он всегда темнел лицом и замыкался, когда заходил разговор о евреях, его пугали эти разговоры, он словно не в себе становился.
Позднее в Крым пришли немцы — старые враги, германцы, в борьбе с которыми погиб Святослав, погиб Иван. Пришли, квадратные, в стальных шлемах, спокойные, пренебрежительные. И на даче у Белопольских появился немецкий майор с лейтенантом и десятком солдат. Располагались домовито, споро, по-хозяйски, устраивались капитально, как на годы. Самое большое оживление возникло на кухне: распалили плиту, жарили привезенных с собой кур, били яйца, затевали гигантскую яичницу с салом. Аришу заставили прислуживать. Майор появился в гостиной, где Ксения сидела с дедом и доктором, и, не обращая на них ни малейшего внимания, принялся прохаживаться перед стенным зеркалом, а потом, вызвав солдата и усевшись перед зеркалом, снял каску и дал команду постричь себя
Ксения не выдержала и закричала, что майор находится в доме генерала русской армии и князя, что она требует уважения и соблюдения приличий, принятых всеми цивилизованными людьми даже по отношению к пленным. Майор сделал вид, что не понял, и вопросительно посмотрел на нее. Доктор, несколько смягчив, перевел ему гневную речь девушки. Майор, никак не отреагировав, отпустил солдата и ушел следом. Его одеревеневшее красное лицо не выражало никаких эмоций. Больше они не встречались, а поздно вечером немцы уехали.
Виталий Николаевич Шабеко передал ставшую очень популярной в те дни историю: великий князь Николай Николаевич младший, дядя царя и бывший главнокомандующий русской армии, отказался принимать немцев в своем имении «Дюльбер» в Кореизе и отверг их предложение о выделении ему охраны, предпочитая русскую охрану, которую ему все же разрешили сформировать. «Судя по всему, — прокомментировал новость Шабеко, — великий князь в конце концов решил по-настоящему повоевать с немцами».
Вместе с немцами появился и гетман Скоропадский и самостийники. Потом опять большевики. Потом добровольцы и союзники. Единая и неделимая Россия трещала по всем швам на севере, западе и востоке. Добровольцы наступали и отступали. В Крым стекалась сановная Россия — сенаторы, генералы, фрейлины, промышленники, банковские тузы, бывшие жандармы...
Неожиданно в Крыму собрались все члены семейства князей Белопольских.
Первым объявился отец Ксении, Николай Вадимович. О нем заговорили газеты. Бывший статский советник, камергер, утративший монархические идеалы еще до Февральской революции и ставший октябристом, оказался теперь среди руководителей Таврической губернской земской управы, играл налево и направо, пользовался определенным весом и в важных деловых кругах. Севастопольская газета объявила однажды: либерала князя Белопольского поддерживают французы, им очень импонирует «этот убежденный республиканец». В период наступления Деникина Николай Вадимович часто приезжал на дачу, взахлеб рассказывал о военных победах Май-Маевского, конницы Мамонтова и Шкуро, комментировал политические новости, строил планы скорейшей реставрации России (широкий парламентаризм, учредительное собрание, свободы и всеобщее благоденствие — естественно, после окончательного разгрома немцев). Советовал немедля перебираться к нему в Симферополь, под охрану закона и надежных штыков.
Дед, отправившийся в крымские столицы «на рекогносцировку», возвратился усталым, раздраженным и раздосадованным.
— Политиканы, — презрительно сказал он Виталию Николаевичу Шабеко. — Играют в войну, в солдатиков. Строят из себя вождей, неучи.
В тот вечер старики впервые изменили своему уговору и заговорили о политике.
— В сущности, вся история России — цепь больших и малых случайностей, — горько улыбнулся историк. — Трагических и комических, всегда неотделимых друг от друга. Пожалуй, началось все еще с Петра, с его закона о престолонаследии. Государь получал право назначать преемника по своей воле. Это и стало источником честолюбивых замыслов придворных, заговоров, кровавых войн. Вспомните, кто только не сиживал на нашем престоле: все эти голштинцы, вюртембержцы и прочие. Дамы в мундирах, со шпагами в руках, нищие и безземельные вчера, ставшие вдруг хозяйками огромной империи: безвольные мужчины, не готовые к принятию скипетра, не знающие языка и презирающие все русское...
— Однако русский народ, его интересы, — пытался возразить старый князь, — интересы великой империи и ее престиж, в конце концов... Интересы дворянства русского, согласитесь...
— Ах, князь, оставьте, пожалуйста! — перебивал его Шабеко. — Вспомните восемнадцатый век, дворцовые перевороты, совершаемые гвардией, то бишь дворянством. Дворяне, осознавшие свою силу в свержении и установлении царей moto proprio — по своему убеждению, — объелись властью, получили свободы и громадные привилегии и, уже не думая о благе государства, уходили со службы, чтобы заняться хозяйством, которым они не умели и не хотели заниматься, или самоусовершенствованием, или, если быть абсолютно честным, sui generis[1] откровенным ничегонеделанием. Где уж тут сыскать высокие мысли о великой империи? Махание сабельками в дни противоестественных битв то с Пруссией против славянской Польши, то за, то супротив турок! Или рассеянное житье в европах — на водах, в лучших игорных домах, в обществе, кокоток-с! Еще великий Ключевский писал: «В Европе на русского дворянина смотрели как на переодетого татарина, дома — как на родившегося в России француза». В этой исторически сложившейся ненужности русского дворянина наша трагедия, милостивый государь! И если при Екатерине дворянин был еще весел и смел, потому что верил в свою власть и знал свою силу, то, как изволил выразиться тот же Ключевский, при Александре Первом дворянин начинает грустить, при Николае Первом он заскучал, а при Александре Втором уже задремал. Да-с! Отсюда и декабристы. И дворянские дочки, стреляющие в генерал-губернаторов. И даже великие князья, нацепившие в революцию красные банты! Есть и такие, что ушли к большевикам, исповедуют их идеи и стреляют в себе подобных.
— Разрешите не согласиться с вами, — сдерживаясь, сказал Белопольский. — Вы — западник. Я — славянофил. Я вижу ныне иные причины оскудения народа.
— О каком народе изволите говорить, князь?
— О нации, Виталий Николаевич! О русской нации, ввергнутой — в который раз! — в смуту и братоубийственную баталию. Много смут было на Руси. Но всегда в конце концов торжествовал порядок.
— Помилуйте, князь! Какой порядок, чей?! Такой, что нужен государству нашему, народу? Или тот, что отбрасывал нас на десятилетия против у Европы? Что диктовали нам татары, немцы, японцы?! Или мы сами — принципами «кнута и пряника», «разделяй и властвуй», а еще раньше — «приходи и управляй мной»?!
— Не могу здесь не согласиться с вами, уважаемый Виталий Николаевич. Русскому народу отнюдь не противопоказаны кнут и пряник. Особо — кнут. Сила персон, кнут в руках держащих, служила укреплению государственности.
— И заменяла закон.
— Законы создаются людьми, власть дастся богом.
— Вы, верно, с закрытыми глазами живете? Русский царизм изжил себя, поймите. Delenda Carthago![2]
— Считаю утверждение ваше справедливым лишь в части государя императора Николая Второго. Монарх наш, действительно, оказался малоспособным к управлению государством и тем самым, в определенных отношениях, конечно, подорвал твердую веру в самодержавие и государственное устройство, свойственное не только России, но и Германии, и Сербии, и иным странам.
— Разве и дурной царь — благо для государства?
— Кто может судить его?
— Деяния! Поступки! Мнение общества!
— Вы же сами утверждали: единого общества ныне в России нет. А у каждой группы — свое мерило, господин профессор, у купечества, скажем, чиновничества. Или у анархистов, масонов, иноверцев там всяческих. Позволю себе напомнить: наша триединая формула государственной власти, являющаяся весьма гармоничной, много лет способствовала укреплению мощи России и во всем цивилизованном мире.
— Православие, самодержавие, народность — это вы изволите и—меть в виду? Девиз реакционеров и тормоз прогресса!
— Прошу вас, милостивый государь!.. Я с оружием в руках выступал защитником этой формулы, под которой всегда подразумевал престол и отечество, — нахмурился генерал.
— Не следует нам горячиться, князь. Я же сам много лет провозглашал эту формулу с университетской трибуны и в своих печатных лекциях. Но последние годы показали крах этой идеи, ее безжизненность и не восстановимость — это я как историк свидетельствую.
— Уж не социал-демократ ли вы, сударь? Не большевик, упаси бог?
— Нет, князь, не беспокойтесь, я вне партийных групп. Я очень далек от большевистских программ, не понимаю и не принимаю многих их действий. Но одно для меня стало бесспорным: народ идет за ними, крестьянские кобылки, уже пять лет одетые в серые шинели, которые составляют многовековую суть государства Российского. И знаете почему? Большевики одним декретом сделали то, чего не могли два века сделать цари, многочисленные комиссии и великие умы империи. Они дали мужику землю. Бери, владей! И без всяких оговорок — вот что главное. Крестьянство России будет защищать большевиков. Оно уже их защищает. От кого? От тех, кто едет в обозах наших армий, кто, возвратясь в свое имение, начинает искать разграбленное имущество, а для этого порет розгами и правых и виноватых, — но первым делом возвращает свою землю. Ни Колчак, ни Деникин не имеют, к сожалению, никакой аграрной программы, ибо невозможно одновременно сидеть, простите, на двух стульях и удовлетворить интересы и помещика, и его бывшего раба.
— Тэк-с! — Лицо старого князя пошло багровыми пятнами. — Не соблаговолите ли, господин профессор, поведать: что еще привлекает вас в большевизме? Не тесное ли сотрудничество с кайзеровской Германией? Не террор ли? Не истребление ли всего августейшего семейства? Дворянства нашего? Говорите же, не стесняйтесь!
— Вы недалеки от истины, ваше сиятельство. — Шабеко впервые за все время знакомства назвал так Белопольского. Лицо его затвердело, подбородок напряженно и независимо вздернулся. — Хочу сказать именно об этом. Как христианин я осуждаю беспримерный акт жестокости, но как беспристрастный историк не могу не отметить определенной государственной мудрости этого же акта. Ad hoc — для данного случая. Белое движение не просто обезглавлено. У него вырвали знамя, которое могло стать великой объединяющей силой. Знамя — как символ преемственности царской власти. Наш сегодняшний спор с вами лишний раз убедил меня в том, насколько сильны в умах просвещенного русского общества монархические идеи, неважно кем наследуемые, пусть даже не сыном государя — дочкой, внучкой, дядей, в конце концов... Теперь в белом движении много знамен. И у каждого — свой оттенок, не станем закрывать на это глаза, князь. Почему? Очень просто. Каждый наш боевой вождь хочет въехать в столицу под своим знаменем и на своем белом коне — primus inter pares?[3] Вы же не станете с этим спорить? Вспомните лишь: когда доблестный генерал Деникин признал де-факто власть Верховного главнокомандующего генерала Колчака? Когда передовые конные разъезды генерала Мамонтова появились под Тулой? Ничего подобного! Когда армия Май-Маевского была разбита и неудержимо катилась к югу. Вот вам и вся правда! Белое движение обречено, оно погибнет. В нем не только преемственности, в нем нет истинного вождя, нет и двух однозначных фигур с одинаковыми политическими программами. И даже двух самых крайних монархистов нет, ибо один придерживается германской ориентации, как, скажем, генерал Краснов, другой — англо-французской, антантовской, как генерал Деникин. Сколько генералов — столько лозунгов, если быть откровенным.
— Не могу не согласиться, — не сдержал желания быть справедливым князь, — виной тому наша исконно российская бесхребетная мягкотелость, интеллигентщина и самоедство.
— А при чем тут, позволительно будет спросить, интеллигенция? — в свою очередь обиделся Шабеко.
— Да при том, что части русской интеллигенции свойственно самокопание, вечное во всем сомнение, нигилизм и ниспровержение вечных истин, которые я изволю называть характерным словом «самоедство», — не более того.
— Ну, уж тут вы, князь, абсолютно правы!— саркастически улыбнувшись, заметил профессор. — Среди самой верноподданнейшей интеллигенции — наша первейшая! Такой интеллигент — опора престолу, не хуже сиятельных представителей армии. И по классам он, как и вы, расписан, и за заслуги награждаем. Такой, с позволения сказать, интеллигент ради усердия любую подлую идейку обоснует с готовностью и защитит против любого врага, хоть внутреннего, хоть внешнего, — не щадя живота своего и чести выступит. А словечко ваше примечательное позволить себе трактовать могу в том лишь смысле, что готов такой интеллигент, вами названный, товарища и собрата своего, ему или хозяевам его неугодного, сожрать вмиг, глазом не моргнув и чувств, кроме восторга, никаких не изведав. Себя, правда, к таким не отношу! Так-то! Русская интеллигенция — это Радищев, декабристы, Пушкин. Не забывайте этого, господин генерал.
— Желчи в вас много, господин профессор. Полагаю, вызвана она обстоятельствами нашей общей жизни и вашим особым обстоятельством семейного порядка, что и извиняет вас передо мной в разговоре. Возможно, и я был излишне резок, прошу простить, — генерал встал. — Видит бог, обидеть не хотел. Несоответствие взглядов наших, выясненное здесь, считаю, не должно явиться препятствием дальнейшему нашему знакомству. Желаю здравствовать, Виталий Николаевич. Заходите. Вы — всегда добрый гость в моем доме.
Старики расстались недовольные друг другом.
Вскоре дал о себе знать и Виктор Николаевич, старший внук князя. В чине полковника он командовал, полком к Дроздовской дивизии Кутеповского корпуса. Посетив деда и сестру, Виктор рассказал, что после двух лет разлуки встретил недавно в Севастополе брата Андрея, пережившего «ледяной поход» Корнилова, наступление и отступление, бои на Дону и в горловине Крыма. Ныне в чине капитана служит он в штабе Крымского корпуса генерала Слащева. Был дважды ранен, злой, как черт. Перегорел и похож на головешку. Сердит на весь мир, на старших начальников, на немцев, союзников, на самого себя, а большевиков люто ненавидит. Приветы передавал, а в гости пока не собирается, хоть и близко: считает, в настоящий момент у него главная задача — в атаки ходить и за поруганную Россию бороться...
Неожиданно, вскоре после отъезда Виктора, явился Андрей. Прискакал под вечер с ординарцем, загнали коней. Андрей был страшен. Мундир болтался на нем как на вешалке. Звенели кресты. Левая рука, ограниченная в движениях после ранения, казалась чуть короче правой. Он не отошел еще от долгой скачки, был возбужден, нервен. Запретил заботиться о себе: решил пробыть всего часа два с родными — пока расторопный ординарец оседлывал свежих коней, приведенных в поводу.
Андрей отвечал на вопросы коротко и резко, точно команды подавал. Начал что-то рассказывать, но тут увидел входившего в комнату доктора, нахмурился и заметил достаточно громко — так, чтобы и тот услышал, что не желал бы вести разговор с родными при посторонних. Когда Вовси поспешно удалился, Андрей строго спросил деда: каким это образом в их доме нашел добрый приют этот господинчик, судя по внешности, явно принадлежавший к племени сынов Израилевых? Дед ответил, что человек этот — врач, он много сделал для поправки здоровья Ксении, они обязаны ему, К тому же антисемитизм, насколько он знает, никогда не был свойствен Белопольским.
— Об этом следует лишь жалеть, — сухо возразил Андрей. — Я лично исповедую иную точку зрения. Жиды погубили Россию.
— Да, да, — саркастически заметил Вадим Николаевич. — Жиды и тиф выдумали.
— Не один из них стрелял в меня. Угодно ли вам не касаться этой темы при дальнейшем разговоре?
— Доктор помог дедушке, когда его чекисты арестовали, — вставила Ксения.
— Вот, вот! Значит, он и с большевиками связан. У него это на пархатой морде написано.
— Послушай, ты не в казарме, Андрей, — повысил голос старый князь.
— Андрей! — воскликнула и Ксения. — Как ты можешь?!
— Простите, — Андрей примирительно склонил рано поседевшую голову. — Я ведь не за тем приехал, чтобы выяснять роль жидов в доме нашем.
Ординарец внес тут переметные сумы, полные всякой снеди. Обстановка разрядилась. Андрей достал бутылку коньяка. Старый князь, не без удовольствия прихлебнув, отмстил, что коньяк истинно французский, он и вкус его забыл... Мир в семье как будто был восстановлен. Во всяком случае Андрей успокоился, заговорил рассудительно о сложности крымской ситуации и трудности положения всех вооруженных сил Юга России.
— Произошли события, которые я расцениваю как чрезвычайные, — сказал он, одним духом выпивая большой фужер. — Поэтому и приехал. Во-первых, — разбитые наголову! — мы оставили Новороссийск, побросав артиллерию, коней, раненых и тифозных своих товарищей. Этого греха история не простит нам! — Склонив голову на грудь, он задумался, точно задремал. Вадим Николаевич и Ксения молчали. Андрей, очнувшись, снова налил себе коньяку и выпил, посмотрел на деда и сестру испытующе. — Англичане — союзники! — считают наше дело проигранным, ведут разговоры о бессмысленности братоубийственного кровопролития. Русская кровь, видите ли, стала им дорога! На деле — хотят за нашей спиной войти в переговоры с большевиками, чтобы продать подороже, купить подешевле... Так-с... Во-вторых, главнокомандующий всеми вооруженными силами Юга России генерал-лейтенант Деникин собирается сложить с себя обязанности. После Новороссийска сильны антиденикинские настроения: во всем винят начштаба генерала Романовского, ибо он допустил трагедию Новороссийска. В тылу — сволочь! Армия перестала быть добровольческой. Ту побили, положили на полях матушки России! Сегодняшняя наша армия — мобилизованные мужики. Им за что воевать? За нас с вами? Они нам не верят. И — чуть что — раком пятятся. Теперь и в среде офицерства мудрецы завелись. Головы у них не только для ношения фуражек: митинги при каждом удобном случае.
— Но это ужасно, Андрей, что ты говоришь, — заметила Ксения.
— Что? — Андрей вскинул посветлевшие от ярости глаза. — Молчать! — воскликнул он, невидяще глядя на сестру и словно не понимая, где находится. — Прости, Ксения, — склонившись, он поцеловал ей руку. — Простите, гранпэр... Последствия контузии... Простите. О чем это я? — Он еще выпил.
— Ты сказал, во-вторых, — поспешила чуть испуганно ответить Ксения, — генерал Деникин собирается...
— Да, да... Англичане, Деникин... Да, да, — мысль у Андрея потерялась. — Однако не о том я... Приказано — разумеется, совершенно секретно, но все знают — взять на учет суда, немедля подсчитать наличие во всех портах угля и масла. Понимаете, что это такое? Что это значит? В Крыму почище Новороссийска будет, уверен. Посему богом заклинаю: не теряя времени, собирайтесь с Ксенией и Аришей, грузите что можно из имущества, пока нет ограничений, и отправляйтесь за границу. Неизвестно, когда станет поздно.
— Но как можно воевать, имея подобные мысли?
— Я солдат, гранпэр. Я присягал.
— Кому ты присягал? Где наш император?
— Мы боремся за Россию!
— У каждого своя Россия. Поэтому и нет победы.
— Это метафизика, простите, гранпэр. Я скакал пять часов не для того, чтобы дискутировать с вами о моменте. Надо решать с отъездом. Немедля. Если вы скажете «да», я помогу. Я пришлю солдат, подводы.
— Я не могу сказать «да», Андрей. Не могу один решить этот вопрос... Твой отец...
— О, отец?! Поэтому и гибнет армия: генералы боятся решать. Они хотят советоваться. Вы — как все...
— Перестань паясничать! Я обязан посоветоваться с твоим отцом, наконец. Я стар, а речь идет о судьбах всей семьи — о Ксении, Викторе, о твоем отце, — повторил он.
При последних словах Вадима Николаевича Андрей побледнел, лицо его исказилось. Он забегал по комнате, делая странные движения раненой рукой и выкрикивая:
— У меня нет отца! Такие, как он!.. Он позорит нас! И меня! Меня!.. Всяк пальцем тычет!.. Этот революционерчик не отец мне! Не отец! Этот господинчик мерзок, мерзок! По сравнению с ним любой жид-комиссар — служитель России.
— Изволь замолчать! — стукнул по столу рукой Вадим Николаевич. Он встал во весь свой гигантский рост, спокойный, как памятник. — Я не желаю слушать.
— Прощайте... Прощай, сестра, — Андрей поцеловал ее в лоб, засмеялся почему-то и, щелкнув шпорами, торопливо вышел.
Со двора раздался его громкий голос и ругательства по адресу ординарца, затем цокот коней, пущенных чуть не с места в галоп, и все стихло.
— Человек дичает на войне, я знаю, — задумчиво сказал старый генерал. — Не станем его судить строго, Ксения. Был бы жив. Лишь бы все мы были живы...