Шел двенадцатый час ночи.
Москва, жившая в то время несравненно более тихой мирно-буколической[13] жизнью, чем теперь, забывалась уже первым сном.
Тем более странным и непонятным могло показаться человеку, не знакомому с Первопрестольной, то обстоятельство, что в этот поздний ночной час на тротуарах виднелись фигуры людей, спешно идущих по одному направлению, очевидно, к одному и тому же месту.
Эти фигуры людей, составляя порой небольшие группы, выплывали из сумрака ночи с Моховой улицы, с Тверской, с Театральной площади.
Внимательно вглядываясь в фигуры спешивших куда-то людей, можно было немало подивиться разношерстности этой толпы. Рядом с дряхлой, ветхой старушкой, одетой почти в рубище, шел блестящий цилиндр; там — бок о бок с бедно одетой девушкой в продранном жакетике и стоптанных сапогах — выступала-плыла утиной походкой тучная, упитанная купчиха с Замоскворечья или с Таганки с чудовищно огромными бриллиантами в ушах; рядом с нищим-калекой виднелась шинель отставного военного. Какая поразительная смесь одежд и лиц! Только огромный город-столица мог умудриться составить такой причудливо прихотливый калейдоскоп.
Куда же направлялась эта толпа? Какая притягательная сила влекла ее, оторвав от отдыха, сна?
Для незнающих Москвы, повторяю, это могло бы показаться мудреной загадкой, а для обывателей Первопрестольной это было обычным, знакомым явлением.
В одних из кремлевских воротах, Иверских, скромно приютилась знаменитая часовня — святыня с высокочтимой чудотворной иконой Иверской Божьей Матери. Вот на поклонение-то ей и стекаются со всех сторон Москвы, днем и ночью, богомольцы-паломники.
Над этой часовней как бы горят незримые слова:
«Придите ко Мне все труждающие и обремененные и Аз упокою Вы…»
Это, своего рода, московская христианская Мекка, православный Лувр.
Разбитые жизнью, все те, кто изнемогает под бременем горя, ударов судьбы спешат в эту часовню, где в жарких молитвах перед любимой иконой жаждут найти облегчение, исцеление.
Но не всегда чудотворная икона находится в часовне. Большей частью икона в разъездах, так как москвичи — по разным случаям и обстоятельствам — любят принимать икону на дом.
В особой большой карете, сопровождаемая священником и монахом, переезжает икона из дома в дом по заранее составленному маршруту, основанному на предварительной записи, делаемой в конторе часовни.
На время отсутствия чудотворной иконы в часовне красуется, так сказать, ее копия.
В тех случаях, когда самой чудотворной иконы нет в часовне, религиозные москвичи-богомольцы терпеливо, целыми часами ожидают ее прибытия. Но вот подъезжает знаменитая карета. Нужно видеть, с каким священным трепетом, высоким порывом бросаются паломники к своей святыне! Икону вносят, устанавливают на ее обычное место, перед ней совершаются краткие молебны, богомольцы прикладываются к ней, а потом икона вновь начинает совершать свое святое путешествие.
Так было и в эту памятную ночь, принесшую столько волнений духовенству и богомольцам Белокаменной.
Около часовни виднелась порядочная толпа. Часть ее сидела на паперти часовни, часть — стояла, часть — прогуливалась взад и вперед.
— А что, миленькие, Царица-то Небесная еще не прибыла? — шамкала ветхая старушка, охая, крестясь.
— Нет, бабушка, видишь, сколько народу дожидаются Ее.
Тут, в ночном весеннем воздухе слышался тихий говор.
Богомольцы, особенно женщины, такими понурыми голосами рассказывали друг другу о своих муках, страданиях, заботах.
Они облегчали душу — по русской отличительно характерной черте — во взаимных излияниях.
«И ничего, милушка, не помогает?» — «Ничего родимая… Ко всем докторам обращалась: помирать, говорят они, придется тебе. Вот я удумала к Царице Небесной за помощью обратиться». — «И хорошо, матушка, истинно мудро придумала. Давно бы так»… Кто-то плакал нудными, тяжелыми слезами… Кто-то кричал страшным истеричным криком.
«Что это? Кто это?» — спрашивали друг друга ночные паломники. — «Девушку-кликушу привезли».
Время тянулось в нетерпеливом ожидании особенно медленно.
Но вдруг толпа заволновалась.
— Едет! Едет! — раздался чей-то взволнованный голос.
Все вскочили, насторожились.
Действительно, с Тверской быстрым аллюром мчалась большая синяя с позолотой карета, знакомая каждому москвичу. Все ближе, ближе… И вот — она уже перед часовней. Толпа бросилась к ней.
— Господа, господа, попрошу вас, не толпитесь, не торопитесь… Позвольте внести икону, — мягко обращался монах к богомольцам.
Милая, чуткая, религиозная толпа послушно отстранилась.
— Царица Небесная! Матушка! — раздался восторженный шепот.
Икону внесли в часовню.
Вслед за ней в часовню хлынула толпа ночных паломников.
Небольшая, вся залитая светом восковых свечей, она не могла вместить сразу всех жаждавших как можно скорее приложиться к святыне.
Одни покупали свечи. Другие, опустившись на колени, уже ушли в сладостный трепет жаркой молитвы.
— Радуйся, Пречистая, — начал молебен престарелый симпатичный священник, и вдруг голос его задрожал, пресекся.
Молебен прекратился.
— Что с вами, отец Валентин? — испуганно прошептал монах, склоняясь к священнику.
Лицо того было белее полотна. Широко раскрытые глаза в ужасе были устремлены на высокочтимую чудотворную икону.
— Смотрите… смотрите, — лепетал старый иерей заплетающимся языком, простирая по направлению к иконе дрожащую руку.
— Что такое? В чем дело? О чем вы говорите, батюшка?
— Святотатство… святотатство…
В той тишине, молитвенно-религиозной, какая царила в часовне, слова священника и монаха несмотря на то, что они были произнесены шепотом, были ясно расслышаны молящимися.
«Что случалось? О чем говорят батюшка и монах? Господи, что такое?» — послышались испуганные возгласы.
Всем бросилась в глаза смертельная бледность, покрывшая лицо священника, всех поразило внезапное прекращение им акафиста Божьей матери.
Толпа ближе притиснулась к духовным лицам. Какая-то взволнованная дама выскочила из часовни и истеричным голосом бросила тем, кто толпился на паперти:
— Чудо! Чудо!
Это слово, как электрический ток, пронзило толпу. Она опять заколыхалась, заволновалась.
— Чудо! Чудо! Новое чудо! — прокатилось по ней.
А между тем это «чудо» было очень печального свойства…
Монах, проследив направление дрожащей руки остолбеневшего священника, бросился к иконе и в ту же секунду часовня огласилась испуганным криком:
— Икону ограбили! Ризу ограбили!
Это было до такой степени неожиданно, что все замерли.
На несколько минут в часовне воцарилась удивительная тишина.
— О ужас! О горе! — бросилось духовенство к святыне.
Часть стекла, прикрывающего икону, была разбита. Венчик-корона ризы, усыпанный огромными бриллиантами, рубинами, изумрудами и другими драгоценными камнями, исчез.
Теперь это страшное известие о возмутительном святотатстве быстрее молнии разнеслось по толпе богомольцев.
— Да быть не может… Как же это так? Кто этот изверг?
Толпа, оскорбленная в своем лучшем религиозном чувстве, скорбя за поношение святыни, стала страшной.
Гнев засверкал в ее глазах. Раздался плач, послышались истеричные выклики:
— Злодей! Тат дьявольская!..
— Поймать бы злодея! Мы показали бы ему, как надругиваться над драгоценной святыней!
А перед иконой, в ужасе глядя друг на друга, стояли престарелый священник и монах.
— Как же это… Где же? Когда? — лепетал иерей.
— Может, здесь, сейчас?
— Да как же это быть может, когда мы только что поставили Царицу Небесную?
— Так где же? Я… я еще недавно видел ризу в полном благолепии.
Воцарилась нудная тишина.
Ее нарушил пришедший в себя священник:
— Мои возлюбленные во Христе братии! Мы присутствуем при событии огромной и печальной важности: на наших глазах произведено неизвестными злоумышленниками дерзновеннейшее святотатство: украден венчик-корона нашей величайшей московской святыни. О горе нам, о горе проклятому Иуде-серебрянику! О сием важном происшествии обязаны мы немедленно оповестить высшее духовное начальство. А посему, прекращая молебен, прошу вас, христолюбивая братия, с печалью и скорбью в сердцах разойтись.
И толпа, охваченная паникой, ужасом, безмолвно разошлась…
Наутро вся Москва была взволнована святотатственным грабежом. Паника среди духовенства, в ведении которого находилась высокочтимая икона, была колоссальна.
Шли непрерывные заседания духовных отцов, обсуждавших на все лады страшное происшествие.
С несомненностью было установлено одно: в момент, когда икона выехала, на ней драгоценная риза была в полном порядке. Это клятвенно подтвердили лица, сопровождавшие икону: священник и монах.
Светские власти с кипучей энергией вмешались — по просьбе духовенства — в раскрытие неслыханного злодеяния. Прошло около двух недель. Ни один луч света не проник в это темное дело.
— Тебе, доктор, известно московское происшествие с ограблением драгоценной ризы чудотворной иконы Иверской Божьей Матери? — обратился ко мне Путилин.
— Как же, как же, Иван Дмитриевич. Что ж, нашли московские ищейки святотатца?
Мой талантливый друг усмехнулся той улыбкой, которой он, порой, умел придавать характер особой загадочности.
— Прочти! — протянул он мне депешу.
Вот что стояло в ней:
«Несмотря на все старания московской сыскной полиции разыскать злоумышленников-святотатцев по делу ограбления ризы Иверской иконы, она не напала ни на малейший след преступления. Мы обращаемся к вашему превосходительству с покорной просьбой взять на себя раскрытие неслыханного злодеяния. Все ваши условия будут приемлемы. Ваш блестящий розыск хлыстовско-скопческого корабля порукой успеху. Благоволите о вашем согласии почтить уведомлением».
Под телеграммой стояли подписи двух крупных иерархов московской церкви — епархии.
— И что ты ответил?
— Я еду. Ты, конечно, поедешь со мной?
— Что за вопрос, Иван Дмитриевич? Однако, браво: это твоя вторая московская гастроль!
— Но будет ли она столь же успешна, что и первая? — задумчиво произнес Путилин.
— Ты считаешь это дело сложным?
— И очень. Раз мои московские коллеги потратили две недели на расследование его совершенно бесплодно, безрезультатно, значит оно — не из обычных.
На этот раз Путилин не занимался в вагоне никакой диковинной зубрежкой, а отлично спал почти всю дорогу до Москвы.
Когда мы приехали в Белокаменную, он был бодр, полон энергии, силы.
Остановившись в Н-ской гостинице, переодевшись, он поехал к московским собратьям — сыскным властям.
Он был встречен с самой горячей предупредительностью и отменным почтением, хотя… хотя на лицах многих прочел выражение завистливого недовольства, глухого раздражения. Очевидно, его блестящая гастроль по делу «белых голубей и сизых горлиц», когда он одним ударом отыскал пропавшего сына миллионера и открыл хлыстовский и скопческий «корабли», больно задела по самолюбию московских знаменитостей сыска. Увы, как и во всякой профессии, и здесь существует ревность.
— Ну, как, коллега, подвигается у вас дело с ограблением ризы высокочтимой иконы? — спросил он шефа сыскной полиции.
— Не скрою, что пока еще определенных нитей у меня не имеется в руках, но есть надежды скоро напасть на верный след.
— Ну, вот видите, я так и думал. Говоря откровенно, я не считаю это дело сверхзагадочным. Я вовсе и не думал впутываться в него, будучи уверен, что вы обойдетесь без всякого сотрудничества… хотя бы моего. Но вот эта депеша принудила меня приехать к вам… Как-то неловко было отказать…
И Путилин показал московскому собрату полученную им телеграмму.
Краска не то смущения, не то досады и обиды бросилась тому в лицо.
— Помилуйте, Иван Дмитриевич, я… мы все так рады, польщены, что вы согласились помочь нам… хотя меня несколько удивляет фраза: «несмотря на все усилия московской сыскной полиции». Почему они полагают, что мы уже употребили все усилия?
Путилин улыбнулся.
— Знаете, голубчик, их горячку? Они полагают, что это так просто. Вынь да положь им преступника или преступников. Психология известна. Ну-с, перейдем к делу. Что вы предпринял? Я спрашиваю это для того, чтобы нам, то есть мне, не идти уже по одному и тому же пути.
— О, ваше превосходительство любит выводить, сколько мне известно, особые «кривые», — вскользь заметил «московский Путилин». — Изволите видеть, прежде всего важно было установить, хотя бы приблизительно, когда и где могло совершиться это святотатственное преступление.
Чуть заметная ироническая усмешка тронула губы Путилина.
— Совершенно верно.
— Икону увезли с целым венчиком, а привезли без него.
— Стало быть, произойти это могло только: или в самой карете, или там, где пребывала икона.
— Ничего не может быть вернее.
— Относительно первого предположения, то есть кареты, сомнения и подозрения отпадают, ибо лица, сопровождавшие святую Икону, лица — не новые, пользующиеся общим уважением. Горе и отчаяние их не поддаются никакому описанию.
— Стало быть, остается второе предположение: святой венчик ризы сорван в каком-нибудь частном доме, куда прибыла Царица Небесная.
— Да.
— Великолепно. Вы, конечно, дорогой коллега, ознакомились со списком тех мест, куда в эти злополучные часы приезжала святая икона?
— Ну, разумеется, Иван Дмитриевич. — Даже нотки обиды послышались в голосе московского начальника сыска. Неужели петербургский прославленный гастролер намерен учить его даже азбуке сыскного дела?..
— Вот он, этот список.
Путилин углубился в него. «Половина седьмого — Тверская, дом Олсуфьева, квартира 23, господин Шаронов. Восемь часов и десять минут — Никитские ворота, дом Севастьянова, госпожа Стахеева…» Путилин бормотал очень долго.
— И что дал вам этот список? — вопросительно посмотрел он на собрата. — За многими из этих мест назначен тайный надзор.
— Он принес что-нибудь положительное?
— Предпоследним местом была убогая квартира ремесленника Иванова с женой. На другой день они, не отметившись, выбыли неизвестно куда. Что вы на это скажете?
Гм… подозрительно, — неопределенным тоном ответил Путилин.
— Так вот мы энергично и разыскиваем эту исчезнувшую супружескую чету. О таких мелочах, как о надзоре за ссудными кассами и иными местами, я не буду вам говорить, ибо это альфа розысков.
— Конечно, конечно. Но скажите, а как вы представляете себе возможность похитить драгоценности с иконы, которая находится под стеклом, во время краткого молебна, в присутствии священника, монаха? — вдруг быстро огорошил коллегу Путилин.
Тот смутился, замялся и после недолгого раздумья, развел руками.
— Это признаюсь вам, Иван Дмитриевич, является для меня загадкой.
— Которую, однако, нам надо разрешить. Ну, пока — до свидания, коллега. Чуть что — или я к вам, или вы ко мне.
— А… а вы наметили какой-нибудь ход? — якобы безразлично, а на деле с ревнивой тревогой в голосе спросил он Путилина.
— Пока еще ничего. Скажу вам только одно, не в комплимент, что вы — на верном пути…
— Добро пожаловать, достоува-жаемый господин Путилин! Большое, низкое вам спасибо, что поспешили на помощь нашей беде. — Таким радушным, сердечным приветствием был встречен Путилин духовными лицами, собравшимися для обсуждения необычайного происшествия.
Тут было несколько почтенных иерархов церкви, в числе их и престарелый настоятель-игумен Н-ского монастыря, в ведении которого находилась высокочтимая московская святыня.
— Это мой священный долг простого христианина, — скромно ответил Путилин.
Сюда он взял и меня с собой, по моей настойчивой просьбе. Ко мне также отнеслись ласково, приветливо.
После целого ряда оханьев и аханьев духовных лиц Путилин с своей мягкой улыбкой приступил к допросу:
— Скажите, пожалуйста, в ту достопримечательную ночь, когда было совершено дерзостное святотатство, икона не получила никаких даров-приношений?
На лицах духовенства отразилось недоумение.
— Простите, Иван Дмитриевич, мы не совсем ясно понимаем. О каких дарах-приношениях изволите вы говорить?
— Я не говорю о деньгах, которые платятся за посещение, я говорю вот о чем: сколько мне известно, религиозные богомольцы имеют обыкновение благоговейно возлагать на икону — по обещанию или просто по порыву души — различные предметы, большинство которых плоды трудов их рук. Воздухи, пелена, полотенца и т. п. Так, ведь, это?
— Совершенно верно. Многие жертвуют. Случалось, кольца, серьги приносили в дар, дабы камни с них шли на украшение ризы или на благолепие часовни.
Путилин наклонил голову.
— Об этом я и говорю. Так вот, спрашиваю я, не было ли какого-нибудь приношения святой иконе в ту ночь, когда произошло исчезновение драгоценностей с ее венчика?
Ответить сразу на этот вопрос не могли.
Решили обратиться к тем лицам, которые сопровождали икону и которые, по их личной просьбе, впредь до выяснения загадочного случая, были отстранены от обязанностей.
Когда они, смущенные и понурые, предстали, Путилин мягко обратился к ним с этим же вопросом.
— Как же, как же… Полотенце, вышитое шелком, на икону одели, — уверенно произнес старый священник.
— А кто одел, батюшка? Где? Помните?
Старый иерей сокрушенно посмотрел на всех.
— А как, что, не помню. С такого происшествия память всю отшибло.
— Э-эх! Как же это вы так, отец Валентин? — укоризненно покачали головами духовные лица.
— А вы не помните? — обратился Путилин к монаху.
— Я помню, что это полотенце было положено на киот иконы или на предпоследнем, или на последнем месте, — твердо проговорил монах.
— Почему вы упираете на эти два последние места?
— Потому что до посещения их на иконе ничего не было.
— Скажите теперь: молебны везде протекали быстро, без всяких инцидентов?
— А именно?
— Не было ли больных, которых бы подводили или подносили к иконе?..
— Как сказать? Плакали… жарко молились… Прикладывались многие… Особенного ничего не происходило.
— А могу я осмотреть последние приношения чудотворной иконе? — вдруг быстро задал вопрос Путилин.
— О, конечно, конечно, достоуважаемый Иван Дмитриевич! — хором последовал ответ.
Но я ясно видел, что почтенное духовенство немало удивлено расспросами и желанием моего талантливого друга. Им ли, впрочем, было не удивляться, когда Путилин ставил, порой, в тупик искушенных деятелей на почве преступления или сыска?
…И вот пред ним целая гора всевозможных доброхотных даров святой иконе.
Чего тут только не было!
Рядом с бархатными, шитыми золотом, пеленами, находились скромные дешевенькие полотенца из грубого холста; там — жемчугом унизанная сумочка для святой ваты — лежала бок об бок с дешевеньким ситцевым платочком.
Путилин продолжал внимательно разглядывать приношения.
«Что может найти он здесь, в этих предметах? Какое они могут иметь отношение к возмутительному злодеянию?» — копошилась в голове мысль-догадка.
Вдруг я заметил, что он взял в руки широкое белое шелковое полотенце, расшитое цветными шелками, стал особенно пристально рассматривать его.
Все, в том числе и я, выжидательно и недоумевающе уставились на него.
— Помилуй Бог, какое странное полотенце! — громко произнес он.
— Чем? — быстро спросил я.
— В самом деле, что такое? — ближе придвинулись к Путилину духовные лица.
— Да… да так… рисунок узора занятный, — бесстрастно ответил он. И повернулся к духовным властям: — Вы позволите мне оставить его у себя на некоторое время? Заинтересовался я им, очень уж небрежно и спешно заканчивали вышивание на нем. Смотрите, какие несуразно большие, неправильно кривые крестики выводили по канве на нем!
— Сделайте милость… хотя это и чужое приношение, но ради пользы дела…
— Да, да. Я вам верну его скоро, если… если оно…
И, распрощавшись, Путилин уехал со мной в гостиницу.
Там, в номере, он опять принялся за осмотр полотенца.
— Как хорошо начато. Удивительно искусная работа! И вдруг, такие скачки, прыжки, — бормотал он в полголоса.
— Скажи, пожалуйста, Иван Дмитриевич, что ты так пристал к этой вещи?
— Пристал? Браво, доктор, первый раз в своей жизни ты угадал, изрек истину! К этому полотенцу я действительно пристал, как муха к клею. И для того, чтобы отстать, мне надо даже вымыть руки.
И к моему изумлению, Путилин стал мыть руки у мраморного умывальника.
Когда в два часа я проснулся, номер был пуст. Путилина не было.
— Началось! — вырвалось у меня.
Если еще и теперь Замоскворечье полно самобытного уклада жизни, являя собою как бы городок в огромном городе-столице, то в те, сравнительно отдаленные, годы оно было, поистине, особым царством.
И имя этому царству было — «заповедное», «золотое», «темно-купецкое».
Здесь все, начиная от высоких богатых домов еще старинной, теремной архитектуры, окруженных высокими-высокими заборами, с садами, с голубятнями, с дубовыми амбарами и кончая запахом постного масла, чудовищно-толстыми рысаками, длиннополыми сюртуками «самих», несуразно-огромными бриллиантами и «соболиными» ротондами-шубами «супружеских жен и дочерей», — все говорило о глубоко своеобразном укладе.
Здесь было гнездо величайшего благочестия и величайшего самодурства, суровой скромности и дикого загула, когда ничем не сдерживаемая широкая душа-натура именитого купца прорывалась во всей своей, порой, неприглядной дикости.
Здесь жизнь начиналась и оканчивалась рано.
Когда еще «другая» Москва сладко почивала на белых пуховых перинах, Москва Замоскворецкая уже скрипела высокими, дубовыми воротами, говором приказчиков-молодцов, покрикиванием «самих», торопившихся на открытие своих складов — торговых заведений. Но зато и вечер наступал рано. Еще «та» Москва была полна движения, суеты, а тут уже наступало царство сна. Лишь порой из-за высоких заборов доносился злобный лай-вой цепных собак, да раздавался подавленный шепот в перемешку с поцелуями у ворот, куда тайком удирали от хозяев молодцы и молодицы, горячая кровь которых бурлила, тосковала в суровых купецких домах-монастырях.
Среди них особенно выделялся обширностью и богатством дом, принадлежавший богатейшему купцу-суконнику Охромееву. Это было целое поместье, где все говорило о могуществе заколдованной золотой кубышки.
Сам он был далеко уже не молод, ему шел шестой десяток. Крутой «ндравом» до лютого самодурства, то скупой до гаргантюанства, то показно-щедрый, как Крез, он был несчастлив в семейной жизни. Первая жена умерла, а о красоте ее вся Москва говорила; вторая жена попалась хилая, болезненная, рано состарилась и ударилась в ханжество; дочь единственная — неудачно была выдана замуж; один сын — спился, другой — плохо привыкал к их старинному делу — торговле.
И только «сам» не сдавался, безумно любя это дело, топя, порой, тоску, злобу, недовольство в целых потоках зелена-вина в заведениях, где машина так чудесно играет, хватая за сердце, «Лучину-лучинушку» и «Не белы снега».
Как и всегда, Охромеев в семь часов утра был уже на выезде из дома.
Сегодня он был особенно понур, угрюм, зол; вчера его «прорвало». Он рвал и метал, наводя ужас и трепет на молодцов и на всю дворню и только что собирался выехать, как увидел направляющуюся к нему фигуру седого человека, степенно благообразного, одетого солидно-скромно.
— Имею честь говорить с господин Охромеевым?
— Я-с самый. Что угодно? — далеко не приветливо рявкнул он.
— Мне необходимо переговорить с вами по важному делу.
— По какому такому делу? Некогда-с мне. Коли что надо — прошу в склад ко мне пожаловать… Да вы кто будете?
— Я вас попрошу немедленно уделить мне беседу, — властно проговорил прибывший. — Я не привык говорить о делах на дворе.
— А ежели я не желаю? — вскипел задетый за живое купец-самодур.
— Так я вас заставлю.
— Что?! Что ты сказал? Ты меня заставишь?
— Да, я тебя заставлю.
И тихо добавил:
— Я начальник С. -Петербургской сыскной полиции, Путилин. Так что вы, господин Охромеев, погодите меня тыкать. Если у вас, в Москве, это расчудесная любезность, то у нас, по-петербургски, это называется свинством. Поняли?
— Прошу извинить, ваше превосходительство. По какому случаю?.. — смущенно и хмуро усаживал нежданного гостя миллионер в своей парадной гостиной.
— Скажите, господин Охромеев, вы принимали у себя недавно икону Иверской Божьей Матери?
На лице миллионера купца, с которого уже соскочил последний угар тяжелого похмелья, выразилось сильное недоумение:
— Как будто принимали.
— Что это значит: как будто?
— А то-с, что чудотворная икона частенько бывает у нас. При этом я не всегда бываю. Занят, как можете сами полагать, по торговым делам.
— Кто же принимал икону?
— Супружница моя… Женщина она сирая, болезненная, молиться любит оченно.
— А вы не помните: такого-то числа была у вас чудотворная икона?
— Была-с. Это я помню, потому что на другой день дерзостный случай ограбления ее по городу разнесся.
— Вы присутствовали при приеме иконы?
— Нет-с. Не мог-с. По торговому обсуждению был занят. А вы, извините меня, ваше превосходительство, по какому случаю… по какой причине вы меня о сем случае допытываете?
— Сейчас я вам объясню, а пока… вам не знакомо это полотенце?
И Путилин, вынув полотенце, вышитое шелком, развернул его перед удивленным купцом.
— Нет-с… Понятия не имею о сем предмете.
— Кто в вашем доме может заниматься рукоделием? Ваша супруга, конечно, нет?
— Нет-с. А девушка у нее есть. Глаша, та, кажись, затейница по этой части.
— Кто эта девушка, господин Охромеев?
— Сиротка одна. Супруга моя — женщина сердобольная, приютила ее, она у нас пятый год живет… Лицом хоть не вышла, а девушка умная.
— Поведения она безупречного? Баловством не занимается?..
Замоскворецкий воротила даже руками развел.
— Слыхать — ничего не слыхал, а поручиться — как могу? Ноне, ваше превосходительство, народ баловаться начал. Примерно сказать, за дочь свою — и то не ответишь по совести. А все же, в чем дело-то именно у вас до меня?
Путилин, помолчав, вдруг встал и пожал руку толстосуму.
— Вот что, молчать вы умеете?
— Умею-с, когда требуется. Какие же мы были бы купцы, ежели языком звонили?..
— Верно. Ну, так вот что я вам скажу: у меня мелькнуло подозрение, что ограбление ризы иконы могло произойти вашем доме.
— Что-с?! — даже отшатнулся от Путилина Охромеев. Нет слов описать его изумление, граничащее со страхом, ужасом.
— К… как-с? Что-с? В моем доме… в моем доме ограбили икону?! Да вы как это, примерно: шутите, аль взаправду говорите?
— Боюсь, что правду, хотя поручиться тоже не могу, — твердо произнес благороднейший сыщик.
Лицо купца-суконника стало страшно. Оно побагровело, жилы напружились на лбу.
— Что ж это такое?.. Такое поношение… такая поганая мерзость на мой дом… Да я к митрополиту пойду! Да я все власти на ноги поставлю! Да как же это вы так мой дом грабительским называете?
Охромеев хватался за косой ворот рубашки, словно его душило.
— Успокойтесь, голубчик. Придите в себя и слушайте меня внимательно. Я пришел к вам не как враг, а как друг, чтобы избавить ваш дом от гласного позора. Вы — не при чем, кто же в этом может сомневаться? Но вы сами сказали, что за других ручаться нельзя. А, что, если эта самая девица-сиротка устроила эту штуку?
— Кто? Она? Эта девчонка — Глашка?!
— Именно, если она? Вот мне и необходимо тайком, без шуму и огласки понаблюдать, разнюхать, проследить. Я предлагаю вам следующее: я останусь у вас в доме на некоторое время. Вы представите меня вашей супруге, как своего старинного друга-приятеля, купца. Долго я вас не утружу своим присутствием, будьте покойны. Если я ошибся, тем лучше для вашего дома; если я окажусь прав, то это тоже будет лучше, чем если бы я начал действовать строго официально. Будет гораздо меньше шуму, огласки. Ну-с, вы согласны?
— Что ж… спасибо вам, коли так… Вижу, человек вы чувствительный, с сердцем… Ах, шутте возьми, вот не было печали.
У купца даже руки дрожали, и на этот раз — не от перепоя.
— Так вы, стало быть, ближний друг Поликарпа Силыча? Оченно приятно. — Рыхлая, словно водой налитая, еще не очень старая, но рано состарившая, купчиха безразлично глядела на Путилина своими круглыми, на выкате глазами.
— А это вот сиротка-девушка, Глаша. Глашка, да что это ты, мать моя, словно чурбан, стоишь, гостя не приветствуешь? Необразованность, уж не взыщите! — извиняюще заколыхалась в широком кресле «сама».
— Простите, Феона Степановна… Здравствуйте, — раздался неприятный, скрипучий голос.
Путилин впился глазами в произнесшую эти слова. Перед ним стояла некрасивая, угловатая девушка, со впалой грудью, с угреватым лицом. Волосы неопределенного, какого-то пегого цвета, были гладко прилизаны на пробор. Скромненькая ситцевая кофточка, темная…
Но разительный контраст со всей той убогой, некрасивой внешностью составляли ее глаза: большие, черные, в которых светились ум, хитрость, огоньки какой-то непоколебимо твердой воли.
— Мое почтение, Аглая… Аглая… А вот как по батюшке? — ласково улыбаясь, проговорил Путилин.
— И-и, батюшка, ни к чему вам это знать: чести ей много будет. Глаша она — и все тут!
Путилин увидел, как из-под опущенных ресниц вырвался неуловимо быстрый взгляд, полный злобы, ненависти.
«Ого! Девица умеет, кажется, кусаться», — пронеслось у него в голове.
А девица поспешно села за столик и принялась за вышивание.
— Да-с, ну и чудеса творятся у вас, достоуважаемая Феона Степановна, в Белокаменной! — вступил он в разговор с «самой», быстро охватывая глазами эту комнату с киотами образов, перед которыми горело чуть не двадцать лампад.
— А что такое? — заколыхалась купчиха.
— Да как же: икону-то высокочтимую ограбили. Шутка сказать, эдакое злодеяние.
— Ах, уж и правда! И кто это изверг такой отыскался? А знаете ли вы, что мы как раз в тот самый вечер Царицу Небесную принимали?
— Да неужто?
— А ей-Богу? Правда, Глаша?
— Правда, — послышался глухой, еле внятный ответ.
— Прикладывались? — круто повернулся к некрасивой девушке Путилин.
Послышался звук упавших на пол ножниц.
— Да-с…
— А позвольте полюбопытствовать, что это вы рукодельничаете?
И с этими словами Путилин подошел и низко склонился к работе Глаши.
— Хорошо-с! Искусная вы мастерица, барышня! Ишь как ровно вышиваете. А вот некоторые небрежно к сему относятся…
— Бывает-с.
— Видел я вот на чудотворной иконе Иверской полотенце одно. Шелковое, цветным шелком расшитое… Поглядел на него, аж диву дался: начато хорошо, а окончено плохо. Крестики эти самые равно как танцуют, хе-хе-хе, вкривь, да вкось идут… Видно, торопилась рукодельница дар иконе принести. Что это, барышня, ручки у вас дрожат? А? Ишь, как прыгают, хе-хе-хе.
— Заторопилась! — недовольно окрикнула «сама».
— Рука… устала, — еле слышно слетело с бескровных губ девушки. — А вы… вы нечто видели это полотенце? — вдруг сразу сорвалось у нее.
— Какое? — удивился Путилин.
— Да… вот… вы говорили… плохо вышито полотенце…
— А ежели бы не видел, так как бы про то знал? — тихо рассмеялся Путилин. — А оно что же вас так заинтересовало?
Путилин увидел на себе взгляд девушки, полный ужаса, страха.
— Я… я так спросила, — пролепетала она.
— Глаша, а ты бы позвала Васю киот от образа исправить. Вы не обессудите, гостюшка, коли при вас явится молодец? Такое дело вышло: плинтус от божницы отвалился… Приклеить надо.
— Что вы, матушка, Феона Степановна, пожалуйста, пожалуйста…
И когда Глаша скрылась, Путилин быстро спросил купчиху.
— А кто таков этот Вася?
— Молодец у нас. Ловкий паренек, на все руки. И столярит, и слесарничает… Золотые руки, да только ветрогон сам.
— А чем же? В чем именно?
— Головы девчонкам кружит… Жалились уж на него многие… А я этого не люблю… известно дело, молод. Жениться бы пора ему… Прогнать жалко, пропадет парень… Дошлый[14], красивый.
И когда в этой комнате, пропахшей ханжеством, росным ладаном и хворью водянистой купчихи, появилась фигура Васи, Путилин должен был сознаться, что он действительно, и дошлый, а главное, изумительно красивый парень. Невысокого роста, стройный, с могучей грудью, с красивой посадкой головы на широких плечах. Темные вьющиеся волосы. Иссиня черные глаза, плутовские, «вороватые», такие глаза, по которым с ума сходят девушки и женщины. Хищный оскал грубо чувственного, красного рта со сверкающими белизной зубами. Небольшие усы и вьющаяся бородка обрамляла это дерзкое, вызывающе красивое лицо.
— Здравствуйте, Феона Степановна! — низко поклонился он каким-то фамильярно-плутоватым поклоном.
— Ну, ты… ветрогон… лясы все точишь, — как-то всхлипнула старая купчиха. — Гостя что же не приветствуешь?
Странное дело: в ее голосе вместо желаемой строгости послышались как бы ласковость, приторно-противная нежность опасного периода заката бабьей второй молодости.
«Ого, однако, этому молодчику живется здесь, очевидно, тепло…» — усмехнулся про себя Путилин.
Вася вежливо низко поклонился Путилину, скользнув по его фигуре подозрительным взглядом своих «воровских» глаз.
— Киот-с поправить-с, Феона Степановна? Можно-с! Сей минутой… Это мы можем, это мы живо устроим-с.
И, вынув из принесенного мешка целый ряд инструментов, он ловко и решительно приступил к работе.
Путилин не спускал глаз ни с него, ни с угреватой, некрасивой Глаши. Несколько раз он подмечал взгляды девушки, устремленные на красавца-парня, взгляды, в котором светились восторг и немое рабье обожание, преклонение.
— Ну ты, матушка, зенки-то не пяль, а работу делай! — сердито окрикнула Глашу «сирая» купеческая жена.
Путилин подошел к Васе.
— Однако, паренек, работаешь ты ловко! Ишь, в руках у тебя так все и кипит.
— Ничего-с, ваше степенство, по малости справляемся, — усмехнулся тот.
— Ловко! Прямо первому мастеру за тобой не угнаться. Где это ты так, паренек, навострился?
— Помаленечку, слету, ваше степенство, набил руку.
— Доходчив же ты! А ко мне на окончательную выучку поступить не хочешь?
— А куда это к вам? — в упор посмотрел на Путилина красавец-парень.
— Дело у меня большое есть, слесарное… Стекла давить… Золото перепиливать, щипцами открывать…
— Нет, батюшка, вы его от нас не переманивайте: он в дому нам нужен, — недовольно проговорила сама.
— Чудное ваше дело, ваше степенство! — сверкнул глазами Вася. — Не слыхивал я о таком слесарном ремесле…
Тихая весенняя ночь спустилась над заповедным замоскворецким царством и над домом миллионера-суконника. Но не всем эта благодатная ночь принесла с собою желанные отдых, покой.
В небольшой горенке, убранной более чем скромно и незатейливо, кроткий свет лампады бросал отблеск на некрасивую, угловатую фигуру девушки.
Она, словно пойманная и запертая в клетку птица, рвалась и металась по этой комнате-конуре.
Несколько раз она бросалась на колени перед иконой и, заломив в отчаянии руки, тихо шептала жаркие слова молитвы:
— «Прости… Смилуйся, Владычица»…
Потом, словно не в силах молиться, она порывисто вскакивала и, бесшумно подходя к двери, прислушиваясь к чему-то с мучительной страстностью.
Каким огнем жгучего ожидания горели ее большие глаза, как бурно подымалась ее некрасивая грудь!
— Господи, кажется, идет?.. Да, да, скрип…
Кто-то, действительно, тихо, крадучись, пробирался по закоулкам охрамеевского дома к горенке сиротки Глаши, — и вскоре мужская фигура предстала перед ней.
Девушка так и рванулась к нему.
— Ты? Вася, милый мой…
В воздухе уже мелькнули белые худые руки и обвились вокруг мужской шеи.
— Пусти, надоедная. Эк ведь схватывает тебя! — раздался злобный, насмешливый голос.
— Вася! Васенька мой, — забилась на груди вошедшего девушка.
— Вася! Вася! — передразнил ее красавец-парень. — И где только стыд-то твой бабий?.. Говорил, ведь, тебе: обождать теперь надо свиданьица устраивать, потому что опасно теперь, аккуратность всяческую соблюдать надо. Ну, говори, зачем звала, что важное передать хотела?
— Не сердись, голубь ты мой!.. Ты видел этого противного старика, что у нас загостил?
— Сама знаешь, видел, — угрюмо ответил Вася. — Дальше что?
— А то, что страшен он мне очень… подозрительный какой-то… Сегодня о полотенце говорил.
— О каком? — привстал с края кровати разудалый купеческий молодец.
— Ну, о том… знаешь…
Вася схватил за руку девушку.
— И ты… молчала до сей поры? Ты не упредила? Ты еще меня сюда к себе заманила?
Злоба и страх зазвучали в голосе парня.
— Затем и зазвала, чтобы сказать тебе: бежим, Васенька, бежим!
Тихий смех, полный бешенства, прозвучал в горенке «сиротки».
— Бежим, говоришь? Так… умно придумала… И с тобой, конечно, вместе.
— А то как же? Или меня оставить хочешь? Так ты… того, Вася, не забывай все же, что вместе дела делали, вместе и ответ, участь разделять. Понял ты?
— Как не понять… понял! — злобно усмехнулся тот.
— Тебя ради, ради любви моей к тебе пошла я на это страшное дело. Неужто ты думаешь, что зря я душу свою загубила? Великий грех связал нас теперь на всю, всю-то жизнь, Васенька… Ну, не гляди на меня так страшно… Бежим, Вася! Повенчаемся, а там опосля камни-то сбудем и лихо заживем.
— А ты… ты не подумала, постылая, что бегством сами себя выдадим?
— Постылая? — вырвалось стоном из груди Глаши.
— Да, да, постылая! — исступленно ответил ей в тон красавец-парень. — Побаловался с тобой, а ты, как пиявица присосалась ко мне… Слышь, не люблю я тебя… противна ты мне! Ослобони ты меня от себя!
— Никогда! Лучше убью тебя, лучше руки наложу на себя…
— Ру-ки на-ло-жешь на себя? — вдруг задумчиво, членораздельно произнес Вася.
Какая-то глубокая борьба, по-видимому, происходила в нем.
Он опять встал и подошел к Глаше. Обняв ее сильной рукой, низко склонившись к ней своим вызывающе красивым лицом, он глухо зашептал:
— Слушай. Последнее предлагаю тебе, я уеду на побывку в деревню: ты останешься здесь… Я месяца через два выпишу тебя… тогда мы окрутимся. Идет, Глаша?
— Нет! Нипочем на это не согласна… Ты, знаю я тебя, — вор-парень. Сам говоришь: опостыла я тебе… Обманешь! Убежишь, а там ищи ветра в поле. Ловкий ты, Васенька! Ха-ха-ха!.. Прости меня! Либо сейчас бежим вместе, либо…
— Либо что? — свистящим шепотом спросил охромеевский молодчик.
— Либо хоть на каторгу, хоть в петлю, все едино!
— На каторгу? Ну, нет, змея постылая, на каторгу не хочу… А вот в петлю… тебя можно!
— Что ты?! Пус… пусти… пом… помо… помогите!.. — жалобно вырвался подавленный крик некрасивой девушки. Вырвался — и замер, потонув в горенке.
Одной рукой зажимая рот Глаше, другой красавец парень схватил полотенце и стал обматывать его вокруг ее шеи.
— Стой… стой… Шалишь, не вывернешься, змея! Да не кусайся, дьявол, не выпущу! Руки на себя наложить захотела? Ну, вот и наложишь, на этом вот крюке покачаешься… Добром не хотела — околевай, постылая, — хрипел он, затягивая полотенце мертвым узлом.
— Не тем полотенцем, негодяй, душишь, этим вот надо! — загремел в горенке «сиротки» громовой голос Путилина.
Он выскочил из-под кровати и, зная «лихость» преступного парня, с револьвером в руке бросился на него.
Тот, в ужасе и страхе, выпустил девушку из своих крепких объятий, отшатнулся, застыл, замер.
— Попался! — бешеным воплем вырвалось у него.
Одной рукой Путилин угрожал Васеньке револьвером, другой — распустил полотенце с шеи несчастной соучастницы преступления.
— Да, ты попался, Васенька, — невозмутимо спокойно ответил Путилин. — Понял теперь, куда я приглашал тебя давеча, когда ты киот купчихи исправлял.
— Как не понять… Понял! — с перекошенным от злобы лицом проговорил он с поразительным самообладанием. — Почуял ваш проклятый дух.
— Что же этот дух: лучше или хуже ладана пахнет?
Красавец-парень молчал.
Путилин подошел к нему вплотную.
— Слушай меня, Василий, теперь внимательно… Хочешь ты впутывать в эту историю эту девушку или не хочешь?
— А то как же? — нагло сверкнул он глазами. — Вместе, чай, икону ограбили.
— Ты лжешь, она была только твоей покорной, безвольной соучастницей. Она действительно вышила полотенце, но ведь это ты намазал его патокой и в ту минуту, когда она вешала его на икону, ты, прикладываясь, под ее прикрытием быстро выдавил стекло и железными острыми зубцами сорвал, «срезал» кончик с драгоценными камнями. Потом она этим широким полотенцем прикрыла икону… Ничего не было видно, заметно. Так?
— Так.
— Так зачем же тебе ее впутывать? Ведь, ты ее натолкнул на это святотатственное дело? Ведь ради любви к тебе она пошла на него?
— Нет, уж вместе, господин сыщик, — злобно тряхнул кудрями Васенька.
— Хорошо. Но помни, что в таком случае ты будешь судиться и за покушение на убийство. Ты, ведь, удавить ее сейчас хотел. Так вот решай: забирать ее или нет. Неужто она мало наказана. Ведь ты ее обесчестил.
— Сама отдалась, — понуро ответил красавец-парень.
— Ну, Василий? Я жду. Камни при тебе?
— Зарыты…
— Укажешь?
— Э-эх! — исступленно заревел он, точно бык, ведомый на заклание, и вдруг грянулся перед иконой на колена.
— Грех попутал… Дьявол соблазнил! От Бога уйти захотел. Вяжите меня, господин начальник, тяжко мне, тяжко…
И нудно, мучительно нудно зарыдал.
— Что ж, брать и ее, твою горемычную полюбовницу Глашу?
— Нет… Бог с ней… сама, знать, судьба развязала нас… Эх жизнь-то свою ни за что погубил!..
Только один Охромеев присутствовал при том, как из ямки в саду вытаскивались зарытые драгоценные камни.
— О, Господи! — шептал он. — В моем доме — и этакое грабительство!
— Где вы пропадали, достоуважаемый Иван Дмитриевич? — взволнованно бросился начальник московского сыска к приехавшему Путилину.
— А что, разве есть что важное? — спокойно спросил Путилин.
— Да как же: преступника выследили! Иванов арестован в деревне. Я бросился вчера к вам. Ваш чудак-доктор ровно ничего не мог мне объяснить, где вы находитесь. Он страшно взволнован…
— Досадно! — усмехнулся Путилин.
— Что именно? — насторожился «московский Путилин».
— Досадно, что арестовал и привез вам лже преступника. Я — попался. Вы — посрамили меня, коллега… Хотя камни…
— Что?! Выпривезли преступника? Камни? Какие камни?!
— Вот эти.
И Путилин положил на стол венчик с крупными драгоценными камнями.
— Господи, да как же это?! Откуда?
— Ай-ай! Стало быть, налицо два преступника? Дело усложняется.
Московский шеф сыска побагровел от бешенства и гнева.
— На… нашли?
— Как видите…
В кабинет под конвоем вводили Васеньку.
Почтенное духовенство захлебывалось в выражениях глубокой признательности.
Когда я, этот «чудак-доктор» (так меня окрестил московский обер-сыщик!), спросил моего талантливого друга о том, как он дошел до путеводной нити этого криминального клубка, тот рассмеялся и ответил:
— Видишь ли, доктор… Я почти не сомневался, что ограбление могло произойти только в одном из тех домов, куда святая икона прибывала в этот вечер. Для меня было ясно, что ограбить икону могли только с «отводом глаз», то есть пользуясь тем временем, когда на нее возлагали какое-либо приношение. Я и обратил на эти приношения особое внимание. Случайно мне бросилось в глаза белое шелковое полотенце. Когда я взял его, оно приставало к рукам. Это было клейкое вещество, вроде клея, патоки, меда. Как тебе известно, с помощью этих веществ можно бесшумно выдавить стекло, часть его. Вышивание показывало руку, работу хорошей мастерицы.
Где отыскивать ее? Уж, во всяком случае, не в квартире ремесленника Иванова с его женой — грубой деревенской бабой.
Я повел свою «кривую» смелее, чем мой московский коллега, и остановился на доме купца Охромеева, одно имя которого внушало тому почтение. «Как это, дескать, можно заподозрить такой богатый дом?»
Часть вечера и ночи я следил за охромеевским домом, а наутро — я уже вошел в него. Остальное ты знаешь.