Антон Иванович Деникин сидел в глубоком кресле, отвалясь на спинку и откинув крупную голову. Со стороны казалось, спит. Но он не спал — думал тяжело, настойчиво. Кожаная тугая спинка холодила затылок.
Деникину шел пятьдесят четвертый год. Всегда надеясь только на себя, он в душе считал себя везунчиком. Двадцать два года тянул его отец солдатскую лямку, прежде чем произвели его в офицеры. Антону Ивановичу все удавалось значительно быстрее. За плечами — Киевское пехотное училище, 2-я артбригада, Академия Генерального штаба, служба в Варшавском военном округе, японская война. В империалистическую он командовал 4-й дивизией, которую называли «железной», потом 16-м корпусом. Он был храбр, удачлив, имел много наград. Его считали молодым перспективным генералом. И даже поздняя женитьба была удачной: княгиня Горчакова, которую он любил, родила ему ребенка, и ребенок этот — не шутка! — был потомком Рюрика...
Он собрал в единый кулак белую гвардию и кинул ее на Москву. Он признал власть Колчака и издал особый приказ. Он сделал это для того, чтобы иметь преемственность власти и избежать упреков в самозванстве. Но он знал и верил: в Москве будет первым — раньше Колчака. А ведь победителей не судят. Да и кто посмел бы? И вот он в Феодосии — переживший гибель Ротова, эвакуацию Новороссийска, разгром Добровольческой армии. Когда, с чего это началось? Кто в этом виноват? С кого спрашивать? И кому спрашивать?..
Деникин выпрямился в кресле и упруго встал. От горла — механически — поправил бородку. Зашагал, твердо ставя короткие, крепкие ноги, от стола к дивану и обратно. Чуть рыжеватое лицо его было потухшим. Хотелось спать. За окнами гостиницы глухо шлепало море. Генерал-лейтенант Деникин устал. Безнадежно устал и, как это ему сейчас казалось, очень давно устал. Давно пришло охватившее его ныне безразличие. Но как давно? Вспомнить это представлялось задачей первостепенной, хотя у командующего всеми вооруженными силами Юга России были сегодня действительно жизненно важные задачи, от решения которых зависела судьба не только белого движения и не только вверившейся ему армии, но и его собственная судьба.
Уже серело окно и сумерки сгущались в номере, преобразованном в кабинет, — они словно загустевали вокруг массивных шкафов, массивного письменного стола, громадных остановившихся часов, за высокой спинкой кожаного дивана, — а Деникин все сидел в кресле, один, запретив пускать к себе кого бы то ни было, приказав выключить телефон, и думал, вспоминал, анализировал каждый свой день, каждый шаг с тех пор, как, сменив Корнилова, он стал главнокомандующим. И все казалось ему правильным. Его военные действия и военные приказы. В делах гражданских он разбирался плохо, искренне считал, что во время войны никаких гражданских дел не должно существовать, и передоверял их кому придется.
Продажность тыла сгубила армию, думал Деникин. Армию сгубил грабеж. Взвились соколы не орлами — ворами. Один Шкуро целой банды стоит: пьяница, грабитель, жулик, играющий на самых низменных инстинктах толпы и по чистой случайности не ставший до сих пор вторым Махно... Помнится, выслушав очередной доклад о бесчинствах мародеров, предводительствуемых Шкуро, Деникин твердо заявил, что по взятии Москвы он предаст Шкуро военно-полевому суду за грабежи и самовластие. А сам продолжал терпеть, сносил все. И более того, славословил бандита, поощрял его...
Или этот, второй — хваленый Мамонтов, герой конного рейда: девять тысяч донцов, которых он повел «наметом занять Москву»... Поначалу Мамонтов движется быстро: Тамбов, Козлов, Воронеж, разрушает железнодорожные пути, сжигает склады, деревни, грабит, расстреливает, вешает без суда и следствия... Посылает ему, Деникину, усыпляющие победные реляции. Хвастает тем, что его казачьи разъезды доходят до Рязани, а до Москвы ему осталось пройти менее трехсот верст. Офицеры поют: «У нас теперь одно желание, скорей добраться до Москвы, увидеть вновь коронование, спеть у Кремля «Аллаверды...» Вскоре эффектный спектакль кончился. С трудом триумфатор отбился от Буденного у Коротояка, положив целиком Тульскую дивизию, удерживавшую переправы ради многоверстного обоза, в котором Мамонтов вез на Дон награбленные им в России сокровища... Золото опять сгубило людей, сорвало хорошо задуманную операцию... Но что мог он, Деникин, требовать от Шкуро и Мамонтова, если их непосредственный начальник, господин генерал Май-Маевский, ни в чем не давал себе труда отличаться от своих подчиненных? Пропил порученную ему армию, сорвал удачно начавшееся наступление, грабил, пьянствовал, поощряя разложение офицерства на фронте и в тылу...
Но разве это было главным и решающим? Разве эти шкуро, Мамонтовы и май-маевские, поднятые из безвестности случайной волной истории, чтобы осуществлять его, Деникина, планы, действительно определили поражение белого воинства, его разгром? Ведь главным уже давно был он сам, его воля и разум полководца, та требовательность к подчиненным, которая исходила от него всегда, то незыблемое российское единоначалие, которым всегда славилось русское воинство. Где-то здесь разорвалась привычная цепь, и главнокомандующий причины этого искал прежде всего в себе самом, потому как именно себя считал он ответственным за дело, которое возглавлял. Именно в нем случилось что-то, отчего пришло безразличие, навалилась апатия, ослабели воля и разум, ослабели рычаги, приводящие в движение огромную вверенную ему машину. Но что случилось в нем? И когда? Как человек военный, Деникин теперь искал ответа на мучившие его вопросы прежде всего в своих военных действиях — в оперативных приказах, в службе подчиненных ему командиров корпусов и армий. И тут не находил он явных промахов. Но что-то очень важное ускользало из его памяти, какая-то одна самая главная мысль, факт, казавшийся сегодня полным какого-то символического, почти библейского смысла. Он не мог вспомнить.
Переменчивое военное счастье... Удача — с завязанными всегда глазами? Нет, это не то! С завязанными глазами богиня правосудия как будто? Как ее там?.. При чем здесь удача?.. Как это случилось?..
Красная армия занимает Орел, Воронеж, неудержимо катится на Курск и Харьков... В Екатеринославской губернии генерал Слащев сражается с Махно, топчется на месте, как неопытный танцор, идущий от печки, зверствует, как слон в посудной лавке, возбуждая ненависть населения. Махно между тем спокойно забирает Бердянск, Мариуполь и угрожает Таганрогу, где находится Ставка... На Тереке бои с горцами. На Черноморском побережье банды зеленых. Волнуется Кубань. Значительно усилились большевистские партизанские отряды на Украине. Петлюровцы, которых он заставил уйти из Киева, занимают явно враждебную позицию. Добровольческую армию косит сыпняк. Железные дороги наглухо, впритык друг к другу, забиты эшелонами. Тыл продолжает разлагаться... 17 ноября оставлен Курск, 12 декабря — Харьков, 16 — Киев, 3 января — Царицын, 7 — Новочеркасск... Его армия бежит. Кубанцы стремятся к себе на Кубань, донцы, естественно, на Дон... Усиливаются раздоры, растут ряды самостийников. Рвется к власти Врангель — его приходится отослать в Константинополь, но он и там мутит, среди союзников... В последние дни решается судьба Ростова. 17 марта падает Екатеринодар. Очередь — за Новороссийском. Кошмар продолжается. Его оперативные приказы не выполняются командующими войсковыми частями. Ситуация становится явно неуправляемой...
Вот оно! Виноваты те, кто мешал ему принимать верные решения, кто не выполнял его приказов, не выполнял своего воинского долга!..
Деникин на миг почувствовал облегчение, но тут же понял, что обманывает себя, стараясь переложить свою вину на подчиненных, — вину главнокомандующего, ответственного за все вооруженные силы России, на каких-то рядовых начальников дивизий, командиров корпусов и армий, с поражением которых он уже давно мирился и давно уже не принимал никаких решительных мер... Нет, не следовало и теперь обманывать себя, придумывая всякие побочные причины и обвиняя других!.. Сегодня, наедине с самим собой, ему были не нужны обходные маневры и лавирование, жалкие уступки собственной совести. Во всем случившемся виноват он. И только он, Деникин, — в первую очередь... Но что же случилось с ним? И когда?
Деникин сел за письменный стол, вызвал дежурного офицера, посмотрел на дверь сосредоточенно, хмуро наморщив лоб. Тут же в номер вошел очень высокий, с маленькой головой, рассеченной пробором, подтянутый штаб-офицер. Щелкнул каблуками, чуть склонив голову, и, блеснув пенсне, осведомился, какие будут распоряжения.
— Садитесь, Перлов.
Деникин вяло улыбнулся своим мыслям. Он мог бы сказать «подполковник фон Перлоф», ибо подполковник был, кажется, бароном или что-то в этом роде, и на «ф», — но намеренно не сделал этого: фон Перлоф был, во-первых, немцем, во-вторых — гвардейцем, а Деникин недолюбливал и тех и других — не настолько сильно, правда, чтобы изгонять их из Ставки, но настолько, чтобы не скрывать этого от окружающих и прежде всего от самих носителей ненавистных ему начал.
— Что слышно о Врангеле?
— Отбыл из Константинополя, — сухо ответил фон Перлоф, продолжая стоять навытяжку. Он, конечно, сразу оценил оговорку Деникина, отметил про себя, что «царь Антон» сдает на глазах. Его вид и потухший голос говорят сами за себя, недолго ему и царствовать. Можно сделать вид, что не замечаешь хамства командующего, и дать ему понять это.
— Что говорят о Военном совете? — Деникин оценил выдержку офицера и несколько смягчился. — Прошу быть откровенным.
— Разное говорят, ваше превосходительство, — фон Перлоф взмахнул головой, пенсне холодно блеснуло.
— Так. — Деникин показал, что не одобрил неоткровенность подполковника, но тут же задал новый допрос:
— А Слащев?
— Слащев, как обычно, афористичен, ваше превосходительство: «Я против совдепов — и большевистских, и генеральских! Главнокомандующий должен назначить себе преемника», — фон Перлоф позволял себе едва заметно улыбнуться.
— Кутепов что? — Деникин помрачнел, твердые брови сдвинулись.
— Безмолвствует.
— Драгомиров?
— Бывший председатель Особого совещания генерал Драгомиров, ваше превосходительство, всецело на вашей стороне, — штаб-офицер улыбнулся, почтительно склонил голову, а нога его дрогнула и шпора звякнула.
Деникин поморщился: его начинал злить этот звенящий офицер, его деревянное лицо, его прыгающая нога — черт знает что!
— Простите, — не сдержавшись, буркнул он, — этот звон... Шпоры... Вы не могли бы?..
— Последствия контузии, ваше превосходительство. Временами усиливается... при нервном напряжении и расстройствах, — подполковник посмотрел с вызовом.
Но Деникин вызова не принял. Безразлично пожал плечами.
— Извините, — устало сказал он. И сразу улыбнулся по-своему, по-домашнему мило. — А вы не барон, подполковник?
— Никак нет, ваше превосходительство! — Это был удар в самое больное место.
— Выходит, ошибся. Знавал я одного вашего однофамильца, тот был на «вэ», но уж точно барон. — Деникин пощипал бородку. — Ну да ладно. Попросите сюда, пожалуйста, начальника штаба.
— Генерал Романовский на железнодорожной станции.
— Доложите, когда прибудет. И возьмите бумаги, пожалуйста. — Деникин протянул папку.
— Слушаюсь!
— Вы свободны. — Деникин встал из-за стола, отпуская штаб-офицера, но едва тот пошел к дверям, остановил его. — Послушайте, фон Перлоф, — ласково сказал он, ловя падающее пенсне. — Вам, видимо, уже известно, что я решил сложить с себя обязанности главнокомандующего. Решение бесповоротно... Так что вам... вашей карьере ничто не грозит. Вы можете быть откровенным как офицер, как человек, наконец... Но я вам разрешаю и не отвечать. Скажите, я был очень непопулярен в вашем кругу, в гвардии? Белая ворона, а? Не могли простить высокий пост, который судьба возложила на меня? И то, что я отказался взять в армию великого князя? Не так ли? Что вы ответите?
— Вы всегда бессознательно были предубеждены против аристократии, ваше превосходительство. Это вам мешало... Мешало быть справедливым в своей деятельности... временами несколько либеральной. Вот, если угодно, это правда, — сказал фон Перлоф с вызовом.
— Да, да... — Деникин неопределенно покачал крупной головой и отвернулся, отпуская штаб-офицера.
«Сдал, сдал, — подумал фон Перлоф. — Смирный старичок в форме — не «царь», а «дед Антон». Такому ли вести корабль?» Он взял папку, поклонился и вышел.
Деникин чувствовал себя уязвленным. И все сильнее беспокоила прежняя мысль. В.большом гостиничном номере стало совсем темно. Он подошел к окну — невысокий, плотный, чуть сутулящийся, в мешковато сидевшем на нем мундире — и посмотрел на море и бухту с возросшим чувством обиды. Уездный городок Таврической губернии, тридцать тысяч жителей — в лучшие времена, — четыре православные церкви. А потом что? И какие города? На что он обрекает себя ранним отречением от армии и от дела? На безвестную эмиграцию, на жизнь в обозе второго разряда, где каждый такой вот аристократишка, как этот Перлоф, из немцев, будет пинать его дрыгающей ногой и открыто обвинять во всех поражениях Добровольческой армии. Как это делают уже сейчас, впрочем... Открыто. Не могут простить ему Новороссийска. Да, поистине это был какой-то кошмар... Переполненный войсками и беженцами город. Строевые части перегоняют обозы. Все сбилось в кучу. Суровая зима, воет норд-ост. Бегущие лавой донцы. Лишенная снега земля звенит под ногами. Забитая составами станция, загаженные пути, цементная пыль, косо летящая над городом. Ветер срывает суда с якорей, скрежещет сорванными крышами и вывесками, валит будки с часовыми, замораживает людей. Толпы. Слухи. Пуришкевич, умерший от тифа... В городе готовится восстание. Выстрелы на базаре у «Привоза», около заводов, в рабочей слободке, которая почему-то называлась «Стандарт», и даже в центре, на Серебряковской улице — трупы, трупы, трупы. Повешенные. Облавы. Плакаты ОСВАГа на набережной: «Вниманию отъезжающих за границу. Спешите записываться к позорному столбу в день торжества России!» Тыловые, с кровавыми от ярости глазами, офицеры генерала Корвин-Круковского, которого он сам опрометчиво наделил неограниченными полномочиями. Интриги старших командиров. Борьба с самостийниками... Последняя черта... С севера шел Буденный, с гор — зеленые.
Много человеческих драм разыгрывалось на стогнах города в эти страшные дни. Много звериных чувств вылилось наружу перед лицом опасности. Обнаженные страсти заглушали совесть: «Пусть я умру, но умри и ты...» Человек человеку становился лютым врагом, шла борьба не на живот — на смерть, не за место на пароходе — за спасение. И росло ощущение стремительно приближающегося развала, ощущение катастрофы. Разве оно тогда возникло — когда тысячные толпы кинулись к воде и, точно лопнувшие пружины, взвились возле дебаркадеров? Нет, это произошло раньше...
Деникин хорошо владел словом. Это давалось ему с трудом, но он тренировал себя без устали и добился, что его речи стали сильными и образными. Несколько даже излишне образными: красивые фразы порой плохо действуют на толпу — он замечал это. А еще замечал, к полному своему неудовольствию, что не только говорить, но и думать он стал красивыми фразами: «Земля звенела под ногами... Пыль косо летела над городом...» Поэт, а не генерал, поэт, и все тут!..
Деникин попытался изменить поток мыслей, сбить настроение обреченности, овладевшее им. Он вызвал адъютанта и, как он это умел, когда хотел, придал лицу милое и добродушное выражение и, ласково улыбаясь, просил распорядиться насчет чая, света и связи и вновь поинтересовался, не вернулся ли генерал Романовский. Адъютант, узнавший от штаб-офицера, что «царь Антон» не в духе, подивился столь быстрой перемене настроения главнокомандующего, который всегда отличался упрямым постоянством во всем — в симпатиях, чувствах, суждениях и, раз усвоив их, оставался верен им до конца.
Нет, генерал Романовский не вернулся. И Антон Иванович Деникин вновь остался один со своими прежними мыслями. И они снова привели его в Новороссийск, в часы полного разгула стихии, как он называл про себя для собственного успокоения эвакуацию. Он вспомнил почему-то, как донцы стреляли коней на пирсе и многие молча плакали, и было очень странно и страшно видеть, как молча плачут старые казаки; и Деникин впервые подумал о том, что эвакуация из Новороссийска была роковой бедой, роковой не только для армии — армия, дал бог, не вся погибла и в Крыму сил достаточно, — но для него лично. Ему, главнокомандующему, никогда не простят этого, как не прощали Порт-Артура и Мукдена генералу Куропаткину. Он же сам государю на Куропаткина жаловался... И еще подумал Деникин о том, что именно этой минуты так долго ждал и дождался наконец Врангель — человек, в котором воплотилось для Деникина все самое ненавистное: гвардия, высший свет, честолюбие и поза. Говорят, бароны Врангели внесены в Готтский альманах... Быстро шагает ротмистр, считающий себя Наполеоном. Ловко шагает, опираясь на плечи доверчивых глупцов, которых он, надо отдать ему должное, умеет подбирать. Он и на его — Деникина — плечи опирался, добрые слова говорил, принимая новые назначения: «Вы подняли знамя, выпавшее из рук Корнилова», «мысля Россиею», «с открытым сердцем»... Пока он его не раскусил, не поставил на место, хотя для этого и пришлось сиятельного Петра Николаевича выгнать из армии и выслать из Крыма, что должно было поубавить ему спеси и, несомненно, поубавило. И вот теперь он, Деникин, сам, своей волей вызывал Врангеля из Константинополя в Крым. Это было необъяснимо...
Раздался торопливый, тихий, но достаточно настойчивый стук. Дверь открылась, и поспешно, чуть сутулясь, вошел генерал Романовский — тот, кого в последнее время не стесняясь, почти открыто, называли злым гением главнокомандующего. Красиво-неприятное, темное лицо его с быстрыми лукавыми глазами было озабоченно. Поздоровавшись, он доложил сухо: поезд главнокомандующего и конвойцы приведены в готовность, во всем он сам удостоверился лично.
— Спасибо, Иван Павлович.
Деникин смущенно поерзал в кресле: столько ждал сегодня своего сподвижника и единомышленника и готовил себя к неприятной миссии, а подошло время — и растерялся, не знал, с чего начать разговор. И, рассердись уже на себя, начал без подходов, сказал, что принял решение об освобождении Романовского от должности и собственноручно написал проект приказа.
— Послушайте же, Иван Павлович, — и, словно ожидая поток возражений, начал читать быстро: — «Беспристрастная история оценит беззаветный труд храбрейшего воина, рыцаря долга и чести, беспредельно любящего родину солдата и гражданина, история заклеймит презрением тех...»
Обычно низкий голос Деникина зазвучал почти визгливо, с пафосом. И Романовский отметил: прославляя его заслуги, Деникин защищает перед этой самой историей прежде всего себя.
— Что? — спросил командующий. — Вы что-то сказали, Иван Павлович? — Деникин вскинулся испуганно.
— Помилуйте, Антон Иванович. Я слушаю с вниманием и... с благодарностью.
— В таком случае я продолжаю, с вашего разрешения. — И Деникин, поймав падающее пенсне и поспешно водрузив его на переносице, повторил: — «...история заклеймит презрением тех, кто по своекорыстным побуждениям ткал паутину гнусной клеветы вокруг честного и чистого имени его. — Деникин отложил приказ и с излишним пафосом закончил уже по памяти: — Дай бог вам сил, дорогой Иван Павлович, чтобы при более здоровой обстановке продолжать тяжкий груз служения России...» Есть ли у вас замечания?
— Никак нет! — Брезгливая улыбка тронула губы Романовского.
— Поверьте: с подлинной душевной болью принял я это трудное решение.
— Не будем, Антон Иванович. Вы абсолютно правы: этого требует общество, интересы армии, вероятно.
— Вот видите! Вы сказали «вероятно», — Деникин тщетно старался поймать глаза Романовского.
— Оговорился я, простите. Душа болит.
— Понимаю, понимаю, Иван Павлович... Но для вашего же блага и безопасности... Мне доносили. Меня предупреждал генерал Хольман: группа дроздовцев поклялась убить вас. Еще в Новороссийске зрел заговор... И теперь здесь... Генерал Хольман любезно предложил вам занять место на английском корабле. Теперь и я предлагаю: переходите в мой вагон, я не намерен расставаться с вами, Иван Павлович. Столько пройдено вместе... Что бы ни случилось, в моем поезде я гарантирую вам полную безопасность.
— Благодарю, но я этого не сделаю, ваше превосходительство. Я возьму ружье и пойду добровольцем к дроздовцам: пускай они творят со мной все, что хотят. Так решил я твердо. И лишь недавняя беседа с отцом Георгием Шавельским отвратила меня от суеты житейской.
— Могу ли я узнать содержание этой беседы?
— Естественно, Антон Иванович. Вы знаете, у меня нет и не было от вас секретов. Никогда... «Скажите, отец, в чем меня обвиняют?» — спросил я протопресвитера. «Во всем, — ответил он. — Для клеветы нет границ. Говорят, вы отправили за границу целый пароход табаку...»
«У меня ничего нет. Я продал все, что смог вывезти и из Петербурга». — «Вас объявляют себялюбцем, масоном». — «Я верный сын православной церкви, отец Георгий». — «Верю вам, как духовник и как человек умоляю: уйдите от дел, пока не отрезвеют умы, не смолкнет злоба». И тогда я переменил решение, Антон Иванович.
— Считаю ваш поступок разумным, одобряю его всецело. Наша с вами совесть чиста. Нам не в чем упрекнуть друг друга, Иван Павлович, — Деникин поймал наконец взгляд Романовского, и столько было в том взгляде тоски, обиды и фальши, что он поспешно отвернулся, растерянно хмыкнул, как всегда в затруднительных случаях, и помял бородку. — Заявляю: мы уходим одновременно, этого требуют обстановка, обстоятельства. В настоящий момент они сильнее нас. Против даже духовенство, возглавляемое епископом Вениамином. Полюбуйтесь, — и Деникин протянул Романовскому лист бумаги. — Получено из вполне достоверного источника.
«Во имя спасения России надо заставить генерала Деникина сложить власть и передать ее генералу Врангелю. Ибо только он может спасти родину. В сущности все уже готово к тому, чтобы осуществить намеченную перемену, — торопливо бесстрастным голосом читал Романовский. — Не надо при возможности вносить лишнего соблазна в массу, надо лишь подвести легальные подпорки под предприятие, чтобы задуманная перемена прошла гладко, законно. Все равно с властью Деникина покончено!» — прочел Романовский. Помолчав, он добавил зло, безжалостно: — И Военный совет проводить незачем: ваш преемник уже назван, Антон Иванович.
— Генералы не захотят Врангеля! — запальчиво возразил Деникин. — Ни Кутепов, ни Слащев, ни Драгомиров! Они сами в душе уже главнокомандующие!
— Давай-то бог, — лукавые глаза Романовского сверкнули. — Барон вполне зловещая фигура. И самая крупная из генералов, если быть объективным. Кроме вас, Антон Иванович, его никто не сдержит. Ваше решение незыблемо? Может быть, еще поборемся? Я не о себе. Нынче я чужд тщеславию, но я мог бы остаться при Ставке в любой должности: инспектора, советника, хоть порученца, в конце концов. — Романовский, как всегда, когда волновался, откинул назад голову. Брезгливая улыбка снова скривила губы.
— Спасибо, Иван Павлович. Я ни минуты не сомневался в вас. — Деникин, встав, с чувством пожал руку бывшего начальника штаба, затем подошел, обнял Романовского за плечи, повел к окну и сказал, стараясь скрыть пафос и придать голосу уверенность и твердость: — Настало время выполнить мое решение, дорогой друг. Вчера здесь у меня был генерал Кутепов, весьма конфиденциально. Он извинялся. Я знаю об этом, ваше превосходительство.
— Знаете?.. Хм... Впрочем, все равно теперь. Он оставил рапорт. Извольте, взгляните.
По тому, как поспешно схватил Романовский бумагу, Деникин понял: тот ничего не знает, разговор с Кутеповым ему крайне интересен, следовательно все его фразы о суете, усмирении гордыни и прочем — сотрясение воздуха: генерал Романовский весьма болезненно расставался с должностью. Деникин улыбнулся своим мыслям и счел нужным подчеркнуть, что генерал Кутепов просил о строгой тайности документа, поэтому и он считает себя вправе напомнить о том же своему испытанному другу и соратнику, вовсе не желая его обидеть. Но Романовский не имел времени даже на обиды и как-то маловнимательно, не вдумываясь, пропустил слова Деникина. Позиция генерала Кутепова, командующего наиболее боеспособной частью Добровольческой армии, интересовала его более всего, даже более ошибок в русской орфографии, стиля и почерка бравого генерала, над которыми в другое время не преминул бы вдосталь поиздеваться.
— Прошу ознакомиться. — Деникин протянул Романовскому еще документ.
Кутепов доносил:
«Когда я прибыл в Севастополь, то на пристани офицер от генерала Слащева доложил, что за мной прислан вагон с паровозом и что генерал Слащев просит меня прибыть немедленно. Около 8 часов вечера я прибыл в Джанкой, где на платформе меня встретил генерал. После ужина я прошел в купе генерала Слащева, и там он мне очень длинно стал рассказывать о недовольстве в войсках его корпуса главнокомандующим и о том, что такое настроение царит среди всего населения, в духовенстве, на флоте и якобы даже среди чинов моего корпуса, что 23 марта решено собрать совещание из представителей духовенства, армии, флота и населения для обсуждения создавшегося положения и что, вероятно, это совещание обратится к генералу Деникину с просьбой о сдаче им командования. Затем он прибавил, что ввиду моего прибытия на территорию Крыма он полагает и мое участие в этом совещании. На это я ему ответил, что относительно настроений моего корпуса он ошибается. Участвовать в каких-либо совещаниях без разрешения главнокомандующего я не буду. И, придавая огромное значение всему тому, что он мне сказал, считаю необходимым обо всем этом немедленно доложить генералу Деникину. После этих слов я встал и ушел. Выйдя на платформу, я сел в поезд и приказал везти себя в Феодосию...»
Деникин, сев за стол, казалось безучастно катал в пальцах цветные карандаши, ждал, пока Романовский закончит чтение. И только еле слышно посапывал, не спуская внимательного, напряженного взгляда с лица Романовского и терпеливо ожидая его реакции.
— Пристав! — воскликнул, не сдержавшись, начальник штаба. — «Выйдя на платформу, сел в поезд» — господин Кутепов в своем духе! Полицейский пристав! — Романовский закинул назад голову, его пушистые волосы колыхнулись.
— Оставьте, Иван Павлович. Судя по рапорту, он отстаивал наши с вами интересы.
— Сомневаюсь. Трижды сомневаюсь! Генерал Слащев тоже телеграфировал просьбу вызвать его в Ставку для доклада, а затем высказал глубочайшее огорчение, что его не пускают к главнокомандующему. Ни одному слову их не верю! И вас заклинаю. Поймите, нас окружают интриганы!
— От меня это уже так далеко, уважаемый Иван Павлович. — Деникин снова встал, прошелся и сел за стол. — Я принял решение и вас призываю: отрешитесь и в делах и в мыслях и, поверьте, вы сразу, как и я, почувствуете громадное облегчение. Мы с вами уже совершили свое. Потомки разберутся по справедливости, Иван Павлович, и воздадут по справедливости: богу — богово, кесарю — кесарево...
Романовский с удивлением смотрел на главнокомандующего. Он всегда был уверен, что отлично знает его. Однако сегодняшний Деникин, довольный мудростью своих решений и бесконечно уповающий на справедливый суд истории, — не обычный прагматик, а беспочвенный идеалист, — казался ему сейчас пародией на самого себя. Романовский верой и правдой служил боевому генералу и трезвому политику. Они не виделись менее суток, и он не понимал, когда, где и почему произошла эта метаморфоза. Романовский давно знал, что верхушка армии и флота настроена против него, что его считают виновником новороссийской катастрофы, что открыто раздаются голоса, грозящие ему смертью. Он понимал и реальность угроз — теперь, когда высокая должность перестала охранять его. Он надеялся, что его сможет охранить авторитет главнокомандующего, но сейчас он понял, что обречен — раз и сам Деникин публично отказывается от него. Деникин, судя по всему, действительно принял твердое решение. Ему становились неинтересны собеседники — даже из числа самых близких — и их мнения: у него было свое собственное, отлитое в чеканную формулу, неколебимое. Он останется верен ему до конца. Как все слабые люди, Деникин был фантастически упрям, прямолинеен и самолюбив. Романовский знал по опыту: теперь лучше всего, как он говорил про себя, сесть за его рояль и сыграть с ним в четыре руки простейший этюд, раствориться в нем, забыть в нем себя, сделать вид, что ни тебя, ни твоих проблем просто не существует.
Так Романовский поступил и на этот раз. Он перестал говорить, он стал слушать, погасил брезгливую улыбку, спрятал свои лукавые глаза, которые могли выдать его разочарование и растерянность. Впрочем, «пресимпатичный носорог», как звали иные офицеры главкома, ничего, судя по всему, и не заметил: в это время Деникин вдохновенно развивал идею созыва Военного совета под председательством старого генерала Драгомирова, который-де изберет преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России. («Почему Совет? Почему не приказ по армии?») В состав Совета должны войти командиры Добровольческого и Крымского корпусов и их начальники дивизий, половина («Почему половина?») командиров бригад и полков, а также коменданты крепостей, командующий флотом, его начальник штаба, начальники морских управлений; от Донского корпуса — генералы Сидорин, Кельчевский и еще шесть («Почему не пять, не десять?») генералов по их выбору; от штаба главнокомандующего — начальник штаба («Меня он уже не пошлет...»), дежурный генерал, начальник военного управления и персонально генералы Богаевский, Улагай, Шиллинг, Покровский, Боровский, Ефимов, Юзефович, Топорков и Врангель («Ты его последним назвал, а он — первый кандидат в твое кресло», — мимоходом отметил Романовский)...
— Что скажете, Иван Павлович? — спросил Деникин, наморщив лоб.
— Весьма представительное собрание. Наподобие Думы, — ответил начальник штаба с допустимой иронией. — Но я надеюсь, что уже не меня...
— Да, да, — поспешно перебил Деникин, подняв рыжеватые брови и скрывая неловкость. — Штаб Ставки будет представлять генерал Махонин.
— И отлично, Антон Иванович! Признаться, я чрезвычайно устал в последние дни и очень признателен вам за предоставленную мне полную свободу действий, за право распоряжаться собой по собственному желанию.
— Взять ружье и в строй? Нет, нет, Иван Павлович! Я верю: ваш трезвый ум и способности военачальника еще нужны станут России.
«Когда? Какой России? — осердясь, подумал Романовский. — Опять «пресимпатичного носорога» потянуло на тронные речи. О чем он говорит? На что надеется?» Но возражать не стал, а, наоборот, стал кивать и поддакивать в том смысле, что никогда не перестанет числить себя генералом русской армии и судьба, видно, идти им вместе до конца с командующим, чтобы вынести все, что уготовано господом богом и коварной дамой, именуемой историей. Затем Романовский сделал попытку откланяться и уйти, но Деникин задержал его и в качестве первого векселя на дальнейшее сотрудничество, в знак особого доверия, предложил обсудить еще один документ, имеющий в настоящем и будущем немаловажное значение. Деникин попросил Романовского быть внимательным, достал из бювара лист александрийской бумаги и начал читать медленно и отчетливо:
«Многоуважаемый Абрам Михайлович! Три года российской службы я вел борьбу, отдавая ей все свои силы и неся власть, как тяжелый крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и в ее историческое призвание мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование. Уважающий вас...» Подпись. — Деникин положил бумагу, снял пенсне и поднял глаза. Сказал: — Какие у вас соображения? Одобряете ли текст моей телеграммы генералу Драгомирову?
— Вполне! Каждое слово.
— Я так и думал. Вот что значит долгая совместная работа рука об руку. Не так ли?.. Поэтому я и приказал отослать телеграмму.
«Все, — цепенея от злости, подумал Романовский. — Я для него больше не существую, post faktum он ставит меня в известность, и тут не просто деникинская всевечная фарисейская мягкотелость, но и дальновидный прицел: ни при каких условиях не потерять соратника, задержать его при себе на всякий случай. Но я не Петрушка, милостивый государь, мною нельзя тешиться, а натешившись вдосталь, кинуть в угол. Я не позволю этого, никому не позволю».
— Я одобряю документ, ваше превосходительство, целиком, — сделав над собой усилие, сказал Романовский обычным, чуть вызывающим, чуть насмешливым тоном, который в немалой степени и способствовал его славе мудрого интригана. — Тут уж ничего ни прибавить, ни убавить. Да и поздно, как вы сами понимаете. Завтра поутру мне, по-видимому, предстоит встреча и работа с генералом Махониным. Разрешите оставить вас?
— Вы будете у себя, Иван Павлович?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну, разумеется, разумеется. Идите, пожалуйста.
Романовский пристукнул каблуками и вышел, надменно подняв красиво-неприятное умное лицо: он умел отлично демонстрировать свои даже самые малые победы и скрывать любые, даже самые трагические свои поражения...
Оставшись один, Деникин с чувством некоторого облегчения походил по кабинету и послушал море. Затем, присев к массивному столу, принялся сортировать бумаги, отбирая и откладывая наиважнейшие на утро, как всегда делал это перед сном. И тут припомнил, что и не ужинал: отвлек его фон Перлоф, потом затянувшаяся беседа с Иваном Павловичем. А до этого тревожные мысли и среди них одна — она точно больной зуб рвала голову. Привалившись к спинке кресла и вытянув ноги, принял излюбленную свою позу для полного отдыха. Потом вдруг вскочил, морща лоб, и снова зашагал от окна к печке и обратно, меряя комнату по диагонали. Какие-то сумбурные мысли вились, сталкивались и уходили, какие-то лица, эпизоды, фразы каких-то людей роились, не складываясь в единую картину, мешая друг другу и взаимно уничтожаясь. И вдруг, как озарение, возникло воспоминание — четкое, точно на фотографии.
… Это было в счастливое время побед, триумфального марша, парадов и молебнов в отвоеванных у большевиков городах, время московской директивы. Он отдал приказ о переходе в общее наступление от Волги до румынской границы.
... Торжественный парад по случаю побед приказано было устроить в Харькове. Деникин шел вдоль нескончаемого фронта войск. Солдаты, прибранные и накормленные к церемонии, казались ему суворовскими чудо-богатырями, офицеры глядели с обожанием на командующего. И он сам себе казался молодым и сильным, ноги несли его вперед легко, словно они и не касались булыжной мостовой, а вся свита — целая толпа приближенных генералов и офицеров, представители союзнических военных миссий, дипломаты и министры, депутация города, — почтительно приотстав, держалась позади, будто сознательно отдавала ему все почести и всю славу вождя и победителя, любимца армии, спасителя трона и империи. Деникин в тот момент видел себя со стороны — боевой генерал в распахнутой, развевающейся шинели, он летел навстречу своим героям воинам. День был солнечный, ясный, теплый. Дружно перекатывалось громовое «ура». Бухал сводный оркестр. И все звуки словно низвергались с неба, торжественные, как хорал.
И тут случилось нечто такое мелкое и незначительное, на что Деникин сначала и внимания не обратил, а заметил позднее, лишь случайно. Впереди, метрах в тридцати по его пути, немыслимо изогнувшись калачом, сидела громадная рыжая собака и выкусывала блох. Бродячая короткошерстая сука, казавшаяся голой, отвратительная, тощая, безучастная ко всему тому, что происходило вокруг, занималась собой и не думала вставать, не побоялась. Никто из стоявших поблизости в строю не посмел, конечно, шевельнуться, кинуть в нее чем попало или просто спугнуть ее. И сам Деникин надвигался на нее, не смея остановиться или хотя бы укоротить шаг. В последний момент собака нехотя поднялась, посмотрела на командующего внимательными умными глазами и проворно юркнула куда-то — исчезла, как наваждение.
И тут Деникин остановился. И точно пелена у него с глаз упала — увидел он все таким, каким оно было в действительности: весь мир, город, грязную, плохо вымощенную площадь, унылые серые цепи уставших и безразличных мужиков и себя — сутулого, низкорослого, никогда не обращавшего внимания на свою внешность, совсем не эффектного и не подходящего к роли вождя и героя усталого генерала в распахнутой не по уставу старой шинели.
Это состояние, длившееся миг, исчезло бесследно.
Свита приблизилась. Все так же светило солнце, кричали «ура» солдатские шеренги. И Деникин шел вперед. И никто даже не заметил его остановки и его замешательства, но он уже остро схватывал все то, что шло вразрез с его прежним, радостно-приподнятым настроением: и незначительные группки людей из простого народа, которые молча, хмуро и незаинтересованно глядели на происходящее; и хорошо одетую публику по сю сторону войск, которая взирала на парад как на действо, а на него, генерала Деникина, главнокомандующего всеми войсками Юга России, как на главного лицедея, способного изрыгнуть огонь или тут же провалиться под землю. И, осердясь и приказав себе забыть увиденное, стал Деникин подмечать на дальнейшем пути своем и совсем уже досадные мелочи, которые одна к одной, точно специально складываясь, дополняли ту же мрачную открывшуюся ему картину.
И теперь, много времени спустя, очутившись после побед, обернувшихся поражением, в богом забытой Феодосии, в провинциальной гостинице. Деникин, размышляя о прошлом, живо представил себе картину того харьковского парада. Парада, начавшегося светло и празднично, а окончившегося буднично. Окрашенного к тому же томительным воспоминанием о безучастной рыжей суке, чесавшейся на виду у тысяч людей. Впервые он отчетливо подумал о том, что именно тогда, с того парада, и обозначился явный перелом в его настроении на скорую победу и взятие Москвы, который привел его к усиливающемуся безразличию, окончившемуся теперь в Феодосии добровольной отставкой — уходом с поста первого человека в белой России. Да, да, это началось именно тогда! Тогда — в Харькове!..
Деникин, чуть не весь вечер мучившийся поиском ответа на пустой, в сущности маловажный вопрос, почувствовал удовлетворение и некоторую даже опустошенность, словно освободился он от тяжелого, мучительного бремени... Врангели, Кутеповы, Слащевы, предстоящие заседания Военного совета, которые он и посещать не собирался, — все это его ничуть не занимало уже, все это было ему точно как его харьковский парад той рыжей собаке. День был прожит. Прожит, и ладно.
Деникин по устоявшейся привычке прибрал на столе, погасил лампу и отправился спать. За стенами «Астории» монотонно бухало уставшее море.