Часть девятая

Глава первая

К мысли о том, что счастье и мораль тождественны, Аса-Гешл пришел сам, а не только в результате изучения «Этики» Спинозы, которым он по-прежнему зачитывался в свободные часы. Все его размышления на этот счет сводились к тому, что единственная цель человечества — получать от жизни удовольствие. Но ведь и Тора сулила человеку дождь в качестве вознаграждения за покорность Всевышнему. Разве приход Мессии не сулил человеку счастья? А марксизм? Разве ставил он перед собой иную цель, кроме достижения всеобщего счастья? Разве не к этому стремился в конечном итоге и сам Аса-Гешл? Увы, постоянно возникали обстоятельства, которые счастью препятствовали.

Его собственная личность оставалась для него загадкой. Согласно Спинозе, радости можно добиться лишь вместе с другими — он же, Аса-Гешл, сторонился людей. Он не пил, не танцевал, не состоял в обществах или организациях, где бы у него могли появиться друзья. Целыми днями просиживал он в своем кабинете и размышлял о чувствах и страстях, что вело лишь к душевной смуте. Найти ответы на вечные вопросы он оставил надежду давным-давно. Покоя, впрочем, это ему не принесло. Он был согласен с философом из Амстердама в том, что мудрец меньше всего рассуждает о смерти и обо всем том, что не способствует радости. Вместе с тем освободиться от собственных эмоций он был не в силах. Он ходил взад-вперед среди своих книжных полок, насупив брови, кусая губы и напевая хасидскую мелодию, которую запомнил еще со времен Малого Тересполя, и составлял в уме жалобы Всевышнему, чья неусыпная бдительность вызывала у него немалые сомнения.

В дверь постучали. В кабинет заглянула Адаса.

— Аса-Гешл, — сказала она. — Даша заболела.

— Что на этот раз?

— Горло болит. Позвони, пожалуйста, доктору Минцу.

Их глаза встретились. С годами волосы Асы-Гешла поредели. Он сутулился, хотя Адаса не раз говорила ему, чтобы он расправил плечи. Минц, сын старика Минца, заверил ее, что Аса-Гешл совершенно здоров, однако его бледность вызывала у нее постоянную тревогу. И потом, почему он так мало ест? Почему просыпается среди ночи и не может больше заснуть? Адасе казалось, что мужа гложет какой-то скрытый недуг.

Адаса была по-прежнему красива, хотя события прошлых лет наложили на нее свой отпечаток. Сначала Аделе отказывалась разводиться с Асой-Гешлом, и им приходилось жить в грехе. Ей казалось порой, что она отлучена от жизни. Когда же наконец, после долгих препирательств, Аделе на развод согласилась и Адаса и Аса-Гешл поженились, возникли новые невзгоды. Беременность оказалась тяжелой, роды — еще тяжелее. Даша — ее назвали в честь бабушки — девочкой была слабенькой. Аса-Гешл хотел мальчика и никак не мог примириться с мыслью, что у него родилась девочка. Вдобавок постоянно не было денег. Зарплаты учителя не хватало: мужу приходилось содержать сына, его мать, свою сестру и ее детей — Динин муж получал за уроки Талмуда сущие гроши. Огорчало Адасу и многое другое. Ее роскошные золотистые волосы поблекли, в углах глаз появились морщинки. Вместе с тем она оставалась такой же стройной, как и много лет назад.

— Ты заглянула ей в горло? — спросил, подойдя к жене, Аса-Гешл.

— Не дает.

— Ну, не волнуйся, дурочка. Поправится. — И он обнял ее и поцеловал. Адаса закрыла глаза. Стоило ему проявить нежность, как ей сразу же становилось легче. Хотя женаты они были уже много лет, у нее возникали к мужу постоянные претензии. Днем он бывал дома редко, вечером готовился к урокам, проверял тетрадки либо читал. Случалось, он уходил к Герцу Яноверу или к кому-то еще — к кому Адаса понятия не имела. Иногда из-за сущей чепухи он мог дуться неделями. Дни, когда он пребывал в хорошем настроении, можно было пересчитать по пальцам. Теперь, когда Даша захворала в очередной раз, Адаса испугалась, что он опять замкнется в себе, ведь визиты доктора Минца обходились ему, прямо скажем, недешево. Впрочем, предсказать, как он себя поведет, было невозможно. Он стоял на пороге, обнимал ее и целовал в глаза, в нос, в шею, брал губами мочку ее уха. Отвел ее к дивану, сел, посадил ее себе на колени и начал укачивать и утешать, точно ребенка. «Ш-ш, ш-ш, Адасала, — бормотал он. — Люблю тебя».

У нее на глаза навернулись слезы.

— Ах, Аса, — вздохнула она.

Дверь открылась. Это была Ядвига, служанка. Научить ее стучать, когда дверь закрыта, было невозможно. Обнаружив, что хозяйка сидит на коленях у хозяина, она лишилась дара речи. Ее широкое, по-славянски скуластое лицо покраснело, отчего синие глаза стали голубыми.

— Ах, przeprazham, извините, — сказала она и попятилась назад.

— Что тебе, Ядвига? — окликнул ее Аса-Гешл.

— Я поставила согреть воды для полосканья… — объяснила она.

Адаса посмотрела на нее сияющими от счастья глазами:

— Налей воды, когда согреется, в стакан, насыпь соли и остуди.

— Приходил посыльный от угольщика.

Улыбка исчезла с лица Адасы.

— Я сейчас приду, — сказала она.

Однако Ядвига не уходила. Пора было готовить обед, а в кладовке — шаром покати. Мясо куплено не было, да и молока осталось на донышке. Ядвига собиралась спросить хозяйку, что приготовить на ужин, но, увидев, что Адаса сидит у Асы-Гешла на коленях, да еще вальяжно покачивает ногой, с которой вот-вот свалится домашняя туфля, она испытала вдруг такое теплое чувство, что промолчала. Ее ноги словно приросли к полу.

— Не беспокойтесь, госпожа, — сказала она. — Я сама обо всем позабочусь.

Ядвига ушла. Адасе было неловко, но и приятно, что служанка стала свидетельницей ее триумфа. Аса-Гешл бросил взгляд на двойное окно. Даже не верится, что они знакомы уже пятнадцать лет! Если б кто-то сказал ему, когда они впервые встретились на Паньской, что она станет его женой, матерью его ребенка, — он бы ни за что не поверил! Странная все-таки штука — время!

— Выходит, ты еще не расплатилась с угольщиком? — сказал он вслух.

Адаса напряглась:

— Нет.

— Но ведь ты же взяла у меня на него десять злотых.

— Должно быть, потратила на что-то другое, — подумав с минуту, сказала Адаса.

— На что?

— На подарок тебе. Хотела сделать тебе сюрприз.

— Эти твои сюрпризы нас разорят.

Аса-Гешл насупился. Как же глупо с ее стороны тратить деньги Бог знает на что, когда не хватает на самое необходимое. Ничего не поделаешь. Он говорил с ней об этом тысячу раз, она клялась, что не станет больше транжирить. Эту женщину хлебом не корми — дай походить по магазинам.

Адаса ушла к ребенку. Аса-Гешл позвонил врачу. Стемнело. Дневной свет поблек, посинел. Сегодня у Асы-Гешла уроков не было. Утром он начал было просматривать старую рукопись, но теперь день был потерян. Он сидел в опускающихся сумерках и размышлял — о себе, о своей жизни. Чего он добился? К чему пришел? В Польше он — как в тюрьме, работает в поте лица, кругом должен, обременен семейными невзгодами. Сколько времени он сможет тянуть этот воз?

Он лег на кушетку и задремал. Ему уже далеко за тридцать, а он все никак не угомонится. Его по-прежнему обуревают юношеские сомнения, мечты и желания.

Глава вторая

1

Вечером, только встали из-за стола, раздался громкий стук в дверь. Открывать пришлось Асе-Гешлу: Адаса занималась ребенком, служанка куда-то вышла. На пороге, в своей огромной меховой шапке, длинной шубе и высоких, белых от снега галошах, стоял Абрам. Аса-Гешл давно его не видел и узнал с большим трудом. Сутулый, борода седая, под глазами огромные, заросшие волосом мешки. Откашлявшись и переведя дух, Абрам постучал ногами, сбрасывая снег с галош, и стукнул об пол тростью — ручка с серебряным оленьим рогом была сломана.

— Ну, что уставился? — закричал он. — Не узнаешь?!

— У вас усталый вид. Вы что, пешком шли?

— Дворник не дал ключ от лифта.

— Почему?! — Аса-Гешл побледнел.

— Антисемит проклятый, вот почему!

Абрам снял шубу, шарф и галоши и остался в черном пиджаке и полосатых брюках. Его шею украшал пестрый шейный платок. Живот стал теперь так велик, что пиджак на нем не застегивался. Жилет был перехвачен серебряной цепочкой от часов. Он вынул носовой платок и, тяжело дыша, вытер пот с красного лба, с лысины, с редких волос на висках.

— Вот видишь, во что я превратился, — сказал он. — Из меня только жир вытапливать.

Адаса вышла из детской и, бросившись Абраму на шею, принялась его целовать. Все трое перешли в гостиную, и Абрам опустился на кушетку, которая под его весом жалобно скрипнула. Некоторое время он сидел молча и хрипло дышал.

— Ну и что вы надо мной склонились, спрашивается? — сказал он, немного отдышавшись. — Я еще не помер. Адаса, угадай, что я тебе принес? Вот. Закрой глаза, открой рот.

Абрам опустил дрожащую руку в боковой карман, порылся и стал доставать оттуда опротестованные векселя, давно просроченный иностранный паспорт, лотерейные билеты, письма — и много чего еще. В кармане, наверно, была дыра — что-то завалилось за подкладку. Сунув руку еще глубже, он извлек солнечные очки, которые потерял несколько месяцев назад.

— Я, должно быть, впал в детство, — буркнул он.

И тут его пальцы нащупали наконец то, что он искал, — вдвое сложенную вырезку из еврейской газеты. Абрам встряхнул ее, и оттуда выпали два билета. Он нацепил на нос очки и громко прочел вслух: «Грандиозный бал! Тысяча аттракционов. Сто призов. Конкурс королевы красоты и семи принцесс. Джаз-банд. Аппетитнейшие закуски в буфете. Восточные танцы. Салон, оформленный величайшими художниками. Ревю с участием выдающихся звезд. Чтение современных и классических поэтов. Еврейский маг и чародей, мистер Трюк из Америки, — в представлении, озадачившем крупнейших ученых. Еврейский силач, чье имя мы пока держим в секрете, рвет цепи и разбивает железо, а заодно — и женские сердца. Каждый приглашенный примет участие в лотерее и может выиграть такие умопомрачительные вещи, как ханукия, будильник, лорнет, японский веер, бонбоньерку, а также то, о чем каждый еврей только может мечтать, — произведения Менделе Мойхер-Сфорима в кожаном переплете. Вас интересует, о каком событии идет речь? Речь идет о бале-маскараде еврейской прессы, который состоится в третий вечер Хануки в…»

Абрам замолчал, высморкался, потом стал читать дальше. Читая, он стучал кулаком по столу и то глотал слова, то, наоборот, их растягивал, переходя на мелодекламацию и используя все вокальные возможности польско-еврейского диалекта. Время от времени голос его срывался, и он начинал визгливо, задыхаясь, кашлять. В конце объявления приводился список членов конкурсной комиссии, которой предстояло выбрать королеву красоты. Среди художников, писателей и актеров, чьи имена были напечатаны жирным шрифтом, значился: «Абрам Шапиро, широко известная фигура в общинной жизни и меценат искусств». Красное лицо Абрама приобрело багровый оттенок.

— И ты обязательно выиграешь, — прогудел он, — захотят они того или нет.

— Я, право, не понимаю, что ты имеешь в виду, дядечка, — недоумевала Адаса.

— Не будь такой наивной, — прорычал Абрам. — Думаешь, я не видел других кандидаток? Обезьяны все до одной.

Абрам погрузился в молчание. Только накануне он пообещал доктору Минцу, что сядет на диету, не будет больше курить крепкие сигары, бросит пить, перестанет по любому поводу нервничать. Доктор Минц предупредил его, что следующий сердечный приступ будет последним. Но что он мог с собой поделать? Такой уж характер. Выходит из себя по любому поводу. Адаса переводила взгляд с Абрама на Асу-Гешла.

— Ой, дядечка, — сказала она, — мне сейчас не до балов. У меня Даша заболела.

Большие черные глаза Абрама мгновенно увлажнились.

— Что с ней?

— Не знаю. Каждый день что-то новое. Просто ужас какой-то.

Абрам поднялся с кушетки:

— Уже плачешь, а? Я-то, старый дуралей, хочу сделать из нее королеву красоты, а она — всего-навсего плаксивая евреечка. Что ж, дети всегда болеют. В квартире моей Беллы постоянный госпиталь. Стоит поправиться одному сорванцу, как заболевает второй. Черт знает что творится. На врачей уходит все до копейки. Ничего, когда мы сыграем в ящик, они, дети наши, перевернут мир. Ну, а ты как, Аса-Гешл? Я бы не сказал, что вид у тебя очень уж счастливый.

— Чудо, что я еще жив.

Абрам укоризненно покачал головой:

— Что это с тобой? Такое случается даже в самых счастливых семьях.

— До смерти устал от семейных хлопот, — сказал Аса-Гешл и тут же пожалел о сказанном.

Адаса с недоумением посмотрела на него:

— Ребенок болеет не по моей вине.

— Помимо болезни ребенка есть и многое другое.

Адаса вспыхнула. Она судорожно повела головой, словно что-то проглотила:

— Можешь уйти, когда захочешь. Я тебя не держу.

Абрам перевел озадаченный взгляд с мужа на жену и попытался перевести разговор в шутку:

— Милые бранятся — только тешатся.

— Нет, нет, дядечка. Зря ты балагуришь. Он говорит то, что думает.

Адаса не знала, куда девать руки; она то хватала стакан со стола, то ставила его обратно, то вертела головой в разные стороны, то нервно перебирала руками скатерть. Потом вдруг вскочила и выбежала из комнаты.

Абрам пожал плечами:

— Что ж ты ее мучаешь? Ты ведь ее любишь, верно? Ах вы, молодые…

Аса-Гешл вышел вслед за женой, оставив Абрама одного в комнате. Абрам взял со стола вырезку из газеты, положил ее обратно в карман, после чего подсунул два билета под солонку, чтобы их не сдуло сквозняком. Последнее время ему здорово доставалось. Повсюду царили ненависть и разочарование. Находиться дома он теперь был не в состоянии. Со смертью Хамы квартира сделалась нежилой. Сбежали даже мыши. Его дочь Стефа поссорилась с мужем и находилась на грани развода. Белла несла на своих плечах все тяготы семейной жизни. Этот болван Авигдор подвизался теперь мелким торговцем на Гжибове и на заработанные деньги купить мог разве что воды для перловки. Вот и у Адасы семейная жизнь не клеится. Чего им недостает, этим людям? Почему им всем так хочется разорвать друг друга на части?

Абрам встал и пошел в спальню. Адасы там не было. При тусклом свете ночника в колыбели спал ребенок. Абрам долго смотрел на девочку. Вытянутое личико, бледненькая. Каштановые волосы, круглые брови, ярко-красные губы, закрытые глаза, маленький белый носик — кукла, одно слово. Он вспомнил, что недавно сказал ему доктор Минц. Этот ребенок, сказал он, долго не протянет.

Абрам сел на стул и стал вертеть в руках какую-то игрушку. Его мысли вновь обратились к балу-маскараду. Ему нужны были смокинг, новая рубашка, лакированные штиблеты. Ида не пойдет на бал, если у нее не будет нового платья. Белле он обещал сто злотых. Откуда взять на все это денег? Дом, половина которого досталась ему по наследству, вот-вот рухнет. В любой день может нагрянуть муниципальная полиция и выселить всех жильцов до одного. Надо быть последним негодяем, чтобы собирать с этих нищих квартплату.

Нет, другой стала Варшава. Другим стал и он, Абрам. Что ж, ничего не поделаешь, жизнь продолжается. И хочешь — не хочешь, а придется где-то искать две-три сотни злотых. И не позже следующей недели. Иначе ему конец.

Абрам принялся дергать себя за бороду. Он знал: у Адасы сохранилось жемчужное ожерелье, доставшееся ей от матери. Он мог бы заложить его не меньше чем за пятьсот гульденов, а потом выплатить проценты за три месяца вперед. За это время ему наверняка каким-то образом удастся его выкупить. Ведь он как-никак собирается — в кои-то веки — сделать настоящий бизнес. И очень важно не ударить лицом в грязь.

2

От Асы-Гешла Абрам отправился к Иде, на Свентокшискую. Прошло то время, когда Абрам ездил по городу в дрожках. Он сел в трамвай. Мастерская Иды и квартира по соседству находились на пятом этаже. Лифт не работал, и Абрам стал медленно подниматься по ступенькам, останавливаясь, чтобы отдышаться. Он закурил сигару и прислушался. Всех жильцов он знал наперечет — каждого ребенка, каждого мужчину, каждую шиксу. На втором этаже жил правительственный цензор книг на иврите. Абрам иногда перекидывался с ним словом. На третьем этаже жила престарелая польская графиня, она ходила на костылях с плюшевыми подушечками на подлокотниках. Абрам часто приветствовал ее, открывал ей дверь. Служанка графини однажды призналась Абраму, что забеременела. Абрам написал записку знакомому врачу, и девушке за тридцать злотых сделали аборт.

Сердце у Абрама было никудышное, зато слух отменный. Он слышал все, что происходило в доме. В верхней квартире играли на пианино. Это давал уроки музыки горбун, девочки ходили к нему со всего города. Вот закашлялся, сплюнул, стал сипло дышать астматик, администратор пан Владислав Гальперн. Где-то завывала пластинка с популярной песенкой.

Абрам закрыл глаза. Он любил хорошую музыку и часто ходил на концерты. Но простые песенки, из тех, что мурлыкали себе под нос горничные или распевали уличные певцы, проникали ему в самую душу. Как же прекрасен мир! Как прелестны девушки! И как умно природа разделила год на лето, осень, зиму и весну! Как замечательно, что есть день и ночь, мужчины и женщины, птицы и лошади! Плохо на свете было только одно — смерть. Почему у него, у Абрама, должна быть грудная жаба? Что он будет делать долгими зимними ночами на кладбище в Генсье? И даже если и есть рай, к чему он ему? Варшавские улицы нужны ему куда больше, чем вся мудрость еврейского рая.

Абрам поднялся на последний этаж и открыл Идину дверь ключом. Ида, вероятно, спала. Он включил свет. На застекленной крыше лежал снег. На полу были разбросаны холсты, кисти, бумага, краски. На железной плите стояла кастрюля с непочищенной картошкой. На печной трубе сохли чулки. На стене висел старый портрет Абрама: чернобородый, со сверкающими глазами. Последнее время Ида редко ложилась с Абрамом в постель. Она вечно болела, вечно на все обижалась. На выставки еврейского искусства она свои картины посылать перестала. Молодость ее осталась позади. Ей было сильно за пятьдесят, а то и больше. Ее дочь — она жила в Берлине — сама уже стала матерью. Но огонь в крови горел у нее по-прежнему. Она продолжала устраивать сцены ревности. Никак не могла простить ему Ниночку. Абрам опустился на стул, выпустил изо рта кольца дыма и извлек из кармана жемчужное ожерелье, позаимствованное у Адасы. Он внимательно рассмотрел каждую жемчужину в отдельности. Интересно, работа старая? Даше оно досталось от ее матери, а ее матери, когда та выходила замуж, — от ее матери. Да, люди умирают, а вещи живут. Любому булыжнику на улице — миллионы лет.

В это время из спальни, в винного цвета халате поверх ночной рубашки и в домашних шлепанцах, вышла Ида. Седеющие волосы перевязаны на затылке лентой, лицо смазано кремом.

Абрам раскатисто рассмеялся:

— Еще ползаешь?

Ида вспыхнула:

— А ты хочешь, чтобы меня паралич хватил, да?

— Ида, любимая, я достал деньги. У тебя будет в чем пойти на бал.

— И где же ты их взял? Новое платье мне не нужно.

Абрам поднял на нее глаза. В них были и радость и удивление.

— В чем дело? Уж не Мессия ли пожаловал?

— Абрам, мне предстоит операция.

Абрам изменился в лице:

— Что случилось?

— У меня опухоль селезенки. Не хотела тебе говорить. Меня просвечивали рентгеном. В понедельник ложусь в больницу.

— Что происходит? Почему ж ты молчала?

— Какая разница. Сегодня была консультация. Длилась два часа.

Абрам опустил голову. Этого он никак не ожидал. Уже довольно давно он обратил внимание, что Ида пожелтела, решил — желчный пузырь. От нее ведь никогда ничего не добьешься. Всегда что-нибудь от него скрывает. И вот — на тебе! Сигарный дым утратил весь свой аромат.

— Надеюсь, это не опасно.

— Надейся. А я боюсь, что у меня рак.

Сигара выпала у Абрама изо рта.

— Ты что, с ума сошла?

— Не кричи. Моей вины тут нет.

— Не всякая опухоль — рак.

— Это верно. — Ида улыбнулась. В эту минуту лицо ее вдруг помолодело, вновь приобрело тот шарм, от которого он сходит с ума уже четверть века. Из-под собравшихся вокруг глаз морщинок взгляд ее излучал ту женскую жизнерадостность, ту извечную польско-еврейскую надежду на лучшее, которую не способны уничтожить никакие невзгоды. Перед ним вновь стояла та самая Ида, которая бросила мужа и сына в Лодзи, отказалась от слуг и богатства и приехала сюда к нему, Абраму, распутнику, да еще, ко всему прочему, женатому человеку. Та самая Ида, которая то ссорилась с ним, то снова мирилась, которая могла в ярости разорвать написанные ею картины, а потом, с удвоенной энергией, приниматься за новые. И вот она стояла перед ним и смотрела на него. Смотрела с печалью и, пожалуй, даже с пренебрежением.

— Не принимай близко к сердцу, Абрам. Я ведь старуха.

Абрам покраснел.

— Для меня ты не старуха, — пробормотал он. — Никакая не старуха.

— Пойдем-ка спать.

Абрам молча последовал за ней. Спальня освещалась лампой под красным абажуром. На столике у постели стоял пузырек с лекарством, лежала польская книжка. Ида скинула халат и легла. Абрам начал раздеваться. Теперь понятно, отчего она последнее время так нервничает, обижается, заговаривает о смерти. Вздыхая, он расшнуровал ботинки. Снял брюки и остался в длинных трусах, из которых вываливался огромный живот. Выключил свет. Присел было на диван, где обычно спал, но потом встал, подошел к Идиной кровати, лег рядом с ней и обнял ее. Оба молчали. Он взял ее двумя пальцами за запястье и стал мерить пульс. От нее исходило ароматное тепло. В темноте он видел ее сияющие глаза. Ошибки быть не могло — он знал ее слишком хорошо. Он ощущал в ней какую-то таинственную радость. И вдруг она почему-то пробормотала: «Мазлтов».

Он хотел спросить, почему она желает ему удачи, но не решился. Ида подняла его руку и поцеловала кончики пальцев. Погладила щеки и бороду.

— Абрам, — сказала она, помолчав, — у меня к тебе просьба.

— Какая, любимая?

— Сначала поклянись, что ее выполнишь.

— Да, проси, что хочешь.

— Абрам, я хочу, чтобы меня похоронили рядом с тобой.

Он вздрогнул:

— Нет, ты будешь жить, ты поправишься.

— Нет, любимый. Это конец.

Ему пришлось пообещать ей, что он приобретет две могилы рядом.

— Ида, ты веришь в загробную жизнь?

— А ты?

— Верю.

— Тебе повезло. А вот для меня человек — не более чем листок на ветке.

Она склонила голову ему на грудь и забылась сном. Абрам не спал, он лежал, уставившись в темноту. Внутри вдруг образовалась какая-то пустота, безнадежность. Ему хотелось помолиться, но что сказать Богу, он не знал. Он вспомнил, что Хама обратилась к нему с точно такой же просьбой. И он тоже пообещал ей, что похоронены они будут рядом, на семейном участке Мускатов. И даже мертвецов… даже их вынужден он был обманывать… Он вдруг увидел лицо Хамы, лежащей на дрогах. Белое, как бумага, на синих губах подобие улыбки. Мнилось, эти губы говорят ему: «Мне ты больше ничего не сделаешь — ни хорошего, ни плохого». Он попытался отогнать от себя это видение, но оно возникало снова и снова — со всем правдоподобием, какое бывает в снах. Его охватил ужас. «Чистая душа, — еле слышно прошептал он, — назад, назад, покойся с миром».

Ида проснулась.

— Что с тобой? — В ее голосе звучала тревога. — Почему ты не спишь?

Абрам хотел ответить, но язык его не слушался. Он прижался рукой к ее волосам и увлажнил их своими слезами.

Глава третья

Те несколько сот злотых, которые Абрам выручил в ломбарде за жемчужное ожерелье Адасы, целиком ушли на Иду. Надо было платить врачам. Надо было платить за мастерскую и квартиру. В понедельник Абрам посадил Иду в дрожки и повез в больницу. Операцию назначили на четверг. Абрам настоял, чтобы у Иды была отдельная палата, куда бы он мог приходить каждый день. Он сунул медсестре пять злотых и попросил ее проявить к больной особую заботу. В пять часов вечера Абраму велели покинуть палату.

Ида обняла его:

— Если это в последний раз, то благослови тебя Бог.

Глаза Абрама тут же наполнились слезами.

— Дурочка, не болтай чепуху.

Он вышел из больницы и сел в шестнадцатый трамвай. Кроме него в вагоне был всего один пассажир. За окном тянулся район Воли — унылый, тускло освещенный; кирпичные здания, закрытые фабрики. Магазины пусты, в подворотнях толкутся одинокие прохожие. Абрам вытер запотевшее окно. Обычно он меланхолии не поддавался, но болезнь Иды совершенно выбила его из колеи. На Маршалковской, возле Злотой, он сошел с трамвая. Неподалеку от Венского вокзала находилась греческая булочная. Абрам вошел и купил буханку хлеба с изюмом, такой хлеб можно было есть без масла. Из булочной он поехал домой. В дверях он остановился. Напротив, на втором этаже, горел ханукальный светильник, два масляных фитиля. Абрам не верил своим глазам. «Неужели уже Ханука?!» — подумал он и в следующую минуту напрочь забыл про праздник.

В квартире было ужасно холодно. Двойные рамы в этом году не ставили. Газовый и электрический свет был отключен. Абрам зажег свечу, стоявшую в спальне, в медном подсвечнике, присел на кровать и принялся, отщипывая от буханки, жадно есть. Задний зуб расшатался, и, пережевывая хлеб, он всякий раз испытывал острую боль. Разделся, залез под одеяло и уснул. Ему снилось, что он тащит вверх по винтовой лестнице непосильно тяжелый груз. Колени подгибаются, но идти надо. Оглянулся: он на мельнице. Ему нужно молоть зерно или он уже в геенне? Его душа переселилась в мельника?

Он расхохотался и проснулся. И вдруг вспомнил, что бал уже завтра, а ведь он в жюри конкурса красоты. Какая разница? Все равно он никуда не пойдет. Не ходить же по балам, когда Ида так серьезно больна. К тому же у него нет подходящего костюма. Кстати, куда он задевал билеты?

Он вскочил с постели и стал лихорадочно рыться в карманах. Нашел. Подошел к шкафу — машинально, без всякой цели. Был же у него когда-то смокинг! Может, он еще годится? Да, вот он. Он провел рукой по шелковым лацканам, по галуну на брюках. Примерил его в темноте. Самый раз. А нет ли у него лакированных штиблет? Кожа, должно быть, потрескалась, но, если их начистить до блеска, будет незаметно. Да, и ведь имелась у него пара колодок, кто-то привез их ему из Германии. Где бы они могли быть? Может, здесь, в запертом комоде? Где же ключи? Да вот они, на письменном столе.

Он бродил в темноте по комнате и доставал рубашки, галстуки, воротнички, крахмальные манжеты, которые давным-давно за ненадобностью припрятала Хама. К чему было убирать такие превосходные вещи?! Бедная Хама, она была права, он всегда бросал деньги на ветер. Верно, он занимался сейчас постыдным делом, но ведь его никто не видит. Чтобы согреться, он похлопал себя по бокам и груди. «Господи, ну и брюхо же я отрастил! — пробормотал он себе под нос. — И груди, как у женщины». Дотронулся рукой до паха. Его охватило желание. «Завести роман. Напоследок». Он снова залез в постель и накрылся одеялом. Съел еще кусок хлеба с изюмом. Ухаживая за женщинами, Абрам понял, что в конечном итоге мужчина всегда настоит на своем. Если мужчина решил завести роман, женщина подвернется всегда. Магнетизм своего рода.

Вскоре он уснул и утром проснулся бодрым и выспавшимся. Вымывшись холодной водой в кухне над раковиной, он сложил собранную ночью одежду в чемодан и отправился к знакомому портному. Снег лежал грязный и липкий. Дворники сгребали его кирками и лопатами. По земле прыгали, клюя хлебные крошки, птицы. Абраму вспомнилась вдруг фраза из молитвенника: «Всевышний видит все, от огромного слона до яиц вши».

Портной хворал. За последние два года, с тех пор как они виделись в последний раз, он превратился в глубокого старика. Шамкает беззубым ртом, на дряблой шее болтается сантиметр, на скрюченном среднем пальце наперсток. Когда Абрам вошел, он разрезал холстину громадными ножницами. Его желтые глаза смотрели на Абрама с сомнением.

— Не сегодня, — пробурчал он, когда Абрам изложил ему свою надобность.

— Убийца! Ты меня погубишь! Мне ж сегодня вечером на бал идти.

Выйдя от портного, Абрам отправился на поиски сапожника. На лакированные штиблеты надо было поставить набойки. В подворотне Абраму попалась на глаза вывеска с изображенным на ней сапогом. Сапожная мастерская находилась во дворе, в подвале. По грязным ступенькам Абрам спустился в темный коридор и на ощупь двинулся вперед, налетая на коробки и ящики. Толкнув дверь, он очутился в комнатке с неровным потолком и закопченным и пыльным окном. На заваленной каким-то тряпьем койке в испачканных экскрементами пеленках лежал ребенок. Перед ржавой плитой стояла на коленях, разжигая огонь, женщина в грязной юбке. За столом сидел маленький человечек с бледным, почти прозрачным лицом и с бесцветными, водянистыми глазами, выглядывавшими из-под ввалившихся щек. Кусачками он отдирал подошву от ботинка, обнажив кожу, утыканную гвоздями и напоминавшую ощерившийся рот.

Абрам опустился на стул. Запах в комнате стоял затхлый. Из печи валил едкий дым. Скулил ребенок. Мать поднялась с колен, подошла к койке и сунула ребенку обвисшую, дряблую грудь. В углу, за паутиной и кучей мусора, стоял книжный шкаф с религиозными книгами. Абрам снял с полки Пятикнижие — переплет отваливался, страницы были изъедены червем. Он открыл книгу наугад и стал читать:

«…и Господь обещал тебе ныне, что ты будешь собственным Его народом, как Он говорил тебе, если ты будешь хранить все заповеди Его, и что Он поставит тебя выше всех народов, которых Он сотворил, в чести, славе и великолепии, и что ты будешь святым народом у Господа Бога твоего, как Он говорил»[18].

Глава четвертая

1

Билеты, которые Абрам принес Адасе и Асе-Гешлу, вызвали в доме переполох. Адасе пойти на бал очень хотелось. Уже много лет она никуда не ходила. Когда она жила с Асой-Гешлом в грехе, их, естественно, никуда не приглашали. Потом были беременность, роды, болел ребенок. Аса-Гешл мало кого звал домой, да и сам почти никогда не принимал приглашений. Но сколько можно сторониться людей? Она была еще хороша собой, и сидеть, точно какая-нибудь старуха, греясь у печки, было преступлением. Аса-Гешл признавал ее правоту, сам же терпеть не мог балов, вечеринок, юбилеев.

На этот раз, однако, он решил с Адасой не спорить, приобрел пару лакированных штиблет, крахмальную сорочку и галстук-бабочку. Адаса купила себе вечернее платье. Кончилось очередной ссорой — приготовления к балу обошлись в немалую сумму, ведь помимо туалетов пришлось потратиться на парикмахера и на маникюршу. У Маши тоже был билет на бал, и двоюродные сестры собирались вместе: стирали, гладили, штопали. Телефон в доме Адасы звонил, не замолкая ни на минуту. Чего только Маша не приносила: и кораллы, и браслеты, и серьги, и бусы из фальшивого жемчуга. Аса-Гешл не без раздражения наблюдал за тем, как суетность, что дремлет в каждой женщине, берет над Адасой верх. Вдобавок она так волновалась, что у нее все валилось из рук. Она ругала ребенка, порой даже грубыми словами, а когда Аса-Гешл ей выговаривал, принималась плакать.

— Что ты от меня хочешь? — жаловалась она. — И без того никакой жизни нет.

Напряжение, возникшее в семье, сказывалось и на Асе-Гешле. Он перестал готовиться к урокам, мучился бессонницей. В день бала Адаса проснулась с температурой, однако, несмотря на уговоры Асы-Гешла ни на какой бал не ходить, заявила, что дома не останется даже под страхом смерти. Она приняла несколько таблеток аспирина, и температура упала. В девять вечера дверь в спальню распахнулась, и на пороге появились Адаса и Маша. Аса-Гешл не верил своим глазам. Перед ним, точно сошедшие со страниц модного журнала, стояли две красотки, одна блондинка, другая брюнетка. Впрочем, когда он подошел к зеркалу, он и себя самого узнал лишь с большим трудом: аккуратно пострижен, чисто выбрит. Вечерний костюм сидел на нем превосходно. Поляки, которые в тот вечер спускались вместе с ними в лифте, смотрели на этих разодетых евреев, разинув рты. Надо же, думали они, вечно жалуются, что хлеба не на что купить, а сами по балам разъезжают.

Дрожки удалось остановить далеко не сразу; Адаса была в легком плаще, и Аса-Гешл не меньше четверти часа метался по улице в поисках свободного экипажа. Пока он бегал, Адаса продрогла и стала кашлять. Желание ехать на бал и всем продемонстрировать, как она хороша собой, несколько поубавилось. Она ослабела, сникла, и теперь ей хотелось только одного: поскорей вернуться домой и лечь в постель. В дрожки садились молча.

Маша же, выпив перед уходом коньяку, пребывала в нетерпении.

— Что притихли? — с вызовом сказала она. — Не на похороны ведь едем.

Дрожки остановились. Перед зданием, где должен был состояться бал, собралась толпа. Такой ажиотаж Аса-Гешл видел впервые в жизни. Билетов продали столько, что зал не мог вместить всех приглашенных. Женщины визжали, мужчины переругивались. Кто-то попытался открыть двери силой. Пришлось вызывать полицию. «Нет от этих евреев спасу!» — истошно кричала какая-то девица.

Неожиданно толпа подалась вперед и потащила Адасу за собой. Она почувствовала, как треснуло платье, и ее охватила паника: а вдруг его сорвут и она останется голой?! Гардеробщицы не успевали обслуживать гостей; сотни пальто, плащей, шляп, зонтиков, сапог, галош и свертков летели им в лицо. Не было времени проверять билеты, не хватало вешалок. Адаса схватила Асу-Гешла за локоть, но толпа, отделив ее и от мужа, и от двоюродной сестры, понесла в зал. Уже играл оркестр, на танцплощадке яблоку негде было упасть, и пары, вместо того чтобы танцевать, стояли на месте, покачиваясь под музыку. Пели трубы, гудели барабаны. Было душно, раздавались визг, хихиканье, хохот, пахло духами и потом, глаза рябило от разноцветных нарядов. Какой-то мужчина в меховой шапке раввина выплясывал с женщиной, у которой маска съехала на нос. На сцене, заслоняя музыкантов, стоял великан в шлеме и в кольчуге — тот самый силач, что был упомянут в объявлении. Адасе хотелось убежать, ее толкали со всех сторон. Какой-то тощий юнец, горбоносый, с хищным лицом, обнял ее:

— Поцелуй меня, красотка!

Она попыталась вырваться, но юнец держал ее крепко. От него пахло помадой и потом. И тут из толпы возник Абрам:

— Адаса, дорогая!

Юнец тут же исчез. Абрам схватил ее за плечи:

— Что случилось? Где Аса-Гешл? Господи, ты хороша, как майское утро.

Адаса расплакалась:

— Ой, дядечка, уведи меня отсюда!

— Дурочка, что ж ты плачешь? Господи, сумасшедший дом какой-то!

И Абрам, ведя за собой Адасу, стал продираться сквозь толпу, расталкивая людей своим огромным животом. При этом он то и дело останавливался, здоровался с одними, махал другим, целовал руки дамам и говорил комплименты на дикой смеси идиша, польского и русского. Он остановил тучного мужчину с повязкой на рукаве.

— И не стыдно? — выговорил он ему. — Что вы тут устроили? Хуже, чем в Бердичеве.

Наконец Абрам протиснулся в соседнюю комнату, где гости толпились возле буфета, ели сдобные булки и пили пиво и лимонад. Одна женщина стояла на коленях перед другой и наскоро зашивала ей порванное платье. Какая-то девица прыгала на одной ноге, держа в руке туфлю с отломившимся каблуком. Мимо бесконечным потоком шли русские генералы в эполетах, польские помещики в искусно сшитых кафтанах, немецкие солдаты в касках с шишечками, раввины в меховых шапках, ешиботники в бархатных ермолках, из-под которых выбивались заправленные за уши пейсы. Что это ряженые, Адаса поняла далеко не сразу. Абрам и сам был совершенно неузнаваем. Смокинг и борода усыпаны были обрывками бумаги и конфетти, на лысину спикировал воздушный шар.

— Ты еще легко отделалась, — крикнул он Адасе. — Тут женщина в одних панталонах осталась. — И он, зайдясь громовым смехом, нежно поцеловал свою спутницу.

От него пахло спиртным.

— Дядечка, я хочу домой.

— Посиди здесь — пойду разыщу твоего кавалера.

И, посадив ее на свободный стул у стены, он отправился на поиски Асы-Гешла. Слева, под руку с розовощеким, кудрявым мужчиной с брюшком, появилась Маша. Один его глаз улыбался, другой мрачно взирал по сторонам. «Только бы она меня не заметила», — подумала Адаса.

В эту минуту Маша подошла к ней.

— Мамочка! — воскликнула она. — Вот она где!

С этими словами она подвела к Адасе своего спутника, доктора такого-то — Адаса не разобрала его имени. Маша что-то оживленно щебетала, доктор же церемонно поклонился, поцеловал Адасе руку поверх перчатки, с чем и удалился.

— Не забудьте про конфеты! — крикнула Маша ему вслед, а Адасе сказала: — Симпатичный. Капитан в отставке. И еврей. Но по-моему, обращенный. Чего ты здесь сидишь? Господи, ну и народу! У-у-у-х! Что с тобой? У тебя заплаканные глаза. Не бери в голову. Плюнь. А где Аса-Гешл? Я тебя всюду искала.

— Дядя Абрам здесь.

— Правда? Где он? Его возлюбленная в больнице, а он развлекается. Нет, ты погляди, что с моим платьем. Черт знает что творится! Ох, ну и народу! — Маша помолчала, а затем сказала: — Ничего не попишешь, стареем. У тебя шпильки не найдется?

2

Абрам пустился было на поиски Асы-Гешла, однако не прошло и минуты, как он совершенно забыл не только куда направляется, но и что Адаса его ждет. Совсем недавно он для храбрости опрокинул стаканчик коньяка. Он помнил, что входит в жюри конкурса красоты, но понятия не имел ни где находятся остальные члены жюри, ни где будет проходить смотр претенденток. Женщины, которые, по его подсчетам, давно должны были превратиться в глубоких старух, вдруг резко помолодели; молодые, красивые, с модными прическами, стройные, как невесты, они проплывали перед его затуманенным взором. Мужчины, которые, как ему представлялось, давно умерли от тифа или затерялись где-то в России, теперь называли его по имени и громко его приветствовали. Женщина в красной маске вцепилась в лацкан его фрака:

— Кто ты? Поцелуй меня.

Абрам попробовал обнять ее, но она ловко вывернулась и исчезла. Он бросился за ней и вдруг почувствовал, что у него подгибаются колени. «Вперед я иду или назад?» — пронеслось в мозгу. Где она, эта летняя птичка? Куда она полетела? Абрам попытался остановить наугад нескольких женщин в масках, но все они проскальзывали мимо. Одна девица показала ему язык, другая скорчила гримасу, третья крикнула ему вслед: «Масон!»

Абрам остановился как вкопанный. Этого гнусного словечка он не слышал уже много лет. Музыка смолкла, потом заиграла снова — какофония была такая, будто одновременно визжали тысячи кошек. Пары раскачивались, тряслись, вертелись, прыгали. Абрам окончательно потерял голову. Что это? Шимми? Чарльстон? Румба? Свиньи! От одного их вида блевать хочется. Горы никому не нужного женского мяса. Он нащупал в кармане носовой платок и вытер мокрое от пота лицо. Рубашка и белье взмокли, пристали к телу. Ступни горели, — казалось, он идет по раскаленному песку. Какая-то девица, столкнувшись с ним, крикнула ему в самое ухо, точно глухому:

— Эй, старый пень! Шел бы лучше спать!

Он сделал еще несколько шагов и тут услышал тоненький голосок:

— Герр Абрам, как поживаете?

Он обернулся. Это был Финлендер, горбун, с которым он встречался у Герца Яновера. Да, тогда он носился с идеей издания журнала; Финлендер должен был быть одним из издателей. Всем этим планам не суждено было сбыться, и Финлендер в их компании бывать перестал. Но вот ведь, жив. Шевелюра — золото с серебром. Абрам качнулся в его сторону, словно собираясь его обнять:

— Кого я вижу!

— А я уж решил, вы меня не узнаете.

— Как ты мог подумать такое, Финлендер! Ты ничуть не изменился. Как ты? Что поделываешь? По-прежнему не женат?

— Что? Нет.

— Где ты живешь? С Дембицером встречаешься?

— Дембицер умер.

Абрам вздрогнул:

— Когда? Как?

— Сердце. В газетах писали.

— Ясно. А как тот, ну, как его… фокусник… телепат.

— Мессингер. Он здесь. На балу.

— Здесь?! А эта женщина? Та, что духов вызывала?

— Калишер. Вышла замуж за предпринимателя из Лодзи.

— Души усопших больше не вызывает?

— Больше не вызывает.

— А Герц Яновер? Он тоже здесь?

— Здесь. С Гиной.

— Где они? Я всех растерял.

Абрам порылся в кармане. Он хотел дать Финлендеру визитную карточку, но не нашел и, шаркая, пошел прочь. Какая разница? Всё слова, одни слова. И тут он услышал, как кто-то зовет его: «Пан Абрам! Пан Абрам!» Он оглянулся и увидел женщину в черном кимоно и в меховом жакете поверх бального платья. Среднего роста, волосы заплетены в косы и причесаны на прямой пробор; в волосах гребни, булавки, цветы. В ушах старомодные золотые серьги. Длинные, по локоть перчатки.

Абрам окинул ее оценивающим взглядом:

— Пошли потанцуем, маленькая маска.

— Еще успеем, вечер только начинается, — отвечала маска на идише. — Какой же ты старый. Седой, как лунь.

— Человек моложе не становится — только старше, — ответил Абрам. — Кто ты, крошка?

— Секрет.

— Твоя внешность мне знакома. Скажи, ты давно меня знаешь?

— Тысячу лет.

— Не невестка ли ты реб Бериша Камейки?

— Ошибаешься.

— Родственница Пжепьорко?

— Опять не угадал.

— Кто же тогда?

— Просто еврейская девушка.

— Естественно. Кто ж еще?

— Я слышала, Натан болен.

Абрам оживился:

— Так ты и Натана знаешь? Значит, из наших! Меня не проведешь. Снимай маску. Открой свое прелестное личико.

— А я надеялась, ты угадаешь.

— Ах, моя маленькая прелестная маска! Ты меня заинтриговала.

Абрам обнял ее за талию и повел, пробираясь сквозь толпу, в соседнюю комнату. Ему хотелось угостить ее вином. Дышать с каждым шагом становилось все труднее. Слава Богу, что здесь, на балу, он не один, не одинок. У него есть все шансы найти себе женщину, он еще может нравиться. Маска охотно шла за ним. Он жадно вдыхал аромат ее духов. Перед ним мелькали знакомые лица. Большевик Бройде шествовал с хромой портнихой Лилей. Он увидел Гину с низкорослой девушкой, в свое время она снимала у нее комнату. Абрам с достоинством поклонился и помахал им рукой. Обе женщины посмотрели ему вслед с удивлением, смешанным с презрением. Абрам нахмурился. Нет, кто его спутница, он догадаться не мог.

— Кого еще ты знаешь из моей семьи?

— Кого только я не знаю! Пиню, Нюню, Копла.

— Копла? Стало быть, ты довоенная штучка.

— Да, не вчера из яйца вылупилась.

— Копл в Америке. Я слышал, у него там неприятности.

— Да, промышлял спиртным.

Абрам помолчал.

— Черт возьми, все она знает! Ты и будущее предсказывать умеешь?

Сквозь узкие прорези на него смотрели блестящие черные глаза. И тут его охватило жуткое чувство. А вдруг она — Ангел Смерти? Он совершенно протрезвел. Вспомнил, что у него больное сердце, что у Иды операция, что Адаса ждет, когда он найдет Асу-Гешла. «Боже, что со мной? Как же низко я пал!» Он испытал желание бросить эту незнакомку, убежать домой, залезть под одеяло. Вместо этого он вновь крепко обнял ее. «Не все ли равно, в конце концов, когда умирать». И тут его осенило: женщина в маске была Маня, служанка Мешулама, помощница Наоми. Черная Маня, как они ее называли.

3

Отыскать Адасу Асе-Гешлу никак не удавалось. Впрочем, особого желания найти ее он не испытывал. И то сказать, какой смысл таскаться по залу с собственной женой? Он оглох от громкой музыки, яркий свет слепил глаза. Он зашел в буфет и, взяв стакан пива, сел за столик. И что они так веселятся, эти рассеянные по всему свету бродяги? Бога они лишились, миром не овладели. «Нет, не могу больше, — пробормотал он. — Задыхаюсь». И тут до него донесся знакомый голос:

— Nun, gezweifelt ist genug…

Он открыл глаза и увидел Герца Яновера. Фрак измят, вместо галстука развевающийся бант, бакенбарды за время их последней встречи совсем поседели. Рядом с ним стояла высокая девушка, смуглая и стройная, с чуть вытянутыми, правильными чертами лица и большими черными глазами. Волосы, отметил про себя Аса-Гешл, были не по моде длинные, шелковое платье без украшений. Несмотря на то что была она брюнеткой с оливковой кожей, что-то в ее внешности было неуловимо нееврейское; скорее, француженка или итальянка, подумал Аса-Гешл, — таких женщин он в Швейцарии навидался. По какой-то неясной причине девушка эта напоминала ему монашку.

— Хочу познакомить тебя с очаровательной женщиной, — говорил меж тем Герц Яновер. — Пани Барбара Фишелзон — Аса-Гешл Баннет. — Говорил он по-польски, и голос его дрожал от возбуждения.

Аса-Гешл вскочил и, сбиваясь, поспешно сказал:

— Садитесь, прошу вас.

— Мой почтенный друг — философ, — продолжал Герц Яновер на своем витиеватом польском языке, не без некоторой иронии. — Сия прелестная дама, представьте, — тоже мыслитель. Только что из Франции. Училась у знаменитого Бергсона.

— Господин Яновер, как всегда, несколько преувеличивает, — вступила в разговор дама. — Я просто студентка.

— Скромность — высшая добродетель, — провозгласил Герц Яновер. — Пани Барбару я имел честь знать в бытность ее совсем еще ребенком. А теперь она на голову выше меня — и в прямом, и в переносном смысле.

— Пожалуйста, не принимайте его слова всерьез. Он выпил лишнего.

— Вы не хотели бы ненадолго присесть? — осведомился Аса-Гешл. — И ты тоже, Герц.

— Я должен вернуться к своей половине. А где ваша супруга?

— Адаса? Я ее потерял.

— Потерял, говоришь? По Фрейду, это подсознательное стремление высвободиться из брачных уз. На твоем месте я не был бы столь безмятежен. Адаса — женщина еще весьма привлекательная.

Аса-Гешл покраснел.

— Не болтай ерунду, Герц, — сказал он.

— Как знать, как знать. Будем надеяться, что ей не надоест вся эта вакханалия. — И он, прощаясь, махнул рукой. — Au revoir. Оставляю тебя в обществе сей обворожительной особы.

Яновер поклонился, щелкнул каблуками, послал брюнетке воздушный поцелуй, развернулся на своих коротких ножках и поспешил прочь.

— Бедняга, — обронила Барбара, — он совершенно не умеет пить.

— Может, взять вам что-нибудь?

— Нет, благодарю. Не хочется.

— Вы и в самом деле бывали на лекциях Бергсона?

— Да, но всего на нескольких.

— И долго вы жили во Франции?

— Пять лет.

— Изучали философию?

— Моя специальность — французская литература. А вы, насколько я понимаю, — профессор в теологической семинарии.

— Всего лишь преподаватель.

— Никогда не встречала семинаристов-евреев. Скажите, они одеваются, как раввины? Носят пейсы?

— Вовсе нет. Одеваются они по-европейски. Как все.

— Странно. Разве они не ортодоксальные евреи?

— По-настоящему ортодоксальные евреи учатся в ешивах.

— Да-да, вспомнила. Мой собственный отец ходил в ешиву.

— Ваш отец раввин?

Девушка улыбнулась, обнажив длинные зубы:

— Пастор.

— В самом деле? — Аса-Гешл не скрывал своего удивления. — Где же?

— Здесь, в Варшаве.

— В какой церкви?

— В евангелической. У них часовня на Крулевской улице.

— Стало быть, вы христианка? — предположил Аса-Гешл.

— Я приняла христианство, когда мне было четыре года.

Последовала долгая пауза. Аса-Гешл вспомнил, что Герц Яновер когда-то рассказывал ему про какого-то выкреста, Фишелзона, бывшего раввина в Талмудическом братстве, автора пары книг. Сидящая рядом девушка опустила меж тем головку и рассматривала свои ухоженные руки.

— Господин Яновер, — сказала она, прерывая молчание, — бывал у нас дома. Одно время отец хотел, чтобы я учила иврит. Господин Яновер давал мне уроки.

— И выучили?

— Увы, совсем немного. Вместо того чтобы заниматься, мы все время болтали. Про вас я знаю давно, с раннего детства. Как вы сбежали из местечка, как приехали в Варшаву — всю вашу историю.

— Неужели?

— Он даже рассказывал мне, что вы пишете книгу.

Аса-Гешл прикусил губу.

— Не книгу, — пояснил он. — Диссертацию. Я так ее и не закончил.

— Сколько помню, вы предложили создать исследовательский центр для проведения экспериментов по определению чистого счастья. Помню, эта тема меня тогда очень заинтересовала.

— Я уж и сам про нее забыл.

— Весь вопрос в том, где такой центр может быть создан. Разве что в вакууме.

— Почему же в вакууме?

— Потому что любое конкретное место будет обязательно зависеть от окружающих общественных норм и, разумеется, идеологических представлений, которые…

— Вы, я вижу, марксистка. Я, собственно, никогда не говорил о чистом счастье.

— Философы вообще любят все «чистое». Чистый разум, чистое счастье, чистая мораль. Кстати, вы танцуете?

— К сожалению, нет.

— У вас есть сигареты?

— Простите, не курю.

— Что же вы в таком случае делаете?

— Тревожусь.

— Что ж, дело хорошее. А пока вы пребываете в тревоге, мир становится добычей таких, как Муссолини, Пилсудские, Макдональды.

— Пусть этот мир катится ко всем чертям.

Пани Барбара хмыкнула:

— Вы, я смотрю, декадент, а? Все симптомы налицо. Пойдемте со мной. Хочется посмотреть, как танцуют.

Они встали. Из-за буфетной стойки выскочила официантка и бросилась за ними. Аса-Гешл забыл заплатить за пиво.

4

Пока Аса-Гешл и Барбара добирались до танцевального зала, музыка смолкла, однако танцплощадка была по-прежнему забита до отказа. Танцующие стояли парами и не сводили глаз со сцены. Представление продолжалось. Великан демонстрировал свою силу: ломал цепи, гнул железные прутья, подставлял голую грудь под удары молотком, которые наносил ему какой-то юнец. Силача сменил маг, маленький человечек в блузе и в шейном платке. Что-то тараторя тоненьким голоском, он стал махать платком над стаканом, свечой и какими-то монетами. Из глубины зала разобрать, что он говорит, было сложно. Когда сеанс магии подошел к концу, на сцену вынесли стулья для членов жюри конкурса красоты. Абрама среди них почему-то не было. Аса-Гешл огляделся по сторонам, нет ли поблизости Адасы, или Маши, или Гины, но вокруг мелькали лишь незнакомые лица.

Пани Барбара скорчила гримасу.

— Здесь вся улица Налевки, — сказала она.

— У жителей Налевки такое же право на существование, как и у всех остальных.

— Не спорю. — Она открыла сумочку, достала зеркальце и пудреницу. — Настроение у вас, по-моему, неважное, — сказала она. — Как ни странно, когда я хожу на балы, особенно на балы еврейские, у меня тоже портится настроение.

— Отчего же в таком случае вы не ходите на польские балы?

По ее лицу пробежала тень.

— Видите ли, я оказалась между двух народов, поляков и евреев. Из-за своей миссионерской деятельности папа всегда много общался с молодыми евреями. Одно время я училась в Евангелическом институте, однако после отъезда во Францию растеряла все связи. Вы ведь тоже, судя по всему, аутсайдер.

— Я всю жизнь был аутсайдером.

— Почему?

— Не знаю. Мне всегда не хватало веры, объединяющей людей.

— Когда вы вернулись из России?

— В тысяча девятьсот девятнадцатом году.

— И революция не оказала на вас никакого влияния?

— Марксистом я не был никогда.

— А кем? Анархистом?

— Не смейтесь надо мной, но мне и сейчас кажется, что нет системы лучше, чем капиталистическая. Я вовсе не хочу сказать, что она хороша; она очень жестока — но таков человек, таковы законы экономики.

— Какая чушь! Что ж, по крайней мере, вы искренни. Другие прячутся за пустой болтовней. А как вы относитесь к сионизму? Вы не сионист?

— Что-то не верится, что евреям когда-нибудь дадут землю. Просто так никто никому ничего не даст.

— Это верно. Вот поэтому-то и приходится сражаться.

— Сражаться за что? Чем кончались все войны? Что нам дали революции? Голод и потоки глупых речей.

— Если это все, что вы увидели в Советской России, вас можно только пожалеть. С таким мировоззрением, как ваше, я бы уж давно повесилась.

— Скептики тоже хотят жить — может, даже больше, чем верующие.

— Ради чего? Я слышала, у вас есть ребенок. Как можно растить ребенка с таким отношением к жизни?

— Детей я не хотел иметь никогда.

— Получается, что вас насиловали! Стыдитесь! Вы прячетесь за собственной трусостью. Могу я задать вам нескромный вопрос?

— Спрашивайте, что хотите.

— Я слышала про вас столько, что у меня такое чувство, будто мы старые друзья. Ваша жена такая же, как вы? Так же далека от жизни?

— Да, но иначе. Она по природе — верующая. Одна и из тех, для кого любовь — это Бог.

— Что ж, стало быть, она обрела своего бога.

— Плохого бога. Бога, который постоянно ее покидает.

— Бедная! Мне бы хотелось с ней познакомиться. Герц Яновер говорит о ней в превосходной степени. Вы, помнится, сказали, что она здесь?

— Да. Мы потерялись.

— Ах! Может, я задаю слишком много вопросов, но так уж я устроена. Не хотите отвечать — скажите прямо.

— Спрашивайте, ради Бога. Я ужасно рад, что нашелся человек, который со мной разговаривает.

— Почему вы не доучились? Почему не закончили книгу? Охота пропала?

— Это долгая история. Когда я вернулся из России, мне пришлось многое на себя взять. Я должен помогать матери. Сестра очень бедна. У меня двое детей: сын от первой жены и маленькая дочь от нынешней. Вы и представить себе не можете, сколько сил уходит на самое необходимое.

— Легко себе представляю. Во Франции мне тоже пришлось несладко. А что с вашей книгой? Вы ее совсем забросили?

— Во-первых, она написана на немецком. Во-вторых, на плохом немецком. И в третьих, не закончена.

— Мне бы хотелось ее прочесть.

— Стоит ли? Пустая трата времени.

— Это уж позвольте решить мне.

— В ней полно ошибок и исправлений. Да и почерк у меня негодный.

— У меня есть дома пишущая машинка. Я могла бы вашу рукопись перепечатать.

— Зачем вам?

— Мало ли… Революция от этого не пострадает. Когда вы свободны?

— По вечерам.

— Вот и приходите. Позвоните. Наш телефон есть в телефонной книге. Пастор Фишелзон. И папа пусть вас не смущает. Он у меня покладистый. К тому же он последнее время болеет. На чем строится ваша теория?

— На Спинозе и Мальтусе.

— Оригинальное сочетание. И что же вы предлагаете?

— Безопасный секс — в самом широком смысле слова.

— Как это понимать?

— Больше секса и меньше детей. Спальня — ключ ко всем проблемам, общественным и частным.

— Похоже, вы сами смеетесь над собственной теорией. Мой отец такой же. Говорит совершенно серьезно, даже переходит на крик, а мне все время кажется, будто он дурака валяет. Почему вы не ищете свою жену?

— Где ж ее здесь найдешь? Иголка в стоге сена.

— На все у вас есть ответ. У Герца Яновера тоже когда-то была своя философия. Безысходность, силы тьмы — что-то в этом роде. На меня она тогда, помнится, произвела впечатление. Когда позвоните?

— Очень скоро.

— Мне пора. Я и пришла-то из чистого любопытства. Голова разболелась. Не проводите в гардероб?

В гардеробе Барбара забрала каракулевую шубку, пару отороченных мехом сапожек и зонтик с янтарной ручкой и шелковой кисточкой. В киоске по соседству она купила пачку египетских сигарет с золотым ободком. Закурила и выпустила дым из ноздрей. Посмотрела на себя в зеркало и протянула гардеробщице двадцать грошей.

— Не поможете мне остановить дрожки?

— Конечно.

Падал легкий снег, на ветру кружились снежинки. Перед зданием стояли дрожки с откидным верхом. Лошадь навострила уши и стала трясти мокрой головой. На козлах, вжав голову в плечи, сидел в капюшоне кучер. Мигала свеча под стеклянным колпаком у него над головой, и в ее переливающемся свете качались, точно театральные декорации, стены здания.

— Гнусная погода, — обронила Барбара. — Вы мне скоро позвоните?

— В самое ближайшее время.

— Особенно не тяните, — отозвалась она, садясь в дрожки. — Спокойной ночи.

Кучер потянул на себя поводья, дрожки тронулись. Аса-Гешл долго смотрел им вслед. Снежинки таяли в волосах, садились на брови. На ветру развевались полы фрака. Вдалеке в лиловые небеса вонзались трубы домов и шпили церквей. Аса-Гешл провожал дрожки глазами, пока они не скрылись за углом.

Он вернулся в зал. Публика аплодировала. Кто-то что-то громко выкрикивал. Широкоплечий мужчина со смуглым, как у турка, лицом и копной густых черных волос говорил хриплым голосом:

— У этой компании все — политика. На истину и справедливость им наплевать.

— Что случилось?

— Королевой красоты выбрали обезьяну. Страшна, как смертный грех. Какую-то влиятельную особу, надо полагать.

— А вам не все равно?

— Как сказано в Талмуде, для медного гроша и сотни золотых монет закон един.

И тут Аса-Гешл увидел Адасу. Она стояла и во все глаза смотрела на сцену. Никогда еще не была она так красива, как сейчас. Он вдруг вспомнил: Абрам ведь обещал, что королевой бала выберут ее. Его охватила жалость. Вот она, его любимая жена, мать его ребенка, женщина, которая ради него отказалась от богатства. Как она, должно быть, расстроена. Сколько резких слов он ей наговорил! Как же несостоятельна его жизнь, его карьера, его любовь! Он подошел и положил ей на плечо руку. Адаса вздрогнула. Бросила на него испуганный взгляд и тотчас же просияла:

— Это ты? Где ж ты был? Я тебя весь вечер искала. Я подумала, что… — И у нее на глаза навернулись слезы.

— Что ты подумала?

— Не важно. Какой шум! Какие мелкие люди! Не надо было ходить. Ты был прав. Ты видел Машу?

— Нет, любимая. Пойдем где-нибудь сядем. Ты потрясающе красивая.

Улыбка сошла с лица Адасы. Чем объяснить его внезапную нежность? Она ожидала, что он начнет ее отчитывать.

— Давай уйдем, — сказала она и взяла его под руку. — Поедем домой.

Глава пятая

1

Среди ночи Абрам проснулся от острой боли в левой руке и тяжести на сердце. Было темно. Рядом с ним в постели спала женщина. Кто это? Ида? Но Ида в больнице. Хама умерла. Он попытался вспомнить, что произошло накануне, но не смог. Сердце гулко стучало в подушку. Голова, казалось, была набита песком. Он вспомнил про дигиталис и попробовал встать, но оторвать спины от постели не сумел. Темень была такая, что не видно было ни двери, ни окна. «Господи, мне конец», — пронеслось в мозгу. Он решил разбудить спящую рядом женщину, но не смог даже руки поднять. На какое-то время он снова забылся сном. Ему снилось, что он на бойне. Мясник вязал быка, готовясь рассечь ему горло ножом. Как странно! Быком был он, Абрам! Он хотел закричать, но кто-то крепко сжимал ему челюсти. Вот они, живодеры, подходят к нему, скрипя своими окровавленными сапогами. «Убийцы! Негодяи! Я человек, живой человек!» Абрам вздрогнул и проснулся в холодном поту. Кровать ходила под ним ходуном. Во рту стоял вкус крови. Он замер. Боже, это конец.

Лежавшая рядом женщина проснулась.

— Абрам! Что с вами?

— Кто ты? — с трудом прохрипел Абрам.

— Это я, Маня.

— Где я?

— В чем дело? Вам что, плохо? Мы приехали сюда с бала.

— А-а…

— У вас что-то болит?

Он не знал, что ответить. И вдруг вспыхнул электрический свет. Маня — босая, в длинной ночной рубашке — стояла у кровати. Лицо дряблое, поблекшее, в морщинах. Двойной подбородок. Узкие калмыцкие глаза смотрят на него с тупым ужасом.

— Что с вами? Сердце?

— Давит… немного.

— Господи, что же делать? Скоро вернутся хозяин с хозяйкой.

Абрам огляделся и обнаружил, что он на кухне. Пол выложен плиткой. По стенам развешаны горшки и кастрюли. На плите чайник. С абажура свисает клейкая лента от мух. Абрам чуть не рассмеялся. Хорошенькое же место он выбрал для смерти.

— Таблетки… у меня таблетки… в брюках… — выдавил он из себя.

Маня сунула руку в карман лежавших на стуле брюк. Таблеток там не оказалось. Она запуталась в подтяжках. Из жилетного кармана на пол упали огромные часы. Маня подняла их и поднесла к уху.

— Остановились?

— Да.

— Ах…

Дурной знак. Он умирает. За тридцать пять лет эти часы не остановились ни разу. Он закрыл глаза. Будет Варшаве о чем посудачить. Маня металась по кухне, заламывая руки.

— Абрам, — сказала она свистящим шепотом. — Вам придется поехать домой.

— Да, да. Одеваюсь.

Она бросилась к постели и откинула одеяло. Абрам лежал в нижнем белье. Корчась от боли, с трудом спустил ноги на пол. Она помогла ему одеться, натянула на него брюки, носки, надела туфли. Подняла его и надела на него жилет, пиджак, пальто, меховую шапку, а нижнее белье сунула в ящик для угля. «Я ведь чувствовал, что дело плохо… чувствовал…» — твердил он про себя. Маня кинулась одеваться. Сбросила с себя ночную рубаху и осталась голой: тяжелые, обвисшие груди, широкие бедра, толстый живот, волосатые ноги. Один глаз у Абрама был закрыт, другим он с любопытством косился на ее ноги, на кривые, заходящие один за другой пальцы. Так вот за что отдал он свою жизнь! Ему пришло в голову, что надо бы прочесть молитву, попросить Бога о прощении, но слова на ум не шли. Сидя на краю постели, он, как видно, опять задремал, ибо, проснувшись, обнаружил, что Маня полностью одета. Острая боль в груди прекратилась. Маня помогла ему подняться, и на дрожащих ногах он вышел вместе с ней из кухни в коридор. Тут силы его оставили, и он рухнул на пол. Маня обхватила его обеими руками, стала поднимать, но он не двигался. «Ах, Господи! Мамочка, Бога ради, сжалься надо мной!» — бормотала она. В сумраке коридора он сделался похож на покойника. Маня выбежала из квартиры, и дверь за ней захлопнулась. Забыла ключ! Она бросилась назад, но дверь не поддавалась. «Господь наш небесный, Господь наш небесный, мама, мамочка!» — причитала Маня, сбегая по ступенькам. В какой-то момент она чуть было не постучала в соседнюю дверь за помощью. Господи, почему ночь такая длинная! Во дворе она увидела какую-то фигуру в белом. «Боже милостивый, это он! Он гонится за мной!» Она замерла на месте, застыв от ужаса.

— Кто там? Кто это? — раздался мужской голос.

— Это я. Маня.

— Маня? Из гончарной лавки? Что ты здесь делаешь?

Маня поняла, что это рабочий из находящейся во дворе пекарни.

— Наверху человеку плохо. Он без сознания. Дядя. Из провинции.

— А хозяева твои где?

— Их нет в городе. Уехали. До утра не вернутся.

— Вызови «скорую».

— Помоги мне! Помоги! Если у тебя есть сердце, помоги!

— У меня хлеб в печи. Лучше позови полицейского.

Она, спотыкаясь, бросилась вон со двора, пекарь — за ней.

— Ты врешь, — сказал он. — Никакой он тебе не дядя.

— Что тебе надо? Отвяжись.

— Шлюха, вот ты кто, мать твою…

Он схватил ее за грудь и полез целоваться. Она яростно сопротивлялась.

— Я позову на помощь.

— Шлюха! Будь ты проклята! — Он сплюнул и отпихнул ее с такой силой, что она чуть не упала. Она почувствовала, что вот-вот потеряет сознание. В темноте было слышно, как пекарь мочится. К горлу подкатила тошнота. Она бросилась к стене дома, и ее вырвало.

— Боже! О Боже! — стонала она.

Когда она подняла голову, забрезжил рассвет. Потухли звезды. Она вытерла лицо и пошла к воротам. Они уже были открыты. Не чуя под собой ног, она побежала по пустой улице. Ночь ужаса осталась позади. Она пошла медленнее, обратив благочестивый взор на подернутое багрянцем небо и клятвенно обещая Вседержителю, что, если только Он вызволит ее из этой западни, она станет добропорядочной дочерью Израиля.

Абрам не умер. Спустя некоторое время он пришел в себя, сел и прислушался. В ушах звенело. Кровь стучала в жилах. Он все вспомнил. Где он? Выходит, она убежала и его бросила? Теперь ему хотелось только одного: не умереть здесь, в этом чужом доме. Собрав все силы, он с трудом поднялся на ноги, открыл дверь и стал медленно, на ощупь спускаться по лестнице, держась за перила и останавливаясь на каждой ступеньке перевести дух. (Никогда прежде не представлял он себе, что переступать с одной ноги на другую столь мучительно.) У него стучали зубы. Во дворе он шел, держась за стену дома. Он открыл один глаз и увидел красное небо. Одно слово, одна фраза готовы были сорваться с его губ, но он не мог их вспомнить. Перед ним выросло белое привидение. Это был пекарь.

— Эй, пан, я помогу вам. Приведу дрожки.

Абрам опустился на землю. Из труб поднимались в небо клубы дыма. Открывались окна. До него доносились пронзительные женские голоса. Кто-то поднес к его губам стакан воды. «И это конец? — подумал он, улыбнувшись в бороду. — Не так уж страшно». А из-за домов медленно выплывало утреннее солнце.

2

Найти дрожки работнику пекарни удалось далеко не сразу, да и кучер согласился везти больного только в том случае, если его будет кто-то сопровождать. Пекарь, поднявшийся в квартиру Маниных хозяев выяснить, не вернулась ли она домой, обнаружил дверь открытой. Он прошелся по квартире, затем спустился вниз, с помощью кучера посадил Абрама в экипаж и влез следом. Абрам сумел назвать кучеру Идин адрес, и дрожки тронулись; им вслед, разинув от удивления рты, глядели зеваки. Абрам полулежал, откинув голову на спинку сиденья, сопровождавший его пекарь крепко держал его за рукав. Несмотря на смертельную усталость, Абрам был в сознании, он вдыхал дым, запах свежеиспеченного хлеба, чувствовал, как дрожки перепрыгивают через только что подметенные канавы. Мальчишка пытался всучить прохожим утренние газеты. Перед домом, где находилась Идина мастерская, дрожки остановились. Из ворот вышел дворник. Вместе с женой он помог Абраму подняться на пятый этаж. «Должно быть, пьян», — решили они, уложили его на кровать в спальне и удалились, даже не подумав позвать врача. Дворник покачал головой.

— Ну и времена настали, — буркнул он. — Евреи и те пьют.

Маня долго бродила по улицам. Магазины еще не открылись, на дверях висели замки, ставни были закрыты. Иногда, правда, попадалась открытая молочная или бакалейная лавка. Разносчик нес в испачканном мукой подоле буханки хлеба. С грузовиков снимали бидоны с молоком и говяжьи туши. Из подворотни выехала груженная мусором подвода. Маня осмотрелась. Обнаружив, что находится на Низкой улице, где у Наоми с мужем была пекарня, она поспешила туда. Наоми, в прошлом домоправительница реб Мешулама Муската, уже сидела у ворот, присматривая за корзиной свежеиспеченного хлеба и за булочками. Она была в сером демисезонном пальто, на поясе у нее висела сумка. Увидев Маню, она всплеснула руками и воскликнула:

— Господи помилуй! Что это ты здесь делаешь?!

Маня, бормоча что-то нечленораздельное, ударилась в слезы. Наоми смотрела на нее с изумлением. Сначала она вообще не могла понять, что та говорит; когда же наконец поняла, чуть было не ударила негодницу, однако сдержалась и, позвав падчерицу, чтобы та оставалась на хозяйстве, остановила дрожки и велела кучеру ехать на Птасью, где жила Маня. Дорогой Наоми качалась из стороны в сторону и сморкалась в фартук, как будто ехала в дрогах на кладбище.

— Господи! Господи! Надо же, учинить такое! А ведь твой отец был добропорядочным евреем.

— Меня топором изрубить мало, — причитала Маня. — На мелкие кусочки.

— Ладно, ладно. Будет выть! Видит Бог, тебе не позавидуешь.

Наоми пребывала в приподнятом настроении. Она любила, когда что-то случалось, ей нравилось иметь дело с полицией, бегать по кладбищам. Ах, эта Маня! Шлюха — иначе не скажешь! Да и Мускатам теперь забот прибавится. Пусть знают: кто-кто, а Наоми — женщина порядочная. Она не могла дождаться, когда дрожки прибудут на место, вскочила и ехала стоя, вытирая лоб рукавом и вцепившись Мане в руку, словно боялась, что та выскочит из экипажа и убежит.

— Надо же так умереть! В его-то годы! А ты! Сжечь бы тебя заживо!

— Лучше б я во сне умерла!

— И то верно.

Наоми не растерялась. По приезде она тут же отправилась к дворнику и рассказала ему все, что узнала сама. Говорила она громко, на ломаном польском языке. Дворник слушал молча, поедая ее своими маленькими полузакрытыми глазками. Наоми велела ему взять запасной ключ, и они, втроем, пошли через двор: Наоми впереди, дворник за ней, замыкала шествие Маня. Они поднялись по лестнице, дворник толкнул дверь, и она открылась. Трупа не было. Квартира была пуста.

— Сущий дьявол! — вырвалось у Наоми, и она, разразившись зловещим смехом, порылась в сумке, извлекла оттуда бумажку в пять злотых и протянула ее дворнику, многозначительно приставив палец к губам. Дворник взял деньги, почесал в затылке, что-то пробормотал и отправился восвояси. Тут взгляд Наоми упал на ящик с углем: она увидела что-то белое — при ближайшем рассмотрении это оказались трусы Абрама.

— Спрячь, — прошептала она Мане.

Маня взяла трусы, вышла из кухни, чтобы бросить их в корзину с грязным бельем, и по пути заглянула в комнату хозяина. Боже, ящики письменного стола были выдвинуты, пол завален бумагами, замшевый кошелек валялся посреди комнаты раскрытый и пустой.

— На помощь! Воры! — истошно закричала Маня.

Наоми отреагировала мгновенно. Она распахнула входную дверь и стала кричать что было сил. Теперь она испугалась за собственную шкуру — а вдруг подумают, что это дело рук их обеих?! А что, если эта грязная шлюха специально затащила ее сюда, чтобы замести следы?! Она бросилась на Маню с кулаками. Маня ударилась затылком об стену и выпустила из рук трусы. Трусы упали на пол. В дверях сгрудились полуодетые соседи. Дворник, который уже спустился вниз, услышал шум и стал подниматься вновь.

— Вызовите полицию! — кричала Наоми. — Немедленно! — И она направила на Маню указующий перст.

Дворник снял фуражку, достал из нее банкноту, которую дала ему Наоми, и швырнул ее ей в лицо. Кто-то из соседей — у него дома был телефон — бросился звонить в полицию. Маня не двигалась с места; в ее маленьких затравленных глазках скрывался ужас. Ей вдруг стало ясно: во всем, что произошло этой ночью, обвинят ее одну. Вот она, расплата за все ее прегрешения!

Наоми схватила ее за плечи и стала трясти:

— Что ты тут устроила?! Говори! Говори правду, а не то тебе не поздоровится!

— Ну же! Убей меня!

— Шлюха! Ворюга! Ты зачем меня сюда затащила?!

И тут Наоми пришла в голову неожиданная мысль.

Она сделала шаг к двери.

— Что стоите? — крикнула она. — Дайте пройти!

Соседи, с удивлением переводившие взгляд с одной на другую, расступились, и Наоми, расталкивая толпу животом, с решительным видом и горящими от праведного гнева глазами устремилась вниз по лестнице. Ее падчерица засвидетельствует, что эта воровка сама пришла за ней. У ворот на нее с лаем бросилась собака, Наоми поймала ее за лапу и ударила ногой. Пес, заскулив, убрался восвояси. «Вот ведь гадина, — подумала она с отвращением. — Хотела заманить меня в ловушку, пропади она пропадом!» Дрожки, на которых они приехали, по-прежнему стояли за воротами. Лошадь жевала овес из торбы. Идти всю дорогу пешком не хотелось, да и кучер, кстати говоря, сможет дать показания в ее пользу.

3

С бала Маша ушла в три часа утра. Ушла в порванном платье, в сбитых туфлях, с бонбоньеркой и с головной болью. Искать в столь позднее время дрожки не имело смысла, и она села в последний трамвай. Дверь ей открыла Марианна, служанка, и Маша сразу же прошла к себе в будуар. Они с Янеком давно уже не спали вместе; Маша теперь спала на раскладывающемся диване. Как была в одежде, она повалилась на диван, выключила лампу и, накрывшись одеялом, погрузилась в сон.

Рано утром ее разбудил телефонный звонок. Телефон стоял на туалетном столике, у ее изголовья. Полусонная, она подняла трубку и поднесла ее к уху.

— Пани Зажицая? — Из трубки раздался хриплый женский голос. — Прошу меня извинить. Это Гина Яновер. Может быть, вы меня помните?

— Да, помню.

— Ради Бога, простите. Произошло несчастье. Вчера вечером мы были на балу. Я вас там видела, выглядели вы замечательно. Когда мы вернулись, в квартире было полно полицейских и детективов. Видите ли, я вынуждена сдавать комнаты. К сожалению, мой муж найти работу не в состоянии. И у нас есть жильцы. Его зовут Бройде, а его жену — Лиля…

— Этот Бройде — коммунист, так ведь?

— В том-то и беда. Он обещал мне, что в моей квартире политикой заниматься не будет, но этим людям доверять нельзя. Полиция обнаружила у него в комнате кипу запрещенной литературы. Мой муж арестован — уж он-то точно не виноват, он к этому никакого отношения не имеет… — И Гина разрыдалась.

У Маши слипались глаза.

— А что вы от меня хотите? Чем я-то могу помочь?

Рыдания душили Гину.

— Дорогая пани, он этого не переживет. У него и без того силы на исходе. Прошу вас… умоляю всем, что для вас дорого, поговорите с вашим мужем, полковником. Пожалуйста, пожалуйста, пусть даже у вас возникнут сомнения… одно слово полковника спасет его… — И Гина вновь разрыдалась. Она так волновалась, что все время переходила с польского на идиш и обратно. Она заговорила о бумагах мужа, его работах по психологии, которые полиция захватила вместе с коммунистическими памфлетами Бройде.

— Мой муж еще спит, — прервала ее Маша. — Я с ним поговорю.

— О, я буду вам благодарна по гроб жизни. Да благословит вас Бог, в вас по-прежнему бьется еврейское сердце.

Маша повесила трубку и попробовала заснуть, но телефон задребезжал снова. На этот раз звонила Адаса. Говорила она так тихо, что Маше приходилось напрягать слух. Адаса сообщила ей, что у дяди Абрама случился ночью сердечный приступ, что его подобрали в каком-то дворе на Птасьей и рабочий из пекарни привез его на дрожках в мастерскую к Иде Прагер. Кроме того, произошла какая-то таинственная история с ограблением; арестована молодая женщина по имени Маня, когда-то она была служанкой в доме ее деда. Маша слушала и прижимала руку к виску: кровь стучала так сильно, что казалось, череп вот-вот расколется.

— Дорогая, — сумела она наконец перебить звонившую, — я, право же, не понимаю ни слова из того, что ты говоришь. Умираю хочу спать.

— А я всю ночь не сомкнула глаз, — сказала Адаса.

Маша обещала, что перезвонит, и, обессиленная, рухнула на диван. Каким образом оказался дядя Абрам на Птасьей? И при чем тут эта Маня? И с какой стати ее задержали? Все услышанное не укладывалось в голове. Она выдвинула ящик секретера и достала флакон с валерьянкой. Взглянула на себя в зеркало. Бледна, как смерть. Вместо вчерашней модной прически — спадающие на глаза патлы. Под глазами темные круги. «Господи, краше в гроб кладут», — подумала Маша, вспомнив любимое выражение матери. До нее донесся чей-то вздох и кашель. Вошел Янек — босой, в одних подштанниках, ребра торчат, как обручи на бочке, на шее тонкая цепочка с крестиком, ноги тощие, волосатые, темные глаза горят гневом.

— Что ты тут устроила в такую рань? — прорычал он. — Твоим любовникам, я смотрю, не терпится? Утра дождаться не могут?

— Ради Бога, Янек, перестань меня мучить. Нет у меня никаких любовников.

— Когда ты вчера заявилась домой, а? И кто, черт побери, посмел нарушить мой покой? Я — польский офицер!

— Это же звонила Адаса, дорогой. У моего дяди Абрама был сердечный приступ.

— Этому паразиту, черт его дери, уже давно пора окочуриться.

— Как ты можешь говорить такое? Господи, это ж мой дядя. И еще арестовали Герца Яновера. У его жены истерика.

— За коммунистические взгляды небось?

— Ты же прекрасно знаешь, Герц Яновер — никакой не коммунист. Его арестовали из-за жильцов, снимающих у них комнату. Из-за Бройде и его жены.

— Я-то тут при чем, черт возьми? На что они рассчитывают? Что я вступлюсь за этих жидовских большевиков?! Будь моя воля, я бы их давно всех перевешал.

— Не понимаю, чего ты так возмущаешься? Герц Яновер ни в чем не виноват.

— Все они — одна шайка. Эти твои проклятые евреи терзают Польшу не хуже термитов. И ведь не успокоятся, подонки, пока над Бельведером не будет развеваться красный флаг.

— Ты спятил.

— И ты — одна из них. Ходишь на их вонючие балы. Ты — чума в моем доме.

— В таком случае я уйду. Сегодня же.

— Нашла чем напугать. Скатертью дорожка. Проваливай!

— Животное!

Янек вышел из комнаты, хлопнув дверью. Маша задумалась. Янек, она знала, обязательно придет просить прощения, будет называть ее ласковыми именами: «Душенька… сердечко… голубушка… мамочка…» Потом уйдет, домой вернется поздно ночью, пьяный, будет хвастаться, что на него вешались офицерские жены. Она закрыла лицо руками. «Господи, как же я устала! Даже поспать не дали!» Она упала на диван, зарывшись лицом в подушку. «Нет у меня больше сил. Пусть будет что будет. Ничего не поделаешь».

Она попыталась забыться сном, но мысли из головы не шли. Она зевнула, потянулась, вытерла слезы. «Пойду в монастырь, вот что. Хотя бы душой отдохну». Она заснула, а когда проснулась, комната была залита солнечным светом; выпал свежий снег. Из кухни доносился запах щей и жаркого — Марианна готовила обед. Маша пошла в ванную, зажгла газовую колонку и села на табуретку. Служанка подошла к двери, постучала, просунула голову в щель, сказала: «Вам почта» — и протянула Маше три конверта. Одно письмо было из Америки, от сестры Лотти. Ее отчима Копла посадили за подпольную торговлю спиртным. Семья, однако, не бедствовала. Менди был юристом, женился, у него родились близнецы. Лотти была не замужем, преподавала в колледже. Она жаловалась, что исправно посылает деньги в Бялодревну, но ответа не получает. Как там отец? Как Аарон? Почему ей никто не пишет?

Второе письмо было из какого-то католического общества с просьбой оказать помощь детям-сиротам. Машу приглашали прийти в детский дом на праздник.

Третье — самое длинное — было от Эдека Гальперна, молодого человека, с которым она дружила до брака с Янеком. Тогда Эдек бросил ее и женился на девушке из Влоцлавека. Он просил ее за него походатайствовать: власти конфисковали принадлежавшую ему лесопилку и отказывались даже выплатить компенсацию. Маша вздохнула. Ну и люди! Ничтожества! У них только одно на уме — деньги и протекция. Она разорвала письмо. Вода согрелась — можно принять ванну. Маша разделась и посмотрела на себя в зеркало. Какая же она маленькая без туфель на высоком каблуке! И какая худая! Кожа да кости. Груди отсутствуют. И детей она иметь не может — слишком мала, как утверждают врачи. Никто ее не любит, вот в чем беда. Ни отец, ни мать, ни муж.

Она отвернулась от зеркала. На полочке над умывальником стоял пузырек с йодом. Она вытащила пробку и понюхала. И вдруг поднесла пузырек ко рту, откинула голову и сделала глоток. Казалось, рука сделала это сама, по собственному разумению. Маша тут же пожалела о содеянном. В следующее мгновение она почувствовала жжение во рту, обожгла язык, нёбо, горло. Она хотела крикнуть, но с ее ссохшихся губ не сорвалось ни звука. Она повернулась и, как была голая, опрометью бросилась на кухню. «Помогите! Помогите!» — хрипела она.

Служанка взглянула на нее и заголосила: «Господи Иисусе!»

В квартиру хлынули соседи. Кто-то вызвал «скорую помощь». Какая-то женщина схватила кастрюльку с молоком и влила молоко Маше в горло. Маша скорее удивилась, чем испугалась. Она ведь не собиралась травиться. Зачем она это сделала? Она закрыла глаза, решив, что никогда больше их не откроет. Ее отнесли в комнату, стали давить на живот, уговорили сунуть два пальца в рот. Спустя какое-то время она почувствовала, что ей в горло вставляют трубку.

В комнату вбежал Янек.

— Что ты наделала? Зачем? Зачем? — лепетал он, становясь на колени.

Ей не хотелось открывать глаза. Что бы там ни произошло, пусть происходит в темноте…


В тот же день все эти новости облетели членов семьи Мускат. Трудно было сказать, какое событие важнее — сердечный приступ Абрама Шапиро или попытка самоубийства Маши. От всего случившегося Адаса лишилась дара речи. Только Гина ни о чем не подозревала. Она еще раз позвонила уговорить Машу замолвить за Герца Яновера словечко. К телефону подошел Янек. Услышав еврейский акцент, он принялся кричать благим матом: «Идите к черту! Сволочи! Ублюдки! Собаки! Предатели!»

Глава шестая

Сотрудники политической полиции на Даниловичевской улице, по всей видимости, сочли Герца Яновера опасным преступником. Они отобрали у него подтяжки, вынули шнурки из ботинок и посадили в одиночную камеру на пятом этаже. Произошло все это на рассвете. Герц присел на широкую, стоявшую посреди камеры скамью и осмотрелся по сторонам. Стены камеры были исписаны именами, датами, коммунистическими лозунгами. Он хотел посмотреть в окно, но оно было слишком высоко от пола. Он снова опустился на скамью и подпер голову руками. Сколько раз он предупреждал Гину, что ее коммунисты-постояльцы погубят его. Но разве кто-нибудь к его словам прислушивается?

Он лег на скамью, закрыл глаза и попробовал уснуть, но у него болели кости, все тело чесалось. Отчего бы это? Может, клопы? Или нервы? Он перевернулся на спину и почесался. В соответствии со своей жизненной философией он должен быть готов ко всему — к болезням, одиночеству, нищете, даже смерти. Если в человеческом существовании и был смысл, то постичь его можно было лишь вне цели, в безысходности, той, что знает без знаний, творит без плана и божественна без Бога.

Теперь же, когда стряслась катастрофа, воспринимать ее стоически он не мог. Одно дело — оказаться в руках Господа, и совсем другое — попасть в руки к человеку. С самого детства он боялся полиции и бюрократии. У него не было ни паспорта, ни метрики, ни военного билета. Он даже толком не знал, есть ли его имя в регистрационных книгах. Он понимал, что на допросах будет путаться и врать, противоречить самому себе, отчего только усугубит свое положение. Не исключено даже, что из страха за себя он донесет на других. Он помнил: Бройде три года отсидел в Павякской тюрьме. Он был знаком с революционерами — их отправляли в лагеря, на принудительные работы. И как только они все это вынесли? Нет, человек он конченый.

Он поднял воротник пальто и подложил под голову носовой платок. За дверью раздавались шарканье ног, крики, шум. В замке повернулся ключ. В камеру заглянул охранник:

— На оправку!

Он встал и вышел в коридор, забитый заключенными; они шептались и оживленно жестикулировали. Охранники повели их в большую комнату с облицованными плиткой стенами. Вдоль стены тянулись водопроводные краны. Заключенные стали умываться, они плескались, полоскали рот, приглаживали рукой мокрые волосы, вытирались обрывками бумаги. Вдоль противоположной стены заключенные справляли нужду. Герц подошел к писсуару, но от волнения помочиться не сумел. Какой-то парень похлопал его сзади по плечу:

— Эй, профессор. Да или нет? Соберись с мыслями.

Потом их повели на кухню. Разобрав оловянные миски и ложки, заключенные один за другим подходили к столу, где им наливали жидкой, бурого цвета овсянки и давали по куску хлеба. Кровь ударила в лицо Яноверу. «И это — человек? — подумал он. — Венец творения?»

Потом заключенных с полными мисками развели по камерам. Герц понюхал содержимое миски, поставил ее на пол и, сцепив за спиной руки, стал бесцельно ходить взад-вперед, как будто находился не в тюремной камере, а в общинном доме в Бялодревне. Он насупил брови, словно пытался истолковать какое-то положение в Талмуде. «Если признают виновным, — рассуждал он, — пускай делают со мной, что хотят. Но раз меня пока ни в чем не уличили — зачем подвергать унижению? Разве ж это справедливо? Екклесиаст был прав: „…место суда, а там беззаконие; место правды, а там неправда“»[19].

Дверь открылась, и в камеру вошел офицер в форме, с рябым, одутловатым лицом, длинной шеей и злыми глазами.

— Следуйте за мной.

Герц пошел за ним. Они спустились по подбитым железом ступенькам, прошли коридором с тянущимися по обеим сторонам черными дверями, пересекли длинный двор со стоящей посреди полицейской машиной с зарешеченными окнами и вошли в контору. Пол был усыпан опилками, на стене висел портрет Пилсудского, за письменным столом сидела женщина с льняными волосами и полировала пилочкой ногти. Напротив, откинувшись на стуле, сидел дородный мужчина с красными пятнами на обрюзгшем лице и с прыщавым, мясистым носом. Своими толстыми, похожими на обрубки пальцами он перебирал лежавший перед ним на столе ворох бумаг.

— Имя?

— Герц Яновер.

— Херц Яновер, — пошутил, передразнивая его, офицер. — Чем занимаетесь? Техник? Секретарь? Должностное лицо? Делегат Коминтерна?

— Я не коммунист, — выдавил из себя Герц дрожащим голосом.

— Это вы все так говорите, сукины дети.

— Вельможный пан, я ни в чем не виноват. Я ведь даже не марксист. Моя жена сдает комнаты. Иначе бы мы не смогли платить за квартиру…

Офицер оторвал взгляд от бумаг:

— Профессия?

Герц не знал, что ответить.

— Никакой специальной профессии у меня нет. Собираю материал для книги.

— Писатель, значит. Что ж вы пишете? Прокламации?

— Упаси Бог. Я учредитель Общества исследований психических явлений.

— И где общество собирается?

— У меня на квартире.

— А разрешение имеется?

— Я не знал, что требуется разрешение.

— Стало быть, занимаетесь незаконно, а?

— Нас всего-то несколько человек и…

— Кто члены общества? Их имена, адреса.

Герц назвал имена нескольких своих друзей, и офицер записал их красным карандашом.

— Бройде давно знаете?

— О да. Мы познакомились задолго до войны.

— А вам известно, что он член Центрального комитета Коммунистической партии Польши?

— Я знал только, что он левый…

— Большевик?

Герц промолчал.

— Отвечайте, когда вас спрашивают! — Офицер стукнул кулаком по столу.

— Ходят такие разговоры…

— Как же так получается, что вы сдаете комнаты таким людям?

— Я комнат не сдаю. Этим жена занимается. Я в ее дела не вмешиваюсь.

— Имя жены?

— Гина-Генендл Яновер.

— И давно она состоит в коммунистической партии?

— Кто? Моя жена?! Побойтесь Бога. Она у меня аполитичная.

— Вам известно, что ваш дом — прибежище большевистской сволочи? Что в вашем доме назначают встречи агитаторы из Москвы?

— Клянусь всем святым, мне об этом ничего не известно.

— Вы откуда упали? С Луны? Знаете женщину по имени Барбара Фишелзон?

— О да, очень давно, мы с ней познакомились, когда она была маленькой девочкой.

— Когда вы видели ее в последний раз?

— Вчера вечером. На балу.

— Вон что. И с кем же она была?

— Пришла она, насколько я понимаю, одна. Я познакомил ее со своим приятелем.

— Имя и адрес приятеля.

— Он от политики очень далек.

— Разберемся. Имя и адрес.

— Аса-Гешл Баннет. Преподает в Теологической семинарии. Живет на улице Багателя, дом номер…

— На балу он был один?

— Нет. С женой.

— Имя жены.

— Адаса Баннет.

— Адаса Баннет, говорите? Кто еще с ним был?

— Двоюродная сестра его жены. Маша Зажицая, жена полковника Яна Зажицого.

— Где живет полковник?

— На Аллеях Уяздовских. Номера дома не знаю.

— Какое отношение имеет полковник ко всей этой шайке?

— Почему же шайке? Господи, полковник совсем из другого мира.

— Вы лично полковника знаете?

— Нас познакомили, но было это давно. В то время он был никому не известным художником.

Офицер покосился на сидевшую за письменным столом женщину.

— Слыхала? — сказал он. — Как круги по воде. Начали с клоповника на Швентоерской, а дошли до особняка польского полковника. Его жена еврейка, не так ли? — Он вновь перевел взгляд на Герца Яновера. — Как ее звали раньше?

— Маша Марголис.

— Маша Марголис. Адаса Баннет. Аса-Гешл. Гина-Генендл. Выход только один. Избавиться разом от них от всех! Как от крыс. Всех утопить в Висле! Всех до одного!

Глава седьмая

Шли дни, а Герц Яновер по-прежнему сидел в тюрьме, в одиночной камере. Из хлебного мякиша он слепил шахматные фигуры, расчертил концом ложки на деревянной скамье шахматную доску. Фигуры, которые должны были играть за «черных», он вымазал грязью — и часами сидел на скамье, передвигая «шахматы» по «доске». Он кусал губы, дергал себя за густую бороду, которую отрастил в заключении, и бубнил себе под нос, будто напевая: «Если король пойдет сюда, я объявлю мат. А если он прикроется ферзем, я нападу на них слоном…»

Когда шахматы ему надоели, Герц занялся математикой. Он царапал на стене всевозможные алгебраические формулы и пытался решить теорему Ферма. Он понимал, что все его усилия тщетны, ведь решить эту теорему на протяжении веков безуспешно пытались самые блестящие умы, — но уж лучше рисовать на стене формулы, чем оставаться наедине со своими мрачными мыслями.

Герц влез на скамью и посмотрел в зарешеченное окно. Улицы видно не было. Где-то вдалеке глухо шумел город. В низкое зимнее небо упирались крыши, трубы, столбы дыма. На ветру вращались флюгеры. По желобу крыши кралась кошка. Пошел снег, потом выглянуло тусклое зимнее солнце. Да, подумал Герц Яновер, они держат меня здесь, как зверя в клетке, а мир между тем живет своей жизнью. Кто про него помнит? Может, и Гина уже примирилась с происшедшим и живет, как будто овдовела.

В замке повернулся ключ. Он спрыгнул со скамьи и сел. Вошел рябой полицейский.

— Яновер? На выход. С вещами.

— Куда вы меня ведете?

— На виселицу.

Никаких вещей у Яновера не было. Вслед за полицейским он спустился по лестнице и пересек длинный двор. Полицейской машины на этот раз не было. Разъезжает, должно быть, по городу в поисках неблагонадежных лиц. Приятно было глотнуть свежий морозный воздух, пройти по каменным плитам двора и мягкому снегу. Идти было легко — как в молодости. Ему мерещилось, что до него доносится аромат лесов, полей, наступающей весны. В тюремном дворе росло только одно дерево, да и то за железной оградой. Крошечные снежинки на ветвях напоминали живые побеги. Его опять отвели в контору, где он увидел того же самого грузного офицера с красными пятнами на лице. Секретарша сновала по комнате с потухшей свечой в банке.

Офицер метнул на Герца Яновера злобный взгляд.

— Зачем его сюда привели? — поинтересовался он.

— К пану Качинскому.

Полицейский аккуратно взял Герца Яновера за локоть и отвел в чистенькую, только что отремонтированную комнатку с книжным шкафом, диваном, плетеными стульями и письменным столом, покрытым зеленым сукном, на котором одиноко лежал лист бумаги. За столом сидел молодой человек лет тридцати, подтянутый, чисто выбритый, его светлые волосы были зачесаны назад и обнажали высокий лоб интеллектуала. Был он в свободно сидящем зеленом френче, без знаков отличия, с высоким, застегнутым на все пуговицы воротом. Трудно было сказать, кто он — военный или штатский. Сидел молодой человек с серьезным и в то же время каким-то расслабленным видом человека, который освободил себя от всех мирских забот.

— Пан Яновер? Присаживайтесь.

— Очень признателен.

— Курите?

— Благодарю.

— Прошу. Может, стакан чаю?

Глаза Герца Яновера увлажнились.

— Нет… да… спасибо. Благодарю от всего сердца.

— Стах, чаю.

Полицейский щелкнул каблуками, повернулся и вышел. Качинский чиркнул спичкой и поднес ее к папиросе, которую Яновер вставил в рот, однако закурить, как он не тянул в себя воздух, не получалось. Спичка догорела почти до самого конца, до кончиков пальцев Качинского. На лбу у Яновера выступили капельки пота. Он еще раз, причмокивая губами, втянул в себя воздух — и наконец выпустил густой клуб дыма.

— Простите, нервы.

— Бога ради.

Бесцветные глаза Качинского шарили по лицу Яновера. Взгляд ежесекундно менялся: то делался мягким, то испытующим. Казалось, он тщательно взвешивает каждое произнесенное им слово.

— Господин Яновер, просим нас извинить за этот инцидент. Вы стали жертвой досадного стечения обстоятельств.

Герц с огромным трудом сдерживал слезы.

— Я очень рад, что истина, несмотря ни на что, восторжествовала, — выдавил из себя он. — Я боялся, что… — Он осекся.

— Кое-кто за вас вступился, — продолжал Качинский. — Один из самых блестящих людей новой Польши. Ян Зажиций.

— Что вы говорите? Очень благородно с его стороны. С полковником я познакомился, когда он только еще начинал… в мастерской на Свентокшиской улице.

— Да-да, я в курсе. Очень сожалею, что вы вынуждены пускать таких жильцов, как Бройде и все прочие.

— Я много раз предупреждал жену. Если б не нужда…

— Естественно. И все же лучше быть настороже… Полиция, сами знаете, редко вникает в суть, и, если находит в доме запрещенную литературу, — страдают все.

— Да, прекрасно вас понимаю. Буду теперь следить, чтобы впредь ничего подобного не произошло.

— Вот и прекрасно. Вчера вечером полковник сюда заезжал. Просил за вас. Мы с ним целый час проговорили. Сообщил мне немало любопытного. Еврейскую жизнь он знает досконально.

Дверь приоткрылась, и на пороге, со стаканом чая в руке, выросла та самая секретарша, которая бегала по комнате со свечой в банке. Из стакана торчала ложечка, на блюдце лежал кусочек сахара — один-единственный. Качинский улыбнулся:

— Пани Ядзя, отчего вы всегда наливаете не полный стакан?

Секретарша бросила на Яновера угрюмый взгляд:

— Расплескался.

— На кипятке, пани Ядзя, только старухи экономят.

Девушка ничего не ответила и вышла, громко стуча каблуками. Лицо Качинского вновь сделалось серьезным.

— Пейте, пожалуйста, чай, господин Яновер. Скажите, что за человек Аса-Гешл Баннет? Вы ведь с ним знакомы, не так ли?

— И очень хорошо знаком. Он мой близкий друг. Преподает в женской гимназии Хавацелет. Одно время был связан с Теологической семинарией.

— Он не красный?

— Боже упаси. У него своя жизненная философия. По его мнению, все социальные проблемы можно решить посредством контроля за рождаемостью. На мой взгляд, он придает этим вопросам слишком большое значение.

— Вот оно что. Очень интересно. Мне докладывали, что он связан с одной коммунисткой, некоей Барбарой Фишелзон, обращенной еврейкой.

— Ее я тоже знаю. Я бы не назвал ее коммунисткой.

— А кем бы вы ее назвали?

— Скорее, пикейным жилетом. Либерально мыслящей дамочкой. Спутницей жизни. Если ей чего-то в жизни и не хватает, то, простите, — мужчины.

— Очень может быть, господин Яновер. Очень бы хотелось поговорить с вами один на один, как мужчина с мужчиной, безотносительно от моих официальных обязанностей.

— С превеликим удовольствием.

— Господин Яновер, процент евреев среди коммунистов поразительно велик. Еврейским интеллектуалам об этом известно? Что они по этому поводу думают?

— Происходит это потому, что евреи оказались в крайне неблагоприятной ситуации. Мы лишены права устраиваться на государственную службу, идти на заводы и фабрики. Без антисемитизма не было бы коммунизма.

— Допустим. И все-таки скажите, еврейские лидеры отдают себе отчет в том, что из-за коммунистических взглядов, распространенных среди евреев, антиеврейские настроения растут в десятки, если не в сотни раз?

— Да, мы тоже это понимаем. Возникает своего рода порочный круг.

— Господин Яновер, не хочу вас пугать, но ситуация критическая. Сегодня евреи являются рассадниками большевизма по всему свету. Я не преувеличиваю. И из-за этого самое существование еврейской нации находится под угрозой.

— Но что мы можем поделать? Ведь здесь, в Польше, мы совершенно бессильны. Еврейская община не имеет никакого влияния на молодое поколение. Единственный выход — отдать нам Палестину. В нашей собственной стране мы сможем принять соответствующие меры.

— Да вы, я смотрю, сионист.

— Не вижу иного выхода.

— Не хочу вас обижать, но сионизм — пустая затея. Палестина не сможет вместить в себя миллионы польских евреев. Я уж не говорю о евреях из других стран.

— И тем не менее без нашего собственного дома мы — народ конченый.

— Подумайте сами, мой дорогой господин Яновер, нельзя же быть польским гражданином и в то же самое время стремиться к тому, чтобы отказаться от этого гражданства и принять другое. Разве не ставит это вас в положение временных граждан?

— В создавшемся положении мы утратили инициативу. Мы бессильны не только в сравнении с христианами, но и с нашими собственными братьями. Если народы мира хотят, чтобы мы остались в живых, они сами должны найти выход.

— Какой же выход? С точки зрения демократии невозможно отобрать землю у арабов и создать на ней еврейское государство.

— А что бы посоветовали вы?

— Не знаю, мой дорогой Яновер. Вы «Сумерки Израиля» читали?

— Нет. Видел на витрине.

— Весьма толковая книга — но совершенно безысходная. Кстати, мы говорили о ней с полковником. Ну-с, до свидания, господин Яновер. Надеюсь, вы простите нас за доставленное неудобство. Вы свободны, можете идти.

— Я вам очень благодарен. Да, положение наше — хуже некуда.

— Время решает любые проблемы. Тем или иным способом. Adieu.

Герц Яновер вышел из комнаты. За дверью стоял полицейский; Яноверу еще предстояло выполнить кое-какие формальности. Он должен был подписать бумагу, получить назад деньги, которые у него отобрали, а заодно — шнурки и подтяжки.

Глава восьмая

1

Начались зимние каникулы, и у Асы-Гешла вновь появилась возможность засиживаться за полночь и спать до полудня. На время он вернулся к привычкам холостяка. Адаса шла спать, а он сидел в кабинете и листал рукопись. Рукопись была под стать его мыслям — смесь фантазии и метафизических идей. Записные книжки пестрели разного рода этическими построениями. С ранней юности он вел неравную борьбу с ленью и вялостью мысли. Подавлять в себе гордыню, стыд, жалость он так и не научился. Ссоры с Адасой превратились в скандалы: они кричали, ругались, даже бросались друг на друга с кулаками. Ядвига, их служанка, была отличной кухаркой, но, когда они ссорились, кусок не лез в горло. Дочка принималась плакать, но мать не обращала на ее слезы никакого внимания. Адаса принимала успокоительное — но заснуть не могла. Всякий раз Аса-Гешл давал себе слово положить конец непрекращающимся ссорам, однако ничего не получалось. Адаса постоянно жаловалась, обвиняла его в том, что он слишком часто бывает у сына, слишком много времени проводит с Аделе. Вспоминала женщин, с которыми он жил в России. Ревновала его к девушкам из Хавацелет, а заодно и к Маше, Стефе и Клоне. Возненавидела Герца Яновера — это из-за него, считала она, Аса-Гешл так часто уходит из дома. Говорила гадости про мать и сестру мужа. Таскала Дашу по врачам и тратила последние деньги на сомнительные покупки. Без ссор не обходилось и дня, и Асе-Гешлу временами начинало казаться, что Адаса сходит с ума.

Адаса спала. Аса-Гешл мерил шагами кабинет. Он подошел к окну и стал смотреть на поля и земельные участки Мокотова, покрытые мерцающим в свете редких фонарей снегом. Потом вернулся к письменному столу. Он рассчитывал как следует поработать на каникулах, но вот каникулы подошли к концу, а сделать он не успел почти ничего.

Глаза слипались. Раздеваясь, он стал думать о женщинах, которые у него были. Даже если время, как полагал Кант, — это иллюзия, их у него никто не отнимет. Когда-то, совсем в другом измерении, он жил с Аделе, с дочерью резника из Берна, с школьной учительницей из Киева, с Соней в поместье под Екатеринославом. А впрочем, какая все это чепуха! Он вспомнил Барбару. Как странно! Ведь не хотел же он ехать на этот бал — его заставила Адаса. Получается, что она сама отдала его в руки своей соперницы. Еще один пример того, что случайность и Божий промысел могут идти рука об руку. Сама же Адаса стала фригидной — трюк подсознания: себя и других она наказывает за несбывшиеся мечты.

Он вошел в спальню и лег в свою постель. Прислушался. Адаса спит? Укрылся и поправил подушку. Слава Богу, что есть где преклонить голову. Ему вспомнилась ночь, которую он провел на крыше поезда. Чтобы не упасть, он сам привязал себя ремнем к перекладине. Искра из трубы паровоза попала ему в глаз. Он был вшив и голоден. Если б кто-то сказал ему тогда, что у него будет квартира на улице Багателя, что Адаса станет его женой… Он повернулся на бок, свернулся калачиком и стал заниматься самовнушением по формуле Куэ: «Я усну. Я перестану волноваться. С каждым днем я буду становиться более решительным, здоровым, уравновешенным». Странно, учитель с многолетним стажем, он до сих пор не мог войти в класс без страха; он по-прежнему краснел, потел, дрожал. Почти все свободное время он, как и раньше, предавался мечтам.

Он задремал. Ему снилось, что живет он одновременно в России и в Варшаве. У него роман со своей ученицей. Его преследует полиция. И все это каким-то образом связано с алгеброй и похоронами. «Что со мной? — сказал он сам себе во сне. — Почему я запутался в этих сетях?»

И тут раздался телефонный звонок.

Аса-Гешл решил, что это будильник. Он слышал, как встала Адаса, как открылась дверь спальни.

— Тебя, — раздался над ним голос Адасы.

— Кто это?

— Какая-то женщина.

— Кто?

— Черт ее знает.

Аса-Гешл со вздохом вылез из постели. Неужели Аделе обнаглела настолько, что звонит ему глубокой ночью? Может, что-то с Додиком? Выходя из комнаты, он наткнулся на кроватку, где спала маленькая Даша. В коридоре горел свет. Проходя мимо зеркала, Аса-Гешл покосился на свое отражение: волосы всклокочены, впалая грудь, лицо бледное, глаза воспаленные. Он поднес трубку к уху:

— Слушаю.

— Я вас не разбудила? Простите. Я по срочному делу. Это Барбара.

— Да, Барбара. Что случилось?

— Ко мне нагрянула полиция. Перерыли весь дом. — Барбара говорила приглушенным голосом. — Хотели меня арестовать. Мне удалось улизнуть. Интересовались вами.

— Мной?! Где ты сейчас?

— На Центральном вокзале. Не знаю, что делать. У меня нет с собой ни паспорта, ни денег.

Аса-Гешл молчал. Он слышал собственное тяжелое дыхание.

— Чем я могу помочь? — спросил он.

— Если б вы за мной приехали, я бы все вам рассказала. И чемодан с собой захватите.

— Чемодан? Зачем?

— Чтобы у вас был вид путешественника. До свидания.

Раздались короткие гудки. С минуту Аса-Гешл стоял без движения. Лампа на письменном столе отбрасывала косую тень. В комнату в ночной рубашке вбежала Адаса. На лице ни кровинки.

— Что происходит? Даже ночью нет мне покоя.

— Адаса, меня ищут. Хотят арестовать.

— Тебя?! Арестовать?! С какой стати?

— Не знаю. Придется немедленно уйти из дому. Наверно, это имеет отношение к Герцу Яноверу. В полиции он назвал все имена и адреса.

Адаса молчала. После того как Маша предприняла попытку уйти из жизни, а у дяди Абрама случился сердечный приступ в комнате служанки, оказавшейся воровкой, — она уже ничему не удивлялась.

— Кто эта женщина? — Адаса покачала головой. — Ты мне лжешь.

— Я говорю правду. Клянусь тебе всем святым.

— Не верю я больше твоим клятвам. Ты — лжец и предатель. Ну же, отправляйся по своим шлюхам! И чтобы больше ноги твоей здесь не было! Никогда! Никогда!

Адаса рыдала и заламывала руки. Слезы лились у нее по щекам. Аса-Гешл бросился в спальню и стал поспешно одеваться. В темноте он долго возился с воротничком, который никак не мог застегнуть, с галстуком, со шнурками. Усталость как рукой сняло. Он ощутил прилив энергии, таившейся где-то в недрах его нервной системы.

Проснулась Даша:

— Папа, что ты делаешь?

— Спи. Одеваюсь.

— Куда ты?

— Скоро вернусь.

— Ты ударил мамочку?

— Упаси Бог. С чего ты взяла?

— Потому что она плачет.

За стеной раздавались рыдания Адасы. Аса-Гешл хотел объяснить ей, что произошло, заверить, что уходит лишь по необходимости. Но он понимал: объяснение затянется, он потеряет драгоценное время. Сейчас лучше ссору не затевать. Он раскрыл платяной шкаф и в поисках чемодана долго в нем рылся. Не зажигая света, он вывалил в него содержимое комода — рубашки, носки, носовые платки. В комнату вошла Адаса. Он был уже в шляпе и в пальто. В темноте ее белая ночная рубашка казалась каким-то бледным, расплывчатым пятном.

— Я тебя не пущу.

— Ты пока здесь не хозяйка.

— Аса-Гешл, умоляю! Послушай меня, не уходи! — Она стала его упрашивать: — Аса-Гешл! Ради Бога, не бросай меня! Неужели ты меня разлюбил?

Ему показалось, что у него рвется сердце. Он хотел сказать ей, что это не так, хотел ее успокоить, но времени было в обрез. В нем вдруг проснулась злоба.

— Ну что стоишь, как истукан? — закричал он. — Я же не развлекаться иду. Мне позвонили, чтобы предупредить об опасности. Эти польские ищейки — сумасшедшие, все до одного.

— Куда ты идешь? На дворе глубокая ночь. Говорю тебе, эта женщина тебя погубит.

Она схватила его за лацкан пальто, загородила ему дорогу. Он вырвался и оттолкнул ее. Ребенок заплакал:

— Татуся, зачем ты бьешь мою мамочку?

Аса-Гешл выбежал из квартиры и устремился вниз по ступенькам. Во дворе он остановился и перевел дух. Ни в одном из окон свет не горел. Дворник, скорее всего, уже спит; окно над подворотней занавешено одеялом. Но тут в ворота позвонили, и из своей комнатушки в исподнем, поддерживая штаны, вышел дворник. Он посмотрел на Асу-Гешла, покосился на чемодан.

— Уезжаете? — поинтересовался дворник.

— Да. В Лодзь.

— Поезда еще ходят?

— Еду последним.

Аса-Гешл тут же пожалел о сказанном. Если предстоит расследование, эта ложь выплывет, может иметь самые серьезные последствия. Над крышами домов висел, точно жемчужное ожерелье, полуночный месяц. Мимо прогромыхал трамвай. Аса-Гешл бросился за ним и вскочил на подножку. Он понимал, что ведет себя подозрительно, и тем не менее ему не терпелось поскорей добраться до вокзала. «Что со мной? — думал он. — Отчего я так спешу? Уж не влюбился ли я в нее?» Он заплатил кондуктору, сел, протер запотевшее стекло и стал смотреть в окно. У лавочников появилась теперь новая мода: хотя магазины были закрыты, внутри, как за границей, всю ночь горел свет. По Маршалковской слонялись женщины. В их темных глазах светилась мрачная похоть тех, кто, утратив всякий страх, смело заглядывает в бездну. С трамвая Аса-Гешл сошел недалеко от вокзала. Полупустой зал ожидания залит был ослепительным светом. Окошечки в кассах были опущены все до одного. Стрелки больших стенных часов показывали половину третьего. На скамейке, в каракулевом жакете, без шляпы, с синим чемоданом, сидела Барбара и разговаривала с какой-то женщиной с собачкой на коленях. Барбара увидела его, встала и, подойдя, протянула ему руку в перчатке.

— Я знала, что вы придете, — сказала она с обеспокоенным и в то же время веселым видом.

— Здесь нам оставаться нельзя, — сказал Аса-Гешл. — Пойдем куда-нибудь еще.

— Куда ж идти? На улице лютый холод.

Он взял у нее из рук чемодан и пошел вперед. Полицейский с удивлением посмотрел им вслед. Он сделал движение, словно желая их остановить, но затем, как видно, раздумал и продолжал свой обход. Высокий забор отделял улицу от железнодорожных путей. Одиноко стоявший паровоз обдавал перрон клубами пара. Гремели бидоны с молоком, перекрикивались носильщики. Барбара надела берет, который вместе с сумочкой держала в руках.

— Куда вы меня ведете?

— У меня идея. Идея безумная, но ведь и все, что произошло, — тоже безумие.

— Дайте я возьму вас под руку. Бедный мой мальчик, я вытащила вас из теплой кроватки.

— Что же произошло?

— В двух словах не расскажешь. Видите ли, у меня есть подруга — мы вместе учились в Евангелической школе. Так вот, пошла я к ней в гости, они живут на площади Наполеона. И вдруг меня зовут к телефону. Вы, должно быть, обратили внимание, когда были у меня, что один из моих соседей — пастор Герни. У него семнадцатилетний сын — мальчишка влюблен в меня с детства. «Кто говорит?» — спрашиваю. А он отвечает: «Петер». — «Откуда ты знаешь, что я здесь?» Я испугалась, решила, что с отцом плохо. «Ничего не говорите, слушайте, что я вам скажу, — говорит мне Петер. — К вам с обыском явилась полиция. Пробыли в квартире два часа, рылись в книгах. Я все слышал. Они хотели вас арестовать. Один из них до сих пор на улице стоит. Интересовались, кто у вас бывает. Ваш отец сказал: „Баннет“». Представляете? Если б не Петер, я бы сейчас сидела в тюрьме.

— А где вы взяли этот чемодан?

— У подруги. Я могла бы остаться у нее на ночь, но потом сообразила, что полиция может нагрянуть туда. Ее родители — люди очень строгих взглядов. И потом, я хотела предупредить вас.

— Они вас в чем-то подозревают?

— Я ничем не провинилась. У них нет против меня никаких улик. Но вы же знаете, как бывает: улик нет, а в тюрьму все равно посадят. Может, они нашли памфлеты. В наши ряды проникло много провокаторов. Первые доносчики — троцкисты. Я уж жалею, что вернулась из-за границы. Вы даже себе не представляете, какая свободная во Франции жизнь. А здесь — ад кромешный. За себя-то я не волнуюсь, а вот отец… Он, должно быть, ужасно тревожится. У него больное сердце. И денег у меня нет. Не знаю, что делать. Вы ведь знаете Варшаву, да?

— Ехать в гостиницу опасно.

— Согласна. Но есть же места, где можно остановиться на ночь без паспорта. Завтра пойду к юристу и все выясню. Уверена — вы в полной безопасности. Еще бы, вы ведь стопроцентный реакционер.

— Придется еще свою непричастность доказывать.

— Если боитесь — можете ехать обратно домой.

— Я не боюсь.

— В самом деле? Я думала, что к телефону подойдете вы, а не ваша жена. Когда я попросила к телефону вас, она не проронила ни звука. Я уж решила, что сейчас трубку бросит. По-моему, она очень ревнива.

— На ее месте ревновала бы каждая.

— Бедняжка, мне ужасно стыдно. А впрочем, люди не должны ревновать друг к другу. Твое тело принадлежит одному тебе, как выразилась товарищ Коллонтай. Куда мы идем?

— Вы слышали про Абрама Шапиро?

— Да, от Герца Яновера. Кто это?

— Долго рассказывать. Он — дядя моей жены. Сейчас он болен, недавно у него был сердечный приступ. Живет он у своей подруги Иды Прагер. Она — художница. Сейчас Ида в больнице, она тоже нездорова. Ее квартира — нечто вроде студии. Мы могли бы провести несколько часов там.

— Где это?

— Отсюда недалеко. На Свентокшиской.

— Еще вопрос, пустит ли нас дворник. Здесь каждый дом, как тюрьма.

— Пустит, думаю. Я дам ему злотый.

— Вот видите, какая я умная. Мне сердце подсказало, что поможете мне только вы. Ах, как же все непросто! Скажите, господин Шапиро женат?

— Он вдовец.

— Кто же за ним ухаживает? А впрочем, какая разница, все равно у нас нет другого выхода. Во время нашей последней встречи я вас оскорбила. И сразу же пожалела об этом. В вас есть что-то очень славное. Говорю это вовсе не из желания вам польстить. Вы — типичный enfant terrible. И жена у вас, судя по голосу, — тоже сущее дитя.

— Откуда вам знать, что собой представляет моя жена?

— Говорю же, по голосу. Почему вы с ней несчастливы?

— Сомневаюсь, чтобы я с кем-нибудь мог быть счастлив.

— Почему?

— Брак — не для меня.

— Хорошо, что вы это про себя знаете. Так оно и есть — вы никогда никого не сможете полюбить. Вы — жертва собственной философии. Если смысл жизни — в удовольствии, следует брать, а не давать.

— На этом строится вся цивилизация.

— Мы, коммунисты, придерживаемся на этот счет другого мнения. Мы хотим не только брать, но и давать.

— Что-то я не припомню, чтобы коммунисты давали. В основном — брали.

— Вы просто непослушный мальчуган. И надо бы оттаскать вас за уши. Кто-то, должно быть, в детстве вас обидел, и вы никак не можете этого забыть. Ничего не поделаешь, люди должны есть.

— Кормить приходится слишком много ртов. У каждого дворника дюжина детей.

— Что вы имеете против дворников? Вы говорите так, потому что сейчас ночь. В такой поздний час все переворачивается с ног на голову.

— По-моему, мир всегда стоял не на ногах, а на голове.

— Да, вы мечетесь по жизни, как мечется в постели страдающий бессонницей. Папа прав. У такого еврея, как вы, должен быть Бог. Папа умен и иррационален. Для меня же Бога больше не существует. Ребенком я была ужасно набожной. Ночью я вставала с постели и становилась перед изображением Иисуса на колени. У меня было только одно желание — уйти в монастырь. Евангелическая церковь меня не устраивала. Я завидовала католикам. У меня возник комплекс девственности. Потом я влюбилась в мальчика, христианина, — но у него хватило ума жениться на другой. Для меня это был тяжкий удар. Во мне проснулось тщеславие. Мне хотелось стать независимой. Во Франции я жила, как во сне. Думала, что знаю французский, но когда я туда приехала, меня никто не понимал. Я жила в семье, относились ко мне там, как к дочери. Да, забыла вам сказать, папа женился здесь, в Варшаве, — потому меня во Францию и отправили. Моя мачеха англичанка, вдова миссионера. Отличную они составляли парочку! Воспитывалась она где-то в Индии. Жили они в разных мирах. Слава Богу, она вернулась в Лондон. Вот так-то, дружок, а я тем временем обнаружила, что людям надо есть, и вступила в коммунистическую партию. Мы пришли?

Аса-Гешл позвонил. Барбара нервно переступала с ноги на ногу. Через некоторое время послышались шаги. Аса-Гешл достал серебряный злотый. Дворник приоткрыл ворота:

— Вы к кому?

— К пану Абраму Шапиро. В студию.

— Кто вы такие?

— Его родственники.

— Ну…

Аса-Гешл махнул Барбаре рукой, чтобы та шла первой. Дворник вернулся к себе в каморку.

— Да вы прирожденный лжец, — сказала Барбара.

— И сумасшедший в придачу.

На четвертом этаже они остановились. Барбара села на подоконник, Аса-Гешл — на чемоданы.

Барбара сидела на подоконнике, болтала ногами и, не отрываясь, пристально на него смотрела.

— О чем задумался, младенец? — прошептала она.

— У меня такое чувство, что все человечество попало в западню. Ни вперед, ни назад. И мы, евреи, будем первыми жертвами.

— Прочите конец света, а? Нет, вы — вылитый папа! В чем, интересно знать, ваша еврейская сущность? И вообще, кто такие евреи?

— Народ, который не в силах усыпить себя и не дает спать всем остальным.

— Может, причина — в больной совести?

— У других народов совести нет вообще.

— Одно у вас не отнимешь: вы — последовательный реакционер. Наверно, поэтому вы мне и нравитесь. Социализм сметет с лица земли и шовинизм, и бедность, и буржуазную философию. В определенном смысле люди вроде вас полезны. Такие, как вы, помогают копать капитализму могилу.

Барбара спрыгнула с подоконника, и они стали подниматься на последний — пятый — этаж.

2

Когда они подошли к дверям студии, Аса-Гешл вдруг сообразил, что приходить в дом среди ночи не принято, тем более если в доме больной, а ты пришел не один. За время болезни Абрама Аса-Гешл ни разу не удосужился его навестить. Все собирался, откладывал со дня на день. Ему не хотелось видеть, как изменился Абрам после приступа, слышать его вялые, равнодушные реплики. Он всегда испытывал отвращение к врачам, лекарствам, похоронам, ко всем тем, кого встречаешь в больницах и на кладбищах, кто втайне радуется чужому несчастью.

Последние дни он жил, словно в тумане, не отвечал на письма, забывал платить по счетам, носил в карманах кипу ненужных бумаг. Он взял ссуду в Учительской ассоциации, и на днях наступил срок первой выплаты, однако необходимых пятидесяти злотых не нашлось. Зимние каникулы подходили к концу, и надо было срочно начинать готовиться к занятиям. Он задолжал Аделе и уже несколько недель не звонил ей, не приходил к Давиду. И даже не бывал у матери с Диной. Только теперь он вдруг осознал, что, если вломится к Абраму среди ночи, проблем у него только прибавится. Адаса узнает, с кем он встречается. В семье пойдут слухи, случившееся станет известно в школе. В эту минуту он был уже готов сказать Барбаре, что им придется повернуться и уйти. Но было поздно, он смертельно устал. Какая, в конце концов, разница? Будь что будет. И он нажал на кнопку звонка. Долгое время никто не отвечал, потом послышались шаги. Дверь открылась. На пороге стоял Авигдор, зять Абрама, муж Беллы. Судя по всему, он еще не ложился. На нем был габардиновый костюм-тройка, на голове маленькая кипа. Широкое лицо его было мертвенно-бледным, бесцветные глаза смотрели из-под очков с близоруким изумлением.

— Добрый вечер. Вы, надо полагать, меня не узнаете, — сказал Аса-Гешл.

— Узнаю. Вы — Аса-Гешл. Что ж вы стоите? Входите. Шолом алейхем.

— Благодарю. Поздновато мы, да? Ситуация несколько необычная… Эта дама — госпожа Фишелзон.

— Добрый вечер. Мой тесть все время про вас спрашивает, удивляется, почему вы не заходите. Ваша жена бывает у нас каждый день. Когда она на вас жалуется, тесть не желает слушать. Уж если он кого полюбил — то это на всю жизнь.

— Как он?

— Неважно. Но вы ж его знаете. Легко он не сдастся. Сейчас он спит. Последнее время ему немного лучше, но опасность еще не миновала. Оставлять его одного нельзя. Сегодня у него дежурю я. Вчера вечером здесь был муж Стефы. Что-нибудь случилось? Почему вы с чемоданами?

— Вы, наверно, слышали, что арестован Герц Яновер.

— Его уже отпустили.

— Да, но он выдал все имена и адреса. И теперь, как выяснилось, полиция собирается арестовать меня.

— Вас? За что? Какая ерунда. К сожалению, здесь негде спать. Тесть спит на большой кровати, а я рядом, на кушетке. Если честно, я все равно не могу заснуть. Всякие мысли в голову лезут. Что ж, мы, мужчины, как-нибудь перетерпим. А вот даму придется уложить на стульях.

— Спасибо, но мне спать не хочется, — по-польски сказала Барбара. — Все, что произошло, — сплошное недоразумение. Меня им уличить не в чем.

— Разумеется, дорогая пани, но если уж попался им в лапы — дело дрянь. Лучше вообще держаться от них подальше. Пойду поставлю чайник.

— О, пожалуйста, не беспокойтесь.

— Ерунда. Ставите чайник — и газовая плита делает все остальное. Входите же. Я не боюсь. Пусть сажают. Если полиция позаботится о моей семье, я готов сидеть хоть до скончания века.

В студии царил беспорядок. По полу были разбросаны холсты, повсюду валялись книги, бумаги, журналы. Через покрытый пылью и трещинами стеклянный потолок виднелись снежные сугробы и ночное небо. Посреди комнаты стояла железная плита с торчащими в разные стороны кривыми трубами. На них сушились полотенца. Авигдор вышел на кухню и вскоре вернулся.

— Я поставил чайник, — сказал он. — Если вы голодны, есть хлеб и масло. Ну, что слышно? В предпринимательском мире дела обстоят не лучшим образом. Один знакомый еврей с Налевки говорит, что с нами происходит то же, что и с молящимися во время Восемнадцати благословений: сначала пятится назад один, через некоторое время второй — но рано или поздно отойдут все.

— У вас свой магазин? — спросил Аса-Гешл.

— Одно слово, что магазин. Перебиваемся с хлеба на воду. Хотел уехать в Палестину, но не дали сертификата. Обязательно надо быть членом партии. Если нет — ты не человек. Говорят, переселиться в Палестину собирается гурский ребе. А вот бялодревнскому эта идея не по душе. И не столько ребе, сколько реб Мойше-Габриэлу. Старшее поколение знает только одно: «Мессия грядет». Видит Бог, что-то он не торопится.

— А вы ходите в молельный дом Бялодревны? — спросил Аса-Гешл, просто чтобы что-то спросить.

— Каждый день. Иногда утром, а иногда днем. Погодите, чайник, должно быть, уже вскипел. — И он выбежал из комнаты.

Барбара улыбнулась.

— Забавный человечек, — сказала она.

— Ничего в нем нет забавного, — возразил Аса-Гешл. — На таких, как он, держится еврейство.

— Вечно вы преувеличиваете. Что он собой представляет? Мелкий лавочник. Ничтожество.

— В вашем представлении — может быть. Я — другого мнения. Такие, как он, ничтожества, мелкие людишки уже две тысячи лет тащат на своем горбу всех евреев — и христиан, кстати, тоже. Это они всегда подставляли всем другую щеку.

— А кому, по-вашему, надо подставлять другую щеку? Уж не Муссолини ли?

— Я не говорю, что надо. Я — не христианин.

— Но и не еврей.

В этот момент из соседней комнаты раздались сопение, хриплый кашель и тяжелые шаги. Скрипнули половицы. Аса-Гешл и Барбара подняли головы. Дверь в спальню распахнулась, и на пороге возник Абрам.

3

Аса-Гешл думал, что из-за болезни Абрам осунулся и похудел, а оказалось, что стал он еще тучнее, чем был. Из-под незастегнутого купального халата виднелись огромный живот и широкая волосатая грудь. Лицо было красное, волосы вокруг лысины растрепались. Он стоял и не сводил с Асы-Гешла и Барбары своих больших черных глаз, сверкающих, как в прежние времена. Над густыми бровями, через весь большой, мясистый лоб протянулась длинная, кривая морщина. Барбара не сводила с него изумленного взгляда. Всем своим видом он напоминал ей сатиров в витринах антикварных магазинов.

— Вы встали? — Аса-Гешл обрел дар речи далеко не сразу. — Вы спали?

— Да, это я, покойник, — протянул Абрам изменившимся голосом. — Исповедуйся. Я пришел тебя задушить.

Авигдор вернулся из кухни с двумя стаканами чаю. Увидев Абрама, он сделал шаг назад. Стаканы подрагивали на блюдцах.

— Тесть! Что с вами? Вам нельзя вставать с постели.

— В жизни я делал много того, что нельзя, — осадил его Абрам. — Одним грехом больше…

— Тесть, вы себя убиваете. Если Минц узнает, он придет в ярость.

— Пускай его. От этих шарлатанов все равно толку мало.

Аса-Гешл встал и подставил Абраму стул. Абрам сделал шаг к стулу, шаркая своими поношенными шлепанцами. Он попробовал было медленно опуститься на стул, но не устоял на ногах, рухнул на сиденье и тут же схватился за сердце.

— Я уже освоился, ко всему привык, — пожаловался он. — Вот только ноги меня не носят. Груз больно тяжелый.

— Простите, что мы вас разбудили. Произошло непредвиденное и…

— Вы меня не разбудили. Я и без того все время сплю. Пребываю в спячке — как медведь в берлоге. Услышал твой нежный голосок — вот и вышел. Пришел, наконец, а? Да благословен будет гость.

— Познакомьтесь. Это пан Абрам Шапиро. А это пани Барбара Фишелзон. Странный визит, не находите?

— Очень приятно. В мире не бывает ничего странного. Чем обязан? И тебе не стыдно, что ты ни разу меня не навестил?

— Стыдно, очень даже. Вы слышали, что Герц Яновер выдал всех нас полиции? Вот они меня и ищут.

— Не тебя одного. Меня они тоже ищут. Спроси моего зятя. Сюда приходил следователь, меня подозревают в какой-то краже. Слава Богу, что я болен. А тебе-то чего бояться? Ты такой же коммунист, как я — вор.

— На две недели посадить могут всякого.

— Если пустишься в бега, то и на два года посадят. Сходи к Брейтману, юристу, моему старому приятелю. Ну, а что до меня, братец, то я все равно уже одной ногой в могиле. Было время, когда я собирался оставить тебе наследство, а теперь, боюсь, тебе самому придется заплатить за мои похороны. Хорошо, что пришел, — лучше поздно, чем никогда. Скажите, пани, вы варшавянка? — спросил он у Барбары, переходя на польский.

— Да, но я только что из-за границы.

— Я знаю двух Фишелзонов. Один торгует штучным товаром, другой — кожей. Вы к кому из них имеете отношение?

Барбара в замешательстве прикусила губу:

— Боюсь, что ни к тому, ни к другому.

— Уж не из Литвы ли вы, прости Господи?

— Упаси Бог.

— Было время, когда я знал генеалогию всех варшавских евреев. Теперь — сбился со счета. Есть пословица: «Семейный престиж — на кладбище».

— Папа, раз уж вы встали, примите лекарство, — сказал Авигдор.

— К чему? Ваши лекарства мне — как мертвому припарка. Вы, наверно, устали, а? — Он повернулся к Асе-Гешлу и Барбаре. — Где бы мне вас уложить? У нас даже лишнего постельного белья и того нет.

— Огромное спасибо, — ответила Барбара. — Если вы не против, я посижу здесь до утра.

— Почему я должен быть против? Когда-то я был галантным кавалером — сам ложился на полу, а свою постель представлял даме, а сейчас даже этого не могу. Все силы вышли. Откуда у вас такие горящие глаза? Из них искры высекать можно.

— Может, у меня и горящие глаза, но сама я такие глаза ненавижу.

— Видали? Я ей делаю комплимент, а получается все наоборот. Глаза должны быть зеркалом души. Еврейские глаза знамениты своим огнем. Гои боятся, что своим взглядом мы прожжем их насквозь. Прости меня, Аса-Гешл, но гойские синие глаза такие же холодные и водянистые, как и их мозги. Может, поэтому ты такой бессердечный.

— Папа, вот ваше лекарство. Дай-то Бог, чтобы оно вам помогло.

Абрам сунул ложку с лекарством в рот и скорчил гримасу. Несколько капель пролилось ему на бороду.

— Фу! Спасибо. Где же вы были за границей?

— Во Франции.

— В Париже, а? И я там побывал — один разок. Давно это было. Веселый городишко, ничего не скажешь. Красавиц у них не так уж и много. Но что-то в их женщинах есть. Шик. Comme ci comme ça, oh la-la. Да и парижские карманники знают в своем деле толк. Обчистили меня, как липку, на виду у всех. Поднялся на Эйфелеву башню — весь Париж как на ладони. И этот, как его, Нотр-Дам, и площадь Согласия. Горячие сосиски с горчицей — объедение. Что говорить… Скажите лучше, евреям там жить дают?

— Реакционеры повсюду сеют рознь среди национальных меньшинств.

— И там, значит, тоже? Здесь, в Польше, не жизнь, а каторга. Весь мир против нас ополчился. Теперь у меня полно времени — читаю газеты. Только про евреев и пишут. Все евреи — большевики, банкиры, масоны, спекулянты. Нам приписывают все грехи мира, будто остальные — чистые и невинные агнцы. Троцкий, Ротшильд и гурский ребе вместе едят запеканку на Шабес. Сионские мудрецы затаились в пещере и замышляют уничтожить мир. А этот Гитлер, скажу я вам, — лютый зверь. Если, не дай Бог, он придет к власти, нам конец.

— Вы меня, конечно, извините, но капиталисты делают все от себя зависящее, чтобы Гитлер захватил в Германии власть, — заметила Барбара. — В том числе и еврейские капиталисты.

— Ах! Точно так же, как антисемиты во всем обвиняют евреев, вы, левые, во всем вините капиталистов. Кто-то всегда должен быть принесен в жертву. Меня буржуем никак не назовешь; если я пролежу в постели еще немного, у меня даже на саван денег не хватит. Что за вздор! Чем вам плох капиталист? Покупает да продает.

— Кто же тогда, на ваш взгляд, виноват в нынешнем кризисе?

— Человеческая природа, вот кто. Человека можно обзывать капиталистом, большевиком, евреем, гоем, татарином, турком, кем хотите, но беда-то не в этом. Беда в том, что человек, всякий человек — подлец. Если бить его, он кричит. Если бить другого, он придумает теорию. Может, в загробном мире и лучше будет, не знаю. Аса-Гешл, пойдем-ка со мной ненадолго в спальню. Пани Барбара нас извинит.

Абрам схватился обеими руками за стул и скорчил такую гримасу, как будто его ударили ногой в живот. Аса-Гешл помог ему встать. Абрам сделал несколько шагов, потом остановился, вынул носовой платок из кармана халата и вытер со лба пот. В спальне, на стуле были разбросаны початые пузырьки с лекарством, таблетки, повсюду стояли грязные тарелки и стаканы, валялись книги и газеты. Абрам с осторожностью, всем своим непомерным весом опустился на кровать и откинулся на три подушки в изголовье.

— Говорю же, конченый я человек, — простонал он. — Когда лежу — еще худо-бедно, а встану — невпроворот. Человеческое сердце, братец, — никчемная штука. Я, честно сказать, не ожидал, что столько протяну. И, если хочешь всей правды, мне плевать. Я уж решил — пусть кремируют, а потом подумал, не все ли равно, червям-то ведь тоже кушать надо, у них свои жены и дети есть. Давай поговорим о вещах более приятных. У тебя-то что делается? Опять, я смотрю, пустился во все тяжкие? Кто эта дамочка? Я, сам понимаешь, тебе не судья, но, по-моему, лучше с ней дела не иметь.

— Говорю же, за мной охотится полиция.

— Если свяжешься с такими, как она, тебя уж точно арестуют. Упекут в тюрьму — и не пикнешь. А ведь я тебя на поруки взять не смогу. Адаса исстрадается. Она не из тех, у кого глаза на мокром месте, но я же вижу: ей в жизни крепко достается. Подумай, есть у тебя в жизни человек ближе, чем она? Сколько лет она тебя прождала. Всем ради тебя пожертвовала. И вот как ты ей отплатил. В чем дело? Ты что, ее больше не любишь?

— Нет, люблю.

— Зачем тогда мучаешь? Давай, говори, как есть.

— Абрам, не семейный я человек!

— Ты что, только сейчас спохватился? Развестись думаешь?

— Хочу, чтобы меня оставили в покое. Не могу больше тянуть это бремя.

— Бродягой хочешь стать?

— Нет больше сил терпеть. Я смертельно устал.

— Да, вид у тебя неважнецкий. Хочешь коньяку? Мне врач прописал.

— Коньяк не поможет.

— Садись. Такие, как ты, устают от собственных мыслей. Кто эта женщина?

— Дочь миссионера.

— И вдобавок коммунистка?

— Уверяет, что да.

— Ага! Что посеешь, то и пожнешь. Я доволен. Скоро меня здесь не будет. А для вас, молодых, наступают нелегкие времена.

— Они нас уничтожат, всех до одного.

Абрам приподнял бровь:

— Кто? О ком ты?

— Нас загнали в ловушку — и экономически, и духовно, во всех отношениях.

— Вот и надо держаться вместе.

— Зачем? Мы перестали любить друг друга так, как любили раньше.

— Хорошенькое дело! Я лежу, можно сказать, на смертном одре и еще его утешаю. Конец света еще не наступил.

— Конец нашего света уже наступил.

— Ты безумец. Впал в меланхолию. И что ты предлагаешь? Сидеть и рыдать?

— Не знаю, у меня терпение кончилось. Даша все время болеет. У Адасы на уме одни врачи. Пилит меня с утра до ночи.

— Замолчи! Не даешь мне умереть спокойно, Скажи прямо, чего ты хочешь? Обратиться в христианство?

— Хочу все бросить и скрыться.

— Куда? Ах, братец, а я-то так на тебя надеялся. Ты меня ужасно огорчаешь.

— Самого себя я огорчаю еще больше.

— Ты трус, братец, в этом вся штука. Хочешь убежать от самого себя. Поживешь с очередной кралей, а потом опять ту же песню запоешь. А то и с собой покончишь.

Аса-Гешл ничего не ответил. Абрам, не отрываясь, смотрел на него своими большими темными глазами из-под густых бровей. Прорезавшая лоб морщина сделалась глубже, стала похожа на рану. Спустя минуту он уронил голову на подушки и закрыл глаза. Некоторое время он лежал без движения, затем открыл один глаз.

— Поцелуй меня.

Аса-Гешл нагнулся над постелью и поцеловал Абрама в лоб. Абрам поднял руки и обнял Асу-Гешла за плечи.

— Я верю в Бога, — пробормотал он. — Я умираю евреем.

Глава девятая

1

Несколько часов, оставшихся до рассвета, Барбара провела, сидя на мягком стуле. Она вытянула ноги на стоявшую рядом скамеечку, прикрылась каракулевым жакетом и задремала. Аса-Гешл не сомкнул глаз. Он слышал, как из спальни раздается храп Абрама. Каждые несколько минут больной просыпался с тяжелым вздохом. Авигдор вставал со своей кушетки, подходил, шаркая ногами, к его постели, потом ложился снова. Аса-Гешл ходил на цыпочках. Его охватил давно забытый безрассудный азарт искателя приключений. Ему нравилось быть в незнакомом доме, с едва знакомой женщиной, без денег, в сложной ситуации. Он подошел к окну. «Я убиваю себя, — подумал он. — В этом нет никаких сомнений. Но почему? Почему? Потому что у меня нет веры. Той веры, без которой нельзя жить. Той терпимости, без которой не бывает ни дружбы, ни желания растить детей, ни готовности жертвовать собой ради других. Без этого даже карьеры и той не сделаешь. Но как мне спастись? Во что верить? Я ненавижу Бога, ненавижу Его и Его творение. Как можно любить мертвого Бога, Бога из бумаги? Мне конец, конец».

Он сел на стул и задремал. Потом проснулся и забылся снова. Засунул руки в рукава и закутался в пальто. «Почему он все время вздыхает? О чем думает? Он боится смерти — несмотря на всю свою браваду. Смерти боятся все — и умирают тоже все. Кто установил этот гнусный порядок?»

На рассвете он заснул, а когда проснулся, было светло. Поднимающееся солнце окрасило картины в алый цвет. Барбара, прямая и бледная, стояла посреди комнаты. Ее большие, черные, как у птицы, глаза были устремлены в никуда.

— Проснулся наконец, — сказала она. — Собачий холод. Давайте спустимся и выпьем чаю.

Ворота уже открыли. Через улицу была кофейня, освещенная газовым фонарем. Если не считать единственного посетителя, в кофейне было пусто. Официантка еще не пришла, и чай с булочками им подавал хозяин. Прежде чем пить чай, Барбара обхватила стакан руками, чтобы согреться.

— Что будете делать? — спросила она.

— Пойду к матери. Хотя, если полиция нагрянет домой, они узнают ее адрес и явятся туда.

— Где она живет? А я поеду к своему юристу, все ему расскажу. Когда и где мы встретимся? Предположим, в шесть вечера возле Оперы.

— Если я не приду — значит, меня арестовали.

— То же самое.

Ели они молча. Кафе постепенно заполнялось. Поднялось солнце. Вошел разносчик с газетами, и Барбара купила у него «Утренний курьер». Она пробежала глазами заголовки и скорчила гримасу. Прочла передовицу — сначала разозлилась, потом скисла. Аса-Гешл внимательно наблюдал за ней. Как же они, люди с активной жизненной позицией, похожи друг на друга! Как они ненавидят друг друга! Как уверены в своей правоте! Он закрыл глаза. В кафе было тепло, даже жарко. Пахло кофе, молоком, свежеиспеченными пирожками. Он взял карандаш, бумагу и стал рисовать линии, круги, буквы, числа. Если его действительно ищет полиция, все пропало. Преподавать ему больше не дадут никогда. И даже если не арестуют, положение его оставляет желать лучшего. Он всем задолжал. Аса-Гешл нарисовал птицу с непомерно длинным клювом, гребешком петуха и хвостом павлина. На птице он несколько раз подряд написал цифру пятьсот. Именно этой суммы ему не хватало.

После ухода Барбары он позвонил домой узнать, была ли полиция. Однако стоило Адасе услышать его голос, как она тут же повесила трубку. У матери Аса-Гешл не был давно. Он сел в трамвай и поехал по Францисканской. К нему домой, на Багателя, ни мать, ни сестра не приходили ни разу — они по-прежнему были на стороне Аделе. Раз в две недели Аделе имела обыкновение приводить к бабушке на Шабес Додика; она до сих пор называла старуху «мамой». Финкл же именовала Адасу не иначе как «эта». Финкл видела Дашу, свою внучку, всего два раза, первый раз совсем еще маленькой, второй — пару месяцев назад. Додик немного говорил на идише; Даша — только по-польски, и поддерживать с девочкой разговор было невозможно. «Ты любишь своего папу? — спрашивала Финкл внучку на идише и, не получив ответа, ворчала: — Маленькая шикса».

Все происходящее мнилось Асе-Гешлу совершенно нереальным: ночь он провел вдали от дома, к матери отправился ранним утром. Казалось, он вновь стал холостяком. Теперь, в этот ранний час, бедность, запущенность материнского дома поразили его больше обычного. Ведущая в квартиру лестница была заплевана и загажена. На ступеньках в неописуемых лохмотьях сидели, играли в камешки и перебирали обломки ракушек какие-то чумазые дети. У одной девочки на лбу высыпала сыпь. Из-за дверей, с молитвенником в руках, выбежал мальчуган в крошечной кипе, с длинными, как у взрослого, взъерошенными пейсами. Он выкрикнул чье-то имя и исчез. Дверь открыла дочь Дины, Тамар. Хрупкая, маленького роста, она была похожа на своего отца, Менаше-Довида. У нее были густые, темно-каштановые волосы, высокая грудь, карие глаза и крупное, усыпанное веснушками лицо. Училась она в недавно открывшейся школе «Бейяков» и иврит знала не хуже польского. С десяти лет она помогала матери по хозяйству, а во второй половине дня работала помощником бухгалтера в лавке штучных товаров на Генсье. Когда Аса-Гешл постучал, девушка стояла у раковины и чистила лук. Услышав стук в дверь, она вытерла руки о фартук и пошла открывать.

— Дядя Аса-Гешл, — сказала Тамар, — давно вы у нас не бывали. Бабушка будет рада.

— Где она? И где мама?

— Мама пошла на рынок. Бабушка молится. Папа в молельном доме, Рахмиэл — в ешиве, Дан — в хедере.

— Что слышно? Я уж забыл, когда был у вас последний раз.

— И не стыдно вам! На днях бабушка сказала: «Его к нам калачом не заманишь». Как Додик? А Даша?

— Додик, насколько я знаю, собирается на какой-то слет. У Даши болит ухо. А как ты, Тамар?

Девушка улыбнулась:

— Как я? По утрам вожусь по дому, после обеда хожу на работу — и так каждый день. Мы организовали религиозную группу девочек «Поалей Цион» при партии «Работники Циона», хотим получить сертификат и уехать в Палестину. И на ферме возле Млавы открылось женское отделение.

— Значит, хочешь в Палестину?

— Почему бы и нет? Здесь-то что делать? В коммерции полный застой. Никто не платит; все покупают в кредит. Полно опротестованных векселей. Наш старик любит пошутить. Когда приходит к нему заплатить по векселю перекупщик, старик ему говорит: «Я смотрю, вы отстали от жизни. Давно уже никто не платит». Хорошенький смех! Но одинокой девушке сертификат все равно не дадут — дают только семьям.

— Надо, значит, замуж выйти. Я слышал, сейчас устраивают фиктивные браки.

— Мы фиктивные браки не устраиваем. Что ж вы стоите в пальто? Простудитесь.

Дверь в соседнюю комнату открылась, и вошла мать Асы-Гешла. Как же она состарилась, сморщилась! Ей не было и шестидесяти, а выглядела она на все восемьдесят. Под шалью коротко стриженная голова, на кончике крючковатого носа очки, нижняя челюсть из-за отсутствия зубов выдается вперед. В одной руке носовой платок, в другой — молитвенник. Аса-Гешл подошел к матери и поцеловал ее. В ее взгляде, в улыбке сквозило удивление.

— Совсем мы тебя не видим, — сказала она. — Я уж Дине говорю, чтобы она тебе позвонила, узнала, как ты. Вид у тебя неважный.

— Вчерашнюю ночь почти не спал.

— В твоем возрасте крепко уже не спят. Как дома?

— Все в порядке.

— Забыл ты про нас. У тебя, наверно, времени нет. Не удивительно: забот-то у тебя хватает. Чаю выпьешь? От Шабеса остался только пирог. Дина скоро придет. Она на тебя обижена. Тамар, дай дяде чаю. Что ты в кухне стоишь? Входи в комнату, хотя, по правде сказать, в кухне теплее будет.

— Спасибо, мама. Лучше здесь посижу.

— Тамар, оботри стул. И стол вытри. Я должна еще помолиться.

И она вернулась в комнату, откуда появилась. Тамар поставила чайник, нарезала лимон. Потом вышла из кухни и вернулась с оставшимся после Шабеса пирогом.

— Как твой отец? — спросил Аса-Гешл. — Заработать что-нибудь удается?

Тамар пожала плечами:

— Ровным счетом ничего. У него есть два ученика, но они ему все время должают. Рахмиэл обедает в ешиве. Школа получает какие-то деньги из Америки. Дан по пятницам помогает служке в синагоге. Получает один злотый за вечер. — И девушка улыбнулась, обнажив крупные зубы.

— А ты? На повышение зарплаты рассчитываешь?

— Спасибо, что хоть столько платят.

Аса-Гешл отпил чаю и съел кусочек черствого пирога. Для теперешней молодежи и такой пирог — сказочное угощение. Матери он задолжал больше ста злотых, у него же было всего четыре. Да и в школе ему заплатят недели через две, не раньше. Адасе он тоже не оставил ни гроша. О том же, чтобы вернуть долг Аделе, не могло быть и речи. Если ему не удастся перехватить по меньшей мере сто злотых, он очень скоро останется без куска хлеба. Он отхлебнул еще чаю и покачал головой, словно сам удивился тому, в каком положении оказался. «Абрам прав, — подумал он, — дело кончится самоубийством». И он стал кончиками пальцев подбирать и подносить ко рту разбросанные по столу крошки пирога.

Еще не поздно прервать интрижку, которую он завел с Барбарой. Нет, его жизнь и без того слишком серая и невыразительная — надо же как-то ее разнообразить. Ведь невозможно дышать, общаясь с потухшими душами, которыми он окружен.

Обменявшись несколькими словами с матерью и с вернувшейся с рынка Диной, он пошел в спальню и растянулся на кровати. Обои были грязные, облезлые, на веревках, протянувшихся от стены до стены, висело постиранное белье. Дина объяснила, что развешивать белье, как раньше, на крыше, теперь небезопасно — украдут.

Дверь открылась. На пороге стоял Менаше-Довид: стоптанные ботинки, поношенное пальто, из прорех выбивается подкладка, поверх кипы криво сидит грязная шляпа. Окладистая, всклокоченная борода, смеющиеся глаза. Под мышкой талис.

— Спишь, что ли? — провозгласил он. — «Что думаешь себе, о соня! Восстань же и взывай к своему Богу!» Нечего отчаиваться, слышишь? Причина меланхолии — в нечистоте. Из одной искры да возгорится пламя!

— Менаше-Довид? Ты? Который час? Уже поздно?

— Поздно не бывает. Покаяние — вот что самое важное. Искупление придет в любом случае — к чему его торопить? Всего одна угодная Богу мысль может склонить чашу весов в твою пользу.

— Менаше-Довид, сделай одолжение, перестань бубнить себе под нос, — раздался у него из-за спины голос Дины. — Дану на улицу не в чем выйти, а он все свои проповеди бормочет!

— Все будет хорошо. «Тот, кто дает жизнь, дает и пищу». Главное — верить.

— Безумец, дай ему поспать. Отвяжись от него.

— А что дает сон? Когда человек спит, у него отсутствует свобода воли. Вставай, Аса-Гешл, давай потанцуем.

И он, как стоял на пороге, начал раскачиваться взад-вперед и хлопать в ладоши. Изображать религиозный пыл во времена изобилия всякий может. Истинное же величие — предаваться радости, когда бедствуешь.

2

Аса-Гешл задремал, а когда проснулся, было уже почти три часа пополудни. Мать с Диной принялись уговаривать его остаться у них, однако он упрямо твердил, что должен идти, пообещав, что на следующий день обязательно вернется. Проснулся он с ощущением, что времени у него в обрез. Где взять хоть немного денег? Он вышел из дому и зашагал по Францисканской. Шел сильный снег. Он остановился у книжного магазина. Чего только не было на витрине: книги на иврите и на идише; романы, стихи, пьесы, политические брошюры, ревизионистский журнал, призывавший к войне против «сионистских заговорщиков, приспешников Англии».

Он глядел на книги сквозь пыльное стекло и вдруг ясно осознал, что взять денег негде. Он решил было позвонить Герцу Яноверу, но вспомнил, что должен двадцать злотых и ему. Кроме того, при встрече Герц всякий раз зачитывал ему протоколы своего метафизического общества, рассказывал истории про дибуков, про привидения, про рыбу, которая шепчет: «Слушай, о, Израиль!», или про младенца, под чьей колыбелью горит огонь. Да и дома, скорее всего, Герца не было; днем он всегда в библиотеке на Котиковой. Он снял шляпу, сбросил с нее снег и отправился к Аделе. Она станет его попрекать, но что с того? У него был свой ключ от ее квартиры, но он позвонил. Дверь открыла Аделе. На лице у нее было какое-то неопределенное выражение, словно она сомневалась, пускать его или нет.

— Ты что, не узнаешь меня? — спросил Аса-Гешл.

— Узнаю, как не узнать. Вытирай ноги.

— Додик дома?

— Он на слете «Шомрим».

Аса-Гешл вытер ноги о соломенный коврик. В квартире пахло стоящим на огне мясом с картошкой и жареным луком. Он вдруг почувствовал, что проголодался, и вспомнил, как в Швейцарии ходил в один дом учить детей и их мать все время что-то кухарила на кухне. «Ах, как же низко я опустился!» — подумал он, а вслух сказал:

— Что пишет Додик?

— Полон энтузиазма. Только представь! Его ввели в комитет. Выбрали из сотни делегатов. Он прислал фотографию. Теперь у него есть цель. Ну, снимай пальто. Входи. Может, пообедаешь?

— Я только что ел.

— Жаль. Ты каждый раз ешь, прежде чем сюда прийти. А я уж решила, что ты забыл мой адрес.

На столе в гостиной стояла недоеденная тарелка супа. Аделе села за стол, Аса-Гешл опустился на диван напротив. Аделе быстро доела суп и отодвинула тарелку.

— Ну, что скажешь? — заговорила она. — Стало, наверно, любопытно, не умерли ли мы с голоду?

— Думай, как знаешь.

— Пока у Додика есть мать, голодать он не будет, — твердо сказала Аделе. — Я дала ему денег на дорогу и несколько злотых на карманные расходы. Делегаты слета — это в основном юноши из обеспеченных семей, и я не хочу, чтобы моему ребенку было неловко. У тебя неважный вид. Что с тобой?

— Не спал две ночи подряд.

— Что случилось? Жена рожает?

Аса-Гешл рассказал Аделе, что его ищет полиция. Упомянул Барбару. Не скрыл, что ночевал у Абрама вместе с ней. Он и сам не знал, зачем все это говорит. То ли чтобы лишний раз продемонстрировать свой успех у женщин, то ли чтобы вызвать у нее ревность, а может, чтобы она раз и навсегда поняла: рассчитывать на его поддержку ей не стоит. Аделе слушала молча, поглядывая на него исподлобья и раздувая ноздри. Она сразу догадалась, что у него с этой Барбарой роман. С одной стороны, было обидно, что он связался невесть с кем, с другой — приятно, что плохо ее извечной сопернице Адасе. К тому же она прекрасно знала, что этим кончится. Если мужчина изменил одной женщине, то изменит и всем остальным. Она-то его давно списала со счета. Плохо было только одно: она не могла заставить себя ненавидеть его так, как он того заслуживал. Гнев у нее всегда сменялся жалостью. Она сидела, смотрела на него, бледного, изможденного, в помятой рубашке, неловко завязанном галстуке, — и ей хотелось пригреть его, хоть чем-то помочь. «И почему только человек всегда лезет на рожон?» — задавалась она вопросом — и не находила ответа. Она вспомнила их путешествие из Женевы в Лозанну, а оттуда — в Бриг. Они обедали в станционном ресторане и смотрели на поросшие виноградником горы, что, подобно стенам, громоздились над деревней.

— Съел бы что-нибудь, — сказала она. — У меня полно еды.

— Нет, — ответил он, — не хочется.

— Выпей хотя бы чаю. — Аделе вышла из комнаты и вернулась с тарелкой мяса для себя и со стаканом чая для Асы-Гешла. Она ела и не сводила с него изумленного взгляда. Как может человек его возраста вести себя как безответственный юнец? Что он себе думает? Как может отец так мало интересоваться собственным сыном? Как странно: его бесшабашная жизнь, беспорядочные связи почему-то помешали ей снова выйти замуж. Ей часто приходило в голову, что, пока эта загадка останется неразгаданной, полностью от него освободиться она не сумеет. Она по-прежнему лелеяла наивную надежду, что он в конечном счете разочаруется во всех своих увлечениях и вернется к ней.

— Что ты думаешь про Додика? — спросила она. — Он хочет ехать в Палестину. Что там с ним будет? Продолжай он учиться — он бы гением стал.

— Миру плевать на наших гениев.

— Он пишет, что пошлет сертификат и тебе. Он похож на тебя, но у него нет твоих недостатков. Как такое возможно, скажи мне? Твои фокусы ему хорошо известны, но он всегда тебя защищает. Видел бы ты мальчиков, которые к нему приходят. Личности, все до одного. Преданы делу, готовы жертвовать собой. Не пойму, откуда это у них. Новое поколение.

— Что ж, раз хуже меня быть невозможно, ему ничего не остается, как быть лучше.

— Хорошо, по крайней мере, что на свой счет ты не обольщаешься. И тем не менее особых причин для самобичевания у тебя нет. У тебя есть свои плюсы — не только одни минусы. Ах, почему все так сложилось? Я ведь ужасно тебя любила!

Аделе испугалась собственных слов, но что сказано, то сказано.

Аса-Гешл опустил голову:

— Со мной каши не сваришь.

— Почему? Почему?

— Я нездоров. Физически и психически.

— Что верно, то верно. Нездоров. — Аделе ухватилась за его слова. — Потому-то я и не могу на тебя сердиться. На твоем месте я обратилась бы к психиатру.

— В таком случае к психиатру должны были бы обратиться все евреи до одного. Я имею в виду современных евреев.

— Может, тебе нужны деньги? Давай одолжу. Сколько тебе надо?

— Нет, Аделе. Я никогда не смогу с тобой расплатиться.

— И что же ты предполагаешь делать?

— Немного еще поиграю.

— С чем? — поинтересовалась она. — С человеческими жизнями?

— С чем же еще?

Оба встали.

— Ты причинил мне огромное зло, но не делай того же с Адасой. У меня сильные плечи; у нее — нет. Она этого не переживет.

У Аделе возникло странное чувство, будто кто-то говорит за нее. За нее говорила ее покойная мать, это были ее слова, ее голос, ее интонация.

3

Следующую ночь Аса-Гешл провел с Барбарой в доме коммунистки, польки, на улице Лешно. Чтобы дворник не заметил, что в квартире ночуют чужие, решено было прийти рано, до наступления темноты, когда ворота еще открыты, и уйти на следующий день поздним утром. В их распоряжении была маленькая темная комнатка с кроватью и покосившимся умывальником. В одиннадцать утра они уже ехали в девятом трамвае. Юрист, с которым Барбара консультировалась накануне, посоветовал ей вернуться домой как можно скорее, заявив, что чем дольше она будет скрываться, тем хуже ей будет впоследствии. В той же мере этот совет касался и Асы-Гешла. Барбара боялась, что не успеет она переступить порог отцовского дома, как ее немедленно арестуют; осведомитель наверняка будет поджидать ее или у ворот, или у входа в Саксонский сад. Юрист обещал, что в случае ареста возьмет ее на поруки, однако невозможно было предугадать, в чем ее обвинят, отпустит ли ее под залог прокурор.

Барбара сидела молча, сгорбившись, и смотрела в запотевшее окно, то и дело вытирая его перчаткой. Какую странную игру затеяла с ней судьба! Пока она была одна, никто ее не преследовал; теперь же, когда она обзавелась любовником, ей грозит тюрьма. Она попыталась успокоить себя тем, что жертвует собой ради пролетариата, но почему-то сегодня утром ее революционный порыв поостыл. В конце концов, все эти рабочие, грузчики, дворники, мелкие лавочники на рынках понятия не имеют, что в жертву она себя приносит ради них. А и знали бы — какая им разница! Взять хотя бы вот эту толстую краснощекую бабу, сидящую возле обувного ларька и жадно поедающую суп прямо из кастрюли. Ее муж, вероятно, сапожник, но что ей за дело до рабочего класса? У нее другие заботы: сбегать в церковь, приложиться священнику к ручке, отругать евреев и большевиков. После революции эта баба будет принадлежать классу избранных, а ее, Барбару, вполне могут обвинить в том, что она из семьи духовенства. С какой, черт возьми, стати должна она жертвовать собой ради этих людей? Она попыталась отогнать от себя эти буржуазные мысли. Больше всего сейчас она нуждалась в поддержке. Но кто готов ее поддержать? Она жалела, что вернулась в Польшу, что завела роман с этим мизантропом, у которого жена и ребенок и которого нисколько не волнуют судьбы человечества. Господи, знал бы отец, как ведет себя его Барбара! Он-то думает, что она еще девственница. Она закрыла глаза. За ночью любви неизбежно следует наказание, подумалось ей, — правильно написано в священных книгах.

На углу Крулевской Барбара сошла с трамвая. Она хотела поцеловать Асу-Гешла на прощанье, но оба были в шляпах с широкой тульей, и поцелуя не получилось; хотела что-то ему сказать, но не было времени. Она лишь стиснула его запястье и, уже на ходу, спрыгнула с подножки. Расталкивая пассажиров, Аса-Гешл бросился было к дверям, но разглядел в тумане лишь ее каракулевый жакет да бледный овал лица. Она помахала ему рукой и повернулась, словно собиралась побежать за трамваем, словно в последний момент пожалела, что с ним расстается. Трамвай набрал скорость и покатил по Новому Святу, пересек площадь Трех Крестов, Аллеи Уяздовские. Аса-Гешл стал вспоминать любовные утехи, которым они предавались прошлой ночью, — жадные поцелуи, объятия, страстный шепот, однако остался у него и неприятный осадок. Он припомнил, как Барбара, когда они выходили из дому, сказала ему: «Ну вот, ты и побывал в своей лаборатории счастья!»

На Багателя Аса-Гешл сошел с трамвая и перешел на противоположную сторону улицы удостовериться, что никто не поджидает его у ворот. У ворот никого не было. Он зашел в ресторан и позвонил Барбаре. Он рассчитывал, что к телефону подойдет она сама, но в трубке раздался хриплый голос отца. Аса-Гешл повесил трубку. Подождал с минуту и позвонил домой. Подошла служанка.

— Ядвига, это я, — сказал он.

— Ой, это вы, пан. Господи Иисусе!

— Ко мне никто не приходил? — спросил он. — Полиции не было?

— Полиции?! А что, разве должны были прийти из полиции?

— Хозяйка дома?

— Да, сейчас позову.

«Все я делаю неправильно, — подумал он. — Не надо было спрашивать про полицию. Не исключено, что мой телефон прослушивается. Как знать, может, сейчас, в эту самую минуту, полиция уже окружает ресторан, откуда я звоню. Впрочем, все равно уже поздно».

— Ваша жена не хочет с вами говорить, — раздался в трубке голос Ядвиги. — Шли бы вы лучше домой, пан.

Аса-Гешл вышел из ресторана, но вместо того, чтобы идти домой, направился в сторону Маршалковской. То, что полиция не явилась с обыском, еще ничего не доказывало: они могли установить за ним слежку. Где-то мог скрываться осведомитель. Он прибавил шагу и двинулся дальше, время от времени поглядывая через плечо, — не идет ли кто-нибудь за ним по пятам. «Какой, однако, взволнованный голос был у ее отца, — припомнил он. — Возможно, ее уже арестовали». Вдруг он остановился, повернулся на сто восемьдесят градусов и пошел в обратном направлении. «Представлю себе, что я французский аристократ, которого ведут на гильотину, — подумал он. — Жить мне осталось минут пятнадцать, не больше. Что ж, я хотя бы провел неплохую ночь».

Через каждые несколько шагов он останавливался, чтобы перевести дух. Посмотрел на небо. Сплошные тучи. Правда, в верхних окнах домов отражается солнечный свет. Воздух напоен нежным ароматом. Щебечут птицы. Скоро, быть может, разразится гроза. Под ногами в грязи что-то блеснуло. Брильянт? Увы — всего лишь кусок стекла.

Он приблизился к дому. Ключ от лифта у него был, но он пошел пешком. Какой же смелый человек Абрам! Знает, как жить и как умереть. В нем сохранились те самые живительные соки, что питали людей в самые тяжкие часы, выпавшие на их долю. Абрам был истинным евреем.

Он нажал на кнопку звонка. Дверь открыла Ядвига. Как и Аделе накануне, она впустила его не сразу. Он заглянул в гостиную — никого. Вошел в кабинет: чисто, убрано, окна вымыты, паркет натерт. Стол освобожден от книг и бумаг, как будто хозяин кабинета куда-то переехал и больше не вернется. Ему пришло в голову, что именно так, должно быть, выглядит стол покойника. На столе лежал счет из налоговой инспекции. Дверь приоткрылась, в кабинет заглянула Адаса. Она осунулась, но глаза у нее были подведены, лицо напудрено. Она молча смотрела на него.

— Ну, входи, — сказал он. — Бери револьвер и стреляй в меня.

— Я пришла сказать, что квартира продана.

Он ошарашенно посмотрел на нее:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Мне предложили за нее полторы тысячи долларов. На них я что-нибудь сниму себе в Отвоцке. Даша не переносит варшавский климат. Да и мне нечего здесь больше делать.

— Ты опять водила ее к врачу?

— Да, на консультацию.

— И кто же платит тебе полторы тысячи долларов?

— Папа с мачехой. Мы уже обо всем договорились. Полагаю, ты будешь не против. Здесь, в Варшаве, я больше не останусь. Похороню себя в Отвоцке и буду ждать, когда же Господь наконец меня приберет.

— Ты хочешь, чтобы мы разъехались?

— Отчего же? Приедешь в Отвоцк — будешь жить у нас.

Аса-Гешл не мог взять в толк, как все это произошло. Когда Адаса решила продать квартиру? Когда успела договориться с мачехой? Ясно одно: другого выхода не было, такова была, как выражаются философы, логика обстоятельств.


В тот же день произошло еще несколько событий. В еврейской больнице умерла Ида. За вечерней молитвой умер бялодревнский ребе. Хасиды хотели, чтобы их раввином стал реб Мойше-Габриэл, однако реб Мойше отказался. После долгих уговоров сие священное бремя согласился взвалить на свои плечи Аарон. Увы, лишь временно. С группой молодых хасидов он намеревался перебраться в Палестину. Дни Бялодревны были сочтены.

Загрузка...