Двенадцать домов сгорело, и около семидесяти человек, считая в том числе женщин и
детей, остались без крова и принуждены были приютиться у соседей и родственников. Но этим
страшный день не кончился, и новая, едва ли не горшая беда надвигалась. Злое семя было
посеяно и должно было дать плод.
Паисий отпустил причт с хоругвями и иконами. Он победил и остался один с отцом
Василием торжествовать победу. Он разом овладел толпою и чувствовал, что теперь она
принадлежит ему целиком и он может делать с нею все, что ему угодно. Он не забыл про
еретиков, которые всего несколько часов тому назад сумели было соблазнить православную
ниву. Теперь пришло как раз время вытравить злое семя.
– Вот, православные, рука Господня на вас, – говорил он, проходя среди толпы. – Бог, отец
наш, помиловал вас, когда вы к нему воздели руки, наказавши вас за ваши грехи. Покайтеся же
во грехах своих и обратитесь к господу, пока он не в конец отвратил от вас лицо свое и не
разразил вас гневом своим.
Он заговорил о штундистах, попрекая православных их терпимостью и повторяя все те
ужасы и обвинения, которыми он их осыпал в церкви. Но теперь каждое его слово против
штундистов вызывало трепет ужаса и негодования. Паисий это чувствовал и все наддавал и
наддавал. Ему пригодились теперь все задние мысли, которые пришли ему в голову после его
утренней проповеди. Он то гремел, как пророк, то переходил в убедительный, фамильярный
тон, который так действует на простых людей.
– Хоть себя, к примеру, возьмите: если при вас отца вашего кто поносить станет, и бранить,
и взводить всякую напраслину – разве вы смолчите? Разве не остановите? А если вы побоитесь и
не порадеете и отец ваш узнает, – что он вам скажет на это? Похвалит? Поблагодарит за
любовь? А он, отец наш небесный, он все видит и знает. И что же вы думаете? Он не скорбит, не
гневается, когда эти отверженцы изрыгают на него хулу, святые его иконы на топливо рубят,
храмы его поносят, над крестом святым, на нем же Христос распят был, надругиваются? А вы
все видите, и нет чтобы унять богохульников, – терпите и потворствуете!
– Да чего нам их жалеть, окаянных! Что они нам? Мы рады постоять за Бога и веру
православную! – раздавались в ответ дружные голоса.
– Вот то-то же, – продолжал Паисий. – Опомнитесь, пока не поздно. Перст божий явил себя
сегодня. Вы – люди темные. Бог не захотел вас вконец извести, а только покарал, любя; а за что?
за то, что вы соблазнились речами еретическими, – и где же? в самом храме Божием! Уйми вы
его, как только он раскрыл свои богохульные уста, пожара бы не было, потому что вы ушли бы
из церкви раньше и захватили бы огонь, чуть он загорелся. Разумейте же промысел божий и
поучайтесь.
Этот довод был последним и самым решительным, который окончательно сбил с толку
толпу. Дело было ясно до очевидности.
– Ах ты, господи, да ведь оно и взаправду так, – крикнул старик Шило.
– Так вот оно что! Ах, они окаянные! – вторила толпа.
Сомнений больше не могло быть: штундисты были во всем виноваты.
– Братцы, да уж не они ли подожгли деревню? – крикнул Панас.
Обвинение было нелепо и дико; оно противоречило и фактам и логике, но толпа вдруг ему
поверила.
– А что ж, кому больше? – сказал философ Кузька. – Они, известно, всякую пакость рады
православным сделать.
– Эй, кто в деревне был? Кто что видел? – крикнул Шило.
Дед Спиридон, его сосед, чья изба загорелась первая после Шилиной, старик, потерявший
счет годам, оказалось, оставался дома. Он объявил, что, точно, видел из окна, как кто-то
шмыгнул из Шилиной избы и побежал вдоль по реке, хотя по старости он не мог припомнить,
видел ли он это до того, как вспыхнул Шилин сарай, или после.
– Ну, вот так и есть! – крикнуло несколько голосов в толпе.
– Бежит и воет; показалось мне, будто Авдюшка-юродивый, – шамкал Спиридон.
– Ну какое там Авдюшка! Это тебе сослепу показалось, – смеялась толпа, в головах которой
убеждение в виновности штундистов засело гвоздем.
– Кабы не они, – сказал Савелий, – так чего бы погорели одни православные и ни одного
штундаря?
– Так, так! Верно: это они, нехристи, бусурманы проклятые.
Замечание Савелия оказалось справедливым: случайно штундистские избы были рассеяны
частью по той стороне улицы, которую огонь пощадил, частью в южной половине деревни, куда
пожар не распространился.
Толпа вдруг остервенилась.
Не известно кто крикнул:
– Ребята, идем бить штундарей!
И все бросились по этому крику, точно по команде.
Ближайшим оказался дом Кондратия. Толпа ворвалась туда, выломав двери. Но в доме не
было ни души. Мигом все было изломано, окна выбиты, сундуки взломаны, и все, что
попадалось под руку – платье, горшки, мешки с хлебом, – все было порвано в клочья, побито,
рассыпано. Побежали в следующий дом: там тоже никого не было, кроме маленьких детей,
которые с испугу забились под печку.
Штундисты собрались в это время на моление в Лукьяновой пасеке. Но об этом никто не
вспомнил.
– Ага, попрятались! Знают, анафемы, свою вину! – кричала толпа, разъяряясь все больше и
больше.
В Книшах насчитывалось шесть штундистских домов. Все они подверглись одинаковой
участи. Остервеневшая толпа жаждала новых жестокостей.
– Ребята, идем Павла бить. Он всему делу заводчик, и ему некуда сбежать с расшибленной
головой.
– Идем, идем. Он всему делу заводчик. С него бы начать.
С палками и вилами народ повалил полем в Маковеевку.
Паисий оставил отца Василия в деревне, наказав ему не допускать народ до крайних
пределов неистовства, а сам пошел за толпою. Он рад был дать острастку еретикам, но и
начинал немного побаиваться, как бы дело не зашло слишком далеко и ему потом не досталось.
Павел лежал на лавке с повязанной головой. У изголовья, лицом к больному, сидела Галя.
Матери в комнате не было. Она наведывалась от времени до времени и затем под каким-нибудь
предлогом уходила, чтобы оставить молодых людей одних.
Галя держала Павла за руку и тихо, робко, как на первой исповеди, рассказывала ему о том,
как нашло на нее откровение, как она вдруг все поняла и почувствовала, что все, что она дотоле
слышала в церкви, и знала, и повторяла, вдруг стало живой правдой. Павел тихо и радостно
улыбался, слушая и едва веря своим ушам, – так внезапно было для него это неожиданное
счастье. От времени до времени он задавал ей короткие вопросы, чтобы полнее понять ее
душевное состояние. Она отвечала просто и чистосердечно, и с каждым ее словом он
чувствовал, как росла душевная связь между ними. Он понимал ее с полуслова.
– Да, так. Это и со мной было, – повторял он.
В сумерки Ульяна вошла и стала накрывать на стол.
Павлу не хотелось есть, но он сделал над собой усилие и сел за стол: сегодняшний вечер
был единственный и счастливейший в его жизни, и он хотел достойно почтить его.
Ульяна отрезала ломоть черного хлеба и поставила на деревянной тарелке перед Павлом.
Потом пошла в светелку и принесла оттуда евангелие. Павел взял его в руки и начал читать. Но
ему было трудно, и он передал книжку матери.
– Дочитай, – сказал он.
Это была любимая притча штундистов о блудной овце, где говорится о радости ангелов по
поводу обращения хотя бы одного грешника. Павел все время не спускал глаз с Гали.
– Да, – задумчиво проговорил он, когда чтение кончилось. – Радуются теперь ангелы, и мы
возрадуемся здесь на земле, как ангелы на небесах.
Ему трудно было говорить много, но лицо его и глаза договорили остальное.
– Мать, – прибавил он, – прочитай теперь о тайной вечере.
Когда глава была прочтена, Павел, не вставая, переломил лежавший перед ним хлеб на три
части и дал каждому по куску. Когда все трое откусили, он налил в деревянную чашку вина и
подал его сначала матери, потом Гале, потом выпил сам.
Это было штундистское причастие. Участием в нем Галя окончательно связывала себя с
новой церковью.
Павел не мог сдержать радостного волнения. Несмотря на сильную слабость, он встал и
громко, от полноты благодатного восторга воскликнул:
– Господи вседержителю, ты, даровавший мне явно то, о чем дерзала втайне просить тебя
душа моя, об одном молю тебя ныне: пошли мне случай послужить тебе и претерпеть во имя
твое. Если будет милость твоя, да не посрамится имя твое.
Он вспомнил предсмертные слова Лукьяна, и теперь он им верил.
Ульяна про себя повторила ту же молитву, прося от себя, чтоб если уж сподобит их Бог
пострадать, то чтоб он призвал ее первую. Она так любила сына, что не была уверена в себе, что
она не соблазнится.
Павел стоял в экстазе и смотрел потерянным взглядом, подняв вверх ослабевшие, дрожащие
руки, и вдруг застыл в одной позе, прислушиваясь.
– Чу, слышите шум и голоса? – спросил он женщин. Те, как ни напрягали слух, ничего не
могли расслышать.
– Ляг, усни. Это тебе пригрезилось, – говорила мать.
– Нет, не пригрезилось, и не думайте, что я не в своем разуме, -: сказал Павел. – Я слышу
ясно человеческие шаги, как от быстро идущей толпы людей, и голоса их слышу, а слов еще не
различаю, только чуется мне что-то недоброе. Постойте, слушайте!
Притаивши дыхание, обе женщины снова стали прислушиваться. Кругом было так тихо, что
можно было слышать, как муха пролетит. Так прошло несколько минут.
Наконец Галя сказала:
– Я что-то слышу.
До ее уха доносились неясные звуки, точно писк и стрекотание насекомых в глубокой
траве.
– Постой, постой! – воскликнул Павел, останавливая ее жестом.
Он высунул голову, напрягая свой изощренный болезнью слух, и вдруг вскрикнул:
– Галя, уходи, уходи скорее, чтоб тебя здесь не застали. Беда идет на нас.
– Что, что такое? – вскричали обе женщины.
– Идут на нас с яростью, огни у нас увидели, на дом показывают, говорят злые слова, –
сказал Павел. Он слышал толпу, точно она была под самым окном.
– Галя, уходи, уходи, ради Бога! – вскричал он. Галя покачала головой, и лицо ее
затуманилось. Ей показалось, что Павел хочет услать ее, потому что все еще считает ее чужой.
– Где ты, там и я, – прошептала она.
– Ну так пусть будет с нами воля божья! – сказал Павел.
Все трое сели и стали слушать.
Теперь уже никому прислушиваться не нужно было: шум шагов и голоса стали явственно
слышны. Они становились все громче и громче. Идя на злое дело, толпа старалась возбудить
себя криками и угрозами.
Улица была запружена народом. Освирепевшие лица поворачивались кверху. Кулаки
потрясались в воздухе. Камни и брань полетели в окна.
Ворота и дверь были отперты, и никому в голову не приходило запереться. Толпа с криком
ворвалась в избу. Карпиха вбежала одна из первых.
– Ах ты, паскуда, ты как здесь? – крикнула она, увидевши Галю, и, схватив ее за волосы,
повалила на землю и стала тузить по чем попало.
Это спасло девушку: увидев родительскую расправу, толпа оставила Галю в покое и с
бранью окружила Павла. Раскрытая на столе книга, казалось, всего более раздражала толпу.
– Колдун, чернокнижник. Ты всему злу заводчик. Убить его, нехристя! За это семьдесят
грехов на том свете простятся.
Несколько человек с поднятыми кулаками бросились на Павла, который отступил на
несколько шагов и стоял в углу под пустым киотом, где когда-то висели образа. При виде
надвигавшейся на него толпы он побледнел, но, не пошевелившись, ждал своей участи.
Ульяна протискалась сквозь толпу и загородила собою сына. Она была бледна как смерть.
Тяжелый рубец был в ее руках. Любовь матери пересилила в ней религиозные предписания.
– Назад! – крикнула она хриплым голосом, которого даже сын ее не узнал.
– Ах ты, ведьма старая! – вскричал Кузька, отталкивая ее в сторону.
Но прежде ЧЕМ он успел опомниться, Ульяна взмахнула рубцом, который с глухим
треском упал ему на голову. Кузька со стоном повалился на землю. Тут толпа остервенилась
окончательно. В минуту Ульяна была смята и оттиснута в дальний угол комнаты. Савелий
вырвал у нее рубец и сильным толчком повалил ее на землю. Ее стали топтать, рвать на части.
Кровь хлынула у нее из горла. В это время в избу вошел Паисий, который не мог, а может, и не
особенно хотел, поспеть за толпою.
– Остановитесь! Так ведь и убить недолго! – сказал он спокойным голосом, отстраняя от
распростертой на земле Ульяны ее мучителей.
– Сама начала, ведьма старая! – оправдывался Савелий. – Вот Кузьке башку проломила.
– Что ж, можно бабе острастку дать, а зачем же бить смертным боем? – наставительно
произнес Паисий.
По приказанию Паисия ее положили на лавку. Она тяжело хрипела, но не открывала глаз.
Тем временем несколько человек уже схватили Павла, который, не сопротивляясь, отдался
им в руки.
– Бей его, рви, – кричали одни.
– Тащи его вон, не погань избы, – кричали другие. Но эти крики были покрыты другими.
– Вяжи его и в воду! Коли выплывет – так колдун, а ко дну пойдет – так нет.
Паисий подошел к ним.
– Православные, не след губить душу. Пусть покается, – сказал он.
Но его не слушали. Павла схватили, связали ему руки назад и поволокли вон.
Галя вырвалась из рук матери. Она хотела крикнуть, но голос отказался повиноваться ей. У
нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она упала без чувств у ног Ульяны.
Изба опустела. Только Авдотья осталась причитать над дочкой, стараясь привести ее в
чувство. Толпа пошла к реке. Паисий с трудом поспевал за нею, переваливаясь на коротких
ножках. Когда он подошел к реке, народ уже выволок Павла на помост, где бабы мыли
обыкновенно белье над быстриной, и собирался бросить его в воду.
– Стой, – сказал он. – Привяжите пояс ему под мышки.
Савелий, по привычке слушаться начальства, спустил с себя кушак. Едва только он продел
его под связанные руки их общей жертвы, как несколько человек столкнуло его в воду. Павел
пошел ко дну.
– Вишь ты, тонет! Видно, заколдовать себя не успел, – злобно проговорила толпа.
– Тащи назад, – сказал Паисий.
Савелий потянул конец пояса. Павла вытащили на помост.
– Вот окрестили штундаря, – со смехом крикнул Панас.
– Отрицаешься ли дьявола и всех аггелов его? – спросил Паисий, как это делается при
настоящем крещении.
– Господи, – громко воскликнул Павел, – прости им, не ведают бо, что творят.
Но это мужество еще больше разъярило толпу.
– Не восчувствовал! Бросай его снова и держи подольше! – крикнуло несколько голосов.
Павла снова бросили в воду.
Когда его вытащили, Паисий повторил:
– Отрицаешься ли дьявола и аггелов его? – и Павел снова повторил:
– Господи, прости им…
– Бросай его опять, – крикнул на этот раз сам Паисий.
Павла снова бросили в воду. Когда его вытащили в третий раз, он едва мог говорить.
Паисий повторил свой вопрос.
– Господи… – прошептал он. Паисий не дал ему кончить.
– Будь ты проклят, еретик, в сей век и в будущий! Кто-то бежал вниз по крутизне. Это был
Валериан.
Он зашел проведать Павла и из ахов Авдотьи догадался о том, что творится.
– Что вы делаете, Бога в вас нет! – вскричал Валериан, вбегая на помост. – И вы, батюшка,
тут стоите и поощряете. И ты, Савелий, староста?
– Еретика, по христианскому обычаю, в реке троекратным погружением омыть от грехов
хотели. Никакой в том беды нет, – сказал Паисий.
– По-вашему, по-поповскому, может быть, и нет, а по закону за такое мучительство в
Сибирь полагается, – обратился он к мужикам, преимущественно к Савелию.
– В Сибирь? – усмехнулся Паисий. – Этому богохульнику и осквернителю храма, точно, в
Сибирь прогуляться придется, а не тем, кто хотел спасти его душу и возвратить его в истинную
веру.
Он запахнул рясу и медленно и важно удалился. Оставшись один, Валериан стал стыдить
мужиков.
– Совести у вас нет. Смотрите, человек больной, чуть не убило его, когда вас же от пожара
он спасал, и вы чем ему отблагодарили?
– А пожар-то через кого? – возразил Савелий. – Все через него, окаянного.
– Да они же, нехристи, и подожгли, – крикнул Шило, грозя Павлу кулаком. – Не так еще с
тобой, с чернокнижником, нужно бы расправиться.
– Старый ты человек, а мелешь такой вздор! – вскричал Валериан.
Он подошел к Павлу и развязал ему руки.
– Идите себе с Богом, присмотрите за матерью. Я зайду потом проведать.
Павел ушел, понурив голову.
Быть обязанным освобождением, быть может жизнью, безбожнику, каким он считал
Валериана, было самым тяжелым испытанием, какое ему было послано в этот день. Он не мог
разобраться с мыслями, не мог понять такого противоречия.
"Бог знает, что творится", – сказал он наконец про себя.
Валериан не мог исполнить своего обещания – зайти проведать старуху Ульяну. От ожогов,
которые он сам получил, и от волнения с ним в тот вечер сделалась лихорадка. Он слег и
пролежал в постели два дня. Когда он пришел к Павлу, то застал там Кондратия. Старуха,
мертвая, лежала на столе: она умерла накануне от причиненных ей побоев. Ее молитва о том,
чтобы принять венец мученический, если она сподобится его, раньше сына, была услышана.
Павла не было: в это утро, за несколько часов до прихода Валериана, за ним пришел сотский
вести его в волость, откуда его увезли в город и посадили в ту самую тюрьму, где сидел
покойный Лукьян. Его обвинили в публичном оказательстве и оскорблении храма. По его делу
составлена была комиссия, председателем которой был назначен тот же Паисий.