«Дражайшая матушка, прошло почти две недели с тех пор, как я послала тебе телеграмму, в которой сообщала о своем замужестве. За это время я получила от тебя телеграмму и два письма. Каждый день собираюсь ответить, но так занята, что не остается буквально ни одной свободной минуты. Но все по порядку.
Из Вены я поехала в Швейцарию, чтобы вновь поступить в университет. Я знала, что Аса-Гешл в Берне, но тогда я и помыслить не могла, что нас сведет судьба. Мы ведь так мало знали друг друга, да и люди мы совсем разные. Когда я первый раз увидела его в доме Нюни Муската, особого впечатления он на меня, по правде сказать, не произвел. И все же я решила по приезде в Швейцарию встретиться с ним и рассказать ему про наших общих варшавских знакомых. Кроме того, я подумала, что смогу ему чем-нибудь помочь. Оказалось, что все это время он был в меня влюблен. Когда он меня увидел, то буквально бросился мне в объятия. Про Адасу он забыл — в этом нет никаких сомнений. Для него она была не более чем приключением; он ведь даже не потрудился ей написать. Я, словно невзначай, сообщила ему, что она помолвлена, и тогда ему стало окончательно ясно, какая непостоянная она особа.
В это трудно поверить, матушка, но в первый же вечер, который мы провели вместе, он признался, что любит меня, и сделал мне предложение. Его слова очень удивили меня, и я сказала ему, что брак — вещь серьезная и принять решение, не подумав, было бы опрометчиво. Однако ни о чем, кроме женитьбы, он говорить не мог. Повторял, что думал обо мне все это время, и прочее, и прочее. Мне показалось, что он был чистосердечен, — тебе ли не знать, матушка, что на пустые комплименты я не падка. Он очень странный молодой человек, очень чувствительный и в то же время замкнутый. Должна сказать, что у меня он вызвал глубокое сочувствие. Не могу передать тебе, в каких он живет условиях. У него нет ни гроша за душой. Уверена, что все это время он недоедал, хотя из гордости, разумеется, никогда бы в этом не признался. Пришлось уговаривать его, чтобы он взял у меня несколько франков, — „взял в долг“, сказала я. Не стану описывать тебе во всех подробностях, как мы в конце концов решили пожениться. Фактически он вынудил меня вступить с ним в брак и на все мои уговоры немного подождать ответил отказом. Откровенно говоря, никогда прежде не встречала я натуру столь импульсивную. Должна сказать, что здесь, в Швейцарии, я увидела его в совершенно ином свете. Он такой романтик, он так влюблен! Порой кажется, что он несет сущий вздор, при этом в его словах столько философии, так много цитат из Талмуда, что не всегда понимаешь, что он хочет сказать. Создается впечатление, что талмудисты были весьма неравнодушны к прекрасному полу. Чаще всего я думаю о том, как жаль, что папа не дожил до моего брака. Ведь он всегда говорил, что хочет, чтобы его зять был ученым молодым человеком, пусть и „эмансипированным“. И знаешь, в нем так много папиных черт! Иногда стоит ему заговорить, как мне начинает казаться, будто это говорит папа. Похожи они, как две капли воды. Объяснить, что я, собственно, имею в виду, в письме, боюсь, невозможно.
Он хотел, чтобы уже на следующее утро мы пошли к раввину прямо здесь, в Берне, однако я отказалась наотрез. Он же от нетерпения чуть с ума не сошел, и тогда я подумала: что ж, чему быть, того не миновать. Однажды, матушка, ты сказала мне одну вещь, которую я запомнила на всю жизнь: „Женитьба и смерть — это то, чего при всем желании нельзя избежать“. Подумать только, молодой человек, который еще совсем недавно взялся готовить к печати папину рукопись, занял в моей жизни папино место — он ведь и говорит точно так же! Теперь-то я понимаю, что и я люблю его, он очень близок и дорог мне. Я влюбилась в него после свадьбы — у вас с папой было ведь то же самое!
Свадьба, естественно, была скромной. Аса-Гешл познакомился с несколькими молодыми людьми из России. Встретился он с ними в ресторане, где они обычно обедали, и они, все вместе, пришли на церемонию. Мы купили кольца, коврижку с медом, вина — и больше ничего. Служка записал наши имена и выдал брачное свидетельство. Оказалось, что, по еврейскому Закону, если мы, не дай Бог, когда-нибудь разведемся, ему придется заплатить мне двести гульденов. Забавно! В комнате раввина зажгли две свечи и надели на Асу-Гешла белые одежды. Я так расчувствовалась, что чуть не разрыдалась. На мне были мое черное шелковое платье и шляпка, которую я купила перед отъездом из Варшавы. Жена раввина подвела меня под хупу. Нет нужды говорить тебе, дорогая матушка, что я и представить себе не могла, что тебя не будет на моей свадьбе. Я все время думала про тебя и про папу. Помню, как я смеялась, когда видела рыдающую невесту в вуали, а теперь, признаюсь тебе, всплакнула и сама. Пришлось закрывать глаза носовым платком. Раввин произнес молитву и протянул нам бокал вина, из которого полагалось отпить по очереди. Ну а потом Аса-Гешл надел мне на палец кольцо. Четыре человека держали над нами свадебную хупу. На том дело и кончилось. После этого мы все отправились в гостиницу и заказали прекрасный обед с вином. Один из гостей принес бутылку шампанского.
Ночь мы провели в моей гостинице и были так счастливы, что передать тебе не могу. А утром отправились в свадебное путешествие. Сначала — в Лозанну. Поезд шел вдоль горной цепи. Ты и вообразить не можешь, как красивы горы ранним летом. Казалось, сама природа радуется нашему счастью. Потом поезд идет вдоль Женевского озера. В Лозанне мы прожили два дня в еврейском пансионе, где познакомились с несколькими очень интересными людьми. Пища в пансионе была строго кошерной. Все, по-видимому, знали, что мы только что поженились, и в наш адрес отпускались соответствующие шуточки. Как-то Аса-Гешл чуть не подрался с одним из постояльцев, большим болваном. Он застенчив, как ребенок, и стремится все от всех скрыть. В то же время вещи он говорит совершенно невероятные, и приходится поэтому все время следить за тем, чтобы его не поняли превратно. Надо тебе сказать, что за последние два месяца занимался он крайне мало. Ему предстоит квалификационный экзамен, однако вместо того, чтобы к нему готовиться, он тратит время на чтение совершенно бесполезных книг. Самодисциплина у него напрочь отсутствует, однако можешь быть спокойна: теперь я за него возьмусь. Человек он очень способный и, не сомневаюсь, пойдет далеко. Он не сознает, как ему повезло, что он выбрал такую жену, как я. Без меня он бы здесь пропал.
Из Лозанны мы переехали в Монтре. Городок находится внизу, а вверх террасами поднимаются виноградники и пастбища. Иногда кажется, что в любой момент все — и виноградники, и пастбища — рухнет вниз. Когда мы приехали, в Монтре был праздник. Мальчики и девочки щеголяли в национальных костюмах. Швейцарцы беспечны, как дети. Мы, иностранцы, для них не существуем. Переночевав в Монтре, мы отправились в деревню под названием Висп, откуда доехали поездом до Церматта. Из этой деревни хорошо видны покрытые снегом, точно зимой, горные вершины Маттерхорна. Асе-Гешлу все ужасно нравилось. В Церматте мы провели два дня и от восторга буквально лишились рассудка. Не могу передать тебе и тысячной доли тех впечатлений, что выпали на нашу долю. Оттуда мы должны были ехать в Италию, она ведь совсем близко, однако Аса-Гешл не хотел, чтобы я тратила столько денег. В каких-то отношениях он и в самом деле ужасно смешной. Он, например, носит с собой книжечку, куда записывает каждую потраченную нами копейку. Эти расходы он записывает в графе „Долги“ и трясется над каждым сантимом. Да, он ведь дает уроки, которые приносят ему несколько франков.
Дорогая матушка, сейчас мы опять в Берне. Мы по-прежнему живем в гостинице, но ищем квартиру. Посылаю тебе с этим письмом свидетельство от раввина, подтверждающее законность нашего брака. Надеюсь, что теперь Мускаты пришлют мне обещанные две тысячи. Конечно, я могла бы отложить свадьбу и месяцами откладывать по десять рублей в неделю; ты же помнишь, что, согласно достигнутой договоренности, я должна была выйти замуж в течение полутора лет. Но я решила, что этой договоренностью не воспользуюсь. Уверена, если у них есть хоть капля семейной гордости, они не захотят, чтобы я потерпела финансовый крах, и передадут мне эту сумму в качестве свадебного подарка. Будь твой муж жив, он бы не стал экономить на подарках. Не забывайте, мы оба студенты и зарабатывать возможности не имеем. Многократно тебя целую и желаю и тебе и нам искреннего мазлтов, ибо знаю, что ты счастлива за нас не меньше, чем мы сами. Аса-Гешл послал телеграмму матери, но ответа пока не получил. Судя по его рассказам, члены его семьи — люди набожные и примитивные. Живут они точно так же, как жили в Средние века. Да и у Асы-Гешла, человека современного и образованного, предрассудков тоже хватает — понять его бывает иногда очень сложно.
Пожалуйста, напиши мне, как у тебя дела. Получила ли ты наконец дом, который оставил тебе мой покойный отчим? Хочу знать об этом во всех подробностях. Адаса уже вышла замуж? Вы ходили на свадьбу? Что говорят в семье о моем браке? Прошу, напиши обо всем. Аса-Гешл обещает, что напишет тебе отдельно, пока же шлет самые теплые пожелания. Целую тебя тысячу раз.
Твоя дочь, которая надеется скоро повидать тебя в добром здравии
Аделе Баннет».
3 июля. Он женился на Аделе. В Швейцарии.
4 июля. Бессонная ночь. Меня преследует страшная мысль: он мне пишет, а мама его письма от меня прячет. Лежу без сна до рассвета. Мне мерещится, как я вырываю его письма из маминых рук.
Вечером. Почему наша религия не позволяет еврейской девушке пойти в синагогу и помолиться? Читала псалмы в польском переводе. Помню, как-то раз увидела, что бабушка рыдает, читая молитвенник, и стала над ней смеяться. Да простит меня Бог! Теперь же я сама увлажняю страницы слезами. Господи, пожалуйста, верни мне мою веру. Я хочу умереть — но не раньше мамы. Мне становится страшно, когда я представляю себе, как она идет за бездыханным телом собственной дочери. Я и так доставила ей столько неприятностей.
Середина ночи. Бог создал все — небеса, землю и звезды. И все — по воле Своей. Какое же это огромное утешение! Если Бог хочет, чтобы мы страдали, мы должны страдать, и страдать с благодарностью. Этого нельзя забывать!!!
5 июля. Пришло объявление о свадьбе на иврите и немецком. Мне его принесла Шифра. Думаю, Аделе специально отдала его напечатать, чтобы прислать сюда, в Варшаву. Чтобы нам нами над всеми позлорадствовать. Как это по-детски и как отвратительно. Они в Берне. Уверена, он несчастлив — но не так, как я.
6 июля. У меня в мозгу словно черти завелись. Изо всех сил стараюсь не возненавидеть свою бедную мать. Я люблю ее, но в ее присутствии буквально лезу на стену. Прошу тебя, Господи, не отбирай у меня последний предмет моей любви. Дядя Абрам не желает иметь со мной ничего общего. Такое впечатление, что все радуются моему несчастью. Нет, этого не может быть. Меня балуют так, как не баловали никогда прежде. Наняли портних, они сидят в гостиной и шьют мне всевозможные наряды, платья, блузки, рубашечки, все это с кружевами. Вещи эти ужасно старомодны и безвкусны. Кажется, будто мы живем в Средние века. Сейчас мне шьют меховое пальто. Как хорошо, что Клоня в Мендзешине. Ни перед кем мне не было бы так стыдно, как перед ней! Сняли с меня мерку для парика. Надела его, посмотрелась в зеркало — и себя не узнала. Несмотря на трагические обстоятельства, с трудом удержалась от смеха. Что ж, буду его носить — это мой крест.
Рассвет. Проспала целых шесть часов. Снилось, что я на кладбище в Генсье. По деревянной доске скатываются мертвые дети. У одной маленькой девочки в светлых волосах лента, на лбу шрам. Я и сейчас ее вижу. Если все от Бога, то какой смысл в таких снах? Свадьба состоится в дедушкиной квартире, а не в зале. Приглашения уже печатаются. А виновата во всем я. Я же сама подставила плечи под ярмо. И страдания мои только начинаются.
Получила письмо от жениха. У него округлый почерк и в конце каждого слова завитушка. Письмо на смеси трех языков — идиша, польского и русского. Сразу бросилось в глаза, что он переписал его из сборника писем на все случаи жизни.
8 июля. Когда я сидела на скамейке в Саксонском саду, мне в голову пришла безумная мысль — написать ему письмо. Его швейцарский адрес мне известен. Я понимала, что послать это письмо не осмелюсь, но все равно пошла в магазин, купила бумагу и конверт. Написала на идише слово «мазлтов», а потом разорвала бумагу на маленькие кусочки и выбросила ее. Какая глупость. Все это время я так рыдала, что на меня оборачивались.
9 июля. Вчера повстречала на улице дядю Абрама. Увидев меня, он сначала отвернулся, но потом снял шляпу, поклонился и ускорил шаг. Разве могла я когда-нибудь подумать, что мой дядя Абрам, встретив меня, приподнимет шляпу, а потом, точно мы едва знакомы, пойдет по своим делам?! Не говоря уж о том, что ему не нравится мой будущий муж, мой брак явился тяжким ударом для него самого. Ведь это значит, что Копл взял верх. Как странно: в нашей семье идет непрерывная война всех со всеми. Папа в Отвоцке; он мне даже не пишет. После смерти дедушки я вполне могла настоять на своем, это правда. Могла даже уговорить папу отпустить меня в Швейцарию. Но у меня не было сил. Я стала жертвой собственного своеволия. Сама не могу понять почему. Иной раз мне начинает казаться, что я совершаю самоубийство.
Вечером. Мне так трудно представить его вместе с Аделе. Казалось бы, это ведь так просто, но у меня это не укладывается в голове. Я точно знаю: он думает обо мне днем и ночью. Иначе и быть не может. Нас неудержимо влечет друг к другу. Слава Богу, что я не испытываю к Аделе ненависти. (В это самое мгновение я почувствовала вдруг, что она мне ненавистна — она ведь такая лицемерка! Господи, защити меня!) Боюсь я только одного: как бы не сойти с ума. Меня охватил какой-то детский ужас. Описать его я не в силах. По какой-то причине у меня развился панический страх всякой грязи; из-за этого я непрерывно моюсь. Проходит несколько минут, и я чувствую, что опять должна пойти в ванную. Все это ужасно неприятно. Стефа принесла мне том Форела. Когда-то я его уже читала, но в этот раз он показался мне особенно отвратительным. Почему все в этом мире грязь?
Позже. Что-то я должна сделать; не знаю, что именно. Завидую монашкам, которых вижу на улице; они так умиротворенны. Если б не мама, и я стал бы монашкой. У меня странное предчувствие, что свадьба с Фишлом не состоится. Что-то произойдет. Либо умру я, либо в последний момент сбежит он. Мама отдала мне половину своих драгоценностей. Я вдруг сообразила, что могла бы продать их и убежать в Америку. Не я первая. Нет, лучше об этом не думать. Надежды не осталось никакой.
Утро. Совершенно забыла, какое сегодня число. Одно я помню точно: через две недели мне придется идти под хупу. Только что принесли свадебное платье. Надела его и, — посмотревшись в зеркало, к своему изумлению, обнаружила, что по-прежнему хороша собой. Портнихи принялись наперебой кричать, как замечательно сидит на мне платье. На нем много складок и длинный шлейф. В эту минуту мне стало немного легче, и я подумала, что жизнь в конечном счете не так ужасна. Я молода, хороша собой и не бедна. Когда я вижу, как мне завидуют, жизнь на какое-то время представляется не такой безрадостной.
Понедельник. В субботу моего жениха «вызовут» в синагоге к чтению Торы. Мама звонила папе по телефону в Отвоцк — пообещал, что вернется в самое ближайшее время. Свадьба будет в пятницу, а в субботу вечером состоится прием. Мама не отходит от плиты — готовит и печет с утра до вечера. Она пребывает в постоянном волнении, и из-за этого у нее опять начались нелады с желчным пузырем. Как мне помочь ей, раз находиться с ней рядом выше моих сил?! Подумать только: я тут невыносимо страдаю, а он в это время в пансионе в Альпах, с Аделе. Шифра исправно сообщает мне все новости. Рассказывает такое, что мне и не снилось. Убеждена: она его не любит. Как же она, должно быть, радуется моему несчастью!
Середина ночи. Как просто было бы разом со всем покончить. Найти веревку и затянуть петлю. На стене крюк, рядом табуретка. Чтобы разом избавиться от всех невзгод, больше ничего и не требуется. Но что-то меня удерживает. Жалко, наверно, маму, и потом, я знаю, Создатель не хочет, чтобы мы избежали Его наказания. К тому же у меня, несмотря ни на что, теплится надежда, что еще не все потеряно.
Вторник. Мой любимый дневник, дорогой мой друг, уже три недели я ничего не записывала на твоих страницах. Та, которая пишет сейчас, ничего общего с Адасой, которую ты знал, не имеет. Я сижу за письменным столом, на голове у меня парик, и лицо мое кажется мне таким же чужим, как и душа. Я претерпела все: и ритуальное омовение, и свадебную церемонию, и все прочее. Больше я не стану делиться с тобой, мой дневник, своими секретами. Ты чист, я — нет. Ты честен, я лжива. Мне стыдно даже листать твои страницы. Спрячу тебя с еще несколькими дорогими мне вещами. Изменилось все — даже мое имя. Теперь я Адаса Кутнер. И имя это такое же бессмысленное, как и все, что со мной произошло. Прощай же, мой дневник. И прости меня.
«Моей драгоценной и преданной дочери Аделе Баннет.
Во первых же строках своего письма сообщаю тебе, что на здоровье я, слава Богу, не жалуюсь. Пусть же Создатель дарует и тебе крепкое здоровье на все времена, аминь. Во-вторых, я, опять же от всей души, тебя поздравляю, желаю много радостей и долгих лет счастья и всего хорошего. И пусть же твой брак станет символом мира и благополучия, и пусть здоровье и честь сопровождают тебя по жизни. И то сказать, кто остался у меня, кроме тебя, дочь моя, в целом мире? Верно, я была бы счастлива проводить свою единственную дочь под хупу, но, как видно, в глазах Господа недостойна я столь высокой милости. Получив твою телеграмму, залилась я слезами благодарности и радости. Ах, если б твой праведный отец дожил до этого дня! Пусть же он испросит милости пред Божественным престолом для тебя и твоего мужа, а также для нас для всех. Аминь. Не сомневаюсь, дух его витал над твоей свадебной хупой, и он молил Господа, дабы распростер Он над тобой милость Свою и дабы супруг твой дорожил тобой и оберегал твою честь. Ибо воистину обрел он в твоем лице редчайшее сокровище, какое не сыскать в целом мире, женщину несравненного ума и красоты. Да хранит тебя Господь от всяческого зла и да наградит Он тебя всеми добродетелями! Возношу молитву Богу, чтобы была ты образцовой женой, и знаю, сие предопределено небесами, ибо все решено на небе еще до нашего рождения. Должна сказать тебе также, что когда я впервые увидела Асу-Гешла у Нюни, то сердце мое сжалось, словно что-то сказало мне: вот он, суженый твоей дочери. Теперь же испытываю я к нему такое чувство, будто он мое собственное дитя. Не могу передать тебе, сколь велико мое желание познакомиться с его матерью, и его бабушкой, и его дедом, малотереспольским раввином. Благодарение Всевышнему, ты, дочь моя, приобрела мужа благородного происхождения, себе под стать, и вправе своим выбором гордиться. Глупости, кои совершал он в молодости, давно позабыты, и, как говорится, хорошо то, что хорошо кончается.
Хочу сообщить тебе также, что пришедшие от тебя добрые вести всех здесь порадовали, все желают тебе всего самого хорошего, даже Даша, хотя, сказать по правде, пожелания ее не были чистосердечны. Две тысячи рублей уже положены в банк на твое имя. Что же до еженедельного пособия, то тут мнения разошлись. Обо всем удалось бы договориться, не вмешайся этот негодяй Копл, а вслед за ним и Лея. Ты ведь знаешь, доченька, какие про них ходили сплетни; теперь-то я понимаю: все, что говорилось, — чистая правда. Рука руку моет. Я предупредила их, что, если справедливое решение не будет найдено, я подам на них в суд. Вопрос с домом, который оставил мне твой покойный отчим, тоже пока остается открытым. По всей видимости, они тянут с этим делом в надежде, что мне надоест ждать и я в конце концов устранюсь. Поверь, доченька, этого они не дождутся. Они, уверяю тебя, несметно богаты — даже им самим не известно, сколько у них денег. Ходят слухи, будто этот отпетый негодяй Копл обобрал наследников Муската до нитки. А между тем он взял в свои руки дела всей семьи, он всем заправляет — тем более что остальные, увы, тупы до последней степени. А ведь я твоего отчима предупреждала! Что теперь говорить! Они потребовали, чтобы я выехала из большой квартиры в двухкомнатную квартирку на Тварде. Большую же квартиру занял Йоэл. Я, конечно же, могла заартачиться, но сочла за лучшее не иметь с ними дела. С такими, как они — прости за грубое слово, — пройдохами, лучше не связываться.
Дорогая моя доченька, пишу тебе это письмо, и мне кажется, будто ты сидишь со мной рядом и мы с тобой разговариваем, глядя друг другу в глаза. Недавно сыграли свадьбу. В пятницу Адаса вышла замуж за Фишла, а вечером, в субботу, по окончании Шабеса, созвали гостей. Мне, сама понимаешь, идти не хотелось, но, если б я отказалась, пошли бы разговоры, выдумали бы невесть что. Без свадебного подарка являться было неудобно, и я подарила ей шкатулку для драгоценностей, которая лежала у меня с незапамятных времен. Свадьбу устроили пышную и шумную — хотели, видно, утопить в веселье истину, невеста ведь семью опозорила. Представляю, как она исходила желчью, когда узнала, за кого вышла замуж ты. О свадьбе говорила вся Варшава. Фишл из богатой семьи, но дурак дураком. Неудивительно, что после Асы-Гешла путь к ее сердцу он найти не в состоянии. Говорят, что невеста все время плакала и за ней пришлось следить, чтобы она, не дай Бог, не сбежала. И еще говорят, что брак этот на руку одному Коплу: теперь-то он будет присматривать и за их состоянием тоже. Никто не смеет сказать ему ни слова поперек — разве что Абрам Шапиро. Абрама, кстати, на свадьбе не было; можешь себе представить, какой это вызвало переполох. Недавно мы встретились на улице, и он отвернулся. Не пропускает ни одной юбки, негодяй!
Свадьбу сыграли в квартире твоего покойного отчима. Невеста постилась весь день, и вид у нее был, уж ты мне поверь, — краше в гроб кладут! Так-то она довольно миловидная — вот только вся белая, как полотно. Женщинам, которые вели ее под хупу, пришлось буквально волочить ее. Все девушки, бывшие на свадьбе, горько рыдали. Свадьба, скажем прямо, больше напоминала похороны. У нас в Бродах был не такой свадебный марш, как здесь; в Польше ведь вообще все по-другому. У них, например, перед невестой не пляшут старухи с буханкой хлеба. Пирога и коньяка не было — Шабес ведь вот-вот начнется, и женщинам пришлось идти домой зажигать свечи. И все равно продолжалась свадьба так долго, что, можно сказать, осквернили субботу. Вместо бялодревнского ребе — обряд бракосочетания должен был совершить он — явился казенный раввин в цилиндре. Отсутствие ребе — это плевок им в лицо, иначе и не скажешь.
На встречу Шабеса остались только члены семьи и родственники. Я пошла домой — Шабес как-никак. Ну а в субботу вечером я просто не могла не пойти. Квартира была буквально забита людьми, жара стояла такая, что все обливались потом. Официанты продирались, расталкивая всех локтями, как сумасшедшие. Одни наелись до отвала, другие ушли голодные. Кормили, впрочем, неважно. Рыба была не первой свежести, суп жидкий. Творилось Бог знает что! Свадебных подарков нанесли полно, но в основном дешевку! Видела бы ты Царицу Эстер и Салтчу; они нацепили на себя столько украшений, что самих их видно не было.
Йоэл и Натан танцевали „казачка“: животы трясутся — ну прямо два слона! Когда мужчины стали танцевать с женщинами, хасиды подняли крик, но никто не обращал на них никакого внимания. Копл явился на свадьбу без жены, и я слышала, что вальс он танцевал с Леей — сама, правда, я этого не видела. Мойше-Габриэл, святой человек, ушел рано — не мог вынести этого безобразия. Недоволен остался и дед жениха. В жизни своей не видела я подобного безумия! Крестьянская свадьба, да и только! Музыканты исполняли военные марши. Хана, жена Пини, потеряла брошь (а может, ее и украли) и упала в обморок. Говорю тебе от всего сердца, доченька: по сравнению с этим бедламом твоя тихая свадьба в тысячу раз лучше. Да и стоила их свадьба целое состояние!
А теперь, дорогая моя дочь, хочу напомнить тебе, что ты знатного еврейского рода. В мирских делах я тебе не советчица; молю, однако, Бога, чтобы ты не забывала: еврейская женщина должна постоянно помнить о положенных омовениях. Ибо сказано, что женщина умирает в родах (не дай Бог!) в наказание за три совершенных ею греха, и один из них — неисполнение ритуальных законов очищения. Дети от такого брака приравниваются к незаконнорожденным. Не сердись, что я тебе об этом напоминаю; делаю я это лишь потому, что сегодня к таким вещам принято относиться слишком уж легкомысленно. Посылаю тебе экземпляр „Чистого источника“, где ты прочтешь про все законы омовения, и умоляю тебя, соблюдай их. Понимаю, в чужой стране, такой, как Швейцария, это будет нелегко, но ведь, если женщина действительно к этому стремится, она найдет и микву, и раввина, кому можно задать любые вопросы. Набожные евреи есть повсюду.
Напиши мне, когда и сколько денег тебе прислать. Поверь, дорогая моя доченька, когда я сознаю, что с Божьего благословения ты вышла, наконец, замуж, то ощущаю себя помолодевшей. Надеюсь, что дорогой твой супруг поймет и оценит, какое сокровище послал ему Господь, и будет добр и бережен с тобой, равно как и ты с ним. Напиши же мне сразу длинное письмо — ведь теперь, когда тебя нет со мной, что осталось у меня в жизни, кроме твоих писем?!
Твоя мать,
которая ждет от тебя только добрых вестей,
Роза-Фруметл Мускат».
Этой весной, спустя два года после свадьбы Адасы, Мускаты, как всегда, уехали на все лето из Варшавы подышать свежим воздухом. Йоэл, Натан и Пиня поселились на вилле отца в Отвоцке. Хама со своей старшей дочерью Беллой к ним присоединилась. У Перл, вдовы, старшей дочери Мешулама, был свой дом в Фаленице. Нюня и Лея жили вместе на вилле в Свидере. Перед тем как жениться на Адасе, Фишл приобрел дом с тридцатью акрами земли возле Юзефува. Годом раньше Роза-Фруметл провела лето на вилле Мешулама. Ее падчерицы, Царица Эстер и Салтча, делали все возможное, чтобы ее оттуда выжить: издевались над тем, как она читает нараспев молитвы, как раздирает своими тощими пальцами цыпленка, как напяливает на голову парик, как моет руки и, выходя из ванны, возносит благодарение Всевышнему. В тот год Роза-Фруметл испытывала такое унижение, что не только летом не прибавила в весе, но даже на пять фунтов похудела. Зато от Мускатов Роза-Фруметл больше не зависела: теперь у нее был новый муж, Волф Гендлерс, человек обеспеченный и образованный. У Гендлерса была в Свидере своя дача. Теперь, когда Роза-Фруметл писала письма дочери в Швейцарию, она подписывалась «Роза-Фруметл Гендлерс» и после новой своей фамилии ставила гордый росчерк.
Первой выехала на лето из Варшавы Царица Эстер. Сразу после пасхальных праздников она стала жаловаться, что глисты вгонят ее в могилу. Варшавский воздух, говорила она, такой спертый, что его впору ножом резать. Платья, которые она пошила себе зимой, теперь с нее падали — так сильно она похудела. От ее дочерей, Мины, Нешы и Гутши, да и от сына Манеса тоже остались кожа да кости. Йоэл скис. Прожить в городе все лето в полном одиночестве он не мог, но и терпеть три месяца нескончаемую женскую болтовню, жить на свежем воздухе, среди лесов и полей тоже было выше его сил. Йоэл любил говорить, что нет на свете ничего глупее, чем выезжать с семьей на лето за город. Когда жарко, с тебя льет пот, все равно в городе или в деревне, а от ночного ветра ничего не стоит простыть. Однако с мужем Царица Эстер особенно не считалась и делала все по-своему. В первые же летние дни перед домом Йоэла останавливались две повозки, они доверху набивались постельным бельем, летними туалетами, сковородами и кастрюлями, посудой и сумками с провизией. Кучера жаловались, что вещей слишком много и старые клячи не сдвинут повозки с места. Кроме того, всегда существовала опасность, что груженные скарбом повозки дорогой перевернутся. Но Царица Эстер не унималась, и прислуга выносила из дому все новые и новые вещи: вазу, шифоньер с бельем, мешок старой, уже проросшей картошки. Самовар почему-то всегда оказывался последним: его водружали на самый верх и привязывали веревкой, чтобы он, не дай Бог, не свалился. Одноглазая собака дворника истошно лаяла. Мальчишки выдергивали волосы из лошадиных хвостов. Не столь обеспеченные, как Царица Эстер, домашние хозяйки высовывали из окон бритые головы в париках и злобно шипели:
— На природу выезжают! Не знают, куда деньги девать.
По настоянию Салтчи, страдавший диабетом Натан должен был покинуть город раньше остальных. День отъезда выдался теплый, но Салтча заставила мужа надеть под сорочку теплую нательную фуфайку и застегнуть пальто на все пуговицы. Царица Эстер обвинила Салтчу в том, что на дачу она выезжает ради себя, а вовсе не ради Натана: на свежем воздухе аппетит у него разыграется еще больше, а ведь есть ему почти ничего нельзя.
Пиня ехал за город в основном потому, что ни у одной из четырех его дочерей не было жениха. Известное дело, девушке проще подыскать себе спутника жизни «на выезде», а не в Варшаве, где она большую часть времени проводит дома и у будущего супруга нет никакой возможности на нее взглянуть. По той же самой причине выезжала на дачу и Хама. Белла была уже не первой молодости, да и у Стефы дела обстояли не лучшим образом; за ней, правда, ухаживал какой-то студент, но Хама была от него не в восторге. Да и потом, какой смысл жариться в Варшаве? Абрам бывал дома редко: дни и ночи он проводил с этой своей Идой Прагер. Правда, до Хамы доходили слухи, что Ида ему надоела и он уже посматривает по сторонам. Как бы то ни было, летом Абрам, как и все, живущие в Варшаве, будет приезжать на дачу на выходные, и, может даже, не с пустыми руками.
Даша ехала за город по настоянию доктора Минца, а кроме того, из-за этого идиота Нюни дома все равно житья не было. Что может быть лучше, чем улечься в гамак, сунуть под голову подушку, нацепить на нос очки и читать еврейскую газету! Читала она все подряд: новости, сенсационные очерки, рассказы с продолжением. Чего только в газете не было! И что говорили чиновники в Петербурге, и какую жизнь вели Ротшильды в Лондоне, Париже и Вене, и кто недавно умер в Варшаве, и кто на ком женился и с кем помолвлен. В газете писали, как живется евреям в таких далеких странах, как Йемен, Эфиопия и Индия, какие блюда предпочитает дядя государя императора Николай Николаевич.
Ривка, служанка, сменившая Шифру, которая теперь работала у Адасы, приносила ей чашку какао, пирожные и блюдечко с засахаренными фруктами. Даша ополаскивала руки из кувшина с водой, который всегда находился рядом, читала молитву и укрепляла свой дух пищей земной. Затем ставила поднос на землю и вновь откидывалась на подушку. Здесь, за городом, спина и кости болели не так сильно, как в Варшаве, да и желчный пузырь беспокоил меньше. Плохо было только одно: рядом с ней жила Лея. Этим летом муж Леи Мойше-Габриэл находился со своим сыном Аароном в Бялодревне. Ни для кого не было секретом, что дело шло к разводу, и злые языки поговаривали даже, что, как только развод состоится, Копл уйдет от жены и они с Леей поженятся. У Даши мороз пробегал по коже, когда до нее доходили эти сплетни. Не хватало только, чтобы Копл стал ее зятем! Даша никак не могла привыкнуть к резкому голосу Леи, раздававшемуся с ее дачи, к патефону, который Лея привезла из Варшавы, чтобы день и ночь слушать пластинки с эстрадной музыкой и пением кантора. Не могла привыкнуть к ее блузкам с короткими рукавами и коротким платьям — голые ноги торчат, как у неверующей! Молодая девушка еще себе такое позволить может, ей простительно. Но Лея?! Она что, из ума выжила? Или считает себя намного моложе Даши?
Даша закрывала глаза и погружалась в сон. Все эти годы она жаловалась на своего свекра, считала его грубым и бессердечным. Теперь же, когда его не было в живых, она начала его понимать. Состояние еще не поделено. Копл по-прежнему всем распоряжается. Лея держится вызывающе. Царица Эстер и Салтча строят из себя знатных дам. Абрам ведет себя совершенно непристойно. И даже ее собственный муж Нюня при жизни старика обращался с ней приличнее. А ее единственное дитя, ее Адаса? Даша старалась об этом не думать. Она ведь больная женщина. Каждый день жизни — это подарок небес. Какой смысл есть себя поедом? Нюне только этого и надо; ждет не дождется, когда она навек закроет глаза.
«Дорогой Аса-Гешл,
сегодня, совершенно случайно, я обнаружила твой адрес. Ты, вероятно, все про нас знаешь. Сама не понимаю, зачем пишу тебе это письмо. Это ужасно глупо, и я не жду ответа. У тебя есть жена, у меня муж. Я слышала, что ты устроил свою жизнь, — хорошо, что хотя бы один из нас добился цели. Не сомневаюсь: ты не совсем выбросил меня из головы. Ты же философ и знаешь, что прошлое уничтожить нельзя. Воображаю, как ты удивился, когда узнал, что я собираюсь замуж. Пусть же это будет лишним доказательством того, что женщины — существа непостоянные. Я всегда сознавала, что к людям ты относишься с презрением, и это огорчало меня больше всего. Я не вставала с постели несколько недель. Ждала смерти, которая бы положила конец моим страданиям. Ты же молчал — и я отчаялась. К тому, что произошло, мои родители отношения не имеют. Виновата во всем я одна. Когда я увидела, что дорога к счастью для меня закрыта навек, я выбрала путь прямо противоположный. Еще ребенком я знала, что в решительный момент я не справлюсь.
Как ты? Чем занимаешься? Учишься в университете? Познакомился ли с интересными людьми? Швейцария и в самом деле такая красивая страна, какой ты ее представлял? Когда я вспоминаю наше путешествие, мне начинает казаться, что все это происходило во сне. На обратном пути у меня была возможность видеть великое человеческое страдание. Гуляя по Павье и Длугой, я не могла вообразить, что настанет день, когда за решеткой окажусь я сама. Я рада, что знаю теперь, каково это.
Здесь все по-прежнему. Мама нездорова и почти все время пребывает в дурном настроении. Отец много времени проводит с дядей Абрамом. Еще совсем недавно они не разговаривали, а теперь дружат опять. Я живу на Гнойной, и чувства испытываю соответствующие. Летом езжу на дачу под Отвоцк. Там я, по крайней мере, могу побыть наедине со своими мыслями.
Если захочешь ответить, посылай письмо в Юзефув. Надеюсь, что ты счастлив со своей женой; передавай ей от меня привет.
Адаса.
P.S. Клоня вышла замуж».
«Дорогая Адаса,
ты не представляешь, какую радость доставило мне твое письмо. Я читал и перечитывал его бессчетное число раз. Просыпался среди ночи, доставал письмо из-под подушки и читал его при свете луны. Мне до сих пор не верится, что оно от тебя. Но почерк твой. Хочу, чтобы ты знала: хотя решение мы с тобой приняли глупое, моя любовь к тебе осталась прежней. Мои мысли только о тебе. Сколько раз я давал себе слово перестать о тебе думать! Я убеждал себя, что это ни к чему не приведет. Но безрезультатно. Отчего-то мне казалось, что ты не забыла меня и наступит день, когда я получу от тебя весточку. Когда я прочел твое письмо, то сказал себе: теперь я готов умереть. Я хочу, чтобы ты знала: я писал тебе, и не одно, а много писем. По приезде в Берн Аделе сообщила мне, что ты помолвлена. При этом она ни словом не обмолвилась, что ты болела и попала в тюрьму. Какой ужас! Я всегда чувствовал, что высшие силы объявили мне войну. С самого детства у меня ничего не складывалось. И самым тяжким ударом судьбы была ты. Знай я, что у нас с тобой есть хоть один шанс, — и я бы вернулся. Первые несколько недель мои чувства притупились из-за той катастрофы, что разразилась надо мной в этой чужой стране. Наслаждаться окружавшей меня красотой я не мог. Ты не можешь себе представить, как я был одинок! Сомнений не было: ты меня ненавидишь и отвечать на мои письма не станешь. Когда же я узнал, что ты выходишь замуж, я понял, что боялся не зря. Я тоже хотел расстаться со всеми связанными с тобой надеждами, но твое письмо оживило их вновь. И теперь у меня в жизни только одна цель — опять быть с тобой. Я не успокоюсь, пока этого не добьюсь. Я никогда не любил никого, кроме тебя. И это — чистая правда. Молю Бога, чтобы ты в самом скором времени прислала ответ. Я сознаю: на пути друг к другу нам предстоит преодолеть немало препятствий, и физических и моральных, но иного пути нет! Пиши мне обо всем, обо всем! Я посещаю лекции на философском факультете, но в университет не зачислен. Для этого здесь тоже нужно сдавать экзамен. Философские учения, которые здесь преподают, не идут ни в какое сравнение с самыми обыкновенными человеческими мыслями! Личная же моя жизнь лишена всякого смысла. Я никого не виню. Мне так странно, что у тебя есть муж, но это, увы, факт. Швейцария красива, но все здесь такое странное — и люди, и природа, и обычаи. Порой я и самому себе кажусь странным. Будь я здесь с тобой, все было бы иначе. Варшава мнится мне такой далекой, словно околдованной.
Аса-Гешл.
P.S. Даю тебе, по понятной причине, не свой адрес».
«Дорогая матушка, сама не знаю, зачем пишу это письмо. Может быть, потому, что боль в моем сердце так мучительна, что я не в силах больше сдерживаться. Ты часто спрашиваешь меня в твоих письмах, как обстоят у меня дела, стремится ли мой муж к какой-то цели и как он себя со мной ведет. В своих предыдущих письмах я старалась представить происходящее в более радужных тонах — не хотелось тебя огорчать. Теперь же я не в состоянии больше молчать о наболевшем и должна поведать тебе все, как есть. Моя дорогая матушка, знай же: твоя дочь похоронена при жизни; за два года замужества я не была счастлива ни одного часа, за исключением, пожалуй, лишь первых нескольких дней. Тогда мне казалось, что годы одиночества остались позади. Вскоре, однако, я поняла, что моя несчастная судьба продолжает меня преследовать. Я — дочь своего отца; в этот мир я пришла для страданий и, вероятно, умру, как и он, до срока.
А теперь напишу тебе все, как есть, ничего не утаивая. В Асе-Гешле есть немало хорошего: он, например, очень обходителен с чужими людьми, которым ничем не обязан. В каком-то смысле он идеалист. Денно и нощно он только и думает о том, как бы излечить мир, денно и нощно читает книги по философии. При этом он равнодушен и жесток и к тому же безумен. Задайся я целью перечислить тебе все его выходки, написать пришлось бы целую книгу. Вкратце же ситуация выглядит следующим образом: я была готова сделать все, что в моих силах, чтобы он закончил университетский курс и получил какую-то профессию. Я готова была потратить на него все имевшиеся у меня средства. От него же требовались лишь две вещи: добросовестно учиться и вести себя по-человечески. Должна сказать, что за два года совместной жизни я в нем полностью разочаровалась. Я хотела взять в аренду дом и обставить его, чтобы у нас было настоящее, уютное жилье, однако он отказался наотрез, и в результате мы до сих пор вынуждены жить в меблированных комнатах. Я думала, что со временем он захочет, как все нормальные люди, иметь ребенка, однако он предупредил меня, что, если я забеременею, он убежит и я никогда его больше не увижу. Так бы оно, скорее всего, и было, ведь у этого человека напрочь отсутствует чувство ответственности. Дважды я не убереглась (оба раза виноват был он) — и он заставил меня избавиться от ребенка, поставив мою жизнь под угрозу. Во второй раз у меня было сильное кровотечение и очень высокая температура. Врачи здесь эту операцию не делают, и мне пришлось идти к старухе акушерке, к тому же нееврейке. Только чудом я осталась жива.
Дорогая матушка, я знаю, мне не следовало тебе об этом писать. Представляю, сколько страданий я доставлю тебе этим письмом, но кому еще могу я излить свою душу?! Сразу после свадьбы он начал стыдиться меня, как будто я была прокаженной. Он запретил мне ходить с ним в ресторан, где он встречался со своими русскими дружками, сущим сбродом — таким, как они, в зоопарке самое место! Только вообрази, я, видите ли, недостаточно хороша собой и малообразованна, чтобы общаться с этими ничтожествами. Он даже скрывает, что женат, чем ужасно меня обижает. И никогда никого не приглашает к нам домой. Вместо того чтобы учиться самому, он полдня дает уроки детям. Бегает по урокам — лишь бы не брать у меня ни копейки. Говорит мне со всей откровенностью, что уроки дает, поскольку хочет от меня уйти и ничем не быть мне обязанным. Когда сердится, начинает кричать и несет такое, что кажется, будто он сбежал из сумасшедшего дома. Набрался идей какого-то философа-женоненавистника, какого-то психа, еврея, обратившегося в христианство и в возрасте двадцати трех лет покончившего с собой. Говорит — Аса-Гешл, я имею в виду, — что не хочет ребенка из страха, что может родиться девочка, а не мальчик. И это лишь один пример его безумия. Здесь принято ложиться рано; в девять вечера город уже спит. Он же не засыпает до трех утра: либо читает, либо пишет никому не нужный вздор, который потом выбрасывает. А наутро до полудня валяется в постели. Из-за такого образа жизни нас уже несколько раз просили освободить комнату, ведь в Европе люди цивилизованные, они не понимают этих диких русских привычек. О том, чтобы садиться за стол в одно и то же время, и речи быть не может. Весь день он постится, зато среди ночи у него внезапно просыпается аппетит. Я бы его, видит Бог, давно бросила, но, когда ему нужно, он умеет подольститься, становится нежным, внимательным, говорит вещи, от которых сразу же становится тепло на душе, уверяет, что любит.
Дорогая матушка, ты, должно быть, не понимаешь, как твоей дочери удается сносить весь этот позор и унижения. Не ухожу я от него только потому, что не хочу ломать нашу жизнь и хорошо себя знаю. Я не из тех женщин, которые сегодня любят одного, а завтра другого. Я принадлежу к той породе людей, что полюбить могут лишь раз в жизни. Мне не хотелось спустя всего три месяца возвращаться к тебе, расписавшись тем самым в том, что потерпела полный крах. А потому я стиснула зубы и решила терпеть. Я никогда не теряла надежду на то, что со временем станет лучше. Думала, что с возрастом он поймет, что быть со мной — в его интересах. Некоторое время назад он стал вести разговоры о том, что хочет возвратиться в Варшаву. Я всегда подозревала, что эту свою Адасу он не забыл, хоть он мне и клялся и божился, что давным-давно выкинул ее из головы. Сколько раз он говорил мне неправду! Теперь-то я точно знаю, что они переписываются. Свои письма она посылает ему на другой адрес. Теперь он говорит, что отправится в Варшаву в любом случае, вне зависимости от того, поеду я с ним или нет. Ему немногим больше двадцати, и его наверняка заберут в армию, ведь с чем, с чем, а со здоровьем у него все в полном порядке. Однако он отказывается понимать, какая ему грозит опасность. Эта Адаса наверняка изменяет своему мужу — я на этот счет никаких иллюзий не питаю. Он едет к ней — в этом все дело. Последние две недели он ходит сам не свой, словно пришелец с другой планеты. Он готов рисковать всем на свете — собой, мной, другими людьми. Недавно я узнала, что его отец умер от тоски в какой-то галицийской деревеньке. Наверно, и он тоже был не в себе.
Дорогая матушка, прости, что не поздравила тебя с твоей свадьбой. Я прекрасно тебя понимаю, и, видит Бог, решение твое не вызывает у меня ни обиды, ни возмущения. Эти Мускаты — негодяи, все как один. У тебя не было другого выхода. Очень надеюсь, что наконец-то ты обретешь мир и счастье.
Пока я еще не решила, что буду делать. Он хочет, чтобы мы поехали вместе, уверяет, что мы прекрасно проведем время. Хочет, чтобы мы остановились в Малом Тересполе и я познакомилась с его матерью, сестрой и дедом-раввином. Все дело в том, что Аса-Гешл совсем еще ребенок и у него масса самых неожиданных детских идей и мыслей. Надеюсь, что его мать сумеет его образумить. Она написала мне несколько очень теплых, прочувствованных писем. Знаю я и другое: Адаса ждет не дождется его возвращения в Польшу, наш же с ним брак кончится разводом. Мысли мои путаются, и это письмо, уверена, покажется тебе сущим вздором. На самом же деле в нем отразилось все, что творится у меня на душе. Молись же за меня, дорогая матушка, ибо помочь мне способен только Он один. Твоя несчастная дочь
Аделе Баннет».
После Пейсаха в Малом Тересполе потеплело, выглянуло солнце, и лужи и подтаявший снег высыхали на глазах. На окружавших деревню деревьях и кустах появились еще совсем маленькие зеленые яблоки и груши, крыжовник, вишни и малина. Пшеница, как всегда перед урожаем, поднялась в цене на несколько грошей за бушель. Зато в птице и яйцах недостатка не было. Крестьяне сулили урожайный год: с каждым днем становилось теплее, постоянно шли сильные дожди; и тем не менее в мае занялись починкой придорожных часовен, куда вся деревня шла молиться, чтобы Бог послал хороший урожай. Мужчины шли в плащах из грубого полотна и в старомодных четырехугольных шляпах с кисточками, женщины — в пестрых платьях, с деревянными обручами в волосах, девушки — в ярких юбках, с разноцветными бусами на шее. Шли они длинной вереницей, с распятьями, иконами и свечами в руках, благочестиво склонив головы и оглашая окрестности унылыми песнопениями, словно следовали за гробом.
В еврейском местечке жизнь между тем шла своим чередом. Торговцы на рынке занимались привычным делом. В переулках, сидя на скамейках, что-то, как всегда, починяли ремесленники. Те, что победнее, занимались изготовлением решета из конского волоса — в провинции решето покупали охотно; на ведущей к мосту улице решетников было не счесть. Девушки разглаживали пучки конского волоса и тянули печальные песни про несчастных сирот и похищенных невест. Мужчины натягивали волос на деревянные станки и распевали синагогальные гимны.
В летнее время на рыночной площади народу было мало, и за прилавками сидели в основном женщины, предоставляя мужьям посвятить свой досуг молитве. Было слышно, как в синагогах громкими голосами распевают стихи из Талмуда. В хедере учителя с раннего утра до позднего вечера воевали со своими учениками. Дьявол между тем тоже не дремал. Часовщик Иекусиэл привез из Замосця «запрещенные» современные книги и раздавал их всем желающим. Кое-кто из молодых людей даже пошел в сионисты. Ходили слухи, что среди решетников и кожевенников зреет план устроить забастовку — как в 1905 году. Многие уехали в Америку.
В люблинской газете появилось сообщение, что сербский студент застрелил австрийского эрцгерцога и его жену и что австрийский император Франц-Иосиф объявил сербам ультиматум. Случившееся с жаром обсуждали по вечерам местный врач, аптекарь и брадобрей, пока их жены пили чай из самовара и играли в карты. Но простые евреи не проявили к этой новости никакого интереса. Мир велик, чего только не бывает!
Раввин реб Дан Каценелленбоген уже не обладал той властью, что раньше. Во-первых, ему было под восемьдесят. Во-вторых, разве собственный его внук не попрал веру отцов? В-третьих, ни его сыновья Цадок и Леви, ни дочь Финкл большой радости ему не доставляли. Цадок должен был стать его преемником; он уже занимал пост казенного раввина, однако вел себя самым неподобающим образом. Влиятельные жители местечка уже поговаривали о том, что, если раввину суждено их покинуть (дай Бог ему прожить еще сто лет!), нового раввина искать придется на стороне. Что же до Леви, то он занялся поисками места раввина сразу после свадьбы, однако из этого ничего не вышло, и он уже двадцать лет, ничего не делая, жил в доме отца за его счет. Муж Финкл Ионатан бросил ее с двумя детьми, Асой-Гешлом и Диной, через два года после свадьбы. Спустя девятнадцать лет она вышла замуж за члена общинного совета старейшин реб Палтиэла, но тот спустя несколько месяцев умер. Реб Дан был убежден, что Небеса по какой-то причине преследуют его. Хасиды же полагали, что в меланхолию он впал оттого, что слишком увлекся Маймонидом.
Раввин жил той же жизнью, что и раньше. В постель он ложился сразу после вечерней молитвы, не снимая белых штанов и чулок, в талисе, и вставал в полночь оплакать разрушение Храма. Писал он по-прежнему гусиным пером и ел всего раз в день — хлеб, свекольный суп и кусок сухой говядины. Дом, в котором он жил и который содержался общиной, был стар и ветх. Старейшины общины готовы были привести его в порядок, однако раввин на это согласия не давал.
Казалось, реб Дан скрывается от мира за желтыми оконными занавесками, что отделяли его кабинет от синагогальной улицы. Все вопросы, связанные с судом и ритуалом, он предоставил решать своим сыновьям; сам же вмешивался лишь в вопросы особой сложности и важности. Раввины из других общин постоянно писали ему письма, однако все они оставались без ответа. В качестве почетного гостя его приглашали на свадьбы и обрезания, однако приглашения принимались им редко. Всю свою жизнь он надеялся, что в старости мирские искушения оставят его и он сможет наконец служить Предвечному верой и правдой. Однако даже теперь, у самого края могилы, он продолжал вести нескончаемые споры с Сатаной, предаваться дурным мыслям, задаваться вопросами, в которые человеку, по-настоящему набожному, вникать не следовало. Старая загадка оставалась неразрешимой: чистые сердцем страдали, а грешники преуспевали; народ, избранный Богом, был по-прежнему втоптан в грязь; племя Израилево, вместо того чтобы покаяться, впадало в ересь. Чем все это кончится? Чего добился реб Дан за время своего земного существования? Какие числятся за ним благородные деяния? Что он может предложить миру?
Он вставал из-за стола и выходил в синагогу — кипа сдвинута на лоб, бархатное пальто помято и не застегнуто. Его давно поседевшая борода вновь приобрела какой-то желтовато-пергаментный оттенок. За нависшими бровями почти не видно было глаз. Иногда он испытывал сильное желание с кем-то поговорить, сказать не пустые слова, а нечто существенное. Но в синагоге, как правило, говорить было не с кем. Он подходил к юноше, сидевшему за открытой книгой, и щипал его за щеку:
— Учишься, сын мой? Хочешь стать богобоязненным евреем?
— Конечно, ребе.
— И ты веришь во всемогущего Господа?
— В кого же еще, ребе?
— Хорошо, сын мой. Праведные да живы будут верой своей.
Повозка, на которой Аса-Гешл и Аделе ехали со станции в Малый Тересполь, сначала катилась по тракту, а потом свернула на так называемую «польскую» дорогу. По обеим сторонам тянулись колосящиеся пшеницей поля. Над бороздой согнулись, выпалывая сорняки, крестьяне. Пугала стояли, широко раскинув деревянные руки, на ветру хлопали их рваные рукава. Над головой кружили, щебеча и каркая, птицы. При виде повозки крестьяне в знак приветствия поднимали свои соломенные шляпы, девушки поворачивали к путешественникам головы в платочках и улыбались. Для Асы-Гешла, насмотревшегося невиданных красот в Швейцарии, Южной Германии и Австрии, в польском пейзаже было тем не менее что-то особенное, необычное. Ему казалось, что в этих краях есть какая-то таинственная тишина, которой нет больше нигде. Небо низко нависало над землей, и линия горизонта казалась не прямой, а круглой. В плывущих по небу серебристых облачках было что-то неуловимо польское. Все звуки — треск полевых насекомых, гуденье пчел, кваканье лягушек в болотах — сливались в одно приглушенное бормотанье. Огненный солнечный шар висел где-то в стороне, словно заблудился в низких облаках. Крытые соломой крестьянские избы издали похожи были на развалины древних укреплений. Пастухи разожгли на пастбище костер, и дым от костра поднимался прямо в небо, будто над каким-то древним языческим алтарем. У дороги, с младенцем Иисусом на руках, притулилась статуя Девы Марии. По странной прихоти скульптора у Богоматери был почему-то большой круглый живот, точно она была беременна. Перед часовенкой горела свеча. В воздухе стоял терпкий запах коровьего помета, взрыхленной земли и начинающей колоситься пшеницы. От белых берез, глядящих куда-то вдаль, и седовласых ив, похожих на скрюченных стариков с длинными бородами, веяло каким-то непреходящим спокойствием. Асе-Гешлу вспомнились император Казимир и евреи, которые тысячу лет назад пришли в Польшу; они просили императора разрешить им вести торговлю, строить свои храмы и покупать землю, чтобы хоронить в них своих мертвецов.
Всю прошлую ночь Аделе не сомкнула глаз и теперь дремала на выстланном соломой полу повозки. Кучер, коренастый мужик в овечьей шапке, без движения сидел на козлах с бессильно повисшими поводьями в руках. Трудно было сказать, уснул он или о чем-то глубоко задумался. Лошадь шла медленно, с опущенной головой, еле переставляя ноги. На опушке леса Аса-Гешл увидел цыганский табор. Низенький человечек с окладистой густо-черной бородой суетился вокруг медной кастрюли. Вокруг голышом бегали, играя на солнцепеке, смуглые ребятишки. Женщины в пестрых ситцевых платьях что-то варили в горшках на огне, сложенном в неглубоких канавах. За пределами Польши Аса-Гешл никогда цыган не встречал, — значит, он и в самом деле дома.
Повозка въехала в лес, и сразу же стемнело. Густо-зеленые ели, стоявшие по обеим сторонам дороги, застыли, точно в трансе. Что-то пронзительно насвистывала какая-то птица, куковала кукушка. Лошадь повела ушами и замерла на месте, словно впереди таилась опасность, ощутить которую способно только животное. Кучер вскинул голову.
— Эй, пошла!
Аса-Гешл сидел на мешке с соломой и глядел по сторонам. Он вернулся в места своей юности, с каждой минутой приближался он к Малому Тересполю. С тех пор как он, зеленый юнец, уехал в Варшаву, много воды утекло. Он влюбился в одну женщину и женился на другой; он тайно переходил из страны в страну, учился в университете. Часовщик Иекусиэл писал ему, что все молодые люди в местечке завидуют ему, считают, что судьба ему благоприятствует. Сам же он жизни не радовался. От долгого путешествия костюм у него помялся, был в соломе и сене. Чтобы мать и дед не испугались при виде его гладко выбритого лица, он несколько дней не брился, и теперь щеки и подбородок покрывала густая щетина. От бессонных ночей глаза у него налились кровью. И к чему привели все эти странствия? Он женился на женщине, которую не любил. Он забросил учебу. В самом скором времени его могут призвать в армию. Сколько раз он клялся себе строго придерживаться Десяти Заповедей, этой основы основ всякой этической системы! Вместо этого он завел роман с замужней женщиной. А ведь он мечтал, что переоценит все ценности, откроет истину, спасет мир! Его брак с Аделе стал тупиком, помехой всему.
Словно почувствовав, какие мысли его преследуют, Аделе проснулась и села. Она была в белой блузке и в юбке в черно-белую клетку. От сна на твердом полу повозки щеки ее избороздили красные полосы. Волосы растрепались. Воткнув шпильки в пучок и подобрав выбившиеся пряди, она взглянула на Асу-Гешла своими тусклыми, широко раскрытыми глазами:
— Где мы?
— Подъезжаем к Малому Тересполю.
— Где моя сумка? Расческа? Что с вещами?
И она разразилась жалобами. Зачем понадобилось тащить ее в такую даль? Зачем сдался ей этот Малый Тересполь? Вся их совместная жизнь была ошибкой. Что она сделала ему плохого? Почему он решил загубить ее молодую жизнь? Она-то прекрасно знает, по какой причине он возвращается в Польшу. Надо было быть сумасшедшей, лишиться рассудка, чтобы согласиться с ним ехать. Ей следовало сразу направиться в Варшаву, а он пусть едет, куда хочет! Боже всемогущий! Лучше б она выпила йода и разом покончила со всем. Все эти стенания срывались с ее губ по-немецки, чтобы кучер не понял, о чем идет речь. Когда она говорила, все лицо ее дрожало — и шея, и подбородок, и щеки. Время от времени она судорожно прикусывала верхнюю губу — мелкими, острыми, редкими зубками.
Аса-Гешл смотрел на нее и ничего не отвечал. К чему это сотрясение воздуха? Они ведь, кажется, обо всем договорились заранее. Перед отъездом в Польшу он обещал, что познакомит ее со своей семьей, проведет вместе с ней несколько дней у матери. И это обещание он выполнит. Сколько можно твердить про то, как она его любит, а он ее обманывает! С того самого дня, как она его на себе женила, она прекрасно знала, что любит он Адасу, а не ее. Кто, как не она, назвала их брак экспериментом — два человека живут вместе без любви. Он может показать ей эти слова, написанные ее собственным почерком.
Повозка въехала в предместье, где жили в основном поляки. По обеим сторонам дороги, на значительном расстоянии друг от друга, стояли белые домики с небольшими садовыми участками. То тут, то там между домами тянулось картофельное поле. На окнах висели занавески, подоконники были уставлены цветами в горшках. За окном одного из домов растянулась, греясь на солнце, кошка. Босоногая девчонка вытаскивала из колодца ведро с водой. Она нагнулась, и из-под платья показался вышитый краешек нижней юбки. В конце улицы виднелся костел с двумя шпилями. Из-за каштанов выглядывала маковка русской православной церкви с фресками бородатых апостолов на стенах.
Вскоре повозка загромыхала по рыночной площади. Дома здесь были повыше, они словно бы громоздились один на другой. Чего только не было в витринах лавок: сукно и железные горшки, керосин и письменные приборы, кожа и метлы. Стрелки часов на башне городской ратуши застыли — уже много лет назад — на цифре двенадцать. Аса-Гешл велел кучеру остановиться у часовой мастерской Иекусиэла. Иекусиэл, маленький, сутулый, почти что горбатый человечек в шерстяном пиджаке, полосатых брюках и в шелковой, сдвинутой на затылок кипе, вышел из мастерской. В левом глазу у него поблескивал ювелирный окуляр. Он смотрел на повозку и молчал. Аса-Гешл сошел с повозки ему навстречу.
— Вы меня не узнаете?
— Аса-Гешл!
Они обнялись.
— С приездом! С приездом! Что ж не дал знать? А это, стало быть, твоя жена?
— Аделе, это Иекусиэл, я тебе о нем рассказывал.
— Я познакомился с вашим мужем раньше, чем вы, — сказал Иекусиэл и улыбнулся.
Они перекинулись словом, после чего Аса-Гешл залез обратно в повозку и велел кучеру ехать к синагоге. Он узнавал родные места. Дом, где жил его дед, с годами весь как-то сморщился. Окна висели криво, из кособокой трубы поднимался белый дымок. Кто-то, должно быть, уже известил семью о приезде Асы-Гешла, ибо, когда повозка подъехала, в дверях появились три женщины, мать Асы-Гешла, бабушка и сестра Дина. От старости бабушка сгорбилась, лицо высохло и напоминало винную ягоду. Под глазами у нее набухли желтоватые мешки, на подбородке росли редкие седые волосы. Она поглядела поверх очков и покачала головой:
— Это ты, дитя мое. Видит Бог, я бы тебя ни за что не узнала. Настоящий иностранец!
Мать была в свободном домашнем платье, в шлепанцах, в белых чулках, из-под платка виднелась коротко стриженная голова. За то время, что они не виделись, подбородок у нее словно бы стал меньше, нос заострился. Под глазами высыпали веснушки. Увидев сына, она широко раскинула руки, бледные ее щеки налились краской.
— Сынок! Сынок! Вот уж не думала, что свидимся!
Аса-Гешл обнял и расцеловал мать. Какой же она стала легкой, худенькой! Он жадно вдыхал такие знакомые домашние запахи. От материнских слез губы у него сделались мокрые и соленые. В прошлом году Дина вышла замуж; ее муж, Менаше-Довид, сегодня куда-то отлучился. Сестра изменилась до неузнаваемости. На ней были широкое платье и большой парик. Она раздалась. В глазах у нее почему-то таился испуг.
— Мама, мама, ты только посмотри на него!
— Это Аделе, моя жена, — сказал Аса-Гешл, обращаясь ко всем сразу.
Финкл засуетилась, не зная, как себя вести. После минутного колебания Аделе подошла и поцеловала ее.
— Моя свекровь и ее сын похожи, как две капли воды, — изрекла она.
— Раз ты жена Асы-Гешла — значит, ты моя дочь.
— Аса-Гешл писал нам всем, — робко вступила в разговор Дина. — Он нам про вас рассказывал. Так странно. Кажется, еще вчера мы были детьми и вместе играли. — И она приложила руку к своему заплетенному в косу парику замужней женщины, отчего вдруг опять превратилась в юную девушку.
Вскоре в доме собралась вся семья. Пришли дядя Цадок, его жена Зисл, дядя Леви с женой Миндл, а также двоюродные братья и сестры Асы-Гешла. Стали заходить соседи, и кухня наполнилась людьми, шумной и сердечной болтовней. Тем временем кучер стащил с повозки большой сундук Аделе и четыре саквояжа с таможенными наклейками. По дому распространился аппетитный запах пирогов, молока и свежемолотого кофе, который бурлил в горшке, стоящем над огнем на треноге. В огне весело потрескивали сосновые ветки и шишки, которые дети собрали в лесу.
С наступлением вечера на башне костела зазвенел колокол, зазывая верующих на службу. Из христианских районов городка в костел потянулись женщины в длинных черных платьях, черных платках, старомодных туфлях на низком каблуке с загнутыми носами, с четками и распятием на шее. В руках они держали молитвенники с золотым тиснением. Евреи же брели в синагоги и молитвенные дома.
Тетки, дядья и двоюродные братья и сестры Асы-Гешла уже разошлись по домам, ушли и соседи. У матери разболелась голова, и она пошла лечь. Дина готовила ужин. Бабушка Асы-Гешла стояла у восточной стены и читала вечернюю молитву. Аделе ушла в заднюю комнату, где разместились они с мужем. Аса-Гешл вышел во двор с заднего крыльца; между домом и синагогой тянулся забор. Из-под земли пробивалась трава, перед домом росла яблоня, яблоки на ней появлялись поздним летом, ее листья переливались в лучах заходящего солнца, точно языки пламени. Сорняки разрослись до размеров человеческого роста. Из травы выбивались лютики, дождевики и какие-то другие, неизвестные Асе-Гешлу цветы. Воздух полнился шуршанием и стрекотанием полевых мышей, кротов и сверчков. Он осмотрелся. За те несколько часов, что он провел с семьей, он успел наслушаться самых невероятных историй. Дядя Цадок намекнул, что его собственный брат, Леви, под него «копает», пытается отобрать у него место казенного раввина. Тетя Миндл обвиняла тетю Зисл, что та навела на нее порчу; если Аса-Гешл понял ее правильно, Зисл подложила в сундук Миндл пучок волос и несколько соломинок, выдернутых из метлы. Девушки, его кузины, постоянно ссорились, молодые люди обменивались издевательскими репликами. В его семье, такой небольшой, царили ненависть, интриги и зависть. Его мать успела шепнуть ему, что обе невестки — ее заклятые враги.
— Когда они смотрят на меня, то, кажется, живьем хотят съесть, — пожаловалась она сыну. — Да сгинет навеки то зло, какое они мне желают!
Аса-Гешл бросил взгляд на окно комнаты, которую заняли они с Аделе. В комнате горел свет. Наклонившись над сундуком, Аделе вынимала из него вещи и раскладывала их так тщательно, будто собиралась задержаться здесь надолго. При свете лампы видно было, какое напряженное у нее лицо. Под глазами были черные круги. Она вынула какую-то светлую одежду, взглянула на нее и, несколько секунд постояв в нерешительности, положила обратно. Как странно, что именно она стала его женой, соединила с ним свою судьбу!
И тут он увидел деда. Появился старик совершенно неожиданно и безо всякого предупреждения, точно привидение с того света. Длинный атласный сюртук распахнут, белые штаны, нити талиса трепещут на ветру. Борода растет как-то криво, точно ее сдувает ветром. Он сделал шаг влево, затем вправо и остановился на некотором расстоянии от Асы-Гешла. Аса-Гешл машинально попятился назад.
— Так это ты, Аса-Гешл?
— Да, дедушка.
— Понятно, понятно. Вырос. По-моему, вырос.
— Может быть, дедушка.
— Я все знаю. Ты женился. Письмо пришло. Что ж, мазлтов. Свадебный подарок я тебе не отправил.
— Это не имеет значения, дедушка.
— Ты хотя бы женился на ней по законам Моисея и Израиля?
— Да, дедушка. Она из набожной семьи.
— И ты считаешь это достоинством?
— Конечно, дедушка.
— Надо же! Стало быть, последняя искра веры еще не погасла.
— Я вовсе не отрицаю существования Всевышнего.
— Что же ты в таком случае отрицаешь?
— Претензии человека.
— Ты имеешь в виду Тору Моисееву?
Аса-Гешл промолчал.
— Знаю, знаю. Обычные доводы еретиков. Создатель существует, но Он себя не обнаружил; Моисей лгал. Другие полагают, что Природа — это Бог. Знаю, знаю. А сводятся все эти доводы к тому, что грешить не возбраняется. В этом суть.
— Нет, дедушка.
— Я иду на вечернюю молитву. Хочешь — пойдем со мной. Ничего не потеряешь.
— Да, дедушка, конечно.
— Пусть увидят, что в тебе осталось хоть немного еврейского.
Старик взял Асу-Гешла за локоть, и они медленно двинулись в сторону синагоги. Они вошли в прихожую и перед тем, как войти, остановились вымыть руки над медным умывальником. В меноре мерцала свеча. Колонны, за которыми стояла бима, отбрасывали длинные тени. Полки по стенам были забиты книгами. Некоторые хасиды еще сидели, согнувшись, за столами и читали при тусклом свете. Молящиеся ходили взад-вперед, что-то тихо напевая. В углу истово раскачивался какой-то юнец. Перед Ковчегом Завета на стене в рамке красовалась надпись: «Бог всегда передо мной». На карнизе Ковчега два резных золотых льва держали в когтях Скрижали Моисеевы. В синагоге стоял тяжелый запах, пахло воском, пылью, постом и вечностью. Аса-Гешл застыл на месте. Здесь, в сумраке синагоги, все, что он испытал за границей, показалось ему лишенным всякого смысла. Все, им виденное, мнилось ему теперь иллюзией, сном. Истинный его дом был здесь, и нигде больше. Сюда он придет искать спасения, когда ничто уже не сможет ему помочь.
После вечерней молитвы Аса-Гешл вернулся домой вместе с дедом и долгое время сидел в его кабинете. Раввин задавал ему много вопросов о том, что творится в мире за пределами Малого Тересполя. Что это за страна такая, Швейцария? Что за люди там живут? Есть ли там евреи и, если есть, ходят ли они в синагоги и дома учения? Имеются ли у них миквы и раввины? Аса-Гешл рассказал деду, что сам он ходил на Симхас-Тойра в синагогу в Лозанне; староста, который вызывал членов общины к биме хазана, говорил по-французски. В Берне и в Цюрихе в синагогах говорили по-немецки. Раввины в Швейцарии писали философские труды; их жены, в отличие от набожных восточноевропейских евреек, париков не носили. Реб Дан внимательно слушал, пыхтя трубкой. Он провел рукой по лбу и по бровям. Да, для него не было секретом, что евреи в западных странах подражают христианам. В их синагогах играли органы, как — страшно подумать — в христианских храмах; мужчины молились вместе с женщинами, отчего, конечно же, не могли отвлечься от грязных мыслей и плотских желаний. До него даже доходили слухи, что многие евреи в западных странах ходят в синагогу лишь по самым большим праздникам, на Грозные дни, Рош а-шона и Йом-Кипур. Можно ли таких евреев, нередко задумывался он, вообще считать евреями?! И о чем, хотелось бы знать, думают те евреи, которые превратились в еретиков? Если Бог утратил для них всякий смысл, а мир не имеет ни начала, ни конца, почему они по-прежнему называют себя евреями? На это Аса-Гешл отвечал, что евреи — такой же народ, как и все, и что они требуют, чтобы им вернули Святую землю. Но раввина этот ответ совершенно не устраивал. Если, настаивал он, они больше не верят в Библию, зачем возвращаться на библейскую землю? Почему не в какую-нибудь другую страну? В первую попавшуюся? Да и какая глупость рассчитывать, что Турция отдаст им Палестину! Этот мир благоприятствует сильным, а не слабым.
Потом заговорили о делах Асы-Гешла. Чему, недоумевал раввин, мог он выучиться у христиан, в их университетах? И поможет ли ему то, чему его научили, заработать себе на жизнь? Что он станет делать, если его призовут в армию? Он что, хочет, чтобы его забрили? Аса-Гешл был потрясен тем, что старика не устраивали его ответы даже на такие простые вопросы. Он рассказал, что учебу не закончил и что на знание философии не проживешь. Что же до службы в царской армии, то становиться рекрутом он, разумеется, не хочет, но и наносить себе увечье, чтобы любой ценой не попасть в солдаты, тоже не собирается. Старик хотел было сказать ему: «Зачем же ты тогда вернулся в Польшу? Чего ты добился, носясь по свету в поисках впечатлений?» — но промолчал. Ведь он уже не раз замечал, что таких, как Аса-Гешл, все равно не переспоришь. Раввин поднялся со стула.
— Ну, — сказал он, — пойди поешь. Будет еще время поговорить.
Старик прошелся из угла в угол. Потер лоб, подергал себя за бороду и вздохнул. Аса-Гешл еще некоторое время сидел у стола, но, поскольку дед потерял к нему всякий интерес, встал и вышел из кабинета.
В кухне его уже ожидал ужин. Бабушка приготовила суп с кашей, говядину с горохом и компот с черносливом. Все они — и мать, и сестра Дина, и служанка, которую он раньше не замечал, — суетились вокруг него. Не успел он поесть, как родственники и соседи вновь устремились на кухню. Аса-Гешл увидел женщин в париках, с которыми он когда-то в детстве вместе играл. Они бросали на него любопытные взоры, улыбались и кивали головами. Аделе уже успела со всеми перезнакомиться и даже подружиться. Она сидела, завернувшись в платок; можно было подумать, что в этой глуши она живет всю жизнь. Аделе продемонстрировала двоюродным сестрам Асы-Гешла фартук, который сама вышила, и купленную в Вене шелковую нижнюю рубашку. Из кошелька она высыпала иностранные монеты, и все присутствующие с изумлением их разглядывали. Мать отвела Асу-Гешла в угол и прошептала, что невестка, которую он с собой привез, — настоящее сокровище. Какая она умная, какая добрая! Мать потребовала, чтобы сын пообещал, что будет чтить Аделе и беречь ее. Сестра Дина понимающе ему подмигнула: дескать, и ей золовка пришлась по вкусу. Его тетки и двоюродные братья и сестры ловили каждое ее слово, не сводили с нее глаз.
Бабушка принесла ему ермолку, чтобы он сменил на нее современную шляпу, которая была у него на голове. Когда он надел ермолку, все испустили радостный вздох. Аделе принесла ему зеркальце, чтобы он мог на себя взглянуть; Аса-Гешл с трудом себя узнал: в традиционной ермолке, с отросшей бородой он не имел ничего общего с тем человеком, который только что приехал с Запада.
За ужином Аделе то и дело бросала на него победоносные взгляды, словно хотела сказать: «Вот видишь, твоя семья на моей стороне! Для них твоя жена — я, а никакая не Адаса». Она пользовалась любой возможностью, чтобы назвать Финкл «свекровью», и не жалела слов, рассказывая о том, из какой именитой и набожной семьи она родом. Бабушка Асы-Гешла была глуховата, и Аделе время от времени приходилось по нескольку раз громким голосом повторять уже сказанное. Старуха с важным видом кивала головой: здесь, в Малом Тересполе, они боялись, как бы Аса-Гешл не взял в жены женщину из простой семьи; слава Богу, что он женился на себе равной.
После ужина Аделе вместе с другими женщинами вышла посидеть на скамейке у дома, а Аса-Гешл отправился пройтись по местечку. Возле молельного дома он остановился. Перед самой дверью, за длинным столом, при тусклом свете мерцающих свеч, сидели, вперившись в раскрытые книги, старики. Отойдя от молельного дома, он завернул на люблинский тракт и на минуту остановился возле водяного насоса со сломанной ручкой. Согласно местной легенде, однажды во время пожара из трубы, хотя колодец под насосом давным-давно высох, забила вода, и синагога и дома в округе не пострадали.
Он свернул на дорогу, ведущую в лес. Вдоль дороги высились каштаны и дубы. В стволах некоторых деревьев зияли огромные дыры от попавшей в них молнии. Эти мрачные и таинственные дупла напоминали разбойничьи пещеры. Другие деревья склонили свои кроны к земле, и, казалось, вот-вот рухнут, обнажив густо переплетенные многовековые корни.
На опушке леса, неподалеку от того места, где когда-то находились казармы, Асе-Гешлу вдруг открылось небольшое одноэтажное здание с ярко освещенным окном. Он подошел ближе. Через оконное стекло видна была комната с книжными полками до самого потолка. Над столом на цепочке висела керосиновая лампа. Если это молельный дом, то почему он так далеко от синагогальной улицы? И тут он разглядел на противоположной стене портрет Теодора Герцла. Неужели это та самая библиотека, о которой он столько слышал? Он поднялся на крыльцо, постучал и, не дождавшись ответа, толкнул дверь и вошел. Сидящие в комнате мужчины и женщины повернулись к нему, а часовщик Иекусиэл поспешил ему навстречу, семеня своими короткими ножками. Остальные двинулись за ним следом. Аса-Гешл узнал почти всех — вот только имена их забыл. Мужчины были либо в лапсердаках, либо в одежде западного покроя, со стоячими воротничками и галстуками. Девушки — в ситцевых платьях, юбках и пестрых блузках, в ботинках с высоким подъемом. Тут только он обратил внимание, что на стене висит доска, на ней мелом написана фраза на иврите: «Чернильница на столе», а под ней перевод на идиш.
— Наконец-то, — не скрывая своей радости, сказал, обращаясь к нему, Иекусиэл. — А мы как раз говорили о том, что надо бы тебя к нам позвать.
— Я Довид Кац, — представился Асе-Гешлу низкорослый молодой человек и протянул ему руку. — Познакомьтесь с нашими товарищами. — И, повернувшись к остальным, сказал: — Это Аса-Гешл Баннет, он только что из Швейцарии.
Все стали по очереди подходить и знакомиться. Первыми, протягивая Асе-Гешлу влажные ладони и называя свои фамилии, подошли мужчины: Розенцвейг, Мейснер, Бекерман, Зильберминц, Коган, Фрампольски, Раппапорт. А ведь с ними со всеми Аса-Гешл когда-то в детстве вместе играл. Мейснер был тогда Хаимом, самым младшим ребенком владельца мусорной свалки; Фрампольски — сыном кучера Лейбуша, а с Раппапортом — его обзывали Вшивым — они вместе ходили в хедер. Сейчас он бы их, пожалуй, не узнал, и в то же время было в их лицах что-то неуловимо знакомое и близкое. Аса-Гешл испытал странное чувство: брови, глаза, носы, рты всех этих людей находились словно бы на самом дне его памяти, еще немного — и они бы навсегда канули в небытие. Девушки сгрудились в другом конце комнаты. Краснея и хихикая, они подталкивали друг друга; они были явно смущены, и вместе с тем он ощущал исходившее от них тепло, которое ему редко доводилось испытывать.
— Извините, я вам, должно быть, помешал, — сказал он. — Я ведь зашел совершенно случайно.
— Ну что вы!
— Библиотека здесь давно?
— Ответь ему, Иекусиэл, — сказал Довид Кац.
— Почему я? Директор ведь ты.
— Ты лучше знаешь, что нам пришлось пережить.
— Какая разница, кому говорить. Собственно говоря, это лишь часть библиотеки. Твой дед во всеуслышание нас проклинает, но, по правде говоря, никто уже к его словам не прислушивается. Хасиды трижды жаловались на нас властям, но пока что мы выстояли.
— Расскажи ему, как сюда ворвались и сожгли все наши книги.
— Да, это правда. Фанатики влезли в окно. Пришлось ставить железные ставни. Но не в фанатиках дело. Дело в том, что все воюют со всеми: иврит — с идишем, сионисты — с социалистами. Один Бог знает, зачем они это делают. Дурака валяют — ив больших городах то же самое.
Аса-Гешл пробежал глазами по книжным полкам. Большая часть книг была потрепанна, тиснение на переплетах поблекло. Он раскрыл наугад пару книг; многие предложения в тексте были подчеркнуты, поля исписаны. Имена большинства авторов были ему неизвестны; по всей вероятности, за то время, что его не было в Польше, появилось немало новых писателей. На столе лежали журналы и поэтический сборник в бумажном переплете. Он пролистал его; в некоторых стихотворениях были строки, состоящие всего из двух-трех слов и многоточия — поэзия на идише перенимала европейские новшества. В статье под названием «Миссия евреев» говорилось:
«Мы, евреи, устали от метафизической миссии, которую взвалили на наши слабые плечи немецкие раввины и другие еврейские лидеры. Мы не согласны с тем, что необходимо повернуть стрелки истории вспять и вернуться в Палестину. В массе своей евреи любят жить у себя дома. Они хотят сохранять дружбу со своими соседями и сражаться с ними плечом к плечу за лучший мир, где не будет ни национальностей, ни классов, ни религий, где будет только одно — единое и прогрессивное человечество».
Закрылась библиотека незадолго до полуночи. Аса-Гешл, Иекусиэл и Довид Кац шагали впереди, остальные следовали за ними, держась за руки, громко разговаривая и смеясь. Одна из девушек запела песню, мужчины подхватили. Их шаги гулко отдавались по мощенной булыжником улице. Впереди бежали, сходясь и расходясь, словно в танце, их тени. Иекусиэл курил сигарету и улыбался.
— Вот бы твой дед нас видел! — сказал он.
— Бывают грехи и похуже тех, что совершаются в Малом Тересполе, — заметил кто-то.
Асу-Гешла проводили до самой синагогальной улицы. Он обменялся рукопожатиями со всеми; одна девушка в очках, переливающихся в лунном свете, стиснула его руку с каким-то особым пылом. Оставшись один, Аса-Гешл глубоко вздохнул и прислушался. Где-то печально, словно страдая от непереносимой тоски, прокричала сова. Аделе наверняка не спит и ждет его; стоит ему войти, как она вновь начнет обвинять его, пилить, жаловаться на жизнь. Он заранее знал, что скажет ему она и что ответит ей он. Ну а потом они, как водится, помирятся, будут ласкать друг друга в ночи и лгать, лгать.
Однажды вечером, когда Адаса в одиночестве сидела на крыльце своей дачи в Юзефуве и читала, поблизости раздался чей-то кашель. Она подняла голову. Перед ней, на лужайке, держась рукой за ствол сосны, стояла Роза-Фруметл, она была в платье в цветочек и в белых туфлях. Веснушчатое лицо ее обгорело на солнце, нос покраснел, губы были крепко сжаты. На Адасу она взирала непримиримым взглядом человека, задумавшего что-то недоброе. Книга выпала у Адасы из рук.
— Не ждала? — резким голосом сказала Роза-Фруметл. — Я пришла сказать тебе, что нам все твои проделки известны. Правду не скроешь.
— Что вам угодно? — запинаясь, спросила Адаса.
— А то ты не знаешь?! Ты ведь не святая, какую из себя строишь. Не думай, что мир окончательно спятил. Есть еще Бог на небесах, Он все видит и все слышит. Всемогущий Господь долго терпит, но рука у Него тяжелая.
— Простите…
— Я к тебе не в гости по соседству пришла. Буду говорить прямо. Ты неверна своему мужу. И вдобавок совращаешь мужа чужого. Хочу тебя предупредить: ты играешь с огнем. То, что ты делаешь с собой, — твое личное дело. Хочешь бегать без парика, как последняя шлюха, — что ж, пеняй на себя. Всевышний тебя все равно накажет. Но разбивать жизнь моей дочери я тебе не дам. Предупреждаю: шум подниму такой, что весь город сбежится.
Адаса почувствовала, как бледнеет.
— Не понимаю, что вы имеете в виду…
— Ты пишешь ему любовные письма. Порочишь доброе имя добропорядочной еврейской женщины. Готова убежать с ним и стать его любовницей. Ты что, считаешь, что люди слепы? Начать с того, что не пройдет и месяца, как ты ему смертельно надоешь. А во-вторых, я этого не допущу, слышишь? Я сообщу обо всем твоему мужу и твоей матери тоже. Она, прости Господи, женщина больная, и ты своим поведением сведешь ее в могилу, так и знай. Я уж не говорю о том, что это противозаконно. Шлюхи в Польше должны иметь при себе желтый билет.
— Пожалуйста, уходите.
— Уйду, когда сочту нужным. Ты ведешь себя, как распутная девка, и я тебе все волосы повыдергаю. По тебе тюрьма плачет, вот что я тебе скажу!
Адаса вскочила со стула и бросилась в дом. Роза-Фруметл засеменила за ней, крича: «Развратница! Проститутка! Помогите!»
Адаса вбежала в дом и захлопнула за собой стеклянную дверь. Роза-Фруметл принялась колотить в дверь кулаками. Сторожевая собака, проснувшись, с лаем бросилась на нее. У перил веранды стояла трость. Роза-Фруметл схватила ее и замахнулась на собаку.
— Пошла! Пошла! Так ты меня собаками травить! Да поразит тебя чума египетская! Пускай тебя кондрашка хватит!
Жена сторожа выбежала из своей избы и успокоила собаку. Роза-Фруметл сказала ей что-то по-польски. Адаса кинулась к шкафу, схватила пальто, шляпку и сумку, через кухонную дверь выбежала на задний двор, распахнула калитку и через луг опрометью бросилась на станцию. Время от времени она останавливалась и оглядывалась, словно боясь, что Роза-Фруметл пустится за ней в погоню. У перрона стоял поезд. Адаса вбежала в вагон, не потрудившись даже купить билет. И только когда поезд отошел от станции, она сообразила, что идет он в Отвоцк. Возле Свидера несколько мужчин и женщин купались в реке. Солнце зашло, и на гладкой поверхности воды лежали лиловые тени. Низко над водой пролетела большая птица. С дач, тянувшихся вдоль железнодорожных путей, долетали надтреснутые звуки патефона. По деревянным дорожкам прогуливались пары. Возле дерева, творя вечернюю молитву, истово раскачивался почтенного вида еврей. В Отвоцке Адаса вышла и купила билет до Варшавы. Поезд уже подали, но отойти он должен был минут через двадцать, не раньше. Адаса поднялась в темный вагон и села. Никого, кроме нее, в вагоне не было. Она закрыла глаза. Впереди сдавленно пыхтел, выбрасывая клубы пара, паровоз. Дым из трубы проникал в вагон, ел глаза. Глубокий покой опустился вдруг на Адасу. Удар, который ей нанесли, был столь разрушителен, что его последствия не могли сказаться сразу. Ей стало холодно, и она подняла воротник пальто. «Слышал бы он, что мне довелось услышать!» — пронеслось у нее в мозгу. Знал бы, чего ей это стоило.
В последнем письме она подробно разъяснила, как ее найти. Приехать он должен был на дачу; Фишл бывал в Юзефуве только по воскресеньям, да и гостей в эти дни не ожидалось — она предусмотрела все до мелочей. И вот теперь все планы разом рухнули, и как быть, она себе совершенно не представляла. Может, поехать к Клоне? Но как он узнает, что она там? Нет, придется ехать домой, на Гнойную. Но что она скажет Фишлу? Чем объяснит, почему вернулась с дачи в такую жару? И что скажет Шифра, когда вернется на дачу и ее не застанет? Что подумает сторож? Роза-Фруметл, надо полагать, все ему рассказала, и теперь злые языки разнесут новость по всей округе. И потом, нет никакой гарантии, что Роза-Фруметл не скажет Фишлу. С нее станется позвонить ему с дачи по телефону. Ну, а уж мать Адасы она наверняка в известность поставила, и теперь у Даши случится очередной приступ.
Здравый смысл подсказывал ей, что надо без промедления возвращаться в Юзефув. Зачем было убегать? Тайна ведь перестала быть тайной. С другой стороны, как было возвращаться? Оскорбления Розы-Фруметл, стук в дверь, крики о помощи повергли Адасу в панику. Все происшедшее напоминало ей кошмары, которые преследовали ее в детстве; точно так же сосет под ложечкой, тот же озноб, зуд в корнях волос.
Поезд тронулся. Вошел проводник и зажег свет. Он взял у Адасы билет и пробил в нем две дырочки. Адаса посмотрела в окно. Река Свидер застыла в ночи. Леса утопали во мраке. В Фаленице взгляд Адасы выхватил из темноты придорожный трактир, где носильщики и извозчики играли в домино. В Медзешине, где жила Клоня, Адаса было встала, собираясь выйти, но передумала и села опять. После Вавера вдоль железнодорожного полотна потянулись фабричные здания. Из труб поднимался дым. За зарешеченными окнами суетились рабочие. Вскоре поезд миновал пражское кладбище. Странное, какое-то завистливое чувство охватило вдруг Адасу. Каково им лежится под их могильными холмами? Знают ли они, эти люди, которые там лежат, что они мертвы? Мимо кладбищенской ограды прогромыхал ярко освещенный трамвай. Красный сигнал семафора сменился на зеленый. Еще несколько секунд — и поезд въехал на мост. Под ним несла свои прозрачные воды Висла. Река была погружена в божественную тишину, сродни тишине до сотворения мира.
Поезд остановился. Адаса вышла из вагона. А где ее вещи? Ну да, их же у нее с собой не было. Как же тяжело дышится в этом городе! От бетонной платформы веяло нестерпимой духотой. Адаса прошла мимо паровоза; от него, огромного, черного, исходил тошнотворный запах угольных паров. С гигантских колес и осей стекало масло. Труба все еще хрипло покашливала. В окошке виден был полуголый человек перед открытой топкой. Лицо его было в саже. В глазах, точно у дьявола в геенне, отражались языки пламени. Перед зданием вокзала взад-вперед сновали дрожки, мальчишки выкрикивали последние новости. Австрия, донеслось до Адасы, направила ультиматум Сербии. Стало быть, разговоры о войне не случайны. И именно теперь приезжает Аса-Гешл! Из-за нее он ужасно рискует.
Она зашла в магазин на Муранове и позвонила Абраму. Номер не отвечал. Должно быть, уехал за город с Идой или где-то ошивается со своей актриской — слухи об их связи уже до Адасы дошли. Тогда она набрала номер тети Леи. Ей хотелось поговорить с Машей, но Маши дома не было, — скорее всего, она у художника, своего польского дружка. Господи, неужели так и не удастся ни с кем поговорить?! Она вновь сняла трубку и позвонила отцу. Там тоже никто не подходил. Адаса вышла из магазина и, сев в дрожки, велела кучеру везти себя домой, на Гнойную.
Прошла неделя. В среду вечером в коридоре раздался телефонный звонок. Адаса подошла к телефону и дрожащими пальцами сняла трубку. «Proshen, — сказала она по-польски. — Слушаю». В трубке послышался хрип и свист, а затем сквозь шум прорвался низкий голос.
Это был он. Адаса хотела что-то сказать, но в горле стоял ком. Она словно лишилась дара речи. У нее стучали зубы.
— Адаса, это я.
С минуту она молчала, а затем спросила:
— Где ты?
— В аптеке на Крохмальной.
— Когда ты приехал? О Господи.
Он что-то пробормотал, но она не разобрала, что именно.
— Говори громче.
Он опять что-то сказал. Она слышала каждое слово в отдельности, однако смысл сказанного до нее не доходил. Она слышала, как он сказал: «Вчера вечером, нет, позавчера, из Свидера». Господи, что он делал в Свидере?
Вслух же она сказала:
— Дождись меня. На перекрестке Крохмальной и Гнойной. Знаешь, где это?
— Да.
— Я сейчас приду. Выхожу.
Она хотела было повесить трубку, но пальцы застыли и не разжимались; прошло не меньше минуты, прежде чем ей удалось опустить ее на рычаг. Слава Богу, что Фишла нет дома. Она вернулась к себе в комнату и открыла комод. Господи, наконец-то этот день настал! Она окинула взглядом свой гардероб. Одни зимние вещи; летние платья в Юзефуве. Из буфета она достала черный пояс. Надела соломенную шляпу с широкими полями. Где ключ? Где сумка? Она решила выключить газовую колонку, но не смогла дотянуться. Ладно, пускай горит. Вышла из квартиры и захлопнула за собой дверь. Пустилась бежать по темной лестнице, но потом пошла медленнее. Осторожнее, не упасть бы. Боль в левой груди. Лишь бы не умереть до встречи на Крохмальной! Прошла мимо лавки Фишла. Стеклянные двери уже заперты, но внутри светло. Тусклый свет падает на грязные стены, каменный пол, на бочки и кадки, на жестяные контейнеры. Фишла видно не было. Наверно, где-то в заднем помещении. На Гнойной было полно народу. Мелькали, прячась в тени, лица прохожих. Продавцы газет вновь выкрикивали последние новости. Адасе бросились в глаза гигантские буквы на первой полосе, но разобрать, что было написано, она не успевала. Как люди хватают газеты! Как ловко мальчишка отсчитывает сдачу! На тротуар упала монетка; слышно было, как она зазвенела. Ее обогнал, сгибаясь под огромным грузом, носильщик. Сквозь толпу, в пестрой рубахе и длинных подштанниках, с подносом свежеиспеченных пирожков, протискивался рассыльный из булочной. Кто рассыпал по тротуару яблоки? Полицейский. Он тыкал носком сапога в корзину, а торговка яблоками громко голосила. На яблоки накинулась детвора. Адаса быстрым шагом дошла до конца Крохмальной. Асы-Гешла на перекрестке не было. Уж не придумала ли она себе все это?! И тут она его увидела. Такого, как раньше, и все же изменившегося. Стал выше, как-то значительнее. И вид иностранца.
— Адаса!
— Аса-Гешл!
И оба вдруг замолчали.
С минуту она стояла в нерешительности. А затем обняла его. Лицо у нее было горячим и влажным. Она поцеловала его в щеку, он ее в лоб. Соленый привкус ее губ. Прохожие останавливались, смотрели на них во все глаза. Они находились неподалеку от лавки Фишла, но сейчас ей это не пришло в голову. Она взяла его руки в свои.
— Пошли.
— Куда?
— Пойдем со мной.
— Поедем в Юзефув?
Адаса не отдавала себе отчета в том, что говорит, о чем он ее спрашивает.
Мимо проехали дрожки. Она махнула рукой, и кучер остановил лошадь. Аса-Гешл, хоть и не сразу, сел в дрожки с ней рядом. Кучер обернулся:
— Куда едем?
— Езжай вперед, — сказала Адаса. — Все равно куда.
— В Лазенки?
— Да.
Кучер развернул лошадь. Адаса потеряла равновесие и, качнувшись, схватила Асу-Гешла за рукав. Все вертелось перед глазами — небо, дома, уличные фонари.
— Когда ты приехал?
— В понедельник. Сегодня.
— Сегодня среда.
— Я был в Свидере. У ее матери. То бишь у ее отчима.
Адаса молчала; казалось, она ищет какой-то тайный смысл в том, что он только что сказал. Она словно забыла, что в Польшу он вернулся с Аделе, что Роза-Фруметл живет со своим новым мужем в Свидере.
— Теперь мы будем вместе. Навсегда.
— Да. Навсегда.
— И никто нас не разлучит.
— Никто.
Дрожки качнулись, будто покатились под гору. Они проезжали мимо Саксонского сада. Сквозь густую листву пробивался, то вспыхивая, то угасая, свет с улицы. В небе мерцала звезда, рядом зажегся серп месяца. По этой дороге Адаса проезжала всего несколько часов назад; теперь же все здесь стало другим: другие улицы, другие фонари, другие деревья. Дрожки катились вперед, едва поспевая за луной. Круп лошади равномерно поднимался и опускался. Две девушки несли огромные букеты цветов. Боже, сколько мошкары летает вокруг фонарей! И какие тени они отбрасывают! И как душисто пахнут акации! «Это самый счастливый миг моей жизни», — подумалось Адасе. И тут только она вспомнила, что встретиться они договорились в Юзефуве.
— Ты был в Юзефуве?
— Дважды. Служанка сказала мне, что ты уехала.
— Я ждала тебя.
— Не понимаю. Почему ж не дождалась?
— Потому что… не важно. Теперь мы ведь вместе. До смерти.
— Если меня не заберут в армию.
— О Боже, только не это. Сними шляпу. Я хочу тебя видеть.
Она сняла с него шляпу. Шляпа упала, и она нагнулась ее подобрать. Нагнулся и он. Дрожки качнуло, и на какую-то долю секунды оба они словно повисли в воздухе, а затем чуть не свалились на пол. И при этом продолжали крепко держаться за руки. Кучер натянул поводья, дрожки встали. Он повернулся и, сдвинув фуражку набок, поглядел на них с добродушной терпеливостью человека, который привык к дурачеству влюбленных — особенно погожим летним вечером.
— Осторожней, — сказал он. — Так и выпасть недолго.
Адаса окинула его сияющим взглядом.
— Простите нас, — сказала она. — Мы просто очень счастливы.
Дрожки повернули на Маршалковскую и миновали Венский вокзал. Часы на здании вокзала показывали без четверти одиннадцать, однако привокзальная площадь была оживленна, как днем. Трамваи были забиты до отказа. Дрожки катились во все стороны. По тротуарам сновали пешеходы. Мужчины в светлых костюмах и соломенных шляпах прогуливались, помахивая тросточками, с девушками в пестрых платьях, белых перчатках и шляпках, украшенных цветами или вишнями. При свете электрических фонарей обнаженные руки и шеи красоток казались лиловыми. Под широкими полями шляпок и вуалями глаза их излучали желание. Асе-Гешлу ни разу не приходилось видеть Варшаву летом. Город показался ему больше, чем он был на самом деле, богаче, элегантнее. Из Швейцарии он уехал всего две недели назад, однако его не покидало чувство, что путешествует он уже не один месяц. С тех пор как он побывал в Малом Тересполе, он не спал ни одной ночи. Сначала они долгое время находились в пути, бесконечно пересаживаясь из поезда в поезд, из повозки в повозку. Потом ночевали в гостинице на Налевки и всю ночь, до самого рассвета, ссорились. В результате, он согласился поехать с Аделе в Свидер, где ее мать жила со своим новым мужем Волфом Гендлерсом. Не успели они приехать, как Роза-Фруметл принялась его распекать. С Аделе случилась истерика. Не преминул высказать ему свое недовольство и Волф Гендлерс.
В Юзефув к Адасе он ездил дважды. В первый раз не сумел найти ее дачу. Во второй — сторож сообщил ему, что Адаса уехала. По возвращении в Свидер он обнаружил, что Аделе выходит из соседнего вагона. По всей вероятности, она за ним следила. Прямо на перроне она вцепилась ему в локоть и подняла крик: «Теперь я все знаю! Мерзавец!» Она визжала и истошно рыдала. Он бросился бежать и бежал до самого Фаленица, а там сел в варшавский поезд. С вокзала он позвонил Адасе домой, но к телефону никто не подошел. Тогда он поехал к Гине. Гина встретила его очень тепло и, поскольку все комнаты у нее были заняты, отвела его на квартиру, где жили две девушки-портнихи, и они согласились сдать ему комнатку без окон.
Все это он кое-как, запинаясь, вкратце пересказал Адасе.
— Какие еще портнихи? — недоумевала Адаса. — Ничего не понимаю.
— У Гины для меня места не нашлось. У нее все комнаты заняты.
— Зачем ты поехал к деду? Я уж решила, что ты передумал.
— Что ты, Адаса! Я люблю тебя. Люблю больше всех на свете.
На Иерусалимских Аллеях дрожки остановились. Рабочие чинили сточные трубы и раскопали всю улицу. Во рвах горели электрические лампы, темноту рассекал ярко-желтый, слепящий свет прожектора. Пахло асфальтом, газом и свежевыкопанной землей. Вдалеке виднелись покрытые грязью трубы и полуголые люди. Ждать пришлось довольно долго.
Адаса что-то сказала, но из-за шума Аса-Гешл не смог разобрать, что именно. На Аллеях Уяздовских все скамейки были заняты. Аса-Гешл посмотрел на Адасу.
— Куда мы едем?
— Я сказала ему, чтобы он ехал в Лазенки.
— Парк открыт?
— Не знаю.
— А что будем делать, если закрыт?
Она взглянула на него и ничего не ответила. Дрожки остановились
— Ну вот, приехали.
Аса-Гешл сунул руку в карман и достал серебряную монетку. Кучер посмотрел на нее и попробовал на зуб:
— Это деньги иностранные, пан.
— Ой, я ошибся. — Аса-Гешл снова порылся в кармане и на этот раз извлек полтинник. Он вручил деньги кучеру и, махнув рукой, дал понять, что сдачи не надо.
Кучер поднял хлыст:
— Спасибо, пан.
Они сошли, и дрожки уехали.
Ворота, ведущие в парк, были еще открыты, но перед ними стоял сторож и никого не впускал. Аса-Гешл и Адаса пошли по улице. Не успели они сделать и нескольких шагов, как Адаса вдруг остановилась.
— Господи, — сказала она, — я ведь даже не спросила, хочешь ли ты есть. Как ты оказался на Крохмальной?
— Она же рядом с твоим домом.
— А я уже собиралась уходить. Позвони ты мне на пять минут позже, и ты бы меня не застал. Когда раздался телефонный звонок, я сразу поняла, что это ты.
— Тебя весь день не было дома. Я звонил раз двадцать, не меньше.
— Правда? Ну да, я же поехала к Стефе, дочери Абрама. Ее сестра Белла вышла замуж. Господи, если б я только знала, что ты в Варшаве! Мы со Стефой о тебе говорили. Она все про нас с тобой знает. И Маша тоже.
— А он? — спросил, помолчав, Аса-Гешл.
Адаса побледнела.
— Я же тебе все написала. С моей стороны это был акт отчаяния. Теперь все в прошлом. Я хотела себя наказать. Ты никогда не поймешь.
— Отчего же, я понимаю. Мы оба отчаялись. А почему ты не дождалась меня в Юзефуве?
— Разве я тебе не рассказала? Ко мне явилась ее мать и устроила скандал. Это было ужасно.
— Нам придется куда-то уехать.
— Да, мы обязательно должны уехать. Вот только куда? Мне нужно будет собрать кое-какие вещи. Но сейчас это невозможно. Он дома.
— Понятно.
— Все против нас, но теперь им нас не разлучить. Да, вот что я хотела тебе сказать. Папа в Варшаве. У них с мамой нелады. Иногда он бывает у Абрама. Они было поссорились, но сейчас помирились. Папа от него просто без ума. Подражает ему абсолютно во всем. Безумие какое-то. Если папы нет дома, я возьму ключ у дворника.
— Может, лучше позвонить?
— Отсюда не позвонишь. Давай немного посидим вон на той скамейке.
Они сели лицом к вилле, скрывавшейся за акациями. Сквозь парчовые занавески на высоких окнах пробивался свет. Время от времени за окном возникала чья-то фигура. Над окнами нависал резной балкон, который держали на поднятых руках три Геркулеса. Подул прохладный ветерок. Аса-Гешл взглянул на часы. Они остановились и показывали без пяти одиннадцать. Сейчас было гораздо позже. Большая часть скамеек пустовала. Ехавшие из центра трамваи катились пустые, покачиваясь на рельсах, точно пьяные. На лицо Адасы набежала тень. Он почувствовал, как его любовь к ней, притупившаяся от усталости, вспыхнула с новой силой. «Боже, неужели я сижу с ней рядом? — думал он. — И держу ее руку в своей? И это не сон». Он хотел обнять ее, но тут кто-то сел на другой конец скамейки.
— Адаса, — пробормотал Аса-Гешл, — неужели это и в самом деле ты?
— Да, я.
Листья дерева, под которым они сидели, качнувшись, набросили на нее причудливую тень. Она опустила голову.
— Может, пойдем к тебе? — сказала она.
— Нам придется идти через их комнату.
— Их? А, ну да, портних. — И она замолчала, озадаченная тем, какие сложности ей последнее время приходится преодолевать.
Когда они снова сели в дрожки, было уже совсем поздно, за полночь. Адаса велела кучеру везти их на Паньскую. Кучер, как видно, был сильно пьян; на полдороге, возле Аллей Иерусалимских, дрожки вдруг встали. Лошадь подняла ногу и со всей силы ударила копытом по булыжной мостовой. Кучер уронил голову на грудь и в ту же минуту громко захрапел. Аса-Гешл перегнулся вперед и постучал его пальцем по спине. Кучер проснулся и схватил выпавший из рук хлыст. Перед тем как двинуться дальше, он повернулся и вновь спросил, куда ехать. Адаса велела ему остановиться в конце Велькой. Они сошли, и Аса-Гешл протянул кучеру полтинник. Адаса буркнула, что он не считает денег, и Аса-Гешл что-то ей ответил. Оба так устали, что толком не понимали, что говорят.
На Паньской все словно вымерло. Редкие уличные фонари бросали на тротуар желтый свет. Двери лавок были заперты, ставни опущены. Адасе пришлось звонить очень долго, прежде чем дворник вышел. Адаса поинтересовалась, дома ли отец, но дворник этого не знал. Она попросила его открыть ворота, но дворник стал клясться, что ключа у него нет. Тогда она вернулась к Асе-Гешлу, который все это время стоял поодаль, взяла его под руку, и они пошли по Твардой к Гжибову. Адаса показала на дом Мешулама Муската. Все окна были погружены во мрак, лишь в одном окне за стеклом горела красная лампа.
— Дом моего деда. Теперь здесь живет дядя Йоэл.
— Гина говорит, что он болен.
— Да, очень болен.
Они свернули на Гнойную. Поначалу казалось, что Адаса направляется к родительскому дому. Но она остановилась у ворот с табличкой: «Фишл Кутнер». Потянула за шнурок звонка. Аса-Гешл не сводил с нее глаз. Она что, с ним прощается? Адаса взяла его за руку и улыбнулась. Бледная, бледнее обычного, в зрачках переливается свет от фонарей. Послышались шаги.
— Иди за мной, — прошептала Адаса ему на ухо.
Ему хотелось спросить, что она задумала, но времени на вопросы не оставалось. В замке повернулся тяжелый ключ, ворота открылись. Аса-Гешл увидел длинное красное лицо дворника — крив на один глаз, на месте носа черная заплата. Аса-Гешл порылся в кармане, достал серебряную монетку и вложил ее в мозолистую лапу дворника. Их пальцы соприкоснулись.
— Куда пан направляется?
— Все в порядке, Ян. Он наш гость, — ответила за Асу-Гешла Адаса и, потянув его за рукав, вбежала во двор. В первый момент ему показалось, что он погрузился в кромешную тьму. Вероятно, двор был окружен глухой стеной. Над головой, где-то очень высоко, виднелся усыпанный звездами крошечный треугольник неба. Казалось, он находился на дне глубокого котлована. В следующий момент Адаса возникла прямо перед ним. Они обнялись. Ее шляпка упала на землю.
— Идем, — прошептала она. Ее губы коснулись мочки его уха.
Она взяла его за запястье. Он тупо следовал за ней. «Что будет, то будет, — думал он. Им владели страх и отчаяние. — Она ведет меня к своему мужу. Плевать. Я скажу ему все как есть. Скажу, что она принадлежит мне». Двор был очень длинный. Он шел, спотыкаясь на каждом шагу — о телегу, о бочки, о разбросанные коробки. Пахло подсолнечным маслом и рассолом. Адаса тянула его за собой в подъезд. Он стал подниматься по лестнице вслед за ней. Шли они молча, на цыпочках. Адаса остановилась на третьем этаже. Попробовала открыть дверь, но дверь была заперта.
— Секунду.
Она куда-то исчезла, и он остался в одиночестве, с чувством маленького мальчика, которого бросили одного и который ждет, когда же за ним придут взрослые. Он коснулся рукой двери, провел пальцами по дереву, по ручке с набалдашником, по замочной скважине. Толкнул дверь — и она открылась. Как же так? Ведь всего мгновение назад она была заперта. Он хотел позвать Адасу, но боялся произнести хоть слово. Внутри была кромешная тьма. В нос ударил пыльный запах, какой бывает в нежилой квартире. Куда она подевалась? Может, пошла за ключом? Да, она привела его в пустую квартиру, в дом своего мужа. Теперь все встало на свои места. Где же она? Может, обо что-то споткнулась и упала? Счастлив ли он? Да, это и есть счастье, и за него он готов умереть.
Он услышал шаги.
— Адаса, где ты?
— Я здесь.
— Дверь открыта.
— Ты что, взломал ее?
— Нет, она была не заперта.
— Как так? Впрочем, не важно.
Он широко распахнул дверь и вошел в квартиру, Адаса — за ним. Он хотел взять ее за руку, но пальцы наткнулись на что-то теплое и шерстяное. Наверно, завернулась в шаль или в одеяло. Они вошли в узкий коридор, а оттуда — в большую, забитую мебелью комнату. Аса-Гешл наткнулся на кресло-качалку, и она стала качаться взад-вперед. Потом ударился головой о косяк изразцовой печи. Адаса взяла его за руку и повела за собой. Толкнула ногой дверь, и они вошли в комнату поменьше. Его глаза постепенно привыкли к темноте, он разглядел обои на стенах, железную кровать, комод, зеркало. По зеркалу скользнул луч света. С окна свисала порванная занавеска. Адаса бросила одеяло на матрас.
— Чья это комната?
— Наша.
Они обнялись и замерли в темноте, прижимаясь друг к другу. Он слышал, как бьется ее сердце. Она взяла его за запястье и крепко сжала.
Отпустила его руку и расстелила одеяло. Они легли. Сквозь порванную занавеску виднелся краешек неба. Аса-Гешл ощутил вдруг сердечное тепло, странное и таинственное, доселе ему неведомое. Точно слепой, он провел руками по телу Адасы, коснулся ее глаз, лба, носа и щек, горла, грудей. Они, не отрываясь, смотрели друг на друга, и их глаза, огромные, расширившиеся зрачки полнились тайной ночи.