К десяти-двенадцати годам образ жизни Владимира Муханкина вполне определился. Никому не подчиняясь и никого не боясь, он вёл полукочевую жизнь, то и дело исчезая из дома.
Я продолжал убегать из дома и домом своим считал землянки, которые рыл и жил в них. Там находили меня, и в лесополосах находили. Убегал я за сто километров в город Зерноград, и там меня ловили те, кто учился от колхоза в сельскохозяйственном училище. И через КПЗ милиции прошёл. Помню, в комиссии по делам несовершеннолетних работала Любовь Андреевна, если память не изменяет. Я её просил, чтобы она поговорила с родителями, чтобы они меня не били. А им было до лампочки. Так получалось, что где-то что-то случится, и бегут к матери, выговаривают, что кроме её сына никто не мог за ту или иную беду отвечать. И без разбора меня колошматили постоянно. Я уже, наверное, и привыкать стал к побоям и к тому, что меня ненавидят. Я как шакал жил: как где кому попадал на глаза, так меня и пинали. А пинали, били все, кому не лень.
До сих пор все вроде бы ясно. Но дальше следует вывод-добавление, требующий нашего особого внимания.
Я себе, помню, сделал землянку на кладбище, и там меня никто не находил. Это было самое надежное моё убежище в любое время года.
Характерное признание. Если Муханкин не вводит нас в заблуждение (а зачем ему, спрашивается это?), то выходит, что его некрофильские пристрастия заметно прогрессируют. Ему уже недостаточно выкапывать из земли зловонные кошачьи останки, а хочется подолгу находиться в средоточии трупных, кладбищенских запахов. Рассказчик, правда, не расшифровывает своих истинных мотивов, но, скорее всего, лишь потому, что недоучитывает степени сообразительности своих будущих читателей.
Вернемся, впрочем, к тому, как развивались события.
Потом перед спецшколой для трудновоспитуемых детей я связался с семьей алкашей, жившей в самом конце хутора, в последней хате. Кличка их была «Пастушка и пастух», и были у них сын и дочка. Их сын был моих лет (12 или 13 лет). Мы с ним лазили по погребам и воровали еду, самогон и кое-какие вещи. Какая-то бабушка увидела, как я, «Пастух» и его сын украли из её курятника кур, и заявила в милицию. Меня поймали и повезли в Зерноград. Взяли показания и отпустили домой.
Ездили мы на следствие с матерью. Потом был суд. «Пастуху» дали лет пять за все подряд, а меня и его сына начали готовить в спецшколу. Но сначала в горсовете была комиссия, и мать того пацана лишили материнства [т. е. родительских прав], а мою не лишили, но решили отправить меня на перевоспитание в спецшколу для трудновоспитуемых детей.
Помню, как за мной приехал в колхоз милиционер на мотоцикле. Нашли меня на колхозном элеваторе, где я отдельно от своего класса перебирал початки кукурузы. И отвез меня милиционер в Зерноградскую КПЗ, а оттуда в Зерноградский детприемник. Было мне 12 лет, а ростом я был немного выше метра. Метровая линейка была почти наравне со мной. В детприемнике я просидел долго, и, что характерно, он чем-то напоминал тюрьму. Для детей оттуда сбежать невозможно. Там были свои порядки и режим похлеще, чем в тюрьме. И наказания в форме побоев, и карцер были, и одежда, как в колонии.
Когда меня привезли в детприемник, то прошёл шмон медиков, как и в тюрьме. Подстригли налысо, для острастки «вступительную» прошёл в бане: сразу шнуром от электрообогревателя побили, переодели в х/б костюм не моего размера и отвели в общую для детей-подростков громадную камеру. Стены, правда, были белые, лавки стояли и столы, как в колонии в столовой, и впереди место для воспитателя и дежурных-вольнонаемных.
Кстати, из Зернограда меня в Ростов везли в воронке, как зэка. И большие железные ворота помню с глазком, которые открылись и закрылись за мной навсегда. Работа была там нехитрая: клеил я на коробки наклейки для будильников. Выгибал гвозди и собирал картонные ящики. Не сделаешь норму — наказание получишь. Контингент подростков был разный и многое, чего не знал я в свои 12 лет, увидел там, в детприемнике, и оттуда началось моё формирование личности. Во всяком случае, я так считаю.
На вопросе о воздействии на личность подростков нравов и порядков исправительно-трудовых учреждений для несовершеннолетних мы еще остановимся специально чуть дальше. То, что роль эта значительна и, к сожалению, в основном негативна, сомнения не вызывает. Редко кто из тех, кто попадает туда, убеждается в полезности и социальной значимости труда. Мало кто, начавший свой путь с хулиганства, разбоя или грабежа, приходит к добропорядочности и смирению, и на то есть свои причины. Наглые становятся обычно еще наглей, жестокие еще больше ожесточаются. Садисты зачастую совершенствуют приемы издевательств над более слабыми и сломленными индивидами. И все же… И все же вряд ли даже самая ужасная обстановка в исправительно-трудовом учреждении может существенно повлиять на повадки некрофила, готового обитать в землянке на кладбище или разрывать на части живое существо. Вряд ли она способна изменить сексуальную ориентацию взрослеющего человека, если в её основе лежит наслаждение от умерщвления себе подобных. Вряд ли она повлияет хоть сколько-нибудь на внутренний конфликт, обусловленный желанием отомстить матери или чувством неполноценности при сопоставлении с отцом. Велика, разумеется, роль внешних факторов, но они часто лишь подталкивают к тому, что уже заложено или сформировалось в душе человека.
Но вернемся вновь к заметкам Муханкина.
Между подростками были свои понятия арестантские, где была своя правда и где выживает сильнейший. Впервые я увидел, как пацаны находят жертву для полового удовлетворения и как формируются разные группировки.
Выделим особо упоминание «о жертвах полового удовлетворения». Оно, конечно же, не случайно. Возьмем его пока на заметку.
Шёл уже учебный год, когда меня привезли в спецшколу. Нас было человек пять, кого рано утром подняли и отвели в комнату, где лежали наши вещи. Мы переоделись в свою одежду и сдали казенную дежурному. Каждому из нас дали рюкзаки с чем-то тяжелым, привязали друг к другу веревкой и вывели с одной стороны детприемника на улицу. Нас приняли два милиционера и повели куда-то по улице. Воронком нас довезли до железнодорожного вокзала, там посадили в электричку, и мы поехали. Ехали весь день, а может, немного меньше. Где-то мы с электрички встали и добирались долго на попутных машинах. Как мне после пацаны объясняли, на дорогу деньги конвою даются, а они их не тратят на нас, а брали сухпаек по своему усмотрению, и он-то и лежал в рюкзаках.
Когда мы прибыли в село Маньково Чертковского района, нас сдали, как положено, дежурному по спецшколе. Нас развязали, и выяснилось, что в рюкзаках наших лежат кирпичи, и их мы тянули от самого Ростова, не снимая. Нас всех отвели на другую вахту, проходную в изолятор, и раскинули по камерам до следующего дня.
На другой день нас повели в кастелянскую, где мы свои вещи оставили, а получили казенную одежду, матрасы и все что положено иметь воспитанникам в том заведении.
Не знали, в какой класс меня определить, так как я не знал школьной программы и за третий класс. Из таких, как я, сделали объединенный класс, где надо было учить программу третьего и четвертого классов. И начались мои новые мучения. Режим дня расписан по минутам, и ни шагу влево-вправо.
В школе этой была заведена неведомо кем балльная система. За нарушение режима снималось с отряда до 25 баллов, а за что-то хорошее прибавлялись на отряд баллы. Нельзя было по корпусу бегать, быстрым шагом идти, быть где-то вне отряда, разговаривать в строю, столовой, умывальнике, на проверке, во время физзарядки, около санчасти, во время утренней и вечерней уборки помещений, в школе на уроках и на работе и так далее. Нельзя было рассказывать о домашних похождениях и о темах, приближенных к ним. Все нельзя, и за все наказание.
Режим содержания можно было растянуть в любую сторону. Перевоспитанием считалось, если воспитанники друг за другом наблюдают, и на подведении итогов за день (перед отбоем это делалось в школе) каждый воспитанник должен сказать перед всеми в отряде, что ему известно о чьей-то провинности или поступке, и вынести свое предложение о наказании того, о ком рассказал. А если вдруг кто-то о ком-то что-то знал и не сказал, то он считался вдвойне виновным и наказывался сурово — вплоть до карцера.
В карцере сидели от суток до двух, 24 часа или 48 часов. Питание в карцере было пониженным. Если кто-то попадал в карцер, то там его раздевали до трусов и ставили перед глазком на дверях по стойке смирно, и не дай Бог дежурный увидит, что ты не стоишь перед глазком в камере, а лежишь на полу, ходишь, сидишь, — будешь битым.
В камере изолятора все так же, как в тюрьмах, только кровать стоит с голой сеткой и более ничего нет. Камера с тусклым светом, маленьким окошечком, в два слоя решетка. Бывало, воды на пол пару ведер выливали с небольшим количеством хлорки. На колени перед глазком ставили. И так далее.
Придраться можно было ко всему. Коронным номером в школе было писать в постановлении «неактивное поведение», «грубость старшим», «хамство» и так далее. Однако беспредельная наглость, хамство и грубость были со стороны дежурных, учителей, мастеров, воспитателей.
После отбоя и до шести утра в туалет по одному ходили, и хоть в штаны наложи, но не пойдешь в туалет, пока первый не вернется оттуда. Сутки расписаны по минутам, поэтому на оправку ходили строевым шагом. Время оправки зависело от настроения такого же, как и все воспитанника; только тем он отличался, что морда побольше и кулак, но зато он со всеми строем не ходил, а сбоку, в стороне.
В каждом отряде было по несколько активистов, как и на малолетке, которые пользовались определёнными благами от администрации. И как в колонии, так и там, в школе, в хозкаптерке или умывальнике актив отряда вёл профилактическую работу через кулак с теми воспитанниками, кто были не такие, как все, кто где-то что-то нарушил, подозревались в чем-то или не угождали воспитателю или кому-то из администрации школы.
Я лично много страдал во время школьных занятий с сентября до лета следующего года, потому что был тугодум, многое в свое время упустил на воле из школьной программы, а далее учиться без начальных знаний не так уж и просто. И получалось, что в школе я плохо учился и ненавидел её и всех, кто вокруг меня, но молчал и не считал нужным с кем-то разговаривать. Мне объявляли бойкот: было так заведено в школе, и не дай Бог, если кто-то со мной заговорит. Постоянно чистил всему отряду ботинки, был вечным дежурным уборщиком умывальника и после отбоя был в числе нарушителей — мыл полы в корпусе, убирал плац и мыл на улице асфальт. Руки были у меня в цыпках и потрескавшиеся, в глубоких ранках. А после уборки и мытья меня заставляли ходить по кругу плаца строевым. А утром опять подъем, зарядка и в школе занятия, а какие занятия могут быть, если все болит и засыпаешь на уроках. На переменах я вечно стоял около класса по стойке смирно с учебником в руках, что-то учил и почти ничего не запоминал.
На работе после школы у меня вроде бы все ладилось и было все хорошо. Одна беда для меня была — это занятия в школе, все, можно сказать, беды были из-за неё.
Один раз в неделю привозили кино в клуб, но редко удавалось посмотреть кино. Вместо фильма я ходил строевым по плацу или его подметал, как и всю территорию спецшколы с другими нарушителями. Посылки можно было получать только с разрешения воспитателя. Для меня это удовольствие было редким. Как-то кто-то из своей посылки дал мне несколько конфет, и я их не съел, а спрятал в карман, а потом смотрел на них, нюхал и вспоминал волю, колхоз, может быть, еще что-то. У меня нашли эти конфеты, привязали к ним нитки и одели поверх ушей за то, что я не съел их в столовой, а украл со стола и вынес из столовой, что строго запрещалось. Недели две, наверное, я с этими конфетами на ушах ходил по школе и был бит всеми, кто пожелает, был посмешищем. А сколько раз двойки на ушах и на шее приходилось носить и терпеть унижения как от взрослых, так и от пацанов! И что характерно: идиотизм какой-то происходил в этой школе. Если я сегодня нарушил режим содержания, то из-за меня всех наказывают, завтра другой что-то нарушит, и из-за него нас всех накажут. Потом еще кто-то что-то сотворит, и из-за него всех накажут. И так бесконечно продолжается. Из-за меня, например, отряд наказан, и мы вместо отдыха ходим по плацу, и я, как нарушитель, хожу впереди строя. Сбоку идёт воспитатель и разжигает пацанов, давя на психику: «Вот видите… это из-за него вы ходите, а могли бы отдыхать. И как вы терпите?.. Или вам нравится вместо отдыха из-за какого-то негодяя в такую холодину строевым топать?» И уходит в корпус, и смотрит из окна за отрядом. А отряд, только за угол зашёл, налетает на меня (или любого другого нарушителя), и начинает бить кто во что горазд, желательно не в лицо. Воспитатель выйдет, что-нибудь крикнет типа: «Эй, председатель, почему разошлись? Что случилось там?». А председатель отвечает:
«Да споткнулся нарушитель и упал, ему помогли товарищи подняться, и сейчас будем дальше ходить строевым».
Жизнь в спецшколе представлена как непрекращающийся кошмар, ад, потребность вырваться из которого становится лейтмотивом всего существования.
Если бы в спецшколе было хорошо детворе, то не было бы там и членовредительства и все было бы хорошо. Я знаю, к примеру, Крестина Володю, который несколько раз пытался отравиться клеем, щелочью, гвозди глотал или кнопки, попадал в вольную больницу, но ненадолго, и опять травился, и опять больница, и сразу назад. И издевки в его сторону были и от администрации, и от пацанов. Фамилии многих я не помню, кто и ноги, и руки, и сухожилия умудрялся себе порвать и т. д.
Про себя скажу, что хотел вырваться из того ада и тоже смог договориться с одним пацаном, чтобы он меня кинул через себя с высоты вниз на землю, чтобы что-нибудь поломать или разбить, и успеха добился, но небольшого: все получилось, но поломал лишь левую ключицу. Были и ушибы и кровоподтеки, но главное — перелом, и месяца три я в гипсе по пояс проходил. Меня загипсовали и сразу назад привезли и в изолятор посадили. Но было хуже сначала: меня в кабинете режимника за перелом избили как собаку, а потом только повезли в больницу, но пацана я не выдал.
Чтобы там как-то выжить, поневоле будешь время от времени зубы как собака показывать, чтоб совсем не запинали. Я по прибытии старался повода никому не давать ездить, как говорится, на мне в той спецшколе, стоять за себя было нужно, и я стоял до последнего года и дня моего пребывания там. Было время, когда невыносимо стало терпеть унижение и насилие со стороны таких же пацанов, как я, и других. Так, однажды меня наказали за что-то, и я сидел и всем тридцати человекам отряда чистил в каптёрке ботинки. Активисты подговорили Бойко Сергея, воспитанника моего отряда, чтобы он меня избил, пока отряд на политзанятии. От него я совсем не ожидал такого, но что-то, наверное, ему пообещали за расправу надо мной.
Сергей был крупный, рослый пацан и сильнее меня, и, конечно, он меня избил. И что-то у меня планка упала в голове, и как-то получилось, что я допрыгнул до его головы, уцепился за уши и об угол стены сильно разбил ему голову сзади и покусал, куда попало и опомнился тогда, когда меня вытащили из-под обувного шкафа. Когда я ему голову разбил, он закричал, и вскоре забежали активисты и воспитатель временный и забили меня ногами под этот стеллаж или шкаф (разницы нет).
Я был весь в крови, и меня отволокли в сушилку под кран, где была вода. Только я отошёл, пришёл в себя, как в сушилку вошёл Хазов Сергей из моего отряда, что-то затрубил с понятиями, думая, наверное, что я не могу постоять за себя, потому как меня побили сильно. Но тут меня опять заклинило, и я ему голову тоже разбил о батарею. И опомнился тогда, когда меня зам по режиму затащил в кабинет и бил. Я там все стулья собой, собственным телом, собрал в кучу. Помню, что он бил меня своей пепельницей по голове и стопой то ли журналов, то ли книг. Очнулся я в карцере, где проходная жилзоны. Ну и далее всяко было, ну да ничего, выжил.
Помню, случай был на работе. Мне какую-то подлость сделал Вася Петруньков из моего отряда. Меня наказали жестоко, а тем временем мы укладывали доски в штабеля на улице, и в конце дня нужно было как-то слазить со штабелей на землю, а высота примерно до балкона второго этажа. Решили спрыгивать на ветку соседнего дерева и оттуда на землю. Настала очередь Васи прыгать. Я подошёл по штабелю досок к ветке и, когда он прыгнул, я её отодвинул, и Вася, промахнувшись, полетел на сухую землю и поломал руку. Я слез на землю и вижу: рука переломана. Взял и дернул её и, повернувшись к пацанам, хоть они и здоровее меня были, сказал, что если меня кто выдаст, то среди ночи всех вырежу как собак и сам себя убью.
Мое дело сказать, а там сами думайте, правду я сказал или нет. И меня никто не выдал: бояться стали. Меня уже считали все маленькой мразью и говорили за глаза, что я чокнутый на всю голову. Пацаны постарше, из других отрядов, говорили, что я такой маленький и дерзкий гад и бить меня бесполезно и страшно, еще действительно проткнет чем-нибудь.
Впрочем, создается впечатление, что Муханкин несколько преувеличивает свои подвиги. Так, из текста видно, что он по-прежнему моет умывальники, начищает краны и выполняет другую черную работу, характерную для низших каст неформальной иерархии. Отметим и такое его сообщение:
В 1975 году, помню, до того довели меня все, что я не хотел жить. Отказ от еды был. Вскоре я взял да и затянул на шее полотенце, и больше ничего не помню. Еле-еле откачали. Вот потом мне было плохо возвращаться к жизни!
Итак, опыт пребывания Владимира Муханкина в спецшколе был исключительно негативным, и в этом нет ничего удивительного. То, что он испытал в Ростовской спецшколе, связано, вероятно, не с какими-либо её специфическими отрицательными особенностями, а с тем общим, заведенным когда-то в эпоху расцвета сталинского ГУЛАГа порядком вещей, который в ряде значительных аспектов сохранился в исправительно-трудовых учреждениях.
Конечно, коль скоро существует преступность, обществу всегда будет необходимо существование специального института карательно-воспитательного типа, в котором бы изолировались социально опасные подростки и предпринимались попытки воздействовать на их мировосприятие, отвлечь их от преступных и асоциальных пристрастий, заставить задуматься о своем образе жизни и попытаться привить им нравственные и духовные ценности.
Однако эта задача, хорошо выглядящая в теории, на практике приводит к весьма плачевным результатам. Одна из причин этого связана, видимо, с тем непреложным фактом, от которого нам так или иначе не дано уйти: ведь всякая колония или спецшкола — это закрытая система, где в принудительном порядке в замкнутом пространстве собрано большое количество молодых людей, которые объединены в глазах окружающих общим для всех них одинаковым статусом преступника, человека, неодобряемого обществом, чувствующего себя изгоем.
К тому же все они болезненно реагируют на возникшую ситуацию изоляции, сочетающуюся с постоянным принуждением, исходящим от администрации, различного рода правилами и нормами, которые они обязаны неукоснительно соблюдать и невыполнение которых связано с различного рода наказаниями. Ограничения свободы вообще неприемлемы для большинства людей, поскольку стремление к свободе органически присуще каждому индивиду. Тем более болезненно реагируют на него рано повзрослевшие подростки, привыкшие в условиях безотцовщины к вольготному образу жизни и реально не считающиеся с привычными для большинства их сверстников родительскими указаниями. Мы, например, уже имеем определённое представление о бродяжничестве Владимира, о его скитаниях по лесополосам, оврагам и кладбищам, о первых воровских набегах, принудивших его делать ставку на собственную ловкость и ни во что не ставить некогда священное право собственности, давно низведенное до чего-то весьма малозначимого в масштабах всего советского государства. И потому нам относительно нетрудно умозрительно представить себе, каким образом он и ему подобные должны реагировать в непривычных обстоятельствах полного ограничения какой-либо личной инициативы и любых способов самовыражения.
Ситуация изоляции человека вообще, а тем более принудительной, как давно поняли психологи, нередко приводит к возникновению отрицательных эмоций, неврозов, психических срывов, росту агрессии и различного рода выходкам, и это может выливаться и в нарушения режима содержания, и в посягательства на жизнь, здоровье и личное достоинство других осужденных и представителей администрации, и даже в действия, направленные на самого себя (так называемая аутоагрессия).
Положение заключенного осваивается молодыми правонарушителями в тот период их развития, когда вступает в ключевую фазу их половое созревание, и это также автоматически влечет за собой пагубные последствия. Пребывание в исключительно однополой среде подталкивает к сексуальным экспериментам гомосексуального характера, не обязательно предопределённого общей сексуальной ориентацией личности. В большинстве случаев гомосексуальные акты происходят не на основе взаимного согласия, а становятся следствием насилия над личностью и сопровождаются сильными психическими травмами, которые деформируют мировосприятие ребенка на долгие годы, и по выходе из спецучреждения его антисоциальная активность способна еще более возрасти. Насилие против личности, к которому подросток привыкает в условиях колонии и которое становится для него естественной формой существования, превращается и в естественный аспект его будущей жизни. (Если там это было позволено по отношению к нему, то почему, тут, в большом мире, это не может быть дозволено ему в отношении других?) К тому же не будем списывать со счетов и фактор ожесточения, то, что гомосексуальный контакт обычно прилюден и лишен в местах заключения какой-либо интимности, то, что он выглядит чаще не как радостное событие, а как своего рода кара, — это, конечно же, не может не влиять на отношения юного правонарушителя со своими будущими половыми партнерами, кем бы они ни были — мужчинами или женщинами. Очевидно, что нашему пуританскому во многих отношениях обществу стоит задуматься над тем, какими разумными способами можно свести к минимуму сексуальные эксцессы в местах лишения свободы, особенно там, где находятся несовершеннолетние, и делаться это должно мудро, с использованием непринудительных и нелобовых методов, иначе это никогда не даст ожидаемого результата. Не надо лицемерно думать, что трудотерапия или практикуемое из-под палки обучение отвлекут здоровых молодых людей от естественной сексуальной активности, тем более, что вынужденная скученность и ограничение в передвижениях делают её практически неизбежной.
Сжатое пространство исправительно-трудовой колонии или спецшколы во многом похоже на модель большого социума. На первый взгляд, ведущей силой здесь является администрация, так как именно она ответственна за функционирование всего заведения и за поддержание в нем порядка. Однако, как и в другой жестко регламентированной организации — армии, для повседневного существования большинства индивидов важнее оказываются неформальные (внеуставные) взаимоотношения, в соответствии с которыми формируются различные категории воспитанников (заключенных). Хотя порочность подобной практики общеизвестна, реально борьба с ней почти не ведется: во-первых, потому что искоренить её практически невозможно, а во-вторых, администрации удобнее решать многие вопросы, используя специфику сложившейся иерархической структуры. Кстати, в рассказе Муханкина о порядках в спецшколе, как, безусловно, заметил читатель, присутствуют примеры такой тактики.
Общеизвестно, что в пределах иерархии исправительно-трудовых учреждений существует четыре неформальные категории лиц, отбывающих наказание. Это особо устойчиво-привилегированные («блатные», «воры», «борзые» и им подобные), устойчиво-привилегированные («пацаны»), неустойчиво-привилегированные («чушки», «приморенные пацаны») и устойчиво-непривилегированные («обиженные»). Нетрудно понять, что свой путь в местах лишения свободы Владимир начинал в лучшем случае в рамках третьей категории, скатываясь постепенно в сторону четвертой. Поясним, почему.
Как отмечается в специальных исследованиях, «чушки» — это лица, которые обладают относительно невысоким интеллектом, слабой волей, неспособны быстро ориентироваться в новой среде и найти там поддержку, не умеют скрыть чувства страха. Невысокое положение в неформальной иерархии обязывает их выполнять в пределах своего исправительного учреждения всю черновую работу: убирать камеру, мыть туалеты и т. д. Когда, например, нарушитель-Муханкин регулярно метет плац, — это симптоматично.
Мобильность «вверх» для «чушек» маловероятна; скорее, они могут лишь скатиться на самое дно неформальной иерархии, угодив в число «обиженных». Последние выполняют все требования, предъявляемые к ним со стороны представителей, выше них стоящих неформальных категорий. Совершив в местах лишения свободы какой-либо проступок, резко противоречащий неформальным нормам, «обиженные» могут в наказание за это подвергнуться сексуальному насилию со стороны тех, кто принадлежит к более привилегированным слоям этого замкнутого сообщества. Тот, кто был «опущен», то есть стал исполнять функции пассивного гомосексуального партнера, никогда уже не сможет рассчитывать на лучшую долю в замкнутом социуме спецшколы, колонии, лагеря, тюрьмы.
Повествование Владимира Муханкина интересно соотнести с нашумевшим в перестроечные годы романом Л. Габышева «Одлян, или Воздух свободы», в котором рассказывается о трудной судьбе подростка, отбывающего наказание в исправительно-трудовых колониях, где он проходит очень тяжелый путь вживания в аномальную обстановку зоны, сталкивается со структурой неформальных отношений и неоднократно становится их жертвой, но, постепенно притерпевшись, сам усваивает уроки жестокости и начинает практиковать их по отношению к более слабым. Критик, написавший послесловие к одному из изданий произведения, очень верно обозначил основные его отличия от многих образцов отечественной словесности: «На своей шкуре испытал [Габышев] то, о чем литература социалистического реализма, как деревенская, так и городская, предпочитала не говорить и о чем нынешняя вседозволенность тоже не говорит, а только информирует, маскируя крикливой сенсационностью полное равнодушие к человеческому страданию. Во всеуслышанье Габышев высказывает сверхгосударственную тайну нашего посткоммунистического общества: оно настолько пронизано насилием, что мы самим себе не решаемся в этом признаться».
В том-то и специфика романа, что он показывает зону именно как некую утрированную уменьшенную копию всего общества, и царящие здесь жесточайшие порядки в полной мере отражают повседневную жестокость, обезличенность, бездуховность нашего общества. Структура же неформальных отношений выписана в романе так:
В колонии восемь отрядов, в каждом более ста пятидесяти человек. Нечетные отряды работали во вторую смену, а в первую учились. Четные — наоборот.
В зоне две власти: актив и воры. Актив — это помощники администрации. Во главе актива — рог зоны, или председатель совета воспитанников колонии. У рога два заместителя: помрог зоны по четным отрядам и помрог зоны по нечетным. В каждом отряде — рог отряда и его помощник. Во всех отрядах по четыре отделения, и главный в отделении — бугор. У бугра тоже заместитель — помогальник.
Вторая элита в колонии — воры. Их меньше. Один вор зоны и в каждом отряде по вору отряда. Редко по два. На производстве они, как и роги, не работали, в каждом отряде по несколько шустряков. Они подворовывали. Кандидаты на вора отряда.
Актив с ворами жили дружно. Между собой кентовалисъ — почти все земляки. Актив и воры в основном местные, из Челябинской области. Неместному без поддержки трудно пробиться наверх.
Начальство на воров смотрело сквозь пальцы. Прижать не могло, авторитет у воров выше рогов, и потому начальство, боясь массовых беспорядков, или, как говорили, анархии, заигрывало с ними. Стоит ворам подать клич: бей актив! — и устремиться на рогов, как больше половины колонии пойдет за ними и даже многие активисты примкнут к ворам. Актив сомнут, и в зоне начнется анархия. Но и воры помогали в колонии наводить порядок. Своим авторитетом. Чтобы лучше жилось.
Хотя, как мы видим, некоторые конкретные особенности неформального устройства иные, но принцип вырисовывается такой же, как и в «Мемуарах» Муханкина. Кроме того, повествование последнего — это история непрерывных жесточайших избиений. Каждый бьет каждого «как собаку». Из десятков избиений складывается жизненный опыт, познается порядок, неписаный закон.
История героя романа «Одлян, или Воздух свободы», парня по кличке Хитрый Глаз, складывается из множества подобных эпизодов:
В колонии кулаками не били, чтоб на лице не было синяков, а ставили так называемые моргушки. Сила удара та же, что и кулаком, но на лице никакого следа. Удар был сильный. Хитрый Глаз получил первую моргушку. В голове помутилось.
<..>
Тогда бугор залепил Хитрому Глазу две моргушки подряд. Но бил уже не по щеке, а по вискам. Хитрый Глаз на секунду-другую потерял сознание, но не упал. В зоне знали, как бить, и били с перерывом, чтоб пацан не потерял сознание.
<..>
Он похлопал его по щеке и с силой ударил. Помогальник бил слабее, чем бугор, ставить моргушки еще не научился, да и силы меньше.
<..>
Опытный рог или вор со второго или третьего удара по груди вырубали парня. Но у помогальника удары не отработаны и он тренировался на Хитром Глазе.
<..>
Пять дней дуплил помогальник Хитрого Глаза. Иногда бугор помогал, иногда рог отряда санитаров. Дуплили не жалея. Ставили моргушки, били по груди.
<..>
Помогальник ребром ладони ударил по почкам. От резкой боли Хитрый Глаз нагнулся. Дождавшись, пока боль прошла, помогальник повторил удар.
А вот маленький штрих из романа, позволяющий нам дополнительно уточнить неформальный статус Муханкина:
В спальне жили около тридцати человек, а пол мыли только семь. Остальные: вор отряда, рог отряда, помрог, бугор, помогальник, разные там роги и просто шустряки пол не мыли. Вот и хотели бугор с помогалъником бросить Хитрого Глаза на полы. Восьмым будет.
Текст «Одляна» написан гораздо более уверенной рукой, чем муханкинские «Мемуары». Впрочем, он писался с установкой на публикацию, что не могло не сказаться на тщательности работы автора. К тому же личностные свойства писателя, видимо, резко иные, чем у нашего повествователя. Не забудем, что роман, конечно же, прошёл серьезную редактуру. И все же иной раз ловишь себя на мысли о том, что есть что-то из ряда вон выходящее в том, что написанные серийным убийцей и закоренелым преступником «Мемуары» вообще могут сравниваться с добившимся общественного признания романом. И это — тоже одна из граней «феномена Муханкина».
Лишь в одном случае наш рассказчик находит более светлые краски для описания быта спецшколы.
Я хочу сказать, что в этой школе было и что-то хорошее наряду с плохим. Питание было нормальным, кроме карцера: там было пониженное питание. По распорядку дня выделялось время и для отдыха. А где отдыхать и как, то диктовали тот же режим содержания и распорядок дня. За забором было футбольное поле, но за высоким забором. А на территории был плац, расчерченный белыми линиями (по ним ходить нельзя). А посредине спецшколы было с десяток тополей и под ними лавки. И баскетбольная площадка была.
Минут 15 или час отдыха — сиди на лавке, стой у сетки рядом с площадкой, если не хочешь играть, то болей за играющих. Небольшие радости для кого-то были временами: праздники какие-то устраивали то и дело — летом по-своему, зимой по-своему.
Кружки, секции разные были. Я лично одно время был в духовом оркестре, играл на альте, басе, но в основном постоянно был барабанщиком. У меня были большой барабан и тарелки большие блестящие. Впечатление было такое, что барабан сам играет с тарелками, меня из-за них видно не было. Однако я лихо справлялся с ними. Для меня было благо, когда нас, духовиков, переодевали в вольную одежду и вывозили играть на каких-то торжествах, похоронах и собраниях. Кто-то из людей мог нам купить конфет и угостить нас, и хоть связь с вольными запрещалась, но все же было хорошо, что ты не в спецшколе, а на воле; сбежать же было почти невозможно. Охрана была надежной, да и не дай Бог поймают, будут бить смертным боем и на воле, и свои пацаны в спецшколе.
Лично мне не хотелось подводить своего руководителя, да и мужик он был неплохой — хотя иногда и давал втык, но не сильно, а главное, не писал рапортов или докладных на нас и не был, как другие, ядовитым и кровожадным. Были, конечно, и хорошие учителя и работники администрации, кто с пониманием относился к детворе и был действительно справедлив к нам. От таких даже в радость было бы понести за какой-нибудь проступок наказание.
Похоже, игра на барабане в духовом оркестре стала действительно значительным событием в тусклой жизни Владимира. В остальном же это место явно создавалось без особого эмоционального подъема. Трудно удержаться от искушения предположить, что оно добавлено специально для Яндиева, чтобы он меньше сомневался в достоверности всего остального.
Мы уже отмечали то обстоятельство, что проблемы полового созревания несовершеннолетних правонарушителей, традиционно недооцениваемые в наших исправительно-трудовых учреждениях, на самом деле, несомненно, гораздо более значимы, чем кажется порой иным людям старой закваски. В этом убеждают нас и «Мемуары» Муханкина, хотя в его конкретном случае ситуация осложнена, дополнительными привходящими обстоятельствами.
Банный день как дурдом какой-то был. Постоянно набьется много учителей и воспитателей, прачек и раздатчиц белья в предбанник, а дверь в баню, если её так можно назвать, всегда открыта, и вылупятся они во все глаза, и хихикают, и что-то показывают друг другу, и тычут в нас пальцами, а у самих глаза, как у тварей, блестят.
В предбаннике стояли лавки и стулья, на которых эта свора усаживалась и наблюдала за нами. И какое там мытье, если видишь, как некоторые дамы сидят, раздвинув ноги, и глаза на тебя пялят, а из бани хорошо видно, что находится у них между ног. И как бы я ни старался не смотреть в их сторону и думать о чем-то другом, не получалось. Все равно какая-то неведомая сила поворачивала голову в сторону женщин, и глаза упирались им под юбки и халаты. Поневоле что-то дергалось внутри организма, и было возбуждение вполне естественное, и когда ты выходил в предбанник помывшись, то обязательно кто-то из женщин подходил к тебе и тер рукой по разным частям тела, вроде как проверяя, не катается ли где грязь, вдруг ты плохо помылся. И если что-то было не так, то тебя возвращали домываться в баню.
У меня лично от прикосновений, особенно когда мой член брали в руки и оттягивали шкурку, проверяя, не осталась ли на головке опрелость, и терли по члену пальцами, бывало так: я не мог преодолеть и побороть себя, член поднимался, и меня сразу отводили в коридор и стыдили. Хватается, скажем, женщина за член и спрашивает, что это за хамство и наглость такая и что я себе такое позволяю. Ну и, конечно, за плохое поведение такое заставляла после бани идти к дежурному и записываться у него в нарушители: не за то, что у меня член встал, а за дерзость или хамство старшим. И с отряда за это снимали пять баллов.
Были случаи, когда я уже был постарше, что некуда было деться: тут же она тебя ругает, а из рук член не выпускает и туда-сюда открывает его и закрывает, и тогда поневоле кончаешь. С одной стороны, было стыдновато даже перед самим собой, а с другой стороны, хоть и стыдили, ругали, что-то было далекое, неестественно приятное, и хотелось, конечно, чтоб еще такое было, но чтоб не наказывали. Бывало, и не наказывали, делали вид, что ничего не случилось или вроде как простили. Но когда был банный день, то уже с утра появлялись разные мысли, и представлял, как увидишь что-то волосатое, не такое, как у тебя, и что когда-нибудь можно будет член всунуть, и тогда, должно быть, хорошо станет. И тут же как-то боялся и хотел, если что опять случится, чтоб не наказали и не придирались.
В спецшколе, конечно, было много молодых педагогов, если так можно этих молодых женщин и девушек назвать. И, конечно, в разные времена кого-то из воспитанников на связи половой ловили с девушками, которые входили в штат спецшкольных работников. Всеми силами администрация эти случаи скрывала, гасила, и кого-то увольняли по собственному желанию. Бывали случаи, что кого-то из воспитанников ловили за онанизмом. Наказывали и гасили это нарушение. В спецшколе установка была такая: темы эти оставлять без огласки, и не дай Бог кто-то будет из воспитанников говорить. Ни единого намека на тему секса не было, её боялись, как огня.
Не будем торопиться с выводами, хотя, конечно же, очевидно, что мы не можем буквально воспринимать описанный здесь эпизод. Как бы развращены ни были сотрудницы спецшколы в Чертково, все описанное выше выглядит, разумеется, совершенно нереалистично. Учтем к тому же, что запертый в следственном изоляторе повествователь, лишенный каких-либо иных радостей жизни, как нормальных, так и аномальных, по-видимому, изрядно распалял свое воображение, сочиняя текст для Яндиева, и, скорее всего, стремился совместить две не обязательно противоречащие друг другу задачи: удивить своего следователя и вместе с тем добиться сексуальной разрядки. Из общения с Муханкиным Яндиев вынес совершенно однозначное впечатление, что, написав какой-нибудь особенно головокружительный эпизод своих «Мемуаров», тот перевозбуждался и переходил к мастурбации.
Однако элементарный учет психологических факторов позволяет нам вычленить из во многом фантастичного рассказа определённое позитивное содержание. Не вызывает сомнения, что что-то, связанное с посещениями бани в спецшколе, прочно связалось в воображении Муханкина с приятными эротически окрашенными впечатлениями.
С какими же именно? Отметим, что у нашего рассказчика в банный день «уже с утра появлялись разные мысли»; иначе говоря, он предавался систематическим эротическим фантазиям. При этом он представлял себе «что-то волосатое, не такое как у тебя», то есть его фантазирование концентрировалось вокруг образа женских половых органов. Поэтому в баню Владимир попадал уже изрядно распалившись, и во время мытья возбуждение нарастало. Хотя не исключено, что в предбаннике действительно находились сотрудники (а кто знает, возможно, и сотрудницы) спецшколы, его воображение наполняло помещение множеством женских фигур. Презрительные интонации, и сейчас звучащие в описании этой смеси фантазии с реальностью, не удивляют: ведь женщина в восприятии Владимира ассоциировалась с враждебным, недобрым началом. Её порочность, развращенность для него аксиоматичны и соотнесены с образом матери.
Стержень навязчивой фантазии подростка легко угадывается: уж слишком волнуют и сегодня нашего рассказчика с ним, этим стержнем, связанные обстоятельства. Раз за разом представлял он себе, как женщина подходит к нему, как она касается рукой его члена и, то оттягивая крайнюю плоть пальцами, то вновь отпуская её, доводит его до оргазма. Кто эта женщина, Муханкин не конкретизирует, и тут возможно несколько альтернативных объяснений. Быть может, женская фигура деперсонализирована и ему безразлично, какой именно носительнице женского начала отведена эта функция. Впрочем, он мог варьировать образы героинь своих видений, действительно помещая в них поочередно различных сотрудниц спецшколы. Наконец, любой профессиональный психоаналитик мог бы заподозрить и возможность помещения материнской фигуры в контекст этого эротического действа, тем более, что в связи с ним возникает мотив наказания.
Возможно, наказания, упоминаемые в рассказе, действительно имели место, только обусловлены они были несколько иными обстоятельствами. Ведь не зря Муханкин ссылается на случаи, когда «воспитанников ловили за онанизмом». Не исключено, что во время мытья обычно происходила групповая мастурбация подростков, которые совмещали получение доступного им удовольствия с бунтом против правил. Еще более вероятно, что сам Муханкин демонстративно предавался мастурбации, привлекая к себе внимание сотрудниц спецшколы, и все это свидетельствует о начале формирования у него эксгибиционистских наклонностей, то есть стремления к использованию самообнажения и обращения к мастурбированию на глазах у женщин как к средству достижения сексуальной разрядки. Возможно, именно в спецшколе подросток Муханкин открыл для себя эксгибиционистскую мастурбацию и почувствовал к ней вкус.
Таким образом, взглянув на описанный эпизод под специфическим углом зрения, мы получаем возможность истолковать его не столько в социально-критическом, сколько в сексопатологическом ключе.
Самое удивительное — и это говорит о степени значимости «банной фантазии» для Владимира, — что в первой серии «Мемуаров» мы обнаруживаем еще один эпизод, отчасти повторяющий предшествующий, но содержащий некоторые новые важные в смысловом плане детали. Речь в нем идёт о молодых практикантках, присутствующих якобы при процедуре мытья.
Я не переносил органически, когда в предбаннике в банный день собиралась толпа этих молодух и пялила глаза на нас, голых, с обросшими волосами, с уже что-то представляющими членами. Я-то что, а вот у некоторых пацанов член был немного выше колен, и если бы дать попробовать им, то мало не показалось бы. И тоже, как те, кто работал в школе, так и деваха потрет тело на выходе из бани у тебя в разных местах, не катается ли грязь, не осталась ли опрелость на головке члена, отодвигает двумя пальчиками шкурку, а ты стоишь как баран и ничего сделать не можешь. Тут же и медичка, и прачка, и раздатчица белья в окне торчит, глаза таращит.
Я хоть и бесился, но совесть начинала тухнуть и чувства переходить из одного состояния в другое. Хотелось всех их раздеть и посмотреть, как они при нас будут мыться, или в туалет ходить, или бежать в одних трусиках утром на зарядку. Хотелось тоже потереть их по телу рукой и между ног, так сказать, проверить на грязь, не катается ли по телу, и раздвинуть ноги, и проверить, не заросла ли щель их половая. Были, конечно, и такие дамы, которые в баню не заходили, наверное, понимали, что нет такой необходимости еще туда лезть и что есть на то медичка, а может, человеческие понятия не позволяли. Как говорится, не место красит человека, а человек место.
Вдумчивый читатель заметит здесь развитие проанализированной выше фантазии и не упоминавшуюся ранее вторую её часть, где фантазирующий повествователь начинает уже мысленно манипулировать женским телом. Настораживает, кстати, и желание подглядеть как практикантки ходят в туалет — еще один штрих к складывающимся психопатологическим наклонностям.
Мы располагаем, впрочем, одним весьма характерным признанием Муханкина, вырвавшимся у него по ходу следствия, которое помогает уточнить сделанные здесь выводы.
С 15-летнего возраста, когда еще находился в Ростовской спецшколе (это село Маньково Чертковского района), я под влиянием соучеников стал подглядывать за женщинами, например, стоял под лестницей, а в это время по лестнице спускалась учительница. Мне снизу под платьем были видны её ноги выше колена и трусы, и я в это время занимался онанизмом, т. е. своими руками возбуждал свой половой член, что заканчивалось семяизвержением. Но заключительный акт наступал только в том случае, если я видел интимные места женщины. Постепенно эта привычка укоренилась и появилась регулярная потребность в занятиях онанизмом.
(Из протокола допроса от 26 августа 1988 г.)
Есть в разделе «Мемуаров», посвященном спецшколе, и другие моменты, явно свидетельствующие о значительности той эротической окраски, которая может показаться чрезмерной, если учесть медленное физическое развитие этого хилого и слабого подростка:
Каждое лето откуда-то приезжали в спецшколу практикантки. Они были не так уж и намного старше воспитанников старших классов. Может, лет на 20 выглядели и были модницами, в общем, молодые, красивые, симпатичные девушки. Акклиматизировались они быстро, но, самое главное, у них над нами была власть. Они также могли наказывать и миловать. Они друг перед другом рисовались и чёрт знает, что мнили о себе: ведь у каждой был свой отряд человек 30 пацанов, а главное, они хозяева положения были.
Но как бы там ни было и какими бы они ни были строгими и неприступными, но часов в пять утра эти практикантки уже были каждая на своем этаже и в своем отряде. Летом на зарядку выбегали в одних трусах. Но главное — это подъем. Пацаны вскакивают с кроватей и бегут в каптёрку обуваться. У многих пацанов трусы палаткой торчат спереди, а практикантки стоят меж отрядов или на лестнице, на площадке, переглядываются и хихикают, тащатся по-своему, покрикивают, подгоняют, чтобы быстрее бежали. Если бы девушки были постарше, то еще чёрт с ними, терпимо. Но видишь их молодость и что они недалеко ушли от нас по возрасту и это хихиканье, особенно глаза их блестящие и многоговорящие, и все настроение на весь день портится. Совесть и стыд, конечно, у пацанов были, и, конечно, была какая-то подавленность, раздражённость какая-то неестественная. Им все можно, и они начальство, и попробуй, дотронься до них — хана, изобьют как собаку дежурные или режимник и актив. А хотелось бы на них посмотреть голенькими, да и не только посмотреть — и более, если б можно было.
В целом, воспоминания о практикантках подредактированы нашим рассказчиком с таким расчетом, чтобы убедить нас в естественности его сексуальных пристрастий. В конце концов, что уж такого удивительного в страстном желании мальчишки разглядеть как следует самые интимные места молодой женщины, помечтать о ней? Тем более, что далее следует пространный патетический рассказ о мечтах, связанных с воображаемой будущей невестой, явно не совместимый в психологическом плане ни с предшествующими пассажами, ни с возрастной категорией, к которой относится наш герой.
Настораживает, разве что, лишь одно: едва проскальзывающее раздражение, несколько неприязненная интонация, слегка прорывающаяся в расстановке акцентов. Но далее следует эпизод, который, быть может, вопреки намерениям рассказчика, вновь (после сна-фантазии о мучительной борьбе с материнским лоном) вводит тему опасности, исходящей от женщины.
Вспоминаю одну практикантку, которая после отбоя садилась на стул в дверях в умывальнике и наблюдала, как идёт уборка, и следила за тем, чтобы все сияло чистотой. Ну пацаны уберут свои назначенные санитаром места, а я, как всегда, и краны начищал до блеска и ложился спать последним, когда был уже полный порядок.
Глаза ведь не выколешь и не закроешь, и вот они время от времени нет-нет да и глянут этой даме между ног под юбку, а член в трусах торчит и не падает, хоть убей, ничего с собой сделать не могу.
Отметим, что сперва Муханкин повествует как бы о других, но тут же сбивается на первое лицо, выдавая тем самым личный характер фантазии.
А она мне говорит, чтобы я ей тряпку под ноги положил, нужно подошвы вытереть, нужно же уважать труд и соблюдать чистоту. Я ей кладу чистую тряпку под ноги, а глаза мои между ног у неё поневоле. Я встаю и вешаю тряпку на ведра, а она мне говорит: «Что это ты спрятал в трусы?» Я мнусь и говорю, что там ничего нет. Она же мне говорит возмущенно: «Тебе что, не ясно? Доставай то, что спрятал в трусы».
В общем, это недолго длилось: она посмотрела и обнаружила, что там ничего нет, а член торчит. «Да ты заболел, дружок, нужно идти в санчасть». И она отвела меня к медичке.
И чёрт его знает: о чем бы я ни старался отвлекающем думать, ничего не получалось. Только наполовину упал член, пока шли вниз, в санчасть.
Они, дамы, пошушукались между собой и говорят: «Давай, показывай свою болезнь». Пришлось снять трусы. Стали они его трогать и так дотрогались, что я чуть не кончил. Сами вид серьезный создают, говорят, что это не страшно, а сами вот-вот рассмеются. И без труда все это было видно. Тем более обидно, что какие-то мокрощелки дурью маются, как будто больше делать нечего было.
Медичка слегка помазала тампон мазью Вишневского, положила в мешочек с лямками и надела мне на яйца, и на поясе лямки завязала. «Завтра, — говорит, — снимешь и выбросишь, болезнь твоя излечима, никто еще от этого не умирал. А сейчас дуй спать».
И опять на другой, на третий и т. д. дни я вечный дежурный умывальника, а процесс-сеанс продолжается, только девка была без трусов и я уже видел там между ног всю её прелесть. Однажды она завела меня в подвал под корпусом, где были какая-то наглядная агитация, кровать, стулья и разный хлам. Села в кресло и начала объяснять, что она может сделать так, что я буду ходить вне отряда в столовую, строевая меня касаться не будет, убирать мне ничего не придётся, никаких нарушений и ничего лишнего, никто меня не тронет и т. д. Давай, говорит, ты мне сделаешь хорошо, а я тебе в ответ блага, и предложила целовать себя в ноги далеко выше колен и еще выше, а сама ноги раскинула на подлокотники кресла, все между ног было открыто и чисто, и она меня направила так, как ей было удобно, дергалась и стонала.
Я сначала боялся, думал, что ей плохо, а она говорит: «Хорошо, давай, не отвлекайся», — и продолжалось это долго. После процедуры такой она, конечно, предупреждала, чтобы я, не дай Бог, не проболтался. «А то сам себе хуже сделаешь», — говорила она.
Хотел бы, конечно, всунуть ей много-много раз, но она не разрешала и не хотела. «Может быть, нельзя из-за чего-то», — думал я. Ну мне зато была лафа. Я при ней ожил немного, можно сказать, только ел, пил и ничего больше не делал.
И все же какая-то злоба и недовольство на неё остались осадком. Думал, могла бы тоже мне сделать приятное, но как-то боялся сказать ей. Ну ничего, вскоре она стерлась в моей памяти, и я старался не вспоминать о ней.
Иногда воспоминания вызывали у меня чувство отвращения, и я думал: вот попадется она мне на воле, разорву, как грелку, там я хозяин положения буду. Все вытерплю, выдержу, выживу и посмотрю, на чьей улице будет праздник.
В этой по-своему страшной истории, которую можно, очевидно, также воспринимать как развернутую фантазию, мы обнаруживаем несколько весьма существенных мотивов. Прежде всего женщина откровенно воспринимается Муханкиным как воплощение враждебного начала. Интерес к ней — желание рассмотреть то, что спрятано у неё между ног, влечет за собой тяжелое и опасное наказание: мешочек с лямочками, содержащий тампон с мазью Вишневского, грозящий рассказчику потерей мужественности. Это явный пример страха кастрации.
Мы помним фантазию Муханкина, в которой он, сжимаемый материнским лоном, остервенело кусает его и льются потоки крови. В контексте этой фантазии требование так называемой практикантки целовать её половые органы вызывает у него брезгливость и отвращение: как можно целовать то, что грозит смертью. (Позднее, когда мы в главе 7 рассмотрим эротические тексты Муханкина, то увидим, что, несмотря на обилие в них различных вариантов сексуальных действий, приведенное выше отсутствует начисто. И именно потому, что для позитивных фантазий нашего рассказчика оно неприемлемо.) Наконец, угроза когда-нибудь разорвать практикантку, как грелку (а почему не как кошку?), выдает повествователя с головой, и мы понимаем, что первые четко сформулированные мечты о расчленении женских тел относятся уже к возрасту 12–14 лет.
Подводя итоги своему пребыванию в спецшколе и её воздействию на личность, Муханкин пишет:
Хочется сейчас сказать о том, что почти все воспитанники из РСШ (так кратко называется Ростовская спецшкола, хотя она находится в Чертковском районе в селе Маньково) после освобождения (а выходят из спецшколы в 16 лет) совершали непростые преступления и много серьезных, связанных с насилием над личностью, и т. д. И, насколько мне известно, кое-кого из бывших воспитанников той спецшколы уже расстреляли, к примеру Лаговотовского (имя не помню), и еще кого-то, но всех в разные времена.
Лично я тех, с кем страдал в спецшколе и кого знал, встречал по этапам в тюрьмах и колониях, а также и тех бывших воспитанников, кто был там и до меня, и после меня. Насколько мне известно, сейчас в той спецшколе громадные изменения в лучшую сторону, но есть негативные явления и до сих пор.
Так вот, могу указать здесь, кого встречал и помню пофамильно. В 1979 году я сидел в одной камере усиленного режима в Новочеркасской тюрьме со Скворцовым Николаем из Константиновска. За убийство и еще что-то он сидел. У него было 9 лет лишения свободы, а у меня 7 лет. В колонии я сидел с ним тоже в одном отряде, и такое вот совпадение: ведь и в спецшколе мы были в одном отряде. И так судьба свела, что по другому сроку на уже строгом режиме в городе Шахты я был в одном отряде с этим же Скворцовым Николаем, но у меня было 6 лет нового срока, а у него 3 года. А после освобождения он попал опять за тяжкие преступления (кажется, в Константиновске), и дали ему около 15 лет, и сейчас он сидит на строгом режиме в Батайске.
Мы проверили и подтвердилось: действительно, Скворцов отбывает уже третий срок: первый был за грабеж и убийство, второй — за кражу, третий — за сопротивление работнику милиции и кражу.
Сидел также из моего отряда в спецшколе со мной в колонии усиленного режима Рогов Сергей, и с ним я встречался здесь в СИЗО в 1988 году. У него уже был строгий режим и тоже тяжкие преступления, судя по слухам.
У Рогова, как мы установили, уже три судимости: первая — за причинение тяжких телесных повреждений со смертельным исходом, вторая — за угон машины, третья — за причинение тяжких телесных повреждений.
Кисляков (имя не помню) сидел со мной в одном отряде на усиленном режиме: тоже тяжкие статьи, если мне не изменяет память. Проскуряков (имя не помню) тоже примерно за то же. Кашнов Иосиф из города Волгодонска за тяжкие преступления сидел, не знаю точно где, но была у него раскрутка в зоне, и освободился он из особого режима, когда уже было ему за тридцать лет. Кажется, он опять сейчас сидит, если меня правильно информировали. Малый Сергей тоже сидел со мной на строгом режиме. Он из города Волгодонска и на усиленном сидел со мной в соседнем отряде. Кривовицыны братья-близнецы Юра и Женя тоже сидели, сейчас они еще на свободе. Толокольников Саша, покойный, сидел и на общем и на строгом — и не раз, и он кончил свою жизнь, если это правда, в городе Шахты в соседней колонии. Тубанар [паникер], не захотел дальше жить и специально сделал себе укол-передозировку какого-то вещества.
Как мы видим, своеобразная вырисовывается картина. Но это еще не все.
Вася Петруньков сидел со мной на усиленном режиме. В спецшколе мы с ним были в одном отряде и на строгом сидели где-то в области — кажется, на Хатунке. Хазов Сергей был со мной в одном отряде в спецшколе, сидел со мной на усиленном режиме и теперь где-то на строгом режиме сидит, а может, уже освободился.
Для справки. Петруньков имеет уже три судимости: первую — за изнасилование, вторую — за хулиганство, третью — за тройное изнасилование и отбывает 12-летний срок лишения свободы. В отличие от этого насильника, другой «соученик» Муханкина Хазов — по преимуществу грабитель и тоже отбывает третий срок. Так что общая картина получается весьма неприглядная, в чем нельзя не согласиться с Муханкиным. Правда, как увидим, лишь отчасти.
Выходит что-то не так воспитывают в той спецшколе детей, если выносится оттуда столько злобы и ненависти, и отражается это на безвинных людях, как отражение ужасное от зеркала к зеркалу и от него — в общество. Луч этот поражает всех подряд, кто попадает под него. И такие рассадники зла для детей от 11 лет, попавших туда, еще существуют. И вот вам пример — я и моя оконцовка (а другие примеры выше приведены мною пофамильно). Об этом можно было бы и в конце написать, но пусть будет так, как получилось.
Впечатляет печальная статистика, к которой подводят нас наблюдения Муханкина, при том, что он, похоже, не знает о «подвигах» ряда своих сотоварищей. Не упоминает он о таком очевидном рекордсмене воровства и разбоя, как Костенко, имеющем уже шесть судимостей; о Костышине с четырьмя судимостями (в том числе и за убийство), о Калоше (с тремя судимостями), о Грибове (с четырьмя судимостями). В целом же из 19 маленьких правонарушителей, с которыми Владимир находился в одном отряде в Маньково, на начало 1996 года 14 были уже привлечены за различные противоправные действия и не однажды побывали в зоне. Ясно, что при таком положении дел ни о каком перевоспитании говорить не приходится. Напротив, возникает, действительно, такое представление, что спецшколы — это некие «рассадники зла» и тот, кто в них попадает, может лишь раз и навсегда увязнуть в трясине жестокой, аморальной воровской и разбойничьей жизни.
Все это так, и непутевые мальчишки, прибывшие с Владимиром Муханкиным в Маньковр, выросли в матерых хулиганов, воров, грабителей, убийц и даже насильников. Но никто другой из них не стал, однако, серийным убийцей. И это лишний раз говорит о том, насколько специфична проблема серийных убийц, совершающих преступления на сексуальной почве. Ведь криминальная среда, плодя множество различных моральных уродов, никогда, наверное, не произведет серийного убийцу из того, в ком нет определённой предрасположенности к этому, кто не испытал сильнейшей психической травмы в детстве, не возненавидел свою мать, в частности и женщин в целом, кто, испытывая трудности с реализацией более естественных сексуальных желаний, не нашёл для них суррогатных видов замены, компенсирующих не утоляемые иначе неудержимые разрушительные желания.
Впрочем, о феномене серийного убийцы речь еще впереди.