Последний день в тюрьме, 30 сентября 1966 года, ничем не отличался от всех предыдущих. Режим соблюдался с точностью до мелочей. Только раз возникли признаки какого-то волнения и все начали перешептываться — когда охранник принес известие, что Вилли Брандт послал моей дочери букет гвоздик.
Днем Гесс попросил, чтобы его заперли в камере. Церемонии прощания явно отняли у него много душевных сил. Он передал через охранников, что хочет остаться один. После ужина он примет сильное снотворное.
После нескольких кругов по дорожке в саду — я прошагал шесть километров — меня снова заперли в камере; потом обед, чтение газет, камеру открыли, еще несколько кругов — четыре километра — снова заперли. Неопределенность ожидавшего меня будущего стерла в моей душе все чувства. Внезапно я успокоился. Я написал заявление в адрес директоров с просьбой оставить мои пластинки Гессу. Буквально через несколько минут мне передали, что разрешение получено.
К ужину Гесс тоже не вышел из камеры. Я заглянул к нему, но он жестом велел мне уйти. Я взял его за руку; она была безжизненной, как и его лицо.
— Только покороче, — буркнул он.
— Прощайте, герр Гесс, — сказал я. — Знаете…
— Нет! — перебил он меня. — Нет! Нет! Это… Ай, ладно!
Вскоре после этого Гесс попросил начальника охраны выключить свет в его камере.
Я лег на свою койку. Напоследок я взял в библиотеке «Ремесло и маленький город» Генриха Тессенова. Я хотел еще раз перечитать предложения, которыми мой учитель завершил книгу в 1920-м, вскоре после Первой мировой войны. Я никогда до конца не понимал, что он имеет в виду: «Возможно, повсюду нас окружают воистину «величайшие» герои, они непостижимы, они многое способны вынести и даже на самые страшные ужасы смотрят с улыбкой, как на несущественные мелочи. Возможно, для того чтобы ремесло и маленький город снова процветали, на них должны обрушиться адское пламя. Возможно, следующая великая эпоха ремесла и маленького города наступит благодаря людям, прошедшим через ад». Я, его любимый ученик, отправился из его мастерской прямиком к Гитлеру, который обрушил на мир адское пламя.
Смирившись, я решил отдохнуть в последние часы перед полуночью. В полудреме я услышал, как кто-то сказал за дверью камеры:
— И он может спать! Наверное, принял таблетку.
Но я решил ничего не принимать, чтобы иметь ясную голову при встрече с прессой. Но еще и для того, чтобы всей душой прочувствовать тот момент, когда я буду выезжать за ворота.
Часы на башне пробили много раз; в коридоре поднялась суматоха. Мне принесли старую лыжную куртку, в которой меня доставили в Шпандау много лет назад, старый галстук, рубашку и вельветовые брюки.
Когда я оделся, меня отвели к директорам. Часы показывали половину двенадцатого. Никогда прежде я не бывал в этом помещении. Руководил церемонией британский директор. Дружелюбным тоном он предложил мне сесть. Пришел Ширах; у него был измученный вид. Единственная формальность была завершена: я получил 2778 рейхсмарок — теперь они ничего не стоят, — которые у меня изъяли в мае 1945-го. Других вещей у меня не было. Еще мне вручили квитанцию, без подписи и даты: «Заключенный Альфред Шпеер, сер. № 32 G 350,037, принят от Ф. К. Тейха, мл., майора, директора Нюрнбергской тюрьмы». Поскольку мое удостоверение личности было утеряно, я также получил временный документ: «Герр Альберт Шпеер может однократно покинуть Берлин воздушным путем. Личные данные не проверялись. Действительно до 5 октября 1966 года. (Печать) Комиссар полиции, отдел II».
Потом мы сидели и разговаривали с неестественной непринужденностью. Все четыре директора явно пытались побороть неловкость этих последних минут. Они тоже сочувствовали Гессу. Машины, сказал один из них, уже ждут во дворе за воротами, в том самом дворе, по которому я, прикованный наручниками к американскому солдату, прошел к зданию тюрьмы Шпандау 18 июля 1947 года. И вот — без одной минуты двенадцать. Директора проводили нас до дверей.
— Сделайте все возможное, чтобы не осложнять жизнь Гессу, — на прощание сказал я.
Первым, кого я увидел за дверью, была моя жена. Она взбежала по ступенькам, за ней шел мой адвокат.
Ширах на прощание пожал мне руку; мы пожелали друг другу всего наилучшего. Меня ждал черный «мерседес». По привычке я направился к переднему сиденью рядом с водителем, где всегда ездил в прошлом. Флекснер подтолкнул меня к задней дверце; в конце концов, я должен покинуть тюрьму, сидя рядом с женой.
Часы пробили двенадцать, и обе створки ворот распахнулись. Внезапно мы оказались в лучах слепящего света. На нас были нацелены десятки телевизионных камер. Машину окружили британские солдаты, словно призраки в мареве света. На мгновение мне показалось, что в этой суете я узнал Пиза. Я помахал ему. Мы медленно продвигались сквозь строй фотовспышек и наконец выехали за ворота. Тюрьма осталась позади. Я не осмелился оглянуться.
Четырнадцать тихих дней в Шлезвиг-Гольштейне. Мы сняли дом на берегу Келлерзее, и вся семья впервые собралась вместе. Каждый день я просыпался в привычное время и порывался вышагивать мои километры. В доме царила гармония, и все старались мне угодить, но семья с некоторым удивлением наблюдала за моими причудами. Время от времени меня посещала мысль, что к некоторым вещам я никогда не смогу приспособиться.
Сейчас, когда я пишу эти строки несколько дней спустя, мне кажется, что не следует относить чувство неловкости только на счет Шпандау. Возможно даже, что скованность в комнате для свиданий соответствует моему характеру. Ведь я всегда возводил некое подобие стены между собой и другими людьми. Разве моя непринужденность не была лишь стратегией, чтобы сделать эту стену невидимой? Я уже был чужим в окружении Гитлера, чужим среди моих товарищей по заключению. Как будет теперь?
Вообще вся моя жизнь кажется мне до странности отчужденной. Я любил архитектуру и мечтал, что мое имя войдет в историю благодаря моим зданиям. Но моя настоящая работа заключалась в организации гигантской технологической системы. С тех пор моя жизнь была связана с делом, к которому в глубине души я испытывал неприязнь.
Но не обманываю ли я себя? Поскольку не осталось ничего из того, что я построил, смогу ли я вообще остаться в памяти людей как архитектор? А мои организационные достижения? Разве они не устарели, разве они сейчас кому-нибудь нужны? В таком случае, может быть, годы, проведенные в тюрьме, и станут той лестницей, по которой я все-таки взойду в столь желанное когда-то царство истории. Возможно, это как-то связано с моим чувственным отношением к Шпандау, с тем фактом, что я, вероятно, никогда по-настоящему не хотел уходить оттуда. Когда ко мне начнут приходить люди из внешнего мира, о чем бы я предпочел говорить с ними — о зданиях, прославлявших тиранию; о технологиях, столь успешно продлевавших войну; или о Шпандау, которую я просто терпел?
Сейчас мне часто снятся такие сны: я возвращаюсь в Шпандау, чтобы кого-то навестить. Охранники и директора приветливо встречают меня как человека, которого им не хватало. Я с беспокойством смотрю на заброшенный сад и неухоженные дорожки. Каждый день я снова наматываю свои круги, читаю в камере или подаю сигнал, вызывая охранника. Когда через несколько дней я хочу уйти домой, мне вежливо дают понять, что я должен остаться. Мне говорят, что меня выпустили по ошибке. Мой срок еще не закончился. Я напоминаю, что ждал целых двадцать лет до самого последнего дня, но охранники пожимают плечами: «Оставайтесь здесь, мы ничего не можем поделать». Приходит с инспекцией генерал, но я не жалуюсь, что меня держат здесь по ошибке. Я говорю, что со мной хорошо обращаются. Генерал улыбается.