Отношение к социальному дну неоднократно менялось на нашей памяти. Когда-то романтизированная М. Горьким версия существования обитателей ночлежки, произносящих пространные монологи то ли о высших человеческих ценностях, то ли о социальных причинах, доведших их до жизни такой, воспринималась как откровение. В эпоху разрастания ГУЛАГа в людях дна видели «социально близких» жертв старого мира, чьими руками пытались не столько даже перевоспитать, сколько затерроризировать и численно сократить «социально чуждых», тех, кто попал в лагеря и тюрьмы по «политическим» статьям.
Постепенно, в связи с изменениями в обществе, эволюционировало отношение к дну, и умиление его, мягко говоря, своеобразием, вышло из моды. Сегодня, например, мы имеем обычно дело с тенденцией связывать напрямую проблемы социального дна с происходящими в постперестроечной России изменениями. Откроем, например, статью трех уважаемых исследователей, опубликованную в одной из не менее уважаемых отечественных газет и озаглавленную «Социальное дно: драма реальностей и реальность драмы», где прямо сказано:
Социальное дно — это результат российских реформ, плата за них, возложенная на все общество. Так, 83 % населения (87 % экспертов) полагает, что развитие социального дна, его рост и усиление агрессивности обусловлены политикой реформ в стране.
(Литературная газета. 1996. 4 дек.).
Но сколько бы процентов то ли простых граждан, то ли так называемых экспертов ни думало подобным образом, одно очевидно: в крупных городах всех основных стран мира столетиями существует и живет по своим особым законам социальное дно, оно не менее активно и в странах гораздо более благополучных, чем современная Россия. Другое дело, что в условиях, когда на дне не действуют старые тоталитарные методы, оно более заметно и сильнее мозолит глаза.
Владимир Муханкин с ранних лет стал человеком дна, причем вульгарно понимаемый материальный фактор явно не был основной тому причиной. Его мать не купалась в роскоши, но нигде в своих «Мемуарах» он, кстати сказать, не пишет о недоедании, голоде или каких-либо других особо драматических обстоятельствах подобного рода, нависших над его семьей. На дно его привело много разнородных факторов, в том числе предельная озлобленность, отчуждение от семьи и общества, возможно, плохое воспитание, но, в первую очередь, внутренняя предрасположенность к порокам, выраженные некрофильские и садистские наклонности, усугубленные адом спецшколы в Маньково и постоянным надругательством над его личностью в исправительно-трудовых колониях. Хотя, впрочем, роль последних надо оценивать сбалансированно. Ведь не исключено, что полтора десятка лет, проведенные в заключении, могли искусственно отсрочить начало самораскрытия формировавшегося серийного убийцы.
Дно, наверное, не является в реальной жизни чем-то абсолютно плоским и одномерным. Здесь тоже есть, по-видимому, свои, пусть и относительные, высоты и пропасти. Во всяком случае, так может показаться нам, когда от романтизированного мира стилизованной эротики, характерного для вышеописанных муханкинских романов, мы переходим к эстетически гораздо менее привлекательным зарисовкам его уродливого житья-бытия среди чудовищных моральных уродов, алкоголиков и бомжей.
Трудно, правда, четко определить, где пролегает граница между «героинями его романов» и отвратительными чудовищами дна, ибо субъективное видение нашего главного информанта и рассказчика часто мгновенно, стремительно переплавляет одних в других. Особенно хорошо заметно это при сопоставлении написанных почти всегда литературным языком «Мемуаров», предлагающих нам точку зрения Муханкина-писателя, с его так называемым «Дневником», текстом, как уже отмечалось, также литературным, но как бы отражающим его истинную точку зрения, его подлинное мировидение. В «Дневнике», изобилующем не только жаргонизмами, но и табуизированной, бранной лексикой, Муханкин всегда груб, циничен, жестче в оценках. Именно в «Дневнике» он подробно воспроизводит свое соприкосновение с городским дном. Хотя Марине и её матери Ольге М. доставалось порой и в «Мемуарах», здесь они выписаны уже как мерзкие, прожорливые и вонючие» животные, как отвратительные разложившиеся бомжихи.
Эти шакалки меня скоро так допекут, что я их перебью как собак. Особенно хочется дать по башке Марине. Сегодня затащила помойное ведро из коридора в хату и села по-большому на него. Вот дура! Начал говорить ей, что воняет, а она истерику закатила, овца. Ольга М. её ругала, стыдила, а она её обложила трехэтажным матом. Вообще от рук отбилась.
Голова разламывается на части, сон пропал, вроде лежу, сплю — и не сплю. Брожу по городу, ворую по мелочи. Эти животные прожорливые до безобразия, их легче убить, чем прокормить. Дохожу до ручки, все ниже и ниже падаю. По внешнему моему виду не скажешь, что я бич или из бедных, но красивые вещи и внешний вид обманчивы. И люди не в душу смотрят уродливую, а на лицо и вещи. Жизнь моя бекова [плохая].
Тем не менее отвращение к Ольге М. и её дочери не мешает нашему «мемуаристу» сосуществовать с ними:
Итак, я прописан в Волгодонске, а живу в Шахтах у Ольги М. и её дочери Марины. Каждая из них требует от меня свое. Я успевал удовлетворить и первую, и вторую. Но, помимо сексуальных обязанностей, нужно было каждой что-то покупать, а главное, доставать где-то продукты питания, которые в четыре рта быстро поедались и которых постоянно не хватало. С раннего утра я уходил на какой-нибудь из городских рынков, и до обеда я возвращался с промысла домой с полным пакетом разнообразных продуктов и выпивки. Хотя можно заметить, что Ольга М. и Марина спиртным не злоупотребляли. Если и пили, то только немного, за компанию, в основном пил я сам. Потом уходил на вечерний и ночной промысел. Возвращался я поздно ночью, но, бывало, и совсем на ночь не приходил. Попадал в какие-то бичевские, бродяжные компании, напивался до поросячьего визга, а утром просыпался неизвестно где: в подвалах каких-то или на какой-нибудь блатхате среди неизвестных грязных и вонючих людей (если их можно так назвать). Вырывался быстрей на улицу и шёл куда глаза глядят, и когда немного приходил в сознательное положение, то обнаруживал, что в карманах у меня пусто, а с утра нужно было похмелиться где-то взять: голова-то разлеталась на части. И опять шёл на рынок, где без труда крал все, что можно и все, что невозможно. Невозможным для меня ничего в этих мелочах не было. Приходилось переламывать деньги, резать пятитысячные и другие купюры и менять их на мелкие или крупного достоинства, и все шло как по маслу. Иногда, бывало, деньгами были заполнены все мои карманы, и начиналась пьянка-гулянка. А если я пил, то до упора. Обычно какая-то шлюшка-проститутка уводила меня из бара или ресторана или какой-нибудь забегаловки к себе домой или на какую-то блатхату, откуда я вылетал ни свет ни заря на улицу ощипанным и, было что, и подраздетым. И каждый раз базар открывал мне свои широкие ворота и давал взять то, что плохо лежит. Понятие-то у меня сразу утвердилось на том, что нужно брать дармовое. Не возьму я, возьмет другой, такой же, как я. Но пьянка пьянкой, а одеваться я стал неплохо. Хорошо одетый человек всегда внушает доверие.
От «шакалок» Муханкин съехал к новым хозяевам, и это наложило отпечаток на его последующее существование.
Через несколько дней я уже жил в доме, который и домом назвать нельзя. Избушка, состоящая из коридора и двух комнатушек, разделённых печкой, которая больше чадила, чем грела. Одно было хорошо — в доме был свет. Но никаких выключателей и розеток: выкрутишь лампочку — и нет света, вкрутишь — есть. Мебели в доме никакой. В одной комнате стояли гнилой и покосившийся стол, ржавая кровать и на ней что-то типа постели. Двухметровая лавка заменяла стулья, которых здесь с самого начала, наверное, не было. В первой комнате стояла еще одна кровать в метре от печки. Окно в этой комнате забито фанерой. Посуды почти не было: две закопченные кастрюли, две алюминиевые чашки, пара ложек, корчик и стакан. В коридоре насыпана горка угля, переходя через которую, попадаешь к приставной двери в комнаты. По-видимому, дверь вышибли давно, но у жильцов этой хибары из-за пьянок руки не доходили до ремонта. И жили в этой хибаре хозяйка тетя Шура и её сожитель дядя Саша, несусветные любители любого спиртного, вплоть до одеколона и стеклоочистителя.
Привела меня в свою хибару с улицы тетя Шура. Недалеко от её дома я стоял и с людьми разговаривал, спрашивал, где б найти жилье, на что мне отвечали, что никто на их улице жилье не сдает, может, на другой где сдают. Тут подошла к собравшимся женщина и, быстро поняв, о чем идёт речь, попросила отойти с ней в сторону поговорить. Видя, что я неплохо одет, обут, побрит и недурно пахну, она сразу предложила мне свои услуги и повела домой. В доме уже договорились, что я займу зал в её хибаре, его переоборудую, выкину все грязное, с электричеством порядок наведу и т. д. Она согласилась с моими условиями и в течение дня помогла перенести от Ольги М. и Марины мои вещи.
В течение нескольких дней дом стал пригоден для жилья. Тетя Шура с дядей Сашей ютились в первой комнате около печки, а я в чистом и светлом зале. У меня появилась своя посуда, электроплита, вместо холодильника был холодный коридор, в котором на вбитых в стену гвоздях висели авоськи с разнообразными продуктами. С улицы сразу бросалось в глаза, что дом ожил и появились перемены. Окна застеклены, ставни покрашены, в окнах были видны белоснежные занавески, на подоконниках стояли горшочки с искусственными цветами, ничем не отличающимися от живых. Поставлен со двора забор, во дворе убран мусор. В доме зазвучала музыка, на что обратили внимание соседи. Плата за квартиру состояла в том, что мне нужно было приносить выпить и закусить, и живи, как хочешь, никаких претензий.
Первые дни, пока я обустраивал безжизненный дом и придавал ему жилой вид, все было спокойно и терпимо. Но все же к ночи хозяева дома (а вместе с ними и я) были в стельку пьяны и лыка не вязали. С утра обязательно было похмелье для всех.
Деньги у меня были. Когда уезжал из Волгодонска, некоторую сумму сунула в карман мать, тысяч 50 отчим дал, надеясь, что долго не приеду. И любовница Татьяна пятидесятитысячных стопку отвалила. Считать, сколько у меня денег, я никогда не любил: есть и есть, а нет — так украду, будет мало — еще украду. Вор я, и воровать моя работа. В этом я был трудоустроен на все сто процентов. Такой же трудяга, как все труженики, и специальность моя — воровать. И пошла пьянка-гулянка беспросветная и беспробудная. Появлялись и исчезали какие-то люди, пьяные разборки приводили к мордобою, выбитым стеклам и дверям. Выстуженную хибарку чем-то топили, чтобы согреться, что-то доедали, что-то допивали, и однажды мы проснулись и увидели, что в доме холодно, окна забиты картоном из-под ящиков, на полу мусор, какие-то огрызки, бутылки, пробки, блевотина, в углу первой комнаты от окна к двери на полу образована уборная и от неё зловоние идет.
Несмотря на весь натурализм, с которым Муханкин описывает свое пребывание в доме тети Шуры, чувствуется, что «жильца» и хозяйку связывают вполне неформальные взаимоотношения.
Ночью у тети Шуры. Поставил выпить на стол и стал самым дорогим и родным. Во как выпивка роднит! Пить много не стал, тошнит. Пойду желудок промою — и спать, а то уже ноги не держат.
(Из «Дневника»)
Впрочем, интонация раздражения постепенно усиливается.
Алкаши эти меня заколебали своей простотой. Я себя не узнаю, уже день с ночью путаю. Но еще держусь на плаву. Неизвестно, что со мной происходит, одни дебри. Может, уже дураком становлюсь? Одни кошмары, уже забыл, когда спал, не могу уснуть, а хочу, как чумной.
(Из «Дневника»)
Отметим, что алкоголик дядя Саша обрисован Муханкиным с большей симпатией, чем владелица загаженного домика.
Чтобы опохмелиться, нужны были деньги, а их ни у кого не было, а еды тем более. Чумной и с больной головой, сидел я на кровати, кутаясь в одеяло, трясся, как лихорадочный. Тетя Шура, вспомнив, что у неё есть знакомый Юра — мент, алкаш, пенсионер, у которого можно погреться, помяться, опохмелиться, — убежала с утра к нему. «Это надолго, — не вставая прохрипел из другой комнаты дядя Саша. — Эта сучка все твои харчи к менту перетянула и по карманам у тебя шарила, когда ты спал. Деньги, кажется, тварь, вертанула. Оставались они у тебя или нет?» — «А когда она лазила?» — через силу выдавил я из себя. — «А чёрт его знает, может, вчера или позавчера. Начка знаешь, где у неё? В шмоньке. Прикинь, тварь какая, в целлофан трубкой бабки закрутит и в лохань к себе сует, на торпеду. Прикинь? Вовка, ты глянь в карманы, проверь, документы на месте? А то эта шакалка и их могла утащить».
Я встаю, в голове круги, постоял, пока прошли, проверил карманы.
— Документы, — говорю, — на месте, а денег, наверное, с позавчерашнего дня нет. Слышь, дядя Саша?
— Я же тебе и говорю, что эта крыса их вертанула. Я видел, у тебя много денег было, а эта тварь как увидела, так и закрутилась вокруг тебя. Тебе не надо было светить их перед этой стервой, ты ж её не знаешь. Ты опасайся её, она на все способна. Меня топором чуть не зарубила, с ножом кидалась, резала. Зря ты сюда жить пришёл, но я тебя понимаю: тебе тоже в этой жизни нелегко: ни дома там, у родителей, ни здесь никому не нужен… Но я старый уже и тоже много отсидел, и меня отвергли люди, общество, ни жилья, ничего другого у меня нет.
Вот приблудился к Шурке и сдохну, наверное, скоро. А если доживу до весны, то уйду от неё. Она меня и держит при себе потому, что я пенсии немного получаю. Она у меня пенсию забирает, сука, а я не справлюсь с ней, сил у меня нет. Мне уже 70 лет, и на старости лишился всего. Семья у меня была, и жил, как все, и мать крепкая женщина была, долго б прожила, но беда одна не приходит… Сгорела она вместе с домом. Жена умерла, а дети выжили меня. Сходился я с одной бабушкой — и она умерла. А кто я там был в её квартире? Да никто! Вселились её сын с женой сразу в квартиру, замок врезали другой, а потом выгнали на улицу. Причину нашли, гады, а я тем более не прописан там. И вот я теперь здесь. Даже вещей нет, все Шурка пропила. Слушай, под порожком нужно глянуть. Шурка, бывает, туда припрятывает бухнуть на опохмелку.
Я вышел из дома, приподнял и отодвинул порог. Там лежали водка и завернутые в бумагу кусок сала, ломоть хлеба, ломтики лука увядшие и помороженные. «Вот крыса позорная, голимое [настоящее] животное».
— О, дядя Саш! Живем! Это животное притарило и бухнуть, и пожрать! Как собака! Животное оно и в Африке животное. Вставай! Сейчас бухнем и легче станет. А деньги — это не проблема, схожу в город пустым, а приду полным.
Распив бутылку водки, слегка подзакусив, чем Бог послал под порог с тетей Шурой, я у дяди Саши спросил:
— Что-то я не заметил туалета на улице? Да и забора нет?
— Да мы ведь стопили все. Вон и деревья во дворе спьяну порубили! И ставни с окон! Все на дрова пошло. Ну и чёрт с ним! Зато теперь с улицы с любого места заходить можно.
— Дядя Саш, а что там в кастрюле на окне?
— Шарика съели, а там его останки в кастрюле. Может, разогреем? Хоть горячего похлебаем. Там вон еще жир плавает сверху. Шурка жалела, плакала. Говорит, хороший пёс был.
— Что-то помню, дядя Саш, а многое и не помню.
— Так эта ж кобыла тебе ерша делала, а ты, Вовка, неразборчивый в бухле, все подряд хлещешь и не закусываешь. Да, когда-то и я был молодой, крепкий, а теперь все, немного опрокинул через край, и ноги не держат.
— Так, дядя Саш, давай наводить порядок в доме, а потом я на промысел схожу в город, на рынок, нужно что-то есть и пить, чтобы жить. А с тетей Шурой я поговорю, как от мента придёт.
В «Дневнике» есть, впрочем, запись, позволяющая несколько уточнить характер «разговоров» рассказчика с тетей Шурой.
Опять я запил. Эта крыса тетя Шура все деньги п… и к менту Юре убежала. Уже второй день нет её дома. Уже давно бы ей голову отбил, но вовремя сучка сматывается. Опять иду на базар и не знаю, повезет или не повезет. Как все надоело. Только почувствуешь себя человеком, и опять в дерьмо падаешь. Неужели это никогда не кончится?
Не потому ли «сматывается» тетя Шура, что «жилец» способен «отбить ей голову»? Возникает отнюдь не праздный вопрос: какие отношения связывают Муханкина с тетей Шурой? Ведь она вызывает у нашего рассказчика огромный и явно непропорциональный интерес. Попадается, например, такое место:
Сегодня вертанул пару лопатников, а в них мелочовка. Больше риска было, чем денег взял. Ну лучше хоть что-то, чем ничего. Опять с этой дурой поругался — вот гадина вредная. До меня еще постоянно где-то неделями таскалась, а это, как спецом, сидит дома, курица, хоть бы на пару дней загуляла где-нибудь — хоть не видеть бы её рожи глупой.
(Из «Дневника»)
Обратимся к весьма впечатляющему фрагменту из «Дневника», который, как нам кажется, позволяет лучше понять суть происходившего.
На днях вечером около спорткомплекса встретил Марину с дочкой её и какой-то подругой. Марина исчезла куда-то, её подруга увязалась за мной. Пришли ко мне в хату, спьяну не разобрал, кого привёл. Была пьянка, музыка, танцы… Проснулся чумной, кошмары одни сменились другими. Под одеялом кто-то возился в ногах. Испугался. Хотел выпрыгнуть из постели, откинул одеяло, но вырваться из захвата того, что там было, не смог. Оно мурчало, заглатывая мой член по самые яйца. С перепугу брыкнулся и несколько раз ударил то, что вцепилось в меня. Вырвал из головы этого чуда-юда клок волос. Когда пришёл в себя, разглядел девку. Откуда она появилась тут, ни хрена не понял. И не вспомнил. Бухнул, загрыз чем-то, потеплело вроде бы внутри, отошёл. Объяснил ей, что это так спросонья получилось, а мог бы и забить до смерти. Она меня поняла. Мне её жалко стало. Днём проснулся и увидел, что со мной чучело какое-то лежит в постели. Это еще полбеды. Вот когда она стала одеваться, — вот это было да… Грязные, рваные носки, сочетание одежды мужской и женской привели в ужас, особенно драная фуфайка и кирзовые сапоги… Это тете Шуре не привыкать, а я о… до сих пор от такого. Противно как все! Неужели это я? Ужас, ужас! Какой я дурак! Как я опустился! Не могу так больше жить! Я, наверное, повешусь. Все, нужно уезжать к матери, отмыться, откормиться, отойти от этого кошмара. Когда приеду, нужно будет искать новую хату. А может, останусь там… Чёрт его знает, как жить.
Итак, Муханкин, явно не имея в виду этого, приоткрывает нам тщательно скрываемую тайну: житье-бытие с тетей Шурой имело и очевидный сексуальный поворот. Но как же, удивится, возможно, наш читатель? Как это вяжется с теми романтическими страстями, о которых уже шла речь выше? Впрочем, не исключено, что читатель, уже уловивший внутреннюю логику наших рассуждений, и не станет удивляться вовсе. Хотя ничего неизвестно о возрасте тети Шуры, но легко можно предположить, что это очень немолодая женщина. Если она и моложе 70-летнего дяди Саши, то вряд ли намного. Ведь Таня, Тамара или Ольга М. не характеризовались нашим повествователем как тети, хотя все они были старше него, им было от сорока до пятидесяти. Следовательно, тетя Шура значительно старше этих женщин. Вместе с тем тетя Шура представлена как омерзительная, полуразложившаяся алкоголичка. Но этим-то она и может быть особенно привлекательна для Муханкина как бессознательно ненавидимое им воплощение «материнского начала». Её гротескно-пародийный облик формально оправдывает то брезгливо-презрительное отношение к женщине, которое сформировалось у Муханкина на глубинном уровне. Грозясь «отбить» ей голову (и, по-видимому, вступая с ней время от времени в пьяные драки), он, похоже, вымещал всю ту агрессию, которая по сути своей направлена на «материнскую фигуру».
Что касается «мурчащего» чудовища, которое заглатывало его член «по самые яйца», то не исключено, что это элемент очень давней фантазии рассказчика на тему опасности, исходящей от женщины (матери), который может быть соотнесен с тем, уже фигурировавшим в главе 7 видением, в котором Таня, как кажется нашему «мемуаристу», готова затоптать его своими слоновьими ногами. Только в данном случае любой психоаналитик увидел бы отражение «комплекса кастрации».
В изображении жизни дна Муханкин концентрируется преимущественно на двух темах: пьяных дебошах и воровстве. В нескольких эпизодах первая из них раскрывается достаточно зримо. Например:
Загулял на Красина в ночном баре. Подвыпил нормально, потащило меня на танцульки. Пригласил даму потанцевать, предложили мне выйти поговорить. За магазином мне дали п…, забрали деньги. Как снег на голову, ничего не понял — кто, что, за что? В общем, отлеживаюсь, не показываю вида, что все болит, этим б…. Пожрать в доме нет. Какой-то суп без хлеба ели.
(Из «Дневника»)
Или:
Попал в какую-то бичевскую компанию. Допился до того, что проснулся в чьих-то грязных шмотках и неизвестно, с кем и где. Какая-то шлюха с гнилыми зубами рядом лежала, вонючая и грязная. Выскочил из этой хаты как угорелый, не зная, где я, и только очухался в Соцгородке. Хорошо, что не было с собой документов, а то ушли бы тоже вместе со шмотиной. Ну, хрен с ними, я свои вещи узнаю, если на ком увижу. Хорошо, хоть есть во что переодеться, а то ходил бы в тех вшивниках. Кидает меня из одного дерьма в другое. В голове аж сверлит невыносимо. Совсем больной.
(Из «Дневника»)
Человек «дна», Муханкин постоянно скитается. Хотя он называет порой какое-то место жительства, но это не следует понимать буквально. Так, он вроде бы съезжает от Ольги М. и Марины к тете Шуре, но, по-видимому, бывает и тут, и там, и в Волгодонске — у матери и тех относительно немногих реально существовавших непутевых женщин, с которыми сталкивала его судьба. Такой «дрейфующий» образ жизни явно отражает нестабильность его внутреннего мира, влияние подспудных страстей, мешающих ему обосноваться на одном месте, и становится внешним индикатором напряженного психологического конфликта.
К тому же эти метания и полезны для него как вора, постоянно ищущего, чтобы еще прихватить из того, что, как говорится, плохо лежит:
И начались моё бродяжничество и скитания из хаты на хату. Стал чаще упиваться спиртным, а вместе с этим, чем больше нервничал, тем чаще употреблял свое приобретенное некогда дурнолептическое лекарство, отчего происходили со мной разные аномальные явления в моей бродяжной и никчемной жизни, бытии. Вот она, моя судьба, с характерным лицом трудной и уже не однажды ломанной жизни! А главное, — это психика, которая и без того была подорвана. Пропало всякое желание перед кем-то стоять и унижаться, просить работы, зная, что откажут. Внутренний голос все чаще стал повторять: чем просить и унижаться, лучше «свистнуть» и молчать. Другой же голос противоречил и говорил, что не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз. Воровать — значит опять тюрьма. Первый голос, перебивая второй, говорил и ядовито шипел: «Что, тюрьмы испугался? Половину жизни в ней отсидел, и она для тебя дом родной. Один раз живем, вино, водку пьем. Кто не рискует, тот не пьет шампанского. Действуй, босота, ты не мужик, а ворюга-профессионал, на воровстве тебя не загребут. Это и есть твоя работа, а ты не хочешь ишачить на дядю за гроши. Ты что, не видишь, что тебя отвергают везде и презирают? Для них ты отброс и никто. Так смотри вокруг себя на эти холеные лица: они сыты, одеты, обуты по последнему крику моды, холодильники их забиты жратвой и кошельки трещат от валюты, и ездят они в иномарках. Чем ты хуже их? Иди, и воруй, и трать эти бумажки! Ты тоже один раз живешь, погуляй, сколько сможешь. Иди в свою малину, там тебя примут. А то корчишь из себя порядочного, честного, хорошего. Ты им никогда не был. Жизнь коротка, и надо успеть пожить. Хороших в хороших гробах похоронят, а тебе какая разница, в каком бушлате тебя в землю закатают? Иди и бери от жизни, что она тебе дает сегодня, а завтра будет завтра».
Воровство, как мы видим, герой нашего повествования теоретически обосновывает и полностью оправдывает. Это его «работа», которую он выполняет умело и профессионально. В конце концов, такое уж у него призвание! А к тому же это и способ выразить свой протест против социальной несправедливости. «Экспроприация экспроприаторов», так сказать.
О воровстве Муханкин повествует не только со знанием дела, но и с некоторым вдохновением. Убедительно и подробно он описывает технологию краж.
Вот и рынок. Как всегда, толпы людей, очередь. Кто-то что-то продает, другие покупают. Захожу в толпу: один, другой, третий карман. Лезу пальцами, плечом кого-то толкаю, вроде бы поймал бумажки между пальцами, сжимаю их в кулаке. Выхожу из толпы, смотрю на купюры, расправляю их и кладу в передний карман. Другая толпа. Лезу в сумку. Ага! Лопатник [бумажник], кажется, полный, сунул его за пояс и выхожу. Иду на другой конец базара. Становлюсь в хаотичную очередь, делаю вид, что тоже хочу купить то, что там продают. На другой стороне шум, крик, кто-то подходит, возмущенно говорит вопрошающим, что у кого-то из сумки кошелек вытащили, а там вся зарплата. Кто-то возмущенно говорит: «Не будут раззяву ловить, знают, куда идут. Кто ж кошелек сверху кладет? В следующий раз ученые будут». Другой голос возмущается: «А куда класть? За пазуху, что ли? Поймать бы того гада и руки принародно отрубить, чтоб другие боялись!» Все жмут к груди, в карманах, просто в руках свои кошельки, и каждый что-то пытается сказать по поводу кражи.
А вот и она, говорливая, с сумками, делает покупки. Красивый у неё лопатник! Она! Деньги у неё есть. Протиснулся я вплотную к ней. Сбоку, сзади давят, лезут к прилавку люди. «Давайте помогу». Не жду ответа, правой рукой беру одну ручку сумки, другую держит она, положив кошелек в карман пальто, укладывает товар в сумку. «Спасибо, ой, как напирают, прямо не успеют! Как звери люди стали.» «Да, да», — подтверждаю я и левой рукой касаюсь её ниже талии, грудью тычусь в её плечо, и в этот момент пальцы мои уже в её кармане и тащат кошелек. Карман небольшой: потянуть сразу — почувствует и заорет. Толкаю грудью еще раз сильнее её плечо, и все — кошелек в руке.
«Да что ж так напирают! Не успеют, что ли?» — возмущенно восклицает она и пытается застегнуть сумку. Я делаю вид, что мне тоже тесно от напора очереди, поворачиваюсь и вытискиваюсь из толпы, иду между рядами с другой стороны к выходу. Очередь. Кто-то поставил на землю пакет, полный апельсинов, лимонов. Подхожу и останавливаюсь рядом. Вижу: идёт расчет. Ловлю ручки пакета и отхожу от очереди. Люди подходят, проходят, снуют, толкаются. Я иду спокойно и лавирую между ними, и вот он, выход. Останавливаюсь, ставлю пакет у стола, где бабка продает семечки, поворачиваю в ту сторону голову и наблюдаю шум и движение в том месте, где я увёл пакет.
— Семечки не пережаренные, бабуся? — спокойно спрашиваю я.
— Попробуй, внучок, все берут и не жалуются.
— Тогда большой стаканчик.
— В карман или в кулек? — спрашивает бабуля.
— В карман, — и я подставляю правый карман куртки. Бабка сыпет семечки из стакана в карман.
— Сколько с меня?
Достаю из нагрудного кармана несколько купюр. Бабка видит их достоинство и говорит, что у неё сдачи с таких денег не будет. Я покупаю мороженое и меняю на мелкие купюры. Рассчитываюсь с бабкой и тут же покупаю большой целлофановый пакет, ставлю в него тот, что стоял у стола, — с мандаринами, апельсинами, лимонами и, ниже, еще с чем-то; потом, думаю, гляну, что там, а сейчас нужно взять еще картошки, капусты, мясо, лук, хлеб и что под руку попадется.
Вышел я с базара, держа в руках пакет, полный и тяжелый, и болоньевую вместительную сумку. Захожу за угол столовой и останавливаюсь. Достаю из кармана один и другой кошельки, открываю, вижу веера денег и мелочи, быстро извлекаю их из кошельков и сую небрежно в нагрудный карман. Выбросив пустые кошельки в кусты, иду дальше по улице. «Интересно, что там под цитрусовыми?», — думаю я, останавливаюсь и пересыпаю содержимое из пакета в пакет. Коробка конфет, косметичка, в бумагу что-то завернутое, разрываю: несколько пачек сотен, пятисоток, тысячных. Ни хрена себе улов! Живу! Теперь это дело не грех и отметить. Эх, работа моя! Рисковая, блин, аж спина вся мокрая, и под мышками тоже, но зато чувствую оттопыренный карман с деньгами, и тяжела ноша в руках, хотя теперь моя. Моя! Своя ноша не тяжела. Сюда на базар в следующий раз не сунусь, поеду на Нежданную, потом на Артем и еще куда-нибудь. Ищите меня, свищите меня!
А теперь нужно бабки прятать: тетя Шура та еще жучка, воровка. Предъявить тоже нельзя ей, понятия не позволяют, и все же, падла, у своего шушарит по карманам. Ну ничего, пока живу у них и буду искать более порядочную хату, а то что-то участковый стал интересоваться молодым жильцом, а это уже не к добру. Хоть и говорит тетя Шура, что он хороший, а мент хороший, когда он мертвый. Прошли те времена, когда их если и не любили, то хотя бы уважали за дурь, — Макаренко и железного Феликса. Теперь и ментовка [милиция] коррумпирована, сами и взяточники, и те же уголовники. Никто работать не хочет, прикрылись мундирами и деньги на халяву получают, а другие пашут и таких заработков не имеют, как у них. Вот и попроси их помочь трудоустроиться или с жильем — хрена с два тебе, рожу воротят. И пошли вы тоже на хрен, козлы вонючие, в гробу я видел ваши законы поганые! Ловите теперь меня, псы, я среди вас кручусь, только с нюхом у вас непорядок, зажрались, обленились, отбраковывать вас надо. О! Как по заказу морда лягавая идет.
— Здравствуй!
— Здоров, Володя! С базара, смотрю, идешь, прикупил всего, смотрю. Праздник у тебя дома что ли?
— Конечно, праздник. И так каждый день.
— Кучеряво живешь!
— А ты куда?
— На работу.
— Слушай, а у вас в спецприемнике сидят сейчас какие-нибудь хорошенькие биксы?
— А что, прийти в гости вечером хочешь?
— Ну, если вдруг желание будет сегодня, то возьму выпить, закусить и попозже приду.
— Две сейчас сидят на втором этаже в последней камере, одна стрёмная, а другая так себе. На клык берут обе. Если что, приходи. Ну пока, я пошёл, а то время уже.
— Ну давай, иди, служи, ваша служба и опасна, и трудна.
Ну и ну, хоть бы кто спросил: «Как живешь? Где работаешь?» Никому ничего не надо. Интересно, сколько ума надо иметь, чтоб в милицию взяли работать? Наверное, немного. Я бы тоже, наверное, смог работать в милиции, но позорить честь мундира ни себе, ни другим сотрудникам не дал бы. Ну и козел ты, Вова, и что только в голову не взбредет дураку.
Приостановим на мгновение нашего рассказчика, чтобы указать на присущее ему от природы чувство языка. Сравним его диалог со «стражем порядка» с многочисленными обменами реплик с «героинями его романов», и сразу же замечаем его способность переключаться из регистра в регистр, от высоких слов и метафоричности стремительно переходить к жаргонизмам. Муханкин, как мы видим, не просто живой носитель сленга (жаргона), а тонко чувствующий, в каком контексте эта лексика уместна и естественна.
Перейдя железный мостик через Грушевку, я пересёк железнодорожное полотно, подошёл к берегу пруда, поставил на талый снег сумку и пакет, потер онемевшие руки друг о друга, сунул их в карманы брюк, где им стало тепло и легко. Плечи и шея немного ныли, но, глядя на сумку и пакет, я готов был это состояние чаще иметь… День не зря прожит, и о завтрашнем думать не надо. Эх, напьюсь сегодня до упада. Так что, дорогой мой ангел-хранитель, извиняй меня грешного, а сегодня я залью свои глаза и совесть сорокаградусной водкой. Идти мне некуда, за неимением лучшей хаты и этих алкашей хата прокапает за высший класс. Выпью, и вся брезгливость пройдет, и все будет в розовом цвете…
Ну ладно, пора идти, что-то в тепло тянет, а там в этой хате печка дебильная — чадит, тепла не дает, а топлива пожирает за две или три. Хорошо, что у меня в комнате стоит электрическая… Сейчас принесу столько всякой еды, и представляю, как у дяди Саши и тети Шуры глаза на лоб полезут, когда все это увидят, особенно водку. Жалко Шарика: убили, сварили, съели. Люди называемся! Что только спьяну не делается? Интересно, чья идея была Шарика сожрать? Неужели я мог до этого додуматься? Так я собак люблю. Фу ты, как противно за себя! Нужно менять свой образ жизни.
Мы можем, разумеется, не сомневаться в том, что никто иной, как Муханкин додумался сварить суп из Шарика. О его «любви» к собакам уже читали. А также о том, что с женщинами он не раз обещал поступать, как с собаками.
Ну, слава Богу, пришёл. Вот я и во двор захожу. Ну и ну, от забора одни пеньки и калитка остались. Кошмар, такие плодовые деревья порубили! Это сколько можно было бы летом собрать слив, яблок, вишен, абрикосов! Вот что пьянка делает! Туалет тоже спалили, а куда теперь ходить, если приспичит? Ну и наделали делов! Как будто Мамай здесь прошёлся!
Отодвигаю дверь и вхожу в дом. Дядя Саша лежит на кровати одетый, укутался грязным ватным одеялом.
— Ну и духан в хате стоит, дядя Саша! Как на свалке или помойке. За день не выветрилось. Печка хоть горит?
Дядя Саша высунул из-под одеяла голову, грязными потрескавшимися руками трет глаза и всматривается в меня. Вдруг, угадав, прохрапел:
— А, это ты, Вова, пришел? А я приболел малость. А печка горит. Я недавно и угля засыпал, но она, ты видишь, какая? Её переделывать надо, ходы правильно сделать, и в хате будет жара. А кому оно надо? Мне не под силу, да и ты здесь долго не задержишься. Ты, я вижу, сбился с дороги, а так ты чистоплотный. Тебе бы бабу хорошую с домом, ты бы потянул семейную лямку, и она б тебе в радость была. А так ты пропадешь. Да, пропадешь. А ты что, принес что-то там?
Дядя Саша приподнялся на локти, глядя на полную, раздутую сумку и пакет.
— Это миражи, дядя Саш, вставай! Давай, помой хоть руки с мылом и заходи в мою комнату.
Я отодвинул одеяло, завешивающее дверной проем между комнатами, зашёл в свою комнату, высыпал содержимое пакета и сумки на стол, все спиртное спрятал под кровать, оставил на столе бутылку водки. Овощи в пакете снял со стола и вынес в коридор.
— А где ж тетя Шура? — спросил я дядю Сашу, который, вытирая руки о себя, шмыгнул носом и, следуя за мной в комнату, ответил:
— А у мента она, у Юрки. Я ж тебе говорил утром.
— Ну ладно, чёрт с ней, дядя Саш, глянь на стол. Я тут по скромности кое-что купил на базаре для поддержки жизни-тонуса.
Дядя Саша остановился посредине комнаты, развёл руками, открыв рот и выпучив глаза. Вдохнув в легкие воздуха, он выпалил, то ли в радости, то ли опешив:
— Как? Все нам? Ну ты даешь, Вовка! Теперь заживем. Столько, глянь, всего навалено.
Тут дядя Саша спохватился, засуетился:
— Это, Вовка, нужно спрятать все, чтобы Шурка не видела. А то, сука, все к менту своему утянет, опять голодные будем. А хочешь, я пенсию получу и тебе всю отдам? Я верю тебе, ты голодным меня не оставишь, а мне только на курево дашь денег и все, а остальное — куда хочешь.
— Ладно, дядя Саш, садись за стол, гулять будем. Что хочешь, бери и ешь, и не стесняйся — не одним богатым такие продукты есть. И нам можно изредка себе позволить скромную роскошь для желудка. Давай, открывай бутылку и разливай в стаканы. Под кроватью еще водка стоит, хоть залейся. А пенсия мне твоя не нужна. Курить я тебе принесу, сколько хочешь. И пока я здесь, то чем богат, тем и рад. Что хочешь, то ешь и пей. Другое место жительства я, конечно же, буду искать, а в этой хате мне что-то не климатит.
Мы уже привыкли отчасти к повествованию Владимира Муханкина, и все же трудно еще раз не удивиться поразительному несоответствию между присущими ему как «серийному убийце» патологическими свойствами, и невероятной, развившейся в экстремальных обстоятельствах следствия способности по-писательски переформировывать как реальные факты собственной жизни, так и фантазийные порождения его воображения. Так, только сейчас, прочитав финальный диалог рассказчика с дядей Сашей, мы улавливаем, что независимо от того, какими чертами и особенностями обладали подлинные тетя Шура и дядя Саша, Муханкин-писатель превратил их в символически оформленную антагонистическую пару носителей воинственно-агрессивного женского и приниженно-сломленного мужского начал. В его изображении дядя Саша превращается в своеобразную проекцию его собственного образа в будущем: таким чудовищным дегенератом и ублюдком, пусть милым и доброжелательным, рискует стать сам он, Владимир Муханкин, если не вырвется из-под гнетущей власти бессмысленно жестокой Женщины. И если бы не существовало такой пары, как тетя Шура и дядя Саша, то писателю Муханкину стоило бы её выдумать: очень уж удачно противопоставлены эти две вариации имени Александр.
Рассказчик активно стремится уверить нас в том, что его ожесточение — это исключительно результат сцепления внешних обстоятельств. Жестокий социум отторгает его от себя и не позволяет перейти к обычной, нормальной жизни, ходить на работу, получать зарплату, содержать семью. Отсутствие работы подталкивает к воровству, воровство провоцирует пьянки, гулянки, дебоши, развращает и портит, ведет к внутренним срывам. Соответственно, в нем развивается ненависть ко всем тем, кто подталкивает его к жизни такой, и появляется мотив отмщения, неправедный, но объяснимый.
Муханкин-писатель четко выписывает этот мотив в своем «Дневнике». Он исходит из того, что мы уже поверили, будто имеем дело с настоящим дневником, а не со сконструированным задним числом литературным текстом, и он апеллирует к собственным предшествующим псевдозаписям, которые, будучи приняты всерьез, могут поддержать его шаткий, конечно же (с точки зрения здравого смысла), но кажущийся относительно весомым (в пределах художественной конструкции) тезис:
Вот сижу на кухне, пью пиво с рыбой, в зале музыка играет, никого нет дома, сам, один, и мне одному неплохо. Почитал свои записи и ужаснулся. На свободе я уже четыре с лишним месяца. Вышел — вроде бы все нормально было, а потом пошло все наперекосяк. Чёрт его знает, где правильно, где неправильно было и где теперь что. Как я живу? Как другие живут? Кому-то везет, а тут же… Хрен его знает, что дальше будет. Знать бы наперед все, а так одна неизвестность, аж дурно становится и мало что радует на такой е… свободе. Одним махом лишился семьи, жилья, не говоря уже о праве на труд. Вчера нагрубил бывшей жене. Пьет, зараза, не прекращает. И подруге её нагрубил, хоть и видел её впервые. Чёрт меня понес в эту забегаловку, она же туда всегда ходит после работы, и с ней я уже там был после освобождения, только не пил, а теперь сам себя не узнаю. Сейчас включил запись семейную тех лет, когда у меня была семья. Вот голос жены, она сидит в это время на кухне и трет свеклу, а по телевизору идёт фильм многосерийный «Люди на болоте». Дочка не знает, что сказать перед микрофоном, и ляпнула, что на ум взбрело: «Наш папа — сварщик», — и Сергея зовет что-нибудь сказать. Тот упирается, боится. Я спрашиваю у жены, что было в предыдущей серии. Она мне отвечает… Воспоминания полезли в голову, сердце заныло, боль в груди…
Я не знаю, как мне быть. Мне плохо, слезы наворачиваются на глаза. Как жить? Кто меня поймет, кто поможет? Кому я нужен? А никому. У меня ничего нет, я ничего не имею. Сейчас хоть бы обрез был — сразу бы пошёл и пострелял гадов и их семьи от мала до велика, всех подряд шакалов, всех. И еще привязал бы на стулья друг перед другом и медленно казнил бы тварей. Всю жизнь, гады, поломали. Ни жалости, ни сострадания. Ладно, день подойдет, рассчитаюсь сполна со всеми…
Рассказчик и не замечает, что настолько увлекается доказыванием недоказуемого, что невольно приоткрывает ту бездну безграничной жестокости, которая характерна для его патологического мировосприятия. Но в одном он лукавит: хотя он безмерно жесток и готов действительно «перестрелять всех», но ненавидит он все-таки Женщину. В ней он видит своего врага, с ней бессознательно стремится свести счеты, её хочет подвергать медленным мучительным истязаниям, как в своих «многосерийных» садистских фантазиях. Охотник созрел, а час охоты наступил. Охоты на женщин.