Варлам Шаламов… Удивительное для всех современников, явно архаичное имя, в котором слилось и церковное, и языческое, происходящее из каких-то неведомых глубин лесной «заволочской» Руси.
Шаламов не любил своего имени. Но как поэта его не могло не привлекать это редкое, с внутренней музыкальной перекличкой сочетание с фамилией, в котором столь осязаема игра любимых им звуковых повторов — и двойных гласных «а»-«а», и особенно согласных «р» и «л», напоминающая и крики шамана, и орлиный клекот. Осознание красоты своего первородного поэтического имени пришло к нему, вероятно, позднее, в 1960-е годы, когда стали выходить сборники стихов, выделившие его из сонма советских поэтов (с псевдонимами и без, от революционных Безыменского, Бедного, Голодного до современных ему трудноразличимых Васильевых, Сидоровых и Пупырушкиных) и особым, ни на кого не похожим голосом, и резко своеобычной звукописью и семантикой родовой эмблемы.
Но в юности в 1920-х да и на протяжении последующей жизни Шаламов как гражданин новой, воинственно-атеистической страны испытал множество неприятностей — натерпелся! — из-за отчетливо религиозного истока имени. Тем более что изначально его нарекли «Варлаамом» — в строгом соответствии со святцами, церковно-православным календарем.
Он родился в Вологде 5 июня 1907 года по старому стилю (18-го — по новому), в день памяти преподобного Варлаама Хутынского, новгородского монаха-пустынника, канонизированного в XV веке и почитавшегося на всем Русском Севере. В святцах его имя поминалось дважды — 6 ноября и в первую пятницу Петрова поста (переходящий праздник). Почитание от века к веку, правда, становилось все более внешним. В Вологде до сих пор блещет своей изысканной, вызывающе антимонашеской, дворцово-светской красотой церковь Варлаама Хутынского, построенная при Екатерине II, в 1780 году, по проекту неизвестного (скорее всего — петербургского) архитектора-вольнодумца — с причудливым крыльцом-ротондой, куда, несомненно, не раз взбегал и живший неподалеку, всего в 200 метрах, мальчик, которого в семье звали Варлушей…
Крестили Шаламова в другой церкви, расположенной тоже недалеко (и тоже очень своеобразной по архитектуре), — Цареконстантиновской, освященной в честь первого христианского императора Константина и святой Елены. В том, что для крещения младенца выбрали этот храм, была, как увидим, своя интрига. Но вначале обратимся к документу — обнаруженной уже в 1990-е годы в архиве бывшего Вологодского епархиального управления метрической книге этой церкви.
В графе родившихся в июне 1907 года значится: рождения 5 числа, крещения — 12 числа — Варлаам. И далее: звание, имя, отчество и фамилия родителей и какого вероисповедания — Кафедрального Вологодского Собора Священник Тихон Николаев Шаламов и законная его жена Надежда Александрова, оба православные. Звание, имя, отчество и фамилия восприемников — Коллежский асессор (исправник на пенсии) Александр Александров Воробьев. Кто совершал таинство крещения — Священник Сергий Непеин с псаломщиком-диаконом Владимиром Шахматовым[1].
Почему семидневного малыша окунали в купель не в «именной» церкви, а в соседней, можно объяснить просто — священник Сергий Непеин, весьма известная в Вологде своей широкой образованностью фигура, был добрым приятелем о. Тихона Шаламова. Тот недавно вернулся со службы в Американской православной миссии и выбирал себе новых знакомых исключительно по степени просвещенности. Незадолго до этого, в 1906 году, о. Сергий выпустил ценнейшую историко-краеведческую книгу «Вологда прежде и теперь» (она впоследствии упоминалась даже в Большой советской энциклопедии), а о. Тихона тоже можно было назвать своего рода церковным писателем или журналистом — он опубликовал множество статей и очерков о своей миссионерской деятельности на Аляске. Не случайно сын Непеина Борис стал потом одним из близких знакомых юного Варлама Шаламова — они обменивались марками, книгами, оба рано увлеклись литературой. В 1920-е годы, когда Шаламов уехал учиться в Москву, Борис Непеин участвовал в вологодском кружке пролетарских поэтов «Кузница», потом работал в местных газетах. В 1937 году он был арестован (за то, что в свое время брал интервью у расстрелянного «врага народа» маршала М. Тухачевского), отправлен в Сибирь, в Краслаг, а по прошествии почти тридцати лет получил в дар от Шаламова (по почте) один из его стихотворных сборников. Непеин, к сожалению, напуганный навеки сталинской эпохой, всячески избегал говорить о своем лагерном прошлом, он всю жизнь занимался рутинной библиографией местных авторов, но именно он первым в Вологде на закате своей жизни, в конце 1980-х годов, напомнил о совершенно забытом здесь, исчезнувшем на несколько десятилетий имени Шаламова — показал дом, в котором родился и жил автор «Колымских рассказов», и с этого начались нынешний музей и нынешнее паломничество. Но это уже отдельная история.
Имя «Варлаам», казавшееся в начале XX века столь же ветхозаветным, как Авраам, и вызывавшее поддразнивания со стороны всех, кто помнил пушкинского чернеца-бродягу из «Бориса Годунова», с ранних лет вызывало у Шаламова резкое отторжение. Здесь можно увидеть одно из проявлений конфликта будущего писателя с отцом-священником — конфликта, к которому нам еще не раз придется обращаться. Именно отец, свободомыслящий в мирских делах, но большой педант в ритуально-церковных и деспот в семейных, настоял на наречении младшего сына строго по святцам. Между тем — в чем и состоит интрига — мама хотела назвать его другим именем, и среди родителей некоторое время шла скрытая борьба. Об этом говорят обнаруженные недавно в фонде писателя в РГАЛИ дневниковые записи, имеющие выразительный заголовок «Почему я не стал Александром»[2].
К сожалению, записи, сделанные Шаламовым на склоне лет, трудноразборчивы, ряд подробностей не улавливается, но общий смысл таков, что мама «приняла за счастье» родить ребенка, когда ей было уже почти 40 лет, и, если будет сын, намеревалась назвать его Александром «в честь своего отца». Вероятно, она рассчитывала, что роды состоятся ближе к дню рождения святого Александра Невского, который выпадал на 12 июня, а она разрешилась от бремени неделей раньше.
«Но твоей матери эта проделка не удалась. Ты не стал Александром» — так выговаривал Варламу отец позже, уже в 1920-е годы. (Эта запись читается четко. — В. Е.) В чем же состояла «проделка»? Об этом можно судить по дате крещения; согласно православному канону, ребенка можно было назвать и по имени святого, который выпадал на этот день. Кроме того, мама, конечно, не случайно избрала в качестве крестного отца своего брата Александра Александровича Воробьева (ее девичья фамилия была Воробьева) — того самого «коллежского асессора, исправника на пенсии». Крестный — по тому же канону — имел право предлагать имя новорожденному чаду, и брат, естественно, следовал желанию сестры, тем более имея повод для гордости, что будет продолжено и его имя.
Но в итоге все зависело от воли священника, совершавшего ритуал. А ему, о. Сергию Непеину, вероятно, и было строго наказано (или шепнуто по-дружески), что мальчик должен быть наречен не иначе как Варлаамом, по дню появления на свет…
Все это вполне соответствует логике поведения отца, не терпевшего никакого прекословия в семье и к тому же недолюбливавшего всех родственников по линии жены за их «верноподданное» чиновничье поприще (себя, в рясе, он считал более свободным, потому что после Америки стал по политическим склонностям почти республиканцем).
Короче говоря, над купелью младенца разыгралась маленькая семейная драма. В связи с этим можно сделать важное заключение: само таинство крещения великого русского бунтаря-протестанта Варлама Шаламова сопровождалось распрей, борьбой между жизнью и догмой. Как бы ни судить — это символично.
Имя, о котором мечтала мать, сыну нравилось гораздо больше. В тех же записях писатель вспоминал, что юношей «собирался выступать в театре под именем Александр Шаламов», а самым важным для него было то, что при этом условии он в жизни «избежал бы напрасных вопросов». Но единственное, что он смог сделать при получении первого профсоюзного билета в Москве (заменявшего в 1920-е годы паспорт) — убрать из имени одну букву «а».
Сетования сына по поводу анахроничности своего имени отец, по обыкновению, жестко парировал. В данном случае, как следует из тех же записей, — обращением к примеру своего любимого знаменитого земляка Питирима Сорокина: «Вот Питирим Сорокин. Звучит. И все зовут его по имени».
Земляком о. Тихон называл П. Сорокина потому, что сам он родился и вырос далеко от Вологды, «среди зырян», как и звезда русско-американской социологии. Отец и сам считал себя «полузырянином» и гордился этим, полагая, что сделал не менее успешную карьеру, побывав в той же Америке, то есть вышел «в люди» из туземных краев. Это была одна из красочных семейных легенд, которую невольно подхватил и развил, доведя до почти фантастической гиперболизации, писатель.
Целые страницы его автобиографической книги «Четвертая Вологда» посвящены описанию экзотики происхождения отца, а также и фамилии:
«Отец мой родом из самой темной лесной усть-сысольской глуши, из потомственной священнической семьи, предки которой еще недавно были зырянскими шаманами, несколько поколений из шаманского рода, незаметно сменившего бубен на кадило, — весь еще во власти язычества, сам шаман и язычник в глубине своей зырянской души… Сама фамилия наша — шаманская, родовая — в звуковом своем содержании стоит между шалостью, озорством и шаманизмом, пророчеством. И того, и другого в избытке хватало в характере отца…»
Судя по всему, Шаламов никогда не изучал свою родословную — не было для того ни возможности, ни желания, и не принято (да и опасно!) в те годы, когда пункт анкеты о «социальном происхождении» во многом определял всю жизненную перспективу человека и его судьбу. Но есть архивы, есть документы, этимологические и другие справочники, которые позволяют теперь внести ясность в столь «зашаманенную» поэтическим воображением писателя историю его рода.
Этой проблемой первой занялась Ирина Павловна Сиротинская, ближайший друг и наследница Шаламова, ставшая волей судьбы и долга его биографом. В конце 1980-х годов она, профессиональный архивист, работала в дореволюционных фондах Вологодской и Великоустюжской епархии, которые сохранились столь же хорошо, как, оказывается, и фонды ОГПУ-НКВД… Да простится это сравнение — но в данном случае оно уместно, потому что мы имеем дело с четко отлаженной системой, когда о бумажно-учетной бюрократии можно говорить в положительном смысле. Другое дело, что в одном случае прослеживается рост и расцвет генеалогического древа, а в другом — его хирение и гибель: это, увы, печальная закономерность русского XX века, которая, может быть, ярче всего проявилась в судьбе рода Шаламовых.
В результате епархиальных изысканий выяснилось, что писатель был прав лишь в одном — в том, что отец происходил из потомственной священнической семьи. Но никакого родственного отношения к зырянам — народности финно-угорской группы, населявшей издавна территорию нынешней Республики Коми (эта территория входила до революции в состав громадной, простиравшейся почти до Ледовитого океана Вологодской губернии), — эта семья не имеет. Она берет начало из русского, славянского корня, который издавна, по крайней мере с XVIII века, связан с древнерусским городом Великим Устюгом. Надо напомнить, что Великий Устюг был родиной землепроходцев — первых отважных покорителей Сибири, Чукотки и Аляски. Памятник местному уроженцу, казаку и мореходу Семену Дежневу, за 80 лет до Беринга прошедшему через знаменитый пролив, украшает центр города и стоит рядом с его главной святыней — Успенским собором. Великий Устюг с самого его основания служил северным оплотом православного христианства — все богатые купцы города почитали для себя честью (а не только замаливанием грехов) вкладывать свои накопления в строительство храмов. Храмов и часовен было здесь — и сохранилось, к счастью наших современников — огромное множество, и красотой они не уступают московским, суздальским или вологодским.
Упомянутый в клировой ведомости Сретенского собора Великого Устюга за 1849 год умерший дьячок Максим Шаламов Харлампиев сын был, вероятно, еще не самым дальним предком писателя. Более углубленные исследования на этот счет пока не проводились. Позднее в церквях города служили Михаил Максимов Шаламов (Сретенский собор) и Дмитрий Максимов Шаламов (церковь Симеона Столпника) — очевидно, сыновья дьячка. В 1846 году был рукоположен в сан протоиерея священник Великоустюжского Прокопиевского собора Павел Иоаннов Шаламов у окончивший духовную академию в Москве.
Твердо установлен прадед писателя — Иоанн Максимов Шаламов (1790—1849), тоже уроженец Великого Устюга. Он служил священником Васильевского прихода в Шасской волости, в 80 километрах к югу от города, на реке с названием Юг (это не географическое указание, а финно-угорский гидроним, послуживший одним из слагаемых топонима «Устюг»).
Клировая ведомость мертва, если ее ничто больше не дополняет. Поэтому, когда современные музейщики Великого Устюга сообщили, что видели во время своей экспедиции в те края в середине 1990-х годов старую могильную плиту с надписью «Шаламова» (женский род — так!), автору пришлось срочно собираться в дорогу: ведь на всей территории нынешней Вологодской области ничего предметного, напоминающего о корнях рода писателя не сохранилось.
Удалось попасть сюда лишь в августе 2000 года и сделать некоторые открытия. Добраться, надо сказать, было непросто: место расположено у границы Вологодской и Кировской областей, где до сих пор царствуют леса и болота, и последний отрезок в восемь километров пришлось преодолевать на попутном тракторе. Зато усилия были вознаграждены: в деревне Обрадово неплохо сохранился каменный храм Василия Великого (естественно, без куполов), а главное, у его подножия действительно лежит замшелая гранитная плита с ясно читаемой надписью: «Жена священника Шаламова. Скончалась 7января 1851 года. Покойся милый прах до рассветного утра».
Прочтя эту сентиментальную, диковинную для сих мест надпись, пришлось испытать разные чувства. Жаль, что рядом не осталось ничего памятного о муже. Но почему-то подумалось о том, что эта женщина, прабабушка писателя, была не просто попадьей, обремененной заботами, а живя «в глуши забытого селенья», могла читать книги своих современников — Пушкина, Гоголя, Тютчева. Если иметь в виду, что поэтическое начало у самого Шаламова, по его признанию, идет по женской линии, от матери, то можно предположить, что оно имеет и более глубокий исток. Но главное — насколько все же глубоко связан Шаламов и его род со светлым Русским Севером — совсем не похожим на Север Колымский…
Примерно те же чувства довелось испытать еще раньше, в 1991 году, когда мы — И.П. Сиротинская, автор этих строк и две дальние родственницы писателя (по линии его дяди) — совершили путешествие от Вологды и Великого Устюга дальше на север, в ту самую «усть-сысольскую глушь», где родился отец Шаламова Тихон Николаевич. Туда, до бывшего Усть-Сысольска Вологодской губернии (а ныне Сыктывкара, столицы Республики Коми) мы летели сначала на самолете Ан-2, потом ехали на машине, а после переправы через реку Сысолу шли, как истинные пилигримы, уже пешком в гору до самой Вотчи — старинного села, отмеченного жизнью и деятельностью двух представителей рода Шаламовых. Шли, уже обогащенные знанием не только архивных документов, но и книг, и семейных рассказов, и реликвий о последнем их родовом гнезде (не считая Вологды).
Было известно, что дед писателя Николай Иоаннович, родившийся в 1827 году, пошел, как было заведено, стезей своего отца — он поступил в Вологодскую духовную семинарию, окончил ее и несколько лет служил священником в церкви Параскевы Пятницы Великого Устюга. Перед вступлением в сан он женился — на дочери местного пономаря Андрея Мусникова (что высвечивает еще раз традиционность корпоративно-семейных уз православного духовенства). А в 1867 году «по жребию», как было принято в епархиальной жизни и в чем была своя справедливость, направился в самый дальний Вотчинский приход Усть-Сысольского уезда, где прослужил священником до 1899-го, то есть 32 года. В том году он передал управление приходом своему младшему сыну Прокопию, окончившему Вологодскую семинарию, и, выйдя на пенсию, дожил до восьмидесяти трех лет (умер в 1910 году, как Л. Толстой, будучи старше его на год).
Варлам запомнил только рассказы отца и матери о своем деде, которые вошли в «Четвертую Вологду»: «Мой дед, деревенский священник, был пьяница. Часто ссорился с бабкой. Однажды он напился и дошел пьяный до дома, стучался, но бабка не открывала. И дед мой умер на крыльце собственной избы, замерз».
Это семейное предание, очевидно, далеко не во всем соответствует действительности. Известно, что ни отец, ни мать Шаламова не поддерживали никаких отношений со своими «зырянскими» родственниками и узнали о происшедшем, скорее всего, из позднейших слухов. Но в том, что дед — одинокий пастырь одного из самых глухих приходов России — попивал, причем иногда, может быть, и изрядно, ничего удивительного нет. Это была, увы, типичная и неискоренимая черта большинства российского сельского духовенства. Художественная социология второй половины XIX — начала XX века в лице В. Перова, И. Репина, В. Маковского, Н. Успенского, Н. Лескова, А. Ремизова и множества других (включая историка церкви и протоиерея Е. Голубинского, писавшего о «гомерическом пьянстве» деревенских батюшек) оставила неоспоримые тому свидетельства. В конце концов, именно из-за пьянства деда, как не раз слышал Шаламов от отца, сам Тихон Николаевич еще в юности стал убежденным трезвенником.
Однако, разумея, что кроме церковных праздников (двунадесятых, престольных и рангом ниже), кроме треб, исполняемых на дому с обязательным подношением чарки, существовали еще и строгие многодневные посты и не менее строгий архиерейский надзор, а многие сельские священники вынуждены были из-за нищенского жалованья держать хозяйство, чтобы кормить свои многодетные семьи, для преувеличения значимости алкогольных возлияний (в том числе и в жизни о. Николая Шаламова) нет оснований. По крайней мере, очевидно, что, как и у всякого русского священника, вовсе не в этом состояла вся его жизнь. А у шаламовского деда она была совсем не легкой.
Подходя к Вотче, мы уже знали, что существует брошюра «Церковно-историческое описание Вотчинского прихода», написанная и изданная в 1911 году о. Прокопием Шаламовым — тем самым сыном, который наследовал отцу в Вотче. В брошюре подробно изложена не только древняя история этого зырянского села, осененного в XIV веке посещением знаменитого миссионера, крестителя зырян и других северных народов Стефана Пермского, но и отдана немалая дань подвижническому (так и говорит автор-сын) труду о. Николая Шаламова. В этом плане брошюра несколько напоминает житие, но за естественной велеречивостью ее стиля можно разглядеть и нечто реальное. Вполне вероятно, что в начале поприща нового пастыря, в 1867 году, здесь действительно царили «полное невежество и темнота народа». Открытие церковноприходской школы и земского училища вряд ли можно поставить в заслугу исключительно ему — тут действовали скорее общие синодально-государственные установления. Но повседневное попечение о школе и училище — кому оно выпало, кроме него? Сын особо выделяет заботы батюшки о благоустройстве приходского храма Рождества Богородицы (постройки 1841 года) и прежде всего — о сборе им пожертвований на 214-пудовый(!) колокол-благовестник, который был установлен в 1880 году, — его «могучий звон разносился по дальним деревням прихода, возвещая время молитвы». Перечень иных добрых дел о. Николая можно не приводить, но, пожалуй, самое важное — он не был корыстен. Жил, как пишет сын, в скромном деревянном домике, часто ходил пешком за много верст, чтобы «утешить больных и умирающих», «нищие никогда не имели отказа у него дома».
Есть в книге и важные подробности о семейных отношениях деда Шаламова. «Часто ссорился с бабкой» — это банальность, рожденная слухом. Истинная драматическая подоплека этих отношений открывается в скупых строках книги сына Прокопия о том, что его отцу «выпало великое испытание, посланное Богом, — горячо любимая его супруга болела сильным нервным расстройством». Подробности на этот счет не приводятся, но в семье потомков автора (с ними мы подходили к Вотче) сохранилось предание о том, что молодая жена Татьяна (Мусникова, та самая дочь пономаря), живя уже в этих местах, заболела оттого, что пережила сильное душевное потрясение: на ее глазах молнией убило одного из детей…
И при всем том скромный сельский священник прожил жизнь, превышающую по сроку жизнь Л.Толстого. Можно ли и о ее содержании, наполненном вечным страданием и трудом, говорить так пренебрежительно, как говорил юному Шаламову его отец?
Всего детей в семье о. Николая осталось пятеро: три дочери и два сына. Первым из них в Вотче родился Тихон — 5 августа 1868 года. Прокопий появился на свет восемь лет спустя, в 1876 году. Две сестры вышли замуж за священников, одна стала народной учительницей в той же Вотче. Тихон, уехав в Вологду, окончил там в 1890 году духовную семинарию и вскоре отправился миссионером на Аляску. Больше он никогда не возвращался на свою сельскую родину: ушел, если так можно выразиться, в цивилизационный или карьерный «отрыв» от нее (подробности — в следующей главе). А вот судьба его младшего брата, Прокопия, сложилась трагично и во многом перекликается с судьбой его племянника, Варлама Шаламова — оба они, увы, остались неведомы друг другу.
Еще в Москве, встретившись впервые с потомками последнего священника Вотчи, автор узнал много интересного об этом человеке. Он не только продолжал дело отца, но и вносил в него новое и неизбежное, что требовала жизнь — все реальности и тревоги XX века. В 1904 году Прокопий пошел добровольцем на Русско-японскую войну — он был на ней не только священником, но и медицинским братом, за что удостоился серебряной медали Красного Креста. Как «пастырь добрый» имел и медаль от Синода на Владимирской и Александровской лентах. На сохранившихся фотографиях (в том числе с женой Марией Роговой, выпускницей Устюжского епархиального училища) он предстает умным, симпатичным человеком, жившим поистине высокими духовными интересами.
О. Прокопий достаточно лояльно воспринял новую власть, дошедшую до далекой Вотчи лишь в 1918 году, и до конца 1920-х годов не испытывал с ее стороны серьезных притеснений. Сельских активистов и местную голытьбу, судя по некоторым свидетельствам, больше всего раздражала породистая и ухоженная белая лошадь, на которой совершал выезды батюшка. Но большинство прихожан-зырян, верных своему заботливому пастырю, не испытывали к нему никакой зависти. Привлеченный к суду в 1925 году по подозрению «в сокрытии или тормозе сдачи церковных ценностей», он был судом и оправдан. В эти годы советская власть, особенно на местах, еще считалась с религиозными чувствами людей, и даже колокольный звон лишь ограничивался, но не запрещался. Судьба 214-пудового благовестника на колокольне главного вотчинского храма, по-видимому, решилась тогда же, когда и судьба самого о. Прокопия. Он был арестован 25 января 1931 года, в разгар коллективизации на Севере, и в мае того же года расстрелян.
Архивы местного УФСБ, обнародованные в начале 1990-х годов, донесли до нас слова последнего действующего священника из рода Шаламовых — с его допроса в Комиоблотделе ОГПУ:
«Виновным я себя не считаю ни в чем… Как пользовавшийся наемным трудом я не отрицаю правильности моего раскулачивания, она меня не оттолкнула от политики власти, но я задет тем, что конфискацию провели ночью, в 2 часа ночи, и унесли все имущество, которое куда девалось, мне неизвестно. Раскулачен был за невыполнение хлебозаготовок, которых не имел».
В 1937 году была расстреляна — по фальшивому делу некоей «контрреволюционной фашистской(!) "Священной дружины"»(!) — жена П.Н. Шаламова Мария Александровна. После гибели мужа она мечтала только о монашеском постриге, добивалась его, но попала в «фашисты». Так же называли, заметим, и Шаламова, и всех других политических заключенных, оказавшихся на Колыме…
«Сталинская коса косила всех подряд», — свидетельствовал писатель. Но он подчеркивал и другое: «Именно по духовенству и пришелся самый удар прорвавшихся зверских народных страстей». Поразительно точно сказано об этих поистине зверских страстях, об остервенелости, с которой уничтожалось — с одной стороны, по дикости, невежеству, нехристианизированности народа (печальное выражение А. Ахматовой: «Христианство на Руси еще не проповедано» — стоит выше многих ее поэтических строк), с другой стороны — по воле и прямой санкции бывшего тифлисского семинариста (отбывавшего, между прочим, в 1910—1912 годах ссылку в здешних местах, в Сольвычегодске и Вологде) —поповское семя, «главный рассадник контрреволюции», как гласили директивы сталинского ЦК ВКП(б).
Опустошенные горечью этих воспоминаний, мы сидели в московской квартире потомков о. Прокопия Шаламова и перелистывали альбомы, которые собирал его сын Николай Прокопьевич. Он стал инженером-строителем, доктором технических наук, доцентом МИСИ — пожалуй, единственно потому, что отец вовремя успел отправить его из Вотчи на учебу. Всего в этом ответвлении рода Шаламовых было семеро детей, большинство из них переехало в города и как-то устроилось. Двое сыновей погибли в Великую Отечественную войну, а дочь Евгения служила после войны секретарем у маршала К. Рокоссовского. Каждый в меру возможности хранил память об отце и матери. А Николай Прокопьевич — тайно, подальше от любых глаз — сберегал и их фотографии, и ту самую брошюру с описанием Вотчинского прихода. Он умер рано, в 1965 году, так и не узнав, что в Москве у него есть двоюродный брат, прошедший Колыму и ставший писателем.
Варламу Шаламову — по его биографии и по его характеру — было не до родственных сантиментов. К своей генеалогии он, как уже известно, относился безразлично. К церкви и религии был индифферентен, но терпим, а истинно верующих всегда уважал (нюансов мы коснемся в следующих главах). Для чего же шли мы, пилигримы, в далекую Вотчу? Ведь там, как оказалось, не осталось никаких следов пребывания предков Шаламова, кроме полуразрушенного — один кирпичный остов — храма на вершине большого холма.
Шли, чтобы своими глазами убедиться, что легенда о «шаманском» происхождении рода — всего лишь легенда? Но это было сразу понятно: коми-зыряне давно ассимилировались с русскими, и старые избы-пятистенки в этом селе срублены по общему северному обычаю — они лишь более приземисты, с учетом пронизывающих зимних ветров. Людей с фамилией Шаламовы нигде в округе не сыскать. Кстати, эта фамилия в свое время была достаточно широко распространена в российском Предуралье, как и Шалимовы. В этимологических словарях та и другая фамилии обычно сближаются по своему происхождению от корня «шал» — «шалить», «шалый» и т. д. Но есть и версии о тюркских истоках — имя «Шалим» означало маленького младенца, которого можно взять в горсть; кроме того, совсем уж созвучны «шалам» и «салам». Все это — слишком гадательно и может увести в таинственную романтическую глубину происхождения всей русской нации, отраженную у А. Блока: «Да, скифы мы…» С этими ассоциациями была, как мы знаем, связана и мысль самого Варлама Шаламова. Но коль скоро четкой определенности нет и открыт простор для вариантов, автор полагает, что равное с иными имеет версия о славянском корне фамилии «Шаламов», происходящем от древнего слова «шелом» (шлем): Шеломовых в современной России осталось столь же немного, сколь и Шаламовых.
«Мы суеверны. Мы требуем чуда. Мы выдумываем себе символы и этими символами живем», — писал герой этой книги в своем рассказе «Воскрешение лиственницы». Наверное, и путешествие по следам предков писателя было рождено этой же неискоренимой человеческой потребностью.
Дети XX века, мы верим не только в генетику. Речь идет об особой, культурно-генетической памяти. Механизмы этой памяти разгадать чрезвычайно сложно. Что впитывает в себя человек из своей родословной, из каких ее колен выпадают ему «хромосомы», одаряющие его и чертами предков, и талантом? Наука здесь бессильна, а молва способна только на то, чтобы гадать, в кого уродился, в кого пошел отрок. У Шаламова таких гаданий не было — он, в общем и целом, как говорится, посюсторонний и вовсе не мистический человек, считал, что в нем больше всего сказались гены матери и ее воспитание. Мать, между прочим, была коренной (городской) вологжанкой. Но разве можно отрицать, что многовековые гены русского северного священства рода Шаламовых, а именно — их культурная, нравственная составляющая, не сказались на всем душевном строе писателя? По крайней мере в одном, главном, они точно оставили свой след — в не имеющей себе равных в русском XX веке твердости духа писателя, в беззаветном стремлении к высшей правде и отвержении ради нее всех земных благ.
В итоге он оказался чем-то похожим на своего небесного покровителя Варлаама Хутынского? Кто хочет веровать в это, пусть верует. Но кроме небесных, трансцендентных аналогий есть и вполне земные. Они отразились в традициях, в психологии и менталитете северорусского человека, его этических нормах. Одной из этих норм много столетий являлось нестяжательство, принципы которого были провозглашены — на высшем для XV века интеллектуальном уровне — знаменитым книжником-иноком Нилом Сорским, жившим в пустыни неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря. В силу ли географического положения и климата или особенностей социального и экономического быта, эти устои оказались особенно живучими и распространенными на Русском Севере — в отличие от обеих столиц, от юга, Сибири и других окраин России. Никто не станет отрицать, что локальная культура каждого уголка нашей огромной страны — уникальна («что ни город — то норов»), и в этом смысле северная — до самого Архангельска, до родины великого Ломоносова — часть России всегда представляла собой некий совершенно особый феномен, отличавшийся ярко выраженным отрицанием неправедного стяжания, то есть духа торгашества и наживы. Здесь издавна было принято жить честно и скромно, храня свое достоинство. Все это исповедовали — и проповедовали — и предки Шаламова.
Среди тонких наблюдений писателя об обычаях тех мест, в которых он вырос, чрезвычайно примечательно одно: «На вологодском рынке всегда продавалось молоко первосортное. Разрушен мир или нет — на жирности молока это не отражалось. Торговки никогда не доливали молоко водой…»
Такие нравы всегда казались удивительными, патриархальными и наивными всем приезжим. Сам Шаламов называл Вологду «честной, христолюбивой» (последнее — с оттенком мягкой и доброжелательной иронии). Он вырос на этой почве. И как бы ни пытался сам он отрицать ее влияние на себя (по его классификации, влияние «первой» и «второй» Вологды — исторической и краевой), разве не впитал он эту почву в себя, в свою душу? Лучше всего об этом скажут его стихи, где колымская ипостась его биографии отчетливо и нерасторжимо сливается с родовой:
Я — северянин, я ценю тепло,
Я различаю — где добро, где зло…