Часть седьмая

Глава первая

Скорый поезд «Белосток — Варшава» опаздывал на несколько часов. По расписанию он должен был прибыть на Венский вокзал в четыре часа пополудни, однако к этому времени достиг лишь железнодорожного узла, где долгое время стоял, пока отцепляли одни вагоны и прицепляли другие. Платформы были забиты пассажирами: билеты они купили, но в поезд сесть не могли. Поляки закрывали двери вагонов и не пускали евреев, которые, сгибаясь под тяжестью чемоданов и тюков, метались по платформе. Женщина с ребенком громко рыдала, умоляя пустить ее в поезд. В давке она потеряла свой парик и теперь стояла с коротко стриженной головой. Какой-то солдат подцепил его на штык.

В вагоне второго класса сидел молодой человек с высоким лбом, глубоко посаженными глазами и светлыми, редеющими на макушке волосами. Его серый костюм помялся в дороге, воротничок загнулся на углах, галстук съехал на сторону, бледное лицо покрылось пылью. Он читал журнал и время от времени поглядывал в покрытое сажей окно. Поезд простоял больше часа. Железнодорожные пути были забиты паровозами и товарными вагонами. Размахивая фонарями, отбрасывавшими бледный, смешивавшийся с дневным свет, бегали взад-вперед по платформе проводники. В окне купе первого класса стоял широкоплечий генерал с окладистой русской бородой и смотрел на суматоху отрешенным взором человека, свободного от мирских тревог. Хотя Польша обрела государственность только что, на его широкой груди уже красовались польские медали.

В вагоне второго класса, неподалеку от молодого человека с журналом, сидели офицер, две сопровождавшие его женщины, старуха в черном, в шляпке с вуалью и помещик с козлиной бородкой в старомодном двубортном польском кафтане. На багажной полке свалены были сумки, чемоданы, саквояжи. Офицер — лейтенант, низкорослый, светловолосый субъект с красным лицом, водянистыми глазами и коротко стриженными волосами — повесил на вешалку китель и фуражку, положил на багажную полку шашку и сидел, попыхивая папиросой, положив ногу на ногу и глядя на свое отражение в начищенном сапоге.

— Сколько можно стоять, вот ублюдки! — ворчал он.

— Черт бы их взял! — подхватила одна из ехавших вместе с ним женщин.

— Собачьи дети, — продолжал выражать свое недовольство лейтенант. — Всю ночь глаз не сомкнул. Польские офицеры неделями просиживают в этих проклятых поездах, а в городе сплошь одни жиды. Хорошенькое дело, нечего сказать!

— Вы уж простите, лейтенант, что вмешиваюсь, — подал голос, подавшись вперед, помещик. — В местах, откуда я родом, с евреями не церемонятся. Выкурили их — и конец!

— А откуда пан будет?

— Из-под Торуня. Немцы называют его Торном, — говорил помещик с немецким акцентом.

— Ну да, в Познани и в Померании все иначе. А здесь от этих проклятых свиней отбою нет.

— Говорят, на литовской границе они заодно с литовцами, а в Восточной Галиции — с украинскими бандитами.

— Во Львове им дали прикурить, — сказал лейтенант и, повернув голову, сплюнул в открытое окно.

Молодой человек с журналом вжался в сиденье. Май еще только начинался, а небо над вокзалом было уже по-летнему густо-синим. В дуновении ветра слышался не только запах угля и масла, но леса, реки. Кто-то играл на аккордеоне или на концертино. Помещик снял с полки старенький саквояж. Он отстегнул ремни, щелкнул замками и, порывшись в саквояже, извлек оттуда коробку с пирожными.

— Если лейтенант не побрезгует…

— Благодарю. — И офицер ухватил пирожное двумя пальцами.

— А милостивые государыни?

— Огромное, огромное спасибо.

Помещик покосился на сидящего в углу блондина и, помявшись, сказал:

— Может, пан соблаговолит?..

— Нет, благодарю. — И молодой человек еще сильнее вжался в сиденье. — Благодарю, — повторил он. — Премного благодарен.

Все — и офицер, и две сопровождавшие его дамы, и даже старуха в черном — одновременно повернулись к нему.

Помещик убрал коробку с пирожными.

— Откуда будете? — спросил он, подозрительно поглядывая на молодого человека.

— Я? Я — польский гражданин. До Керенского служил в царской армии.

— А потом, значит, у большевиков?

— Нет, при большевиках не служил.

— И как же поляку удалось выбраться из России?

— Удалось.

— Провезли себя контрабандой? — пошутил помещик.

Молодой человек не ответил. Офицер нахмурился.

— Ты, случаем, не еврей? — спросил он, почему-то обращаясь к молодому человеку на «ты».

— Да, еврей.

— Что ж сразу не сказал, когда тебя спрашивали? — Офицер перешел на крик.

Наступило молчание. Ехавшие с офицером женщины обменялись едва заметными улыбками. У старухи затряслась не только голова, но даже белые волоски на подбородке. Лицо молодого человека сделалось белым, как мел.

— И что ж ты делал в России? — осведомился офицер.

— Работал.

— Где ж ты работал? Уж не в ЧК ли? Комиссаром заделался? Церкви грабил?

— Никого я не грабил. Учился сам, учил других.

— Учил, говоришь? Чему ж ты учил? Марксизму, ленинизму, троцкизму?

— Я не марксист. Потому из России и уехал. Я преподавал детям иврит — пока это было возможно.

— Будет врать! Кто тебя сюда подослал? Товарищ Луначарский?

— Никто меня не подсылал. Я здесь родился. Моя мать живет в Варшаве.

— Где ты жил в России? — спросил офицер.

— В Киеве, Харькове, Минске.

— Так кто ты, агитатор или пропагандист?

— Говорю же вам, пан, я не марксист.

— Мало ли что ты там говорил, сукин ты сын! Все вы жулики, воры и предатели. Как тебя зовут?

Из бледного лицо молодого человека сделалось пепельно-серым.

— А вы что, из полиции? — ответил он вопросом на вопрос и сам испугался собственных слов.

Лейтенант сделал движение, будто собирается встать.

— Отвечай, когда тебя спрашивают, жид пархатый! Ты с польским офицером разговариваешь! — И он метнул взгляд на шашку, свисавшую с багажной полки.

Молодой человек закрыл журнал.

— Аса-Гешл Баннет, — сказал он.

— А-са-гешл-бан-нет, — с издевкой повторил офицер, растягивая непривычные еврейские звуки. Одна из женщин надрывно захихикала. Она достала из сумочки кружевной платочек и поднесла его ко рту. Вторая женщина скорчила гримасу:

— Ой, Стась, оставь его в покое.

— Кто они такие, эти троцкисты, что ездят вторым классом? — продолжал офицер, обращаясь одновременно к своей спутнице и к самому себе. — Добропорядочные поляки вынуждены ездить на крышах и подножках, а эти гнусные предатели расселись тут себе и в ус не дуют. Куда путь держишь, а?

Аса-Гешл встал.

— Вас это не касается, лейтенант, — сказал он, вновь удивившись своей смелости.

Офицер вздрогнул, его толстая шея побагровела. Кровь прилила к щекам, ко лбу и к тесно прижатым ушам.

— Что?! — заорал он. — Ничего, скоро мы это выясним. — И, сунув руку в карман брюк, он извлек оттуда маленький, словно игрушечный револьвер. Восковое лицо старухи побелело. Две женщины помоложе попытались схватить лейтенанта за руки, но он вырвался и гаркнул: — Говори, не то пристрелю, как собаку.

— Стреляйте.

— Проводник! Полиция! — завизжал лейтенант. Он-то знал, что револьвер у него не заряжен.

Помещик тоже поднял крик. Аса-Гешл схватил с полки свой чемодан — то ли чтобы спастись бегством, то ли чтобы использовать его в качестве обороны. Женщины принялись звать на помощь. У вагона, на перроне, тут же собралась толпа. Подошел полицейский: на голове шлем, на боку шашка в черных ножнах. Лейтенант распахнул дверцу вагона и спрыгнул на платформу.

— Этот еврей нанес мне оскорбление. Он из России. Большевик. У меня есть свидетели.

— Выходите из вагона, — распорядился полицейский, не колеблясь ни секунды.

— Никого я не оскорблял. Я еду в Варшаву, где живет моя семья.

— Разберемся.

Аса-Гешл взял чемодан и спустился на платформу. Полицейский задал офицеру несколько вопросов и что-то записал в маленькой записной книжке. В эту самую минуту начальник станции засвистел в свисток. Лейтенант бросился к Асе-Гешлу, изо всех сил ударил его сзади кулаком и тут же вскочил в отходящий поезд. Одна из женщин выбросила из окна вагона его смятую шляпу. Полицейский взял Асу-Гешла за запястье.

— Что вы с ним не поделили? — сказал он. — От офицеров лучше держаться подальше, не знаете, что ли?

И, облизав губы, он потер большим пальцем об указательный и средний и что-то шепнул Асе-Гешлу на ухо. Аса-Гешл полез в карман. Все это произошло в считанные доли секунды. Аса-Гешл протянул полицейскому кредитку, полицейский схватил его чемодан, поставил на ступеньку отходящего поезда, а Аса-Гешл, схватившись за перила и больно стукнувшись коленом об железную лесенку, вспрыгнул на подножку. Поезд, пыхтя и постукивая колесами по рельсам, набирал скорость. Из вагона донесся испуганный крик, дверь приоткрылась, и Аса-Гешл просунул голову внутрь. Он попал в переполненный вагон третьего класса. Высокий еврей взял у него из рук чемодан и помог протиснуться в вагон.

— Еле ноги унес, а? — сказал высокий еврей. — Благодари Бога.

Глава вторая

1

Из Белостока Аса-Гешл послал Адасе телеграмму, но уверенности в том, что она ее получит, у него не было. Он слышал, что в Польше письма и телеграммы задерживаются цензурой. И вот он стоит на Варшавском вокзале и смотрит по сторонам. По вагонам, вырывая друг у друга багаж, бегали носильщики в красных фуражках. В слепящем свете электрических фонарей тьма была еще более непроницаемой. В здании вокзала к охраняемым полицией билетным кассам протянулись длинные очереди. На полу с громким храпом спали солдаты в сапогах с подбитыми гвоздями подошвами. Другие солдаты пили в буфете пиво из глиняных кружек. Найти камеру хранения Асе-Гешлу удалось далеко не сразу. Сдав чемодан, он вышел из здания вокзала, полагая, что окажется на Маршалковской, однако попал в сквер с противоположной стороны. Выбравшись из сквера, он очутился среди несущихся со всех сторон дрожек, автомобилей, повозок. Он повернул направо и чуть не угодил под лошадь; в нос ударил терпкий запах лошадиного пота. Повернул налево, и его ослепил свет фар — автомобиль проехал совсем близко и обдал его запахом разогретого металла и бензина. Выбравшись наконец на Маршалковскую, он обнаружил, что улица буквально забита прохожими. Он остановился и перевел дух.

Да, вот она, Варшава!

Он поднял глаза на пылающее огнями небо. Чего он только не пережил — и казармы, и войну, и революцию, и голод, и тиф, и погромы, и аресты. И вот он снова в Варшаве, в городе, который соткал вокруг него таинственные сети любви, надежды и счастья, а затем выгнал его, подобно Асмодею, выгнавшему царя Соломона. Неужели ему еще нет и тридцати? Невозможно себе представить, что здесь, по этим улицам, ходят его мать, Дина, Абрам, Герц Яновер, Гина, Адаса. В Варшаве ли она? Где-то поблизости находится улица Сенная, где жила Аделе… И с ней — его ребенок, его, Асы-Гешла, сын, которого он никогда в глаза не видел. Господи! Он пустил корни в этом огромном городе; он был чьим-то отцом, чьим-то сыном, братом, мужем, возлюбленным, дядей! И никакому жалкому армейскому офицеришке не дано изменить этот факт, который стал теперь частью космической истории.

Аса-Гешл поспешил вперед, толком не зная, выйдет он на Крулевскую или на Мокотов. Навстречу, обдавая его духами, шли, пританцовывая, молодые женщины в разноцветных платьях и в шляпках с цветами. Студенты в фуражках с галунами шагали по три-четыре в ряд, занимая весь тротуар. Офицеры новой польской армии с длинными, болтающимися на поясе шашками отдавали друг другу честь. Из многочисленных кафе лилась музыка. В витринах стояли манекены. Аса-Гешл остановился под фонарем, достал записную книжку и пробежал глазами по стершимся от времени адресам. Заболела голова. Его охватило нетерпение.

На углу Крулевской, неподалеку от биржи, Аса-Гешл увидел небольшое кафе. Из-за дверей раздавались взволнованные голоса. Внутри, сидя за мраморными столами, о чем-то спорили, возбужденно жестикулируя, коммерсанты. Одни были в длиннополых еврейских лапсердаках, другие — в пиджаках; одни в мягких шляпах, другие — в твердых котелках; были среди них и чисто выбритые, и длиннобородые, и с маленькой бородкой. Многие пристально изучали, вставив в глаз монокль, бриллианты, которые передавались из рук в руки, да так быстро, что удивительно было, как это они не теряются. На напряженных лбах выступила испарина, глаза оживленно сверкали, в полумраке блестели золотые коронки. «Вот они, — подумалось окончательно сбитому с толку Асе-Гешлу, — знаменитые евреи со всего мира, денежные мешки, Ахашвероши! Как же они похожи на карикатуры, что рисуют на них антисемиты!» Он вошел в кафе и стал листать телефонную книгу. В голове у него созрел план действий. К матери он сейчас не поедет; Аделе не должна знать, что он вернулся. Первым делом он должен увидеть Адасу. Он листал страницы, но имя Фишла Кутнера отыскать не мог. Не может быть, чтобы у него не было телефона. И тут вдруг он обратил внимание, что имя Фишла Кутнера упоминается не один раз, а целых три; в телефонной книге были его домашний телефон, телефон в магазине и телефон в конторе. «Как же это я его пропустил?» Он вынул карандаш и записал домашний телефон. Потом поднял трубку, но вместо голоса оператора услышал два приглушенных женских голоса, которые о чем-то говорили в отдалении. Ему пришло в голову, что точно так же, должно быть, звучат голоса привидений. Наконец в трубке раздался голос оператора, и он назвал номер. Сердце учащенно забилось, в горле першило.

— Алло, кто говорит? — послышался высокий мужской голос.

— Это квартира Адасы Кутнер?

— Что вам угодно?

— Она может подойти к телефону?

— Ее… ее нет в городе. С кем я говорю?

— Я… один ее знакомый.

На противоположном конце провода помолчали, а затем Фишл (к телефону подошел он) повторил: «Ее нет в городе» — и повесил трубку.

Сообразив — увы, слишком поздно, — что надо было спросить, где она, Аса-Гешл двинулся, натыкаясь на столы, в сторону выхода. Итак, путь к Адасе был отрезан. Наверно, она где-то за городом. Последняя открытка, которую он от нее получил, шла полгода. В дверях кафе его остановил молодой человек с маленькой рыжей бородкой, в хасидской одежде.

— На обмен что-нибудь есть? — спросил он.

Аса-Гешл понял каждое слово в отдельности, но не общий смысл сказанного.

— Что вы имеете в виду?

— Деньги не хотите поменять? Доллары, фунты, кроны, марки. У меня вы получите больше, чем в банке.

— Простите, но у меня ничего нет. Я только что из России.

Молодой человек изучил его с ног до головы:

— Из страны большевиков, а?

— Да, оттуда.

— Плохо там дело, да?

— Да, неважно.

— Евреям не дают оставаться евреями?

— Все непросто.

— И здесь немногим лучше. У них ведь у всех на уме одно и то же: не дать нам, евреям, жить.

И с этими словами юный хасид повернулся и, поскрипывая своими тяжелыми сапогами, вразвалочку удалился.

2

Абрама дома не оказалось. К телефону подошла молодая женщина, говорила она по-польски.

— Можно узнать, кто звонит?

— Не думаю, что пани меня помнит. Меня не было в Варшаве несколько лет. Я — Аса-Гешл Баннет.

— Нет-нет, я вас помню. А я дочь Абрама, Стефа.

— Да, мы как-то встречались.

— Отца нет дома. Если он вам срочно нужен, могу дать другой номер телефона. Запишите? Он вас часто вспоминает.

— Спасибо. А у вас как дела?

— О, неплохо. Я, знаете ли, замужем. Вы будете жить в Варшаве?

— Пока да.

Аса-Гешл поблагодарил молодую женщину, повесил трубку и набрал номер, который дала ему Стефа. И вновь в трубке раздался женский голос — на этот раз постарше. Аса-Гешл слышал, как в комнате что-то обсуждают, о чем-то оживленно спорят. Доносились громкие голоса, смех. Наконец в телефон ворвался громоподобный голос Абрама, и Асе-Гешлу пришлось даже отвести трубку от уха — так громко тот говорил.

— Что?! Это ты?! — проревел Абрам. — Господи, неужели я и вправду вижу твое лицо — я хотел сказать, слышу твой голос? Слава Всевышнему, который воскрешает покойников. А у меня не было никаких сомнений, что тебя уже нет на этом свете. Был человек — и нет его. Сколько лет прошло — а от тебя ни слова. Кто-то, должно быть, потер волшебную лампу, не иначе! Где ты? Откуда говоришь? Где тебя черти носили? А я уж решил, что ты стал комиссаром и чекистом. Ну, чего ждешь? Почему не едешь? И почему молчишь? Представляю, какой переполох ты произведешь своим приездом.

— Я только что с поезда. Нахожусь в кафе на Крулевской.

— Ого, на черном рынке! А вещички где?

— Чемодан я оставил на вокзале.

— Ну, и что ж ты стоишь, как истукан? Хватай такси и приезжай. Если, конечно, у тебя на такси хватит. А нет — в трамвай садись. Я — на Свентокшиской, дом семь. Спросишь Иду Прагер, из студии. А впрочем, можешь и не спрашивать. Сам увидишь. Узнаешь по застекленной крыше. Кто дал тебе этот номер телефона?

— Твоя дочь Стефа.

— Этого не может быть. Неважно, приезжай. А как, черт возьми, ты нашел Стефу? Я и сам ее повсюду ищу. Вышла замуж и забыла, что когда-то у нее был отец. Какой же ты негодяй, что ни разу не написал. До революции, естественно.

— Почта не работала.

— Работала, еще как работала. С Адасой-то ты переписывался, черт бы тебя взял. Ну, что случилось, рассказывай. Большевиком, поди, стал?

— Пока еще нет.

— Ладно, хватит болтать, несись на всех парах.

Аса-Гешл вышел из кафе. Теперь идти стало легче. Спросив прохожего, в какую сторону ехать, он сел в трамвай и медленно поехал по Крулевской. Ворота, ведущие во двор дома на Свентокшиской, были не заперты. Аса-Гешл поднял голову, увидел свет под застекленной крышей и поднялся наверх. Стучать не пришлось; Абрам — высокий, широкоплечий, сутулый, борода с сединой, лицо багровое, точно обгорело на солнце, — стоял в дверях. Из-под кустистых бровей сверкали молодые черные глаза.

— Ты!

Абрам бросился Асе-Гешлу навстречу и обнял его. От него исходил тяжелый сигарный запах.

— Нет, видали! Вот он — прямиком из преисподней! В чем дело? Это ты вырос или я скрючился? Ничего не поделаешь, братец, я теперь старик, в этом вся штука! Ну, что стоишь в дверях, точно нищий? Входи, входи. Здесь все свои. Где тебя черти носили? Нет, вы поглядите на него, он все еще в пальто и шляпе! А я уж думал, ты теперь носишь кепку и блузу. Ну что, получил царь Николай по заслугам? Не верилось, что доживем до этого дня. Буржуями стали теперь дворники, верно? А Мессией — иудушка Лев Троцкий собственной персоной. Ну, а нам в Польше все это расхлебывать!

— Знаю.

— Знаешь? На твою долю тоже досталось? И как же тебе удалось сюда добраться, черт побери? Каким поездом? Тебе на нас, наверно, теперь наплевать, а вот мы тебя не забыли. У тебя ведь здесь сын, помнишь? Должен тебе сказать, что ты его не стоишь. Я его недавно видел, уж не помню где. Большой парень. Вылитый отец. И смышленый, чертенок. Скажи-ка, братец, — тут Абрам понизил голос, — ты Адасу еще не видел?

— Нет.

— Увидишь. Она стала еще красивее. Знатная дама. Уже несколько лет живет в Отвоцке. Она заболела, и врачи отправили ее в санаторий. С тех пор она в Отвоцке и живет — да и что ей делать в Варшаве? У нее там не дом, а настоящий дворец. Фишл сколотил целое состояние. Мускатов он прибрал к рукам и раздел догола. Деньги льются к нему рекой. А что толку? Она все равно на дух его не переносит. Где ты остановился? Жить будешь у матери? Погоди, у тебя ж ведь здесь мать, правильно?

— Да, она живет на Францисканской.

— Ты еще у нее не был?

— Нет, еще не был.

— Узнаю, все тот же Аса-Гешл! И что ты себе думаешь? Нет, учить я тебя не собираюсь. Я одно говорю: к черту все, к черту весь мир! Я такой же, как был. У меня тоже за это время были, как говорится, и взлеты и падения. Я чуть миллионером не стал, а теперь нет и гроша за душой. Доверчив — в этом все дело. Я тут чуть не окочурился — воспаление легких после гриппа подцепил; похоронная контора уже пальчики облизывала, но Всевышний рассудил иначе. Похоже, я никому не нужен — ни на небесах, ни здесь, на грешной земле. Знаешь, что бы я с удовольствием сделал? Сложил бы вещички и отбыл в Палестину. И не умирать, как старые правоверные евреи, а просто взглянуть на еврейскую землю. Как тебе Декларация Бальфура? Здесь все на улицах танцевали. Эта студия — Иды Прагер. Я, кажется, тебе говорил — великая художница! Ну, что ж ты не заходишь? Они тебя не съедят.

— Вы не могли бы ненадолго спуститься со мной на улицу?

— Что?! Кого ты боишься? Никто на тебя не донесет.

— Доносов мне бояться нечего, я чист. Понимаете, я бы хотел первые пару дней в Варшаве не объявляться у Аделе.

— Ого! Вон ты какой! У меня идея. Заходи — никого из ее семьи сейчас нет. Я познакомлю тебя с Идой. У нее тебя ни за что не найдут. Твоей жены здесь никто не знает. Говорю же, такую, как Ида, во всем мире не сыщешь. Можешь смеяться, сколько хочешь, но только теперь, с возрастом, я начинаю понимать истинный смысл любви.

И Абрам, взяв Асу-Гешла под руку, повел его по коридору в большую комнату со стеклянной крышей. По стенам висели холсты в рамах, на тумбах, завернутые в мешковину, стояли скульптуры. По всей видимости, здесь недавно прошла какая-то выставка. Картины маслом были на все вкусы, представлены были все направления живописи — реализм, кубизм, футуризм. Одни фигуры стояли на головах, другие плыли по небу. В мастерской было много молодых мужчин и женщин. По углам шептались парочки. Две женщины сидели в шезлонге, накрывшись одной шалью, и курили одну папиросу на двоих.

Маленький человечек в бархатном пиджаке, с огромной копной волос и полным отсутствием шеи громко вещал, отбивая свои замечания толстым пальцем:

— Формы — как женщины. Со временем они стареют, высыхают, покрываются морщинами. Что для нас теперь Матейко? Что мы, в наш бурный, революционный век, можем извлечь из Пуссена или Давида? Старое искусство мертво!

— Раппопорт, говори все, что хочешь, но, будь добр, не оскорбляй старых женщин, — подала голос какая-то дама. — Сам понимаешь почему.

Раздались смех и аплодисменты. Абрам нетерпеливо топнул ногой:

— Сколько можно болтать, горлопан! Когда-то художники писали картины, теперь они только и делают, что воздух сотрясают. Матейко, стало быть, плох — зато ты очень хорош! Да ты, идиот, даже редиску нарисовать не способен!

— Ну вот, опять раскричался.

— Ида, любимая, позволь познакомить тебя с этим молодым человеком. Мы с тобой часто о нем говорили. Друг Адасы, Аса-Гешл Баннет.

Ида Прагер, седая дама в черном платье, с жемчужным ожерельем на шее и брильянтовыми серьгами в ушах, поднесла к глазам висевший на цепочке лорнет:

— Так это вы Аса-Гешл? Ну конечно, я вас знаю, столько о вас слышала. Когда вы приехали?

— Сегодня.

— Из России?

— Из Белостока.

— Фантастика! И что же там творится? Знаете, когда кто-то приезжает из России, кажется, будто он с того света вернулся.

— Вот и я говорю! — вмешался Абрам. — Ида, любимая, мне надо тебе кое-что сказать. — И он отвел ее в сторону и что-то ей прошептал.

— Пусть спит здесь, ничего страшного, — сказала Ида.

— Вот и прекрасно. Надо бы его накормить. Тебе, Аса-Гешл, лишние десять фунтов не помешали бы.

— Я не голоден.

— В местах, откуда вы приехали, голодны все, — возразила Ида. — Я вам сейчас что-нибудь приготовлю.

— Погоди, Ида, любимая. Мы пойдем с ним в ресторан. Надо поговорить. Столько ведь лет прошло. Между прочим, это я ввел его в семью. Кто бы мог тогда предсказать, к чему это приведет? Эй, Раппопорт! — Абрам повысил голос: — Не церемонься, сбрось со стен старых мастеров, разорви их в клочья, сделай из них фарш. Недалек тот день, когда из Лувра выкинут всех этих Леонардо, Рубенсов и Тицианов и вместо них развесят твои длинноносые карикатуры.

— Как тебе не стыдно, Абрам! — Ида не могла скрыть своего возмущения. — Не смей! Ты забываешь, он — мой гость. Раппопорт, не обращайте на него внимания. Он не хотел вас обидеть.

— Я ничего против него не имею, — сказал, подходя, Раппопорт. — Он выражает взгляды своего класса, и только.

— Пошли, Аса-Гешл. Еще минута — и я вцеплюсь ему в кудри. А что представляет собой твой класс, интересно знать? Ты такой же буржуй, как и я.

— Вы до сих пор не изжили психологию своего класса.

— Бездарь! По-твоему, оттого, что большевики убили Николая, ты стал великим мастером?! Давид, видишь ли, устарел, а ты — нет? Да ты одного его пальца не стоишь!

— Абрам, я больше этого переносить не в состоянии! — вскричала Ида.

— Хорошо, хорошо, мы уходим. Всякая посредственность вскакивает на революционный грузовик и выдает себя за гения. Бездари! Мазилы! Мой внук рисует лучше, чем вы!

Абрам вылетел из комнаты. Аса-Гешл повернулся попрощаться с Идой. Она с улыбкой протянула ему свою изящную ручку. Под глазами видны были едва заметные морщинки, в жемчужные бусы упирался двойной подбородок. Румяна на щеках кое-где осыпались, точно побелка на стене. В глазах таилась печаль человека, совершившего в жизни много ошибок, которые уже не исправишь.

— Вы вернетесь, не правда ли? Не давайте ему носиться по городу. Ему уже давно спать пора.

И Ида сокрушенно покачала головой, давая этим понять, что болен Абрам куда серьезнее, чем он думает.

3

Когда они вышли со двора, Абрам вдруг остановился и стукнул тростью об асфальт:

— А теперь, дружок, поговорим по душам. Ты исчез пять лет назад — тебя будто черти проглотили. Как насчет того, чтобы поесть? Или ты забыл, как это делается? Вон через улицу ресторан.

Заведение было нееврейское, что-то среднее между кабаком и продуктовой лавкой, с красными портьерами на окнах. Справа от входа висел большой плакат: большевик с козлиной бородкой — то ли Иуда, то ли Троцкий — втыкал штык в спину белокурой полячки с курносым носом, крестиком на груди и младенцем на руках. За стойкой, уставленной тарелками с жареной уткой и пирогами, стоял низкорослый толстяк с лоснящейся лысиной и подкрученными, цвета пива усами.

— Добрый вечер, пан Мариан! — крикнул Абрам по-польски. — Где Иосиф? Умираю от голода. Равно как и сей юный господин.

— Добрый вечер, господа. Прошу садиться. Я сам вас обслужу. Сегодня у нас сосиски с кислой капустой — пальчики оближешь. А может, господа желают суп?

— Я бы съел супу, если можно, — сказал Аса-Гешл.

— Ну а мне, пан Мариан, рюмочку коньяку и сосиску.

— Как прикажете, пан Абрам. Рюмку. Понимаю.

— Наконец-то поговорим, — сказал Абрам Асе-Гешлу. — Со мной можешь быть откровенным. Адаса все мне рассказала. Давно уже. Теперь ее доверенное лицо — Герц Яновер. Он, кстати, женился на Гине. Ты, наверно, в курсе. А эта Калишер, слава Богу, куда-то подевалась. После твоего отъезда Адаса тяжело заболела. Тогда же умерла ее мать, а отец женился на одной довольно гнусной особе. Он ведь всегда был придурком — эта дамочка ноги об него вытирает. Родная дочь не желает иметь с ним ничего общего. Она не бывает у него, он — у нее. Ну, а Фишл на ходу, как говорится, подметки рвет. Набожен, как сто чертей, и зарабатывает кучу денег. Он и с немцами ладил, и с поляками. Теперь, когда у поляков свое правительство, он и из них деньги выбивает. Стоит ему что-то купить, как курс вырастает, продает — курс падает. Такие вот дела, как теперь принято выражаться. Короче говоря, этот тип допокупался и допродавался до того, что всех обобрал до нитки. Хотя вообще-то парень он неплохой. Без него бялодревнский ребе давно бы уже по миру пошел. Никто не понимает, чего он так держится за Адасу — от нее он ничего не имеет. А вот у тебя с Адасой какая-то ерунда получается. Если б ты и вправду жить без нее не мог, ты бы себя не дал в солдаты забрить.

— Я бы и сейчас пошел в армию. Все лучше, чем отрубать себе палец или вырывать зубы.

— Мог бы спрятаться. С приходом немцев все дезертиры повылезали из своих нор, точно крысы.

— Крысой мне быть не хотелось.

— Ладно, что там говорить, ты за свое решение заплатил сполна. Когда человеку двадцать лет, он еще может позволить себе любые глупости. Ну, рассказывай, где тебя носило?

— До самой большевистской революции я был в армии. Мы все время отступали — от Карпат, через всю Украину.

— Да, далеко же тебя занесло. Где ж ты был, когда большевики своего добились?

— В деревне под Екатеринославом.

— И что ты там делал?

— Был домашним учителем в богатой еврейской семье. После прихода Керенского отец семейства купил себе большое поместье.

— А потом?

— Помню смутно. О революции мы узнали только в середине ноября. Поместье большевики конфисковали, учредили «исполком», пару офицеров пристрелили. Потом пришла банда Дроздова и пристрелила исполкомовцев. А потом, если мне память не изменяет, пришли австрийцы. В это время я мог бы сбежать в Варшаву, но заразился тифом. А тут власть перешла к Скоропадскому.

— И ты по-прежнему жил в этой деревне?

— Нет, переехал в город. Собирался бежать, но заболел снова. Тем временем пришел Деникин, за ним — Махно, а потом — опять большевики, и опять Деникин…

— С большевиками действительно каши не сваришь?

— Не знаю, в России все против всех. Философия Гоббса в действии.

— Погромы Петлюры видел?

— Чего я только не видел! Лучше не вспоминать.

— Мы тут тоже многого навидались. Я далек от большевизма, но уж лучше они, чем царские бандиты.

— Все хороши. Большевики расправлялись не только с царскими бандитами.

— А я уж решил, что и ты в большевики подался.

— Нет, Абрам, ни за что. Как Адаса? Когда ты видел ее последний раз?

— Давно уже не видал. У нее все в порядке. Читает книжки и бездельничает. Герц Яновер стал настоящим паразитом. Основал какое-то общество, мы все в него вступили. Рассказываем ему свои сны, он их записывает и отсылает в Англию. Ну а там они их, надо понимать, расшифровывают. Адаса — его правая рука. Она и с сионистами, насколько мне известно, тоже сошлась. Сейчас ей лучше, но девушка она нездоровая. Скажи, в чем сейчас твоя философия? Что нам делать?

— Нет у меня никакой философии.

— В Спинозу больше не веришь?

— Верю. Но от этого не легче.

— Не буду вмешиваться в твои дела, но Адаса хочет получить развод, выйти за тебя замуж и родить пару детишек.

— Детей я иметь отказываюсь. На этот счет решение принято.

— Что за чушь! У тебя чудный сын. Не могу без смеха на него смотреть. Аса-Гешл номер два. Я тебя понимаю, но это у тебя настроение — оно пройдет. А как насчет сионизма? Ты же был сионистом?

— Думаю, что, пока мы не станем сильными, в покое нас не оставят.

— У нас есть возможность стать сильными.

— Как? К этому мы стремимся уже три тысячи лет.

— Кто же твой Бог? Не может же Он быть дураком.

— Когда видишь замученного, изъеденного вшами младенца, когда с трудом втискиваешься в теплушку, где справлять нужду приходится в окно, — в Его мудрость верится с трудом.

— А что, если из всего этого зла все-таки возникнет добро?

— Какое добро?

— Более благополучная жизнь.

— Мне все безразлично, Абрам, в том-то и беда. Я понял, что человек не более важен Богу, чем мухи или клопы. Без этой мысли я не смог бы прожить все эти годы.

— Да, веселого мало! Но ведь даже клопы, если б могли, стремились бы к лучшей жизни.

— Когда жизнь становится лучше, на свет появляется больше детей, а нуждающихся остается ровно столько же.

— И что ты предлагаешь? Контроль за рождаемостью? — спросил Абрам.

— Да, но если б такой контроль существовал во всем мире.

— Но разве можно, посуди сам, установить контроль за рождаемостью в Китае?

— Поэтому они и будут всегда голодать.

— Тебя не переспоришь. Ты ничуть не изменился. Чем ты в России занимался? Чем будешь зарабатывать на жизнь?

— Чего я только не делал. Даже преподавал в Киевском народном университете. Там теперь профессора все до одного.

— Польский ты еще не забыл?

— Семья, в которой я жил, родом из Польши. Девочки говорили только по-польски.

— Если ты по-прежнему собираешься жениться на Адасе, тебе рано или поздно придется ее содержать. И сыну тоже что-то давать придется. Да и матери скоро понадобится помощь, верно?

— Да, Абрам, я вполне отдаю себе отчет, в каком положении оказался.

— Положение не из лучших. Да и выглядишь ты не лучшим образом.

— Я не спал несколько ночей. Не могу тебе передать, что я пережил на пути в Варшаву.

— Догадываюсь. Поэтому и не задаю слишком много вопросов. Надеюсь, в России ты не наплодил ублюдков?

— До этого, слава Богу, не дошло.

— Так вот, Адаса в Швидере. Я тебе не говорил? Живет на вилле под названием «Роскошь». Между Отвоцком и Швидером. Как же вы увидитесь?

— Телефон у нее есть?

— Нет. Сегодня переночуешь у меня. Забери чемодан из камеры хранения. Трамваи еще ходят. Если ворота будут заперты, скажешь дворнику, что тебе в студию. Он — свой человек, мы частенько даем ему на лапу.

Абрам встал. Аса-Гешл увидел, как исказилось его лицо. Он постоял, превозмогая боль, с трудом выпрямился — и направился к двери.

4

Аса-Гешл стоял у входа в ресторан и вглядывался в ночь. Как странно: никакого желания видеть мать или сына, возвращаться к Абраму у него не было. Даже встреча с Адасой его пугала. Болела голова, пересохло в горле, в носоглотке. «Что это со мной? — спросил он себя. — Уж не заболеваю ли я?» Тут только он сообразил, что уже очень поздно и возвращаться к Иде Прагер неудобно. На ногах точно гири повисли. «Что я говорил Абраму? Неужели я и впрямь так изверился?» Из темноты вырос пьяный в забрызганном грязью пиджаке, остановился у канавы и помочился. С Маршалковской свернул полицейский в черном шлеме и с шашкой на боку. Аса-Гешл пошел в прямо противоположную сторону. Паспорта у него не было; была, правда, метрика — потрепанная, залатанная, почерк неразборчив. Он вышел на Маршалковскую и увидел, что с Крулевской приближается трамвай. «Все очень просто, — подумалось ему. — Броситься на рельсы, головой под колеса. Нет, могу выжить, останусь калекой». Трамвай прогромыхал мимо, гудя и раскачиваясь, словно заподозрив его в желании покончить с собой. Аса-Гешл пересек улицу. Откуда ни возьмись, появилась целая толпа девиц: лица в румянах и в пудре, разнаряженные, в красных чулках, во рту папиросы. Смеются, визжат; вероятно, что-то случилось — возможно, облава. Раздался полицейский свисток. Аса-Гешл сунул руку в задний карман. Где багажный жетон? Потерял? Нет, вот он, в другом кармане. Он достал носовой платок и вытер вспотевшее лицо. «А что, если я уже мертв? — подумал он. — Мертв и брожу в царстве теней. Больше уже со мной ничего не произойдет — ни хорошего, ни плохого».

Он подошел к вокзалу. В ярко освещенном зале было уже не так людно. Свет рассыпался по полу золотыми блестками. Со скамей доносился громкий храп. Очередь за билетами меньше не стала. По залу прогуливались полицейские с винтовками. В соседнем зале в полном обмундировании томилась — возможно, в ожидании отправки на фронт — рота солдат. Один солдат вынул папиросу изо рта товарища, жадно затянулся и выпустил дым из ноздрей. Высокий, тощий солдат с веснушчатым лицом и маленькими водянистыми глазками от души смеялся, обнажив полный рот крупных, неровных зубов. «Его отправляют на бойню, а он смеется, — подумал Аса-Гешл. — Во что верит он, этот рядовой? В Польшу? Да нет, просто у него крепкие нервы. Его отец и дед не корпели целыми днями в молельном доме над Талмудом».

5

Он стоял перед оцинкованной стойкой в багажном отделении с жетоном в руках. Служителя не было. Какие только чемоданы не лежали на полках: большие и маленькие, кожаные, деревянные, с запорами, замками, застежками, скобами, с внешними карманами. «Посреди космоса, — размышлял он, — этот крошечный организм существует сам по себе, как нечто самостоятельное, со своими законами и ценностями. Он вращается вместе с Землей вокруг своей оси, вращается вокруг Солнца, бродит вместе с Галактикой в бескрайнем пространстве». Странно, очень странно! В боковую дверь вошел молодой поляк с длинным лицом. Аса-Гешл протянул ему жетон, и поляк стащил с полки его чемодан. Аса-Гешл поднял его. Отчего он стал вдруг таким тяжелым? Как будто кто-то камни в него подложил. Где здесь останавливается трамвай? Может, лучше взять дрожки? Большие часы показывали без пяти двенадцать. Ему вдруг стало жалко потерянного времени. Идти к Иде Прагер с чемоданом было ужасно неловко. Поехать домой, к матери? Да, так он и сделает. И в этот момент он услышал, как какая-то женщина спрашивает:

— Когда отходит поезд на Отвоцк?

— В двенадцать пятнадцать.

Стоило ей произнести эти слова, как он решил: он едет в Отвоцк, немедленно. Фишл в Варшаве. Адаса одна со своей служанкой. Как называется вилла? «Роскошь». Пришедшая в голову мысль показалась ему настолько удачной, что он удивился, почему она не пришла ему в голову раньше. С какой стати Ида Прагер должна давать ему приют? У него ведь есть возлюбленная, разве нет? Женщина, которая спрашивала про поезд в Отвоцк, заняла очередь в кассу. Он поставил на пол чемодан (уже не находившийся под присмотром служителя из камеры хранения) и встал в очередь за женщиной. Успеет за семнадцать минут? А виллу Адасы найдет? И что скажет ее служанка? Безумный план. Одним глазом он смотрел на чемодан, другим — на окошечко билетной кассы. Билетер, как видно, торопился не слишком. К окошечку наклонился, что-то, по всей вероятности, спрашивая, широкоплечий мужчина. Большая стрелка на станционных часах некоторое время не двигалась, а затем качнулась вперед. И тут очередь заволновалась. Что, собственно, происходит? «Заснул он, что ли?» — прошипел маленький поляк с длинными усами. «Наши польские работнички!» — прорычал крепыш с крупным носом, словно бы разрубленным посередине. «Эй, пан, шевелись!» — крикнул кто-то. «Только бы он не оказался евреем!» — пронеслось у Асы-Гешла в мозгу. Мужчина у окошечка, будто чувствуя, что очередь настроена против него, еще ниже нагнул голову. Аса-Гешл, вслед за остальными, тоже возненавидел эту широкую спину, которая всем перекрыла дорогу, сводит все его планы на нет. Убивать таких надо! И тут широкоплечий распрямился. Он хромал и опирался на костыль. Ненависть сменилась стыдом. Очередь стала двигаться быстрее. Аса-Гешл достал деньги. А как быть с чемоданом? Взять с собой? Нет, бессмысленно. Надо будет сдать его обратно. Парень в багажном отделении наверняка сочтет, что он спятил. Достать бы только рубашку и зубную щетку. Да и побриться бы не мешало…

Он взял билет и бросился в камеру хранения. И опять парня на месте не оказалось. Все пропало. До отхода поезда оставалось всего пять минут. Господи, где носит этого идиота? Почему его никогда нет на месте? Весь мир состоит из одних бездельников. Этот подонок может вернуться и через полчаса! Нет, вот он! Аса-Гешл передал ему чемодан, парень окинул его изумленным взглядом, взял с него десять пфеннигов и долго возился, отвязывая жетон. Оставалось меньше трех минут. Аса-Гешл схватил жетон и, как безумный, кинулся к двери. Проводник в очках, спущенных на кончик носа, уже собирался закрыть ведущую на платформу дверь и, пробивая две дырки в билете, скорчил недовольную мину. Поезд еще стоял у платформы. Асу-Гешла обогнал какой-то молодой человек. Толстая, похожая на корову женщина с сумками в обеих руках тоже пустилась бежать, у нее тряслись бедра и ягодицы. Аса-Гешл обогнал ее, вскочил в вагон и придержал ей дверь. Его охватили одновременно желание помочь и злорадство: ему хотелось, чтобы толстуха села в поезд, и вместе с тем он был бы рад, как ребенок, если бы поезд ушел без нее.

Поезд простоял еще не меньше двух минут. Казалось, он готовится к долгому пути. Багажные полки были забиты чемоданами, корзинами, мешками. Пассажиры сидели, откинувшись на спинки сидений, и дремали. Вагоны были переполнены. В воздухе уже стоял кисло-сладкий запах, какой бывает от длинного путешествия и от бессонницы. Аса-Гешл устроился у окна. Как неожиданно и непредвиденно меняются обстоятельства, раздумывал он. Только что он приехал в Варшаву, и вот — уезжает. Кто знает, быть может, снова на пять лет. Все бывает. А что, если в Отвоцке у него вдруг откроется кровотечение и его отправят в санаторий? Что за дурацкие мысли? Что бы произошло, если б он шел по лесу и встретил того офицеришку, который его ударил? Предположим, офицер был бы не вооружен, а у него был бы с собой револьвер. Застрелил бы он его? Правомерно ли в таких случаях вспоминать заповедь «Не убий»? В Десяти заповедях напрочь отсутствует логика. Тот, кто сказал «Не убий», должен был бы сказать и «Не производи на свет».

Наконец поезд тронулся. Аса-Гешл выглянул в окно: полуночный город, спящие заводы, дома, площади. Что скажет Абрам, когда обнаружит, что он не вернулся? Вот она, Висла! Как причудливо отражаются в воде огни — точно мемориальные свечи. Река спокон веку несет свои воды от Кракова до моря, и ей дела нет до капитализма, большевизма, русских, немцев, Падеревского, Пилсудского, христиан, евреев… Что сейчас делает Адаса? Предчувствует ли она, что он едет к ней? А вдруг как раз сегодня она вознамерилась забыть его навсегда? Может быть, у нее гости. Может, завела любовника. Все возможно. Если время — не более чем способ постижения действительности, то история — это всего лишь переворачивание страниц книги, которая давным-давно написана. «Чистого носового платка нет! На лице щетина! Они ведь терпеть не могут целовать небритую щеку».

Паровоз выл, как мул, и плевался клубами дыма. За окном навстречу движению проносились клубы пара. Искры вспыхивали в ночи, точно падающие звезды. Где-то в глубине вагона какой-то поляк клял евреев на чем свет стоит: «Жиды! Жиды!» Это слово подхватывали другие. Что они бесятся? Что им сделали евреи? Евреи были виноваты во всем. В том, что чемодан падал с багажной полки, в том, что гасла лампочка, в том, что был занят ватерклозет. Женщина с ребенком, лежавшим рядом на подушке, кричала: «Эй ты, маленький ублюдок, бери грудь, слышишь?!» — «Мадам, простите, — сказал кто-то, — может, у него животик болит или воспаление между ножками, и надо присыпать порошком». Мать вынула налитую грудь и сунула ее младенцу: «Сосок кусает, паразит».

Поезд, не останавливаясь, миновал Медзешин, Фалениц, Михалин, Юзефов, Швидер. А вот и Отвоцк. Аса-Гешл хотел выйти, но дверь не поддавалась. «Сильней дергай, сильней! Еврейская размазня!» Дверь открылась, и он спрыгнул на землю. По песку стелился рассеянный свет фонарей. В воздухе стоял тяжелый запах сосен, лесных пожаров, туберкулеза. Интересно, сколько человек умирает здесь ежедневно? В каждом санатории имеется свой маленький морг. Аса-Гешл спросил прохожего, как попасть в Швидер. По Варшавской дороге, ответил тот, а потом налево. Что, любопытно знать, побудило Фишла назвать свою виллу «Роскошь»? Значит, и Фишл тоже гедонист? Аса-Гешл остановил еще одного прохожего: «Где вилла „Роскошь“?» Тот не ответил. Глухой! А может, и немой в придачу. Адаса наверняка уже спит. Авантюра, безумная авантюра! «А вдруг у меня пропадет желание? Вот смеху будет! Любовник-импотент! Лучше об этом не думать. В меня вселился дьявол. Почему не светит луна? Сейчас же середина месяца».

Он еще в Отвоцке или уже в Швидере? Где пролегает граница между одним городком и другим? Вот она, эта вилла! Фонарь при входе отсутствовал.

Он стоял у дверей, над которыми было что-то написано. «Роскошь»? Первая буква — определенно «Р». Или «В»? Спичек у него с собой, увы, не было. Наверху горел свет. Должно быть, в спальне Адасы. Может, дверь не заперта? Да, открыта. «Меня примут за вора. Забавно будет, если меня арестуют за попытку ограбить виллу Фишла». И ему вдруг вспомнилась ночь, когда он переходил австрийскую границу.

Он приоткрыл дверь и позвал: «Адаса!»

Ему показалось, что свет в комнате наверху шевельнулся. Она там! Это она! «Сейчас выясним, есть ли у меня интуиция!» Он немного подождал, а потом позвал снова: «Адаса!»

Послышался нарастающий грохот: это на всех парах несся по рельсам в сторону дома поезд. В слепящем, вырвавшемся из темноты свете паровозных огней он увидел все, как будто на экране: дом, веранда, дорожки между цветочными клумбами, низкорослые сосны с белыми номерами на стволах. Он взглянул на надпись над входом. Да, «Роскошь». Поезд проехал, и все вновь погрузилось во тьму. Издали донесся зловещий крик. Как будто дьявол сыграл с кем-то дурную шутку и скрылся в ночи.

Глава третья

1

В квартире Финкл на Францисканской полным ходом шли приготовления к субботе. Дина уже отнесла жаркое на Шабес пекарю и вымыла и причесала детей, Тамар и Рахмиэла. В средней комнате Финкл накрывала на стол, вставляла свечи в семисвечник из серебра и меди. Ритуальное благословение она совершала над двумя свечами, молясь за себя и за Асу-Гешла. Дина — над остальными пятью; она молилась за себя, за Менаше-Довида, за Тамар, Рахмиэла и за новорожденного младенца, которого в память о его недавно скончавшемся прадеде назвали Даном. Ужин был уже готов — суп с рисом и с фасолью, тушеное мясо под острым соусом, морковь. Фаршированная рыба в обрамлении лука и петрушки стыла на большом блюде. Перед семисвечником Финкл положила две свежеиспеченные халы под вышитой тряпицей. Рядом лежал нож с перламутровой ручкой и выгравированными на лезвии словами «Святая суббота». В центре стола стоял графин со смородиновым вином и специальный кубок для ритуального благословения. На кубке была выгравирована Стена плача. Финкл и Дина жили скромно. Дина зарабатывала на жизнь шитьем, Менаше-Довид давал уроки. Но на Шабес даже самые бедные старались принарядиться. Финкл надела шелковый платок, блузку с широкими рукавами и платье в цветочек, сохранившееся еще от ее приданого. Дина навязала на свой парик бархатную ленту. Когда свечи были зажжены, обе женщины прикрыли рукой глаза и прочли молитву, которая уже много поколений передавалась в семье от матери к дочери: «О Всевышний, пусть лик Твой воссияет над рабой Твоей, моим мужем, моими детьми и защитит их от всякого зла. Во славу Шабеса свечи, что я зажигаю здесь в Твою честь, освещают нас Твоим священным сиянием, проливают милость Твою на наши Субботы и все прочие дни, наделяют нас силой оставаться верными заповедям Твоим. И, прошу Тебя, поторопи, о, поторопи Мессию, сына дома Давидова, дабы он поскорей освободил нас, еще при нашей жизни, аминь…»

Пока женщины читали ритуальную молитву, Менаше-Довид облачался в праздничные одежды. По случаю субботы он до блеска начистил свои видавшие виды сапоги, нарядился в поношенный атласный лапсердак и старую меховую шапку. Это был низкорослый крепыш с рыжеватой бородой, светлыми пейсами и несоразмерно большими руками и ногами. В ранней молодости он изучал Талмуд, намереваясь стать раввином. Из-за войны, однако, диплома он не получил и в дальнейшем стал последователем мистического и весьма противоречивого учения рабби Нахмана из Брацлава, чьих учеников прозвали «мертвыми хасидами». Получить место раввина «мертвому хасиду» было, однако, не просто. Одевшись, он улыбнулся и сначала пробормотал, а затем выкрикнул: «Человек не должен отчаиваться. Отчаяния не существует!»

— Что ты там кричишь, папа? — спросил Рахмиэл, трехлетний мальчик в желтой кипе, из-под которой выбивались вьющиеся пейсы.

— Я говорю, что человек должен радоваться. Танцуй, сынок! Хлопай в ладоши! Радость возьмет верх над злом.

— Что за чушь ты внушаешь ребенку? — послышался из спальни голос Дины. — Хочешь и из него тоже сделать «мертвого хасида»?

— А что тут такого? Души всех Божьих детей собрались на Синайской горе. Пойди сюда, сынок, спой песенку ребе:

Сатане прикрикни: «Брысь!»

Сам — танцуй и веселись.

В кухню вошла Финкл.

— Честное слово, Менаше-Довид, — сказала она, — ты совсем спятил. Невинный голубок! Рано ты его всему этому учишь. Успеет еще.

— Говорю вам, мама, не успеет. Мессия уже совсем близко. Давай, сынок, споем вместе:

Не печалься, сынок, если вдруг согрешил;

Помолись — и живи точно так же, как жил.

Финкл посмотрела на зятя с выражением умиления и отчаянья и засмеялась, обнажив голые десны. Дина вышла из спальни с ребенком на руках и с черной ленточкой, которую собиралась вплести в косички Тамар.

Пятилетняя темноволосая Тамар с приплюснутым носиком и веснушчатым личиком сжимала в кулаке кусок пирога с яйцом.

— Не хочу черную ленту! — завизжала она. — Хочу красную.

Дверь в прихожую открылась, и чья-то рука поставила на пол чемодан. Дина побледнела.

— Мама! — закричала она. — Погляди!

Финкл, ничего не понимая, повернулась к двери. На пороге стоял Аса-Гешл.

— Сынок!

— Мама! Дина!

— Да благословен будет пришедший! Я — Менаше-Довид. Надо же, приехать накануне Субботы!

— Тамар, это твой дядя, Аса-Гешл. А это Рахмиэл, его назвали в честь деда из Янова. А это маленький Дан…

Аса-Гешл расцеловал мать, сестру и детей, в том числе и новорожденного у Дины на руках. Дина нагнулась взять чемодан, но Финкл закричала:

— Что ты делаешь?! Суббота ведь!

— Ничего не соображаю. Сама не знаю, что делаю, — сказала Дина, покраснев. — Все так неожиданно!

— Знаешь что? — перебил ее Менаше-Довид. — Пойдем со мной молиться. Молельный дом здесь, во дворе. Твой дед — вечная ему память! — тут молился.

И Менаше-Довид улыбнулся, обнажив редкие и неровные зубы. Его мясистое лицо излучало отрешенность, которую Аса-Гешл давно забыл.

— Уже? — Дина не скрывала своего раздражения. — Пускай дома молится.

— Ничего плохого я ему не предлагаю. Хочу взять его с собой в Божью обитель, только и всего. Прийти к Богу ведь никогда не поздно. Один хороший поступок перевешивает много грехов.

— Он один из этих «мертвых хасидов», — словно извиняясь за мужа, сказала Дина. — Ты, наверно, о них слышал.

— Да. Последователи рабби Нахмана.

— Имей в виду, — заметил Менаше-Довид, — мой ребе известен на весь мир. Послушайся моего совета — пойдем со мной помолимся. Или, знаешь что, давай потанцуем.

— Ты свихнулся, что ли?! — закричала Дина. — Он подумает, что ты обезумел.

— Кто знает, что такое безумие? Человек не должен печалиться. Грустить — значит быть идолопоклонником.

Менаше-Довид поднес к губам большой и указательный пальцы. Потом поднял ногу и начал раскачиваться из стороны в сторону. Дина с трудом выпихнула его в молельный дом.

Финкл не знала, смеяться ей или плакать.

— Господи, неужели дождалась! — бормотала она. — Слава Всевышнему!

— Не плачь, мама, — взмолилась Дина. — Сегодня ведь Шабес.

— Да, знаю. Я от радости плачу.

— Дети, я вам подарки привез, — сказал Аса-Гешл. — И тебе, Дина, тоже.

— Потом. После Шабеса.

Маленькая Тамар в недоумении сунула палец в рот, держась за юбку матери. Рахмиэл подбежал к кухонному столу и достал из ящика ложку. Новорожденный, который все это время смотрел перед собой по-младенчески широко раскрытыми глазами, встряхнул своей большой головой и заплакал. Дина принялась его утешать:

— Ш-ш. Твой дядя пирожок тебе принес. Вкусный-превкусный.

— Он проголодался. Дай ему грудь, — сказала Финкл.

Дина села на край железной кровати, стоявшей рядом с покрытой чехлом швейной машинкой, и стала расстегивать пуговицы на блузке. Финкл взяла Асу-Гешла за руку:

— Пойдем в другую комнату. Дай я посмотрю на тебя.

Она отвела его в гостиную и закрыла за собой дверь. Маленькая, сморщенная, она смотрелась рядом с сыном, точно карлица рядом с великаном. Ей хотелось сплюнуть, чтобы отвести от сына дурной глаз, но она сдержалась. Слезы бежали по ее сморщенным щекам.

— Почему ты так поздно? Даже перед соседями неудобно.

— Поезд только что пришел, — соврал Аса-Гешл.

— Ну, садись, дитя мое. Сюда, на диван. Видишь, мать-то твоя — старуха.

— По мне, ты по-прежнему молода.

— Состарилась от забот и волнений. Ты себе не представляешь, что здесь творилось. Чудо, что мы выжили. Но все это в прошлом, и теперь ты здесь. Да благословенно будет имя, назвать которое я не смею.

Она извлекла из складок платья носовой платок и высморкалась. Аса-Гешл осмотрелся. Обои на стенах облезли, двойные окна, несмотря на лето, были плотно закрыты. Стоял кислый запах мыла, соды и пеленок.

Финкл раскрыла старый молитвенник, потом снова закрыла.

— Сынок, сынок! Сегодня Шабес, а еще и ты приехал. Радость моя безгранична. Не дай Бог мне причинить тебе боль — и все же молчать я не могу.

— Что я плохого сделал?

— Не сделал, а делаешь. У тебя жена и ребенок. Ехать надо было к ним, а не сюда. Господи, ты ведь еще ни разу не видел собственного сына. Она у тебя настоящее сокровище, умница, пусть дурной глаз…

— Мама, ты же знаешь, между нами все кончено.

— Она еще тебе жена… — Финкл замолчала. Она сложила перед собой руки и неодобрительно покачала головой. — Что ты против нее имеешь? Она тебя любит, предана тебе. И потом, прости Господи, она так из-за тебя настрадалась. Знал бы ты, сколько она всего для нас в эти трудные годы сделала, — понял бы, как ты к ней несправедлив.

— Мама, я ее не люблю.

— А ребенок… Ребенок-то чем виноват?

Финкл снова раскрыла молитвенник, и ее губы зашевелились в молчаливой молитве. Подошла к восточной стене и стала качаться и кланяться. Свечи шипели и потрескивали, по бокам распускались сальные лепестки.

Помолившись, Финкл отошла от стены на три шага.

— Аса-Гешл, — сказала она, — раз ты здесь, я бы хотела, чтобы и ты тоже прочел «Встречу Субботы». Хуже не будет.

И она принесла ему молитвенник, тот самый, который достался ей от свекрови, бабушки Асы-Гешла, правоверной Тамар.

2

По пятницам Фишл имел обыкновение закрывать магазин около полудня. Он шел в баню, а оттуда в Бялодревнский молельный дом, где оставался до начала Шабеса. Времена были тяжелые, цены на бирже скакали, и помощник Фишла Аншел часто приходил к нему в молельный дом с вопросом — покупать или продавать. Фишл что-то бормотал себе под нос, делал какие-то неопределенные движения и отворачивался. Аншел, несмотря на это, всегда точно знал, что надо делать. После вечерней молитвы Фишл шел домой, и Аншел, как правило, его сопровождал. Пожилая служанка, дальняя родственница Фишла, кормила обоих праздничным субботним ужином. Аншел, низкорослый, смуглый с близко посаженными глазами и бородой во все лицо, овдовел уже много лет назад. Фишл считался разведенным — его жена в Варшаве бывала редко. Они читали молитвы, после чего, сидя за ужином, говорили на темы, связанные с хасидизмом. В Бялодревнском молельном доме холостяки отпускали шуточки в адрес Фишла, женщины же удивлялись, сколько можно терпеть, и не пора ли ему поставить в этой истории точку. Он бы, вне всяких сомнений, нашел себе превосходную жену, если б захотел. И даже бялодревнский ребе не раз давал понять, что он от поведения Фишла не в восторге.

В эту пятницу, когда Фишл и Аншел вернулись после вечерней молитвы домой, служанка встретила их в коридоре и объявила, что Адаса в Варшаве. Аншел застыл на пороге. Фишл же сначала смутился, однако затем пришел в себя и, схватив Аншела за локоть, принялся кричать:

— Идиот, куда ты бежишь?! Еды на всех хватит.

В столовой Фишл и Аншел, увидав Адасу, в один голос пробормотали: «Доброй тебе субботы», после чего начали ходить по комнате взад-вперед, встречаясь и расходясь. По традиции, они таким образом приветствовали добрых ангелов, что сопровождают каждого еврея по пути на Шабес, пели хвалебные гимны про жену чистую и непорочную из Притч Соломоновых. Фишл сел во главе стола, Аншел — справа от него, а Адаса чуть поодаль, слева. Фишл благословил вино и протянул кубок Адасе, чтобы та из него отпила. Он поломал субботнюю халу и дал ломтик жене. После рыбы оба запели субботние песни. Фишл налил Аншелу и себе немного коньяку.

— За здоровье!

— За здоровье, благополучие и мир!

— А ты не выпьешь? — За весь вечер Фишл обратился к жене впервые.

Адаса покачала головой.

Когда ужин и ритуальные благословения подошли к концу, Аншел ушел. Адаса сразу же скрылась у себя в комнате. Фишл некоторое время походил, кусая губы, по комнате, а затем остановился у окна. Небо было усеяно звездами. Погруженный во тьму двор завален был бочками и мешками — его, Фишла, товаром. Фишл раскрыл книжный шкаф и извлек оттуда том Зогара, полистал его и стал читать. В книге говорилось, что имеется четыре вида душ, соответствующих четырем мирам, которые испускал из Себя Господь. Обычно Фишл и Аншел засиживались в пятницу допоздна — вспоминали мудрые изречения раввина, обсуждали политику Агуды, религиозной партии, обменивались замечаниями содержания и более прозаического. Сегодня же Фишл решительно не понимал, куда себя девать. «Почему она вернулась домой? — задавался он одним и тем же вопросом. — Это не в ее обыкновении. Может быть, она осознала, что ступила на ложный путь?» Он решил, что простит ей все. «Я вспоминаю о дружестве юности твоей…»[13] — процитировал он. Не может же человек всю жизнь прожить в строгом соответствии с законом.

Он раскрыл том Мидраша и присел к столу. На Шабес никогда не зажигали газовую лампу, вместо нее горели две свечи и масляный светильник. Пожелтевшие страницы были измяты и закапаны свечным салом. Изредка Фишлу попадался приставший к странице волосок, выдернутый из бороды его деда. «Уж он-то всю жизнь витал в высших сферах, — думал он. — Кто знает, какой высоты он достиг?»

В это время дверь открылась, вошла Адаса. Прежде она никогда не садилась за стол без платка на голове. Сегодня же голова ее была непокрыта, волосы зачесаны назад. Фишлу показалось, что она необычайно помолодела.

— Мне надо поговорить с тобой, — сказала Адаса.

— Что? Садись.

— Я хочу сказать тебе, что… что… дальше так продолжаться не может… — Слова давались ей с трудом.

Фишл закрыл Мидраш.

— Чего тебе не хватает? Ты и без того живешь, как хочешь.

— Я… я… это не жизнь. — Голос Адасы дрожал.

— Сегодня на эти темы я говорить не стану. Сегодня — Шабес. До завтрашнего вечера подождать нельзя?

— Какая разница — сегодня или завтра? Я хочу получить развод. И для тебя так тоже будет лучше.

У Фишла перехватило дыхание.

— Но почему? Произошло что-то еще?

— Он здесь, — вырвалось у Адасы.

Лицо Фишла приобрело цвет скатерти.

— Когда он приехал?

— Несколько дней назад.

— И что из этого следует?

— Ты же сам когда-то обещал, что, если он вернется, ты дашь мне развод. Он вернулся.

Фишл встретился с Адасой глазами. От теплоты, которая всегда была в ее взгляде, не осталось и следа. Глаза смотрели холодно, с вызовом.

— Ну, а он-то готов взять тебя? — Когда Фишл произносил эти слова, он почувствовал, как внутри у него все оборвалось.

— Мы уже и без того муж и жена.

— Что?! У него есть жена и ребенок.

— Знаю. Мы живем вместе, у Клониной свекрови.

— Что ж, тогда дело другое, дело другое, — пробормотал Фишл. Лицо его побагровело, а затем побледнело вновь. Его подмывало закричать: «Шлюха! Нечистая женщина! Вон из моего дома! Будь же ты тысячу раз проклята!» Однако он сдержался. Во-первых, потому, что сегодня был Шабес; во-вторых, какой смысл в этой ругани? Она ведь все равно погрязла в грехе, еще более страшном, чем вероотступничество.

— Зачем было приезжать именно сегодня? — спросил он. — Ты хотела осквернить мою субботу?

— Он тоже в Варшаве. Поехал к матери, — сказала Адаса, сама толком не понимая, зачем это говорит.

Фишл в задумчивости потер лоб. Ее слова напомнили ему признания грешных женщин из еврейских книг.

— Понимаю. Дам тебе ответ завтра вечером.

— Спасибо. Я переночую здесь, — сказала Адаса. Несколько мгновений она стояла, не двигаясь, а затем резко повернулась, сделала несколько быстрых шагов, словно готовясь бежать, а затем пошла медленнее, неуверенно ступая, в направлении выхода. За ручку двери она почему-то взялась левой рукой, не давая самой же себе выйти. Фишл приподнялся, словно собираясь позвать ее, но затем снова опустился на стул. «Пусть будет, как будет, — решил он. — Тому, кто падает в пропасть, из нее не выбраться».

Он пошел в спальню. Две постеленных постели под прямым углом друг к другу. От простынь и покрывала исходит свежий запах лаванды. Ложиться спать было еще рано, однако Фишл принялся читать ночные молитвы, а потом разделся и растянулся на прохладных простынях.

Ему казалось, что он не заснет, однако не успел он опустить голову на подушку, как погрузился в сон. Вначале ему снилось, что он изучает отрывок из Талмуда в Бялодревнском молельном доме, затем молельный дом куда-то подевался, и ему приснилось, что доллар упал и на бирже поднялась паника. За одну польскую марку давали целых десять долларов! «Как это понимать?» — спросил он Аншела. «Америка — богатая страна, — отвечал тот. — Это все спекуляция». Тут он заметил, что у Аншела под длинным пальто женские панталоны с кружевами. «Что произошло? — недоумевал он. — Неужели Аншел действительно женщина?»

И тут он пробудился. Ему почудилось, что в лицо словно ветерок подул. Он открыл глаза. Вчерашнего разговора с Адасой он не помнил, но проснулся с тяжелым сердцем. «Может, я переел?» — подумал он. И тут он вспомнил. Как странно. Хотя Адаса уже много лет не жила с ним, как с мужем, его всегда утешала мысль, что их связывают брачные узы. Она жила в его доме, он обеспечивал ее всем необходимым. Он не сомневался: рано или поздно она раскается и к нему вернется. Теперь же все изменилось. «Мы уже и без того муж и жена» — он не мог забыть этих слов. Он сел в кровати и вперился в темноту. Он понимал, что по Божьему закону он должен ее ненавидеть, но по природе своей он не был способен к ненависти. Ему пришло в голову, что его чувство к ней зовется, как пишут в мирских книгах, любовью. Ему захотелось встать, пойти к ней в комнату и умолять ее сжалиться над ним, не позорить свою праведную мать, находящуюся в раю. Он даже встал с постели, подошел к двери, но что-то его остановило.

«Нет, это бессмысленно, — пробормотал он самому себе. — А если б она умерла…» И он услышал, как сам же шепчет заупокойную молитву: «Благословен истинный Судья…»

3

В субботу вечером Аса-Гешл отправился к Аделе. Он уже разговаривал с ней по телефону и запасся игрушками для маленького Додика: оловянным свистком, деревянной саблей, игрушечными солдатиками, плиткой шоколада, пакетом леденцов. Когда он уходил, Дина возилась на кухне — готовила послесубботнюю трапезу. Пахло свеклой, чесноком и лимонной солью. Его мать уже раздела внуков и укладывала их спать. Посреди комнаты, в своем атласном лапсердаке и бархатной шляпе поверх ермолки, стоял Менаше-Довид и пел, переходя временами на речитатив:

Господь сказал Иакову:

Не бойся, слуга Мой, Иаков,

Господь избрал Иакова,

Не бойся, слуга Мой, Иаков,

Господь освободил Иакова,

Не бойся, слуга Мой, Иаков.

Мать спросила Асу-Гешла, постелить ли ему постель, но сказать наверняка, вернется он ночевать или нет, Аса-Гешл не мог. У них с Адасой было назначено полуночное свидание. Возможно, они поедут на поезде в Медзешин, к Клоне. Все зависело от ответа Фишла. Аса-Гешл обещал матери, что отправит ей открытку, если вечером не вернется. Последними репликами они обменивались, когда он уже стоял на пороге.

На Налевки он сел в трамвай. Здесь, в Варшаве, еще чувствовалось, что Шабес подходит к концу. По улицам в бархатных шляпах шли хасиды. Кое-где в окнах мерцали свечи. Сенная была погружена в полумрак — горели лишь несколько газовых рожков. Вдалеке в небо упиралась фабричная труба. По тротуару, ему навстречу, ковыляла старуха с парой мужских сапог в корзине. На последнем этаже кто-то бренчал на пианино. Аса-Гешл замедлил шаг. Как же необъятен мир! Какое многообразие судеб! Взять хотя бы его: идет повидаться с женой, которую никогда не любил, и с сыном, которого ни разу в глаза не видел.

Он вошел в ворота. Ему запомнилось, что дом, где жила Аделе, был красив, однако теперь на стенах потрескалась штукатурка, он как-то весь скособочился. Посреди двора красовался новенький, только что выкрашенный, смазанный дегтем ящик для мусора. Окна отражались в асфальте, точно в темной луже. Он позвонил, послышались шаги. В дверях стояла Аделе. Он с трудом узнал ее: постриглась, платье короткое, на лице толстый слой пудры, брови выщипаны. В ее крутом лбе, костистом носе, остром подбородке ощущалась какая-то агрессивность, про которую он давно забыл. Она подалась вперед, словно собираясь обнять его, но внезапно отступила назад:

— Да, это ты!

Она провела его в комнату, в которой он был много лет назад, когда его мать приехала в Варшаву. Он узнал ковер, письменный стол, диван, даже фотографии на стене.

— Садись. Додика я только что уложила. А то он потом не заснет.

— Да, понимаю.

— Выглядишь ты неважно. Видишь, как я раздалась, — вот что значит есть картошку три раза в день. Мы все распухли от воды.

— У нас там и картошки не было.

— Когда ты приехал? На Шабес?

— В пятницу вечером.

— Почему не позвонил?

— Дина сказала, что на Шабес у вас к телефону не подходят.

— Ложь! Она прекрасно знает, что мама в Швидере. А впрочем, я на такую честь и не рассчитывала. Кто я такая, в конце концов? Мать твоего сына, не более того.

— Я могу его видеть?

— Не сейчас. Он в постели, разговаривает сам с собой. Какой он умный! Задает вопросы, ответить на которые способен только философ. Ну, рассказывай. Ты, я вижу, нисколько не постарел, а вот я вся седая. По правде говоря, не верилось, что ты вернешься.

— Мог и не вернуться.

— Мой отчим хотел, чтобы я объявила себя покинутой женой. Чтобы ходила к раввинам. Как будто в этом дело!.. Его сын — врач, и отчим рассчитывает, что мы с ним поженимся. Давай говорить в открытую. Зачем ты вернулся? К кому? Пять лет — достаточный срок, чтобы сделать выбор.

— Выбор сделан давно. Ничего не изменилось.

Аделе сверкнула своими желтыми глазами:

— Понимаю. Можешь не объяснять. Мне только хочется, чтобы ты себе уяснил: он — твой сын и у тебя по отношению к нему есть определенные обязательства.

— Сделаю все, что в моих силах.

— Подачки мне от тебя не нужны. Он — твой законный сын. Я могла бы потребовать, чтобы ты выплатил мне вспомоществование за все эти годы, но что прошло, то прошло. Обходится он мне не меньше тридцати марок в неделю. Достать ничего нельзя. Я бы попробовала устроиться на работу, если б не была ему так нужна. Он ходит в школу, и я должна водить его и забирать. Дети ведь попадают под колеса. Моя мать состарилась. Ну, а что у тебя? Кто ты теперь?

— Пустое место, как и раньше.

Она посмотрела на него вопросительно, словно изучая. Да, тот же самый Аса-Гешл. Когда он вошел, ей на какую-то долю секунды показалось, что он стал старше, но это впечатление очень скоро рассеялось. В его лице по-прежнему была та же смесь молодости и зрелости, какую она заметила при их первой встрече. Господи, как же Додик на него похож! Даже выражение лица такое же. Адель не терпелось привести ему мальчика, но она решила не торопиться.

— Ты, надо полагать, не испытывал там недостатка в женщинах, — сказала она, удивившись собственным словам.

— Бывали иногда.

— Значит, даже своей любимой Адасе ты не был верен?

— Верность тут ни при чем.

— Вот как? Это что-то новое. Не подумай только, что я за нее переживаю. И что же ты собираешься делать, можно узнать? Жить будешь в Варшаве? Фишл, скорее всего, с ней разведется. Он вида ее не выносит.

— А как быть с нами? Ты готова развестись?

— Почему бы и нет? Только тебе придется мне заплатить.

— У меня ничего нет, ты же знаешь.

— Зато у нее есть. Этот идиот осыпает ее деньгами! Он присвоил себе все состояние Мускатов. Так что будь добр, выдай мне десять тысяч американских долларов и подпиши бумаги, что обязуешься выплачивать по пятьдесят марок в неделю на ребенка. По сегодняшнему курсу, естественно.

— Это все, что ты хотела мне сказать?

— Да, мой дорогой. Когда-то я любила тебя — даже больше, чем ты думаешь. Но сейчас все в прошлом. Зачем тебя понесло в армию? Хотел доказать Адасе, какой ты герой?

— Сколько можно повторять одно и то же?

— Ну и что ты там увидел? Чего достиг? Что собираешься делать в Варшаве? Сапожником станешь?

— Прости, Аделе, но ведь я пришел с ребенком повидаться.

— Скажи лучше, когда ты приехал? Должно быть, ты здесь уже целую неделю.

— Почему тебя это интересует?

— Знаю я тебя как облупленного. Прямо с поезда к ней побежал. Раньше, чем к собственной матери.

— Так и было.

— И что только у тебя в груди? Сердце или камень?

— Камень.

— Вот именно. Почему ты такой? Ты что, и в самом деле так безумно ее любишь? Или всех остальных ненавидишь?

— Тебе-то какая разница?

— Мне — никакой. Но по-моему, я имею право знать, что с тобой происходит, — ты ведь пять лет отсутствовал! Господи, целую вечность!

— Мне нечего тебе сказать.

И тем не менее, хоть и не сразу, он заговорил. Она спрашивала — он отвечал. Он рассказывал ей про жизнь в казармах, продолжавшуюся много месяцев, про три — без малого — года на фронте. Героем он не был, но жизнью рисковал много раз. Сидел на корточках в окопах, переболел тифом и дизентерией. Он ничего от нее не утаил; ходил к проституткам, занимался любовью с дочкой владельца лесопильни под Екатеринославом, в Киеве завел роман со школьной учительницей. О чем он только не рассказывал — и о погромах Петлюры, и о Народном университете, где сам преподавал, и о деникинских бандах, и о какой-то ивритской библиотеке, где он трудился над составлением каталога, и о большевистской революции, и о книге Гегеля, которую взялся переводить. Аделе слушала и кусала губы. Все, как когда-то: голодная жизнь, грязные комнатушки, пустые мечты, никому не нужные книги. У него до сих пор не было ни профессии, ни планов; он никого по-настоящему не любил, не ощущал никакой ответственности. Выглядел он усталым и подавленным, глаза покраснели — как будто он не спал несколько дней. Он признался, что первую же ночь после приезда провел с Адасой в Отвоцке. Потом они поехали в Медзешин, где сняли комнату у Клониной свекрови. Сегодняшнюю ночь они договорились провести у Герца Яновера. Аделе побледнела.

— Тебе не надо было возвращаться. Ты и ее тоже сделаешь несчастной.

— Боюсь, что так.

— Ты безумен, Аса-Гешл, совершенно безумен. Нагишом ты по городу не бегаешь, это правда, но ты не в себе. Остается только надеяться, что твой сын не пойдет в тебя.

— Не волнуйся, не пойдет. Я в тебя верю.

— Стараюсь, как могу. Он уже задает те же вопросы, с которыми в свое время носился ты. Если в тебе осталась хоть капля порядочности, проследи хотя бы за тем, чтобы он, по крайней мере, не испытывал нужду.

— Да, Аделе, постараюсь. Спокойной ночи.

— Безумец! Ты уже убегаешь? Ты же пришел увидеть ребенка, разве нет?

Аделе вышла. Аса-Гешл подошел к окну и выглянул во двор. Какой же он темный, какие мрачные стены на фоне красноватого беззвездного неба, как пусто у него внутри! Даже собственного сына видеть ему не хотелось. Он безумен, Аделе права. Он вдруг высунул язык и лизнул оконное стекло, словно убеждая себя в том, что он и впрямь здесь находится. Может быть, ему не следует идти на свидание с Адасой? Может быть, ей стоит вернуться к своему мужу? Зачем было возвращаться в Польшу — без Бога, без цели, без профессии? Какую чудовищную ответственность он на себя берет! Как ни стыдно в этом признаваться, его уже опять охватило нетерпение — даже за эти несколько дней. Нетерпение, скука, жестокость, нерешительность, лень — слова разные, а суть-то одна! Они все — и красные, и белые, и тот польский офицер в поезде, и Абрам, и Адаса — охвачены одной страстью, страстью смерти. За спиной послышались шаги. Вошла Аделе с Додиком на руках. Босой, в пижамке, он тер глаза кулачком и с изумлением, побледнев, во все глаза смотрел на своего отца.

— Это твой татуся, — сказала Аделе мальчику по-польски. — Вот он, твой сын.

Аса-Гешл взглянул на малыша, и ему сразу же открылось больше, чем на всех фотографиях, которые ему показывала Дина. Мальчик был действительно на него похож; похож на его бабку и на прабабку тоже. Додик почесал нос. Губы у него задрожали, как бывает у ребенка, который вот-вот заплачет.

— Дай папе ручку.

— Мама, мне спать хочется. — И Додик залился слезами.

Аса-Гешл развернул подарки:

— Вот. Это свисток. Это сабля. Это солдатик.

— Настоящий?

— Нет, игрушечный.

— Мама, я хочу спать.

— Что с тобой? Ну-ка слезай. Мне тяжело тебя держать.

Она поставила мальчика на ковер. Пижамные брючки висят, курточка велика. Стрижка короткая, только на темени светлые кудри. Он зевнул, потянулся и замигал. Аса-Гешл смотрел на сына, не отрывая глаз. Детскость сочеталась в нем с какой-то удивительной зрелостью. Аса-Гешл узнавал свою форму головы, свои уши, виски, преждевременную усталость от жизни в глазах. Внезапно он ощутил прилив неподдельного чувства к этому мрачноватому малышу. В этот самый момент он впервые понял значение слов «быть отцом». «Нет, нельзя, — подумал он. — Нельзя мне привязываться к нему. Она обязательно будет шантажировать меня». Он нагнулся и поцеловал Додика в лоб.

— Давид, милый, я твой папа, я люблю тебя…

Малыш хитро, как-то по-взрослому посмотрел на него. В его заплаканных глазках скользнула улыбка.

— Останься с нами…

Загрузка...