Выходя от Шурочки, Шунь еще не знал, куда приведет его дорога. Ее покрытие отличалось разнообразием: асфальт сменился бетонными плитами, потом — гравием, укатанной глиной, нехоженой звериной тропой. А потом тропа снова вывела его на проселок, дорогу районного значения, шоссе. И так было не раз. Ездил Шунь и полупустыми электричками, и неспешными товарняками, и автобусами дребезжащей советской выделки. Предпочитая местность сельскую или лесную, в городах не сходил. Избегал и попуток: на вопрос “тебе куда?” — дать ответа не мог, что настораживало водителей — они вдавливали акселератор в пол, обдавая Шуня бензиновой гарью, природной пылью и антропогенной грязью.
Шунь зарабатывал себе пропитание неквалифицированным трудом. Денег при этом ему никто не давал — ржаная корочка, капустный пирожок, скользкие макароны. Лопатил землю, колол бабкам дрова, разгружал машины и товарные поезда — стопка водки, горячие щи, горсть зерна из мешка. Схема товар-деньги-товар здесь и вправду работала плохо.
— Куда идешь-то? — спросил Шуня ветеран Великой Отечественной. Его засаленный ватник был увешан боевыми наградами. В том числе, и за взятие Берлина.
— Да вот, место себе ищу.
— Дело, конечно, хозяйское, а то со мной поживи, места много, мучиться мне недолго осталось, дом тебе отпишу.
Дом стоял у болота, Шунь обошел его стороной.
— Смотри, пока я жив, мое предложение остается в силе. Если отойду куда, — ветеран показал глазами то ли в землю, то ли в небо, — дом открытый стоит, заходи, не стесняйся, — услышал Шунь вдогонку. Полуденное солнце жгло ему спину…
— Куда тебя несет, хрен московский? — спросил Шуня бывший боец ОМОНа, которому, как он хвастался, оторвала ногу чеченская мина.
— Да вот, место себе ищу.
— Вали отсюда, здесь тебе не место, у нас гектары считанные, воздуха мало, здесь тебе не обломится, — крикнул омоновец и погрозил липовым костылем. Крепко-накрепко врезались Шуню в память его глаза с голубой сумасшедшинкой. Налетевший шквал бросил в лицо пригоршню дождя.
Он шел по просторной земле. Выдувая сорные мысли, в голове посвистывал ветер. Ветер приносил неясные звуки, в голове шумело. Вспоминая про странствия Басё, Шунь перекладывал шум в людскую речь. Как там у него сказано?..
Может быть, кости мои
Выбелит ветер… Он в сердце
Холодом мне дохнул.
Правда, впечатления самого Шуня укладывались теперь в хайку далеко не всегда. Возможно, дело было в несопоставимости простора и трех строчек. Впрочем, русских верлибров тоже оказывалось ему мало. Наверное, Шуню хотелось прожить не одну жизнь сразу, а хотя бы две. Он записывал стихи на обрывках газет, упаковочной серой бумаге, на чем придется. Записав, метил стихами маршрут — оставлял на придорожных камнях, вешал на заборы, доски объявлений, накалывал на кусты, бросал слова на свежий ветер. Неудивительно, что до нашего времени сохранились далеко не все.
Июнь не задался, шли дожди, под ногами чавкало. Прямо посередине бывшего колхозного поля, огороженного ныне красными флажками под частную собственность, четверо бугаев в уляпанных грязью малиновых пиджаках толкали “лендровер”.
— Ну ты, придурок, иди-ка сюда! — крикнул самый мордатый из них.
Шунь уперся в багажник — до хруста в костях. Иноземный мотор заголосил по родному, колеса бешено завертелись и, нащупав твердую почву, покатили по неровному полю.
— Зверь! Не зря деньги плочены! Жрать хочешь? — крикнул мордатый и, не дожидаясь ответа, бросил из высокой кабины полпалки сырокопченой колбасы. Она упала в грязную глину, обнажавшуюся по мере того, как вездеход соскребал своей шипованной резиной травяной слой. Держась за колбасу, Шунь сложил:
Просторная земля,
где есть место
для подвига.
Шуню показалось этого мало, и он добавил:
Подмосковный июнь — ненаставшее лето.
Сильный довод в пользу противников
теории глобального потепления.
Полигон изучения видов дождей —
от ливня до мороси.
С криками, обращенными ко внедорожнику —
“мы, тя, бля, тут не бросим”, —
бандиты городского типа
упираются в багажник и крылья.
Кто кого? Ответ неуместен.
Одно поле с легкостью перетекало в другое. Вот и это перетекло. Редкие колоски ржи терялись в ромашках и васильках. Три пары увлажненных глаз уставились на Шуня из этого цветника.
— Пить будешь?
— У меня даже закусить есть, — протянул Шунь колбасу в глине. Никто и не поморщился.
Здесь были вначале леса
и охотники до зверя и птицы.
Потом притопали пахари
со своим огнивом. Колосилась
нива. Сейчас встала трава,
залегли мужики, ибо
ходит под ногою земля
и течет по вороту пиво.
Очень сушит гортань
континентальный климат.
Сложив так, Шунь посчитал, что у него вышло чересчур общо, требовался крупный план.
Перегар мой почуяв,
запетлял муравей
в высокой траве.
Как-то незаметно поднялся воздушный градус, термометр зашкаливало. Шуню приходилось огибать лесные пожары и ходить крюками. И все равно он стал кашлять — едкий горячий дым сушил горло, выжигал легкие. Курить не хотелось, даже водка не лезла в горло. И только короткие ночи приносили облегчение. В лесу Шуню стали встречаться погорельцы с котомками. Они брели кто куда и тоже искали себе место.
Горьким дымом
сыт по самое горло.
Благовонные палочки родины…
Сложив так, Шунь немедленно продолжил:
Тянется дым протяжною песней,
размывая рельеф и вселенной черты.
Тлеют солнце и торф,
отбивая привычку занимать оборону
с помощью огненной жижи.
Губы с землею просят воды.
Запечатано небо
в лунный воск и в звездный сургуч.
Страдая одышкой, Шунь решил переждать пожары где-нибудь вдалеке. Он вышел к железной дороге, поднял руку. Часа через два перед ним остановилась дрезина.
— Тебе куда? — спросила баба в оранжевой робе и сплюнула на отполированный рельс.
Шунь опешил от ее богатырского роста и громового голоса.
— Ты что, оглох? Говори скорее, а то мне некогда — мать в Тунке захворала, лекарства ей везу.
Шунь опешил еще раз — его Лена, его бывшая Чистая Дева, была родом из этого же бурятского села. Зимними вечерами на нее часто накатывало отвращение к слякотной столичной жизни, она роняла слезу: “Эх, хорошо в Тунке, там снег чистый, там у меня родственники разговорчивые, а ты все свои книжечки почитываешь, пилюлю свою выплавляешь, со мной словом не перемолвишься! На нормальных людей посмотреть хочется, а все москвичи — на одно лицо”.
Шунь считал ее причитания блажью, зима рано или поздно кончалась, Лена оставалась в Москве, в Тунку не ехала, писем родственникам не писала. Они отвечали ей тем же. Даже летом в ее степных глазах стояла тоска. Она привыкла ходить босиком, туфли с босоножками натирали ей ноги.
— И что, прямо до Бурятии меня довезешь?
— Долго ли туда ехать-то? Суток за пять домчимся!
— Денег на проезд у меня нет, — честно предупредил Шунь.
— А у кого они есть? Были бы — я б сейчас на мягком диване раскинулась, в вагоне-ресторане шампанское “брют” пила, бифштексом закусывала. А может, не бифштексом, а устрицей. Ты устрицу хоть когда пробовал?
— Нет, — честно ответил Шунь. — Возьмешь меня в Тунку?
Сверху вниз женщина протянула мозолистую ладонь: “Василиса я”, — и легко втащила Шуня в дрезину.
— А ну, пошла! — скомандовала Василиса дрезине.
Замелькали верстовые столбы, города, полустанки. Замелькали поля, перелески, леса.
— Как будет “дрезина” по-бурятски? — поинтересовался Шунь.
— Откуда ж я знаю? — удивилась Василиса. — Во всей Тунке только мы, Иноземцевы, русские. За это нас там очень уважают — все местные по-русски говорить давным-давно выучились. Так зачем мне на их язык силы понапрасну изводить? Я женщина рациональная, свободное время употребляю на изучение французского говора. Может, попрактикуемся? Парле ву франсе?
— Же не парле па! — откликнулось эхо.
Сгущались сумерки, запахло заводами, на горизонте задымили трубы, упершиеся в небеса. Шуня снова проняло кашлем. Вдоль полотна стали попадаться нищие. Они тянули раскрытые ладони к скорым поездам, подсвеченным изнутри электричеством. Поезда вытряхивались из одной черной дыры и проваливались в другую. Казалось, что они перевозят сжиженный свет. Пассажиры приникали к окнам, щурились от темноты.
Щедрой рукой сеятеля Василиса разбрасывала вдоль дороги ржаные сухари. Отталкивая друг друга, нищие падали за ними на землю, уползали в темень. Въезд дрезины в Екатеринбург походил на прибытие царского поезда с раздачей золотых. “Так-то лучше. В противном случае они на рельсы лягут, на дрезину вползут, чем дышать станем?” — пояснила свою тактику Василиса.
Екатеринбург — Свердловск — Екатеринбург.
Позвоночник Евразии
с полуторамиллионной вздутостью
почти что на копчике;
трубы, которые не поют
ввиду дыма, оккупировавшего легкие;
каслинское литье, как памятник
эпохе Левши.
Протянутая за хлебом рука,
в которой горит самоцвет.
Шунь побродил взглядом по небу. Доменные печи опаляли его край.
Рельсы, стертые в блеск
поездами. Жидкий металл
в безлунную ночь.
И все-таки одному нищему удалось зацепиться за дрезину и перевалиться через борт. Перевалившись, он немедленно затянул “Славное море, священный Байкал”. Завоняло половой тряпкой. Пение было настолько гнусавым, что Шунь не стал дожидаться последнего куплета, достал увязанный в носовой платок неприкосновенный запас и, со словами “Замолчи, пожалуйста!”, со всего размаху бросил деньги на рельсы. Денег было немного, но певец ловко спрыгнул с дрезины и растворился во мраке, откуда донеслись звуки жестокой борьбы.
— Ладно, устриц ты не кушал, а “Рабыню Изауру” хоть видел?
На большинство Василисиных вопросов Шуню приходилось отвечать отрицательно.
— Зря. Мне на станции Заливайка содержание в подробностях рассказывали. Вот бы поглядеть! Я кино обожаю, только мне смотреть некогда. Ты в Бразилии-то хоть бывал?
Василисе и вправду было некогда. Оставив Шуня сторожить дрезину, она растворялась на пристанционных базарах. У нее был длинный список, похожий на поминальный. “Тете Поле со станции Пустошка мобильник ворованный на барахолке взяла, деду Поликарпу из поселка Титановый Феликс подержанную бензопилу приобрела, мальчику Косте из деревни Долгие Бороды плеер поддельный японского производства со скидкой купила”. Так и челночила по великому пути из китайцев в россы и обратно.
Байкал покатил на Шуня с Василисой стальными волнами. Василиса спрыгнула с дрезины, припала к воде. Отрывистыми глотками вода покатила в нутро. Напившись, Василиса утерла губы грубым оранжевым рукавом, выдохнула с восторгом: “Эх, не выпить!”
Из-за кустов вышел некий мужчина в железнодорожной форме послевоенного образца. Ворот кителя был расстегнут, из-под околыша фуражки торчал пучок ландышей. Подойдя к Василисе, он привстал на цыпочки своих сапог и пощекотал ландышами Василисин нос.
— Чуешь транспортную милицию? — развязно произнес он. — Или пошлину за пересечение границы Иркутской области плати, или своей натурой штраф отдавай.
Глумливо лыбясь, за его спиной выросли еще двое парней из соседней Листвянки. Держа в руках монтировки, они напевали: “Ландыши, ландыши первого мая привет…”
— Кто музыку сочинил, вы хоть знаете? — спросил Шунь совершенно не к месту.
— Слова народные! — услышал он неправильный ответ.
Тут Василиса одной рукой приподняла железнодорожника за грудки, а другой застегнула ему верхнюю пуговицу. После этого она щелкнула его по лбу. Железнодорожник прочертил крутую дугу и шлепнулся в свинцовую воду. Ландышевая фуражка закачалась на волнах, хороня мечты ее обладателя. Его сослуживцам Василиса молвила грозное “Кыш!”, и они покатились по насыпи.
— Никому никогда ни за что не давала — и вам не дам! — грозно произнесла Василиса.
Тункинская долина встретила зноем и запахом коровьих лепешек. “Наконец-то!” — воскликнула Василиса. Мелкие смирные коровы бродили между домами и заглядывали друг другу в мутные от жары глаза. Овцы не спеша переходили с места на место, оставляя после себя плоскую неживую степь. Ни деревца, ни куста — вечная мерзлота в лопатном штыке от раскаленной поверхности. Края неширокой степи загибались таежными горами. И только в одном месте зияла проплешина. “Давным-давно, когда не было еще ни бурятов, ни русских, ни французов, ни бразильцев, сошлись здесь два быка. Один пегий, другой пестрый. Крепко бодались, много крови понавытекло, вот она тайгу и выела”, — молвила Василиса и отправилась выхаживать мать. Ее дом стоял с видом на реку Иркут. Московская жизнь казалась абсурдом. На здании школы висела гранитная мемориальная доска с золотыми буквами: “Никогда не забудем выпускников нашей школы Цибудеева и Цыдынжапова, погибших в волнах Атлантического океана при выполнении боевого задания”. К Шуню подошел юноша незапоминающейся наружности.
— Слышал? У нас здесь русалка завелась. Смотри, как бы не утащила.
Несет свои бредни река.
Бреду за коровами бродом.
Кто следом?
Московская жизнь казалась абсурдом, здешняя подчинялась местному бреду. Что ты здесь скажешь, что ты здесь попишешь?..
Жгучее солнце…
Пропоровшая небо
гребенка Саянских гольцов,
где бык пегий сошелся
с пестрым. Вытоптанное пятно —
кровь, выжегшая тайгу.
Плоские, как земля, лица
бурят, по которым Иркут
прошелся алмазным резцом.
В этом Иркуте Шунь ничего особенного, за исключением хариуса, не обнаружил. А так — река как река, он таких много видел. Лена ему часто говорила совсем про другую — Кындыргу. “Если судьба тебя туда забросит, обязательно искупайся, вода там молодильная”, — мечтала она.
Со сбивающимся дыханием Шунь полез в гору. Запинаясь о корни, перепрыгивая с камня камень, он поднимался по руслу все выше и выше. Его обдавало ледяными брызгами и едкой радиацией, кожа горела. Он поднимался, но снежник, из которого вытекала река, не становился ближе. Кындырга совершила очередной изгиб, раздвоилась. В главном русле вода бешено понеслась вниз, в рукаве — застыла в беломраморной ванне, глубину которой Шунь оценил приблизительно в метр. Он скинул одежду, прыгнул “солдатиком” — и не достал дна. Ледяными тисками сдавило грудь, Шуня вытолкнуло наружу. Теперь он прыгнул с разбегу “рыбкой”, пошел глубже. Дна все равно не достал, но увидел на дне самоцветную физическую карту мира и огневую точку на ней. Вынырнув, он зажмурился от палящего света и бросился на камни, облитые раскаленным желтком. Карта стояла перед глазами, координаты огневой точки были понятны ему. “Там мое место!” — подумал Шунь. Защемило сердце — то ли от предчувствий, то ли от разницы температур. Зато тело приобрело упругость и цель. Шунь ощущал себя то ли идущим на нерест лососем, то ли перелетной птицей, которой настала пора возвращаться в пункт приписки. Налетела туча, распорола небо молния, забилась в черные скалы вода.
Бьется белая вода снегов
о черные скалы бубна —
рыбе не выплыть.
Навалились тучи
на крутые берега —
птице не взлететь.
Кто пришел сюда —
не вернется.
Отдай мое сердце,
Кындырга,
оставь себе небо.
Поскольку в этом стихотворении ничего не говорилось про огневую точку, Шуню пришлось дополнить его:
Удар кремня о кремень —
посыпались звездные искры.
Лишь одна догорела до дна.
Когда Шунь на своих стертых ногах прибрел обратно в село, к нему подкатился тункинский шаман. Его лицо было иссечено морщинами и напоминало местный рельеф: с крутых скул струились горные ручьи, наполненные потом. “Водка есть?” — привычно и чисто вывели сизые губы.
— Нет, — честно ответил Шунь.
— Ну и не надо. Тогда я тебя сам угощу.
Шаман раскинул цветастую самобранку, на которой устроилась початая бутылка, заветренные яйца барана, свежий хлеб. Угощая своих духов, шаман побрызгал с пальцев водкой по сторонам света.
— Обязательно яйцом закуси, почетному гостю положено.
Шунь обжег внутренности теплой гнусной жидкостью. Холодное мясо застревало между зубами.
— А где ваш лама? Мне про него бывшая жена рассказывала. Бритый такой, говорит, толстый такой, говорит, девок портит, говорит.
— С вина сгорел, — ответил шаман и рыгнул. — Никакой пользы от него все равно не было. Куда корова забрела — не знает, когда дождь пойдет — не знает, кто топор у меня украл — не ведает. А про мировоззренческие вопросы — лучше совсем не спрашивай. “Я тебе лама обыкновенный, а про шуньяту с кармой лучше у далай-ламы поинтересуйся”. Артист! Где я тебе здесь далай-ламу найду? Даже обыкновенного рака не мог вылечить. А на девок, в сущности, наплевать. Им бы радоваться — все-таки он к Будде поближе нас будет.
— А ты-то что-нибудь такое знаешь? Вот, например, про следующий указ Ближней Думы?
— Не знаю и знать не хочу. Хреновый будет указ, это я тебе точно скажу.
— Это я и без тебя знаю, — ответил Шунь. В этой огромной стране разногласий по поводу главных вопросов, похоже, не наблюдалось.
Опрокидывая очередной стаканчик, Шунь увидел близкое небо.
Ничего не ищи
в этой стриженной ветром,
коротким зноем
степной стороне.
Легши на спину
в вечную мерзлоту,
увидал альбиносов-баранов,
их сестер — круглых коров.
Теплыми языками
слижут они горькую соль
с твоих щек.
Погоняй их своим земноводным
словом по Млечному Пути.
Не упусти ни души из виду.
О Шурочке, однако, не было сказано ни слова. И потому Шуню ничего другого не оставалось, как сочинить еще:
Ни тебя, ни меня…
Плывут облака.
Ничего, кроме неба.
Долгим взглядом посмотрел шаман на запрокинутое лицо Шуня. Оно было для него тем же, что для хироманта ладонь.
— Вот и познакомились, зятек. Зря ты мою Елену бросил, — произнес он заплетающимся языком.
— Так вышло, прости.
— Нравится тебе у нас?
Шунь огляделся. Ему здесь нравилось. Он кивнул.
— Уходи, тебе здесь не место. Не сомневайся, мои боги тебя не примут, я об этом с ними заранее договорился. До дна ведь не достал?
— Не достал. Но карту все равно видел.
— Видел, видел… — поддразнил его шаман. — Вот если бы Елену не бросил, тогда бы эта огневая точка тебе в руки далась. И тогда бы ты сразу в своем месте очутился. Лучше вали отсюда, а не то порчу наведу, кашлять станешь. Легкие-то у тебя московским выхлопным газом порченые. Ты вообще-то не такой плохой, как на расстоянии кажешься. Все-таки карту увидел. Только теперь тебе до огневой точки топать и топать.
— А ты за мной не погонишься? Летать-то умеешь?
— Умею, но только в уме, — грустно сказал шаман. — А чтоб по-настоящему летать, надо берцовую кость семнадцатилетней девственницы за пазуху положить и пить, не переставая, ровно пять лет. Пью-то я побольше того… с берцовой костью проблемы.
— Хорошо, уйду. Только скажи на прощанье, какая погода завтра будет? — предусмотрительно спросил Шунь.
Шаман поглядел на облака, обслюнил палец и поднял его вверх.
— Дождь будет, если радио, конечно, не врет.
Шунь побрел к Василисиному дому. Она вышла к нему на двор, который правильно было бы назвать скотным: коровы, лошади, свиньи, куры. Здесь все дворы были такими.
— Мне пора, — сказал Шунь.
— А мне нет, — произнесла Василиса.
— Мать отпаивать будешь?
— Нет, она все мои лекарства повыкидывала. Кричала еще: “Ты что, отравить меня хочешь, со свету сжить?” По жопе ремнем нахлестала, больно. Она у меня… знаешь, какая здоровая, — Василиса с опаской скосила глаза на мощную задницу, похожую на конский круп. — Никуда отсюда не поеду, рельсы мне надоели, видеть их не могу. А здесь мне хорошо будет. Родина все-таки, хоть и малая. Я и место себе уже подыскала — учительницей французского языка. Парле ву франсе?
Не прерывая пищеварительного процесса, коровы недоуменно задрали рога. Испуганно заблеяли овцы. “Ну не парлон па франсе! С ума сошла!” — понеслись выкрики с разных концов неширокой Тункинской долины.
Из-за ягодиц Василисы робко выглянуло плоское лицо. Оно шмыгнуло носом, высморкалось в батистовый платочек. Василиса взяла лицо за руку, подтолкнула вперед.
— Вуаля! Соклассник мой, десять лет меня ждал, пока я на дрезине ишачила. Никому не давала, а ему дам, — с вызовом произнесла Василиса. — Свадьбу завтра играем. Вообще-то его Цыдендамбаем звать, но для меня он просто Жорж. Се ля ви, — тихо добавила она и заголосила. Оплакавши свою девственность, сухо произнесла: — А дрезину можешь себе забрать, силь ву пле.
— Приданое-то у тебя есть? — спросил Шунь.
Василиса обвела взглядом двор:
—А как же! Видишь рыжего теленка? Продам в Иркутске — телевизор куплю. Видишь хряка? Это мой будущий видик в грязи валяется. Жорж лавочку здесь сколотит. Сядем с маменькой, станем вольным воздухом дышать, за рабыней Изаурой издалека наблюдение вести будем.
Назавтра и вправду пошел дождь. Словно по скользкой наклонной плоскости, покатил Шунь на запад. Но насушить сухарей он позабыл, под Екатеринбургом в дрезину наползли нищие. Они не реагировали ни на крики, ни на удары деревянной подушкой. Замотавшиеся в лохмотья, они походили на гусениц: сжирали припасы и гадили под себя. Дышать стало нечем, Шунь закашлялся. Он спрыгнул на полотно и зашагал. “Не кашляй, жуть микробная!” — закричали ему из дрезины, которая тут же сошла с рельсов и закатилась в овраг.
Идти было не с ноги, ступни застревали между шпалами. Шунь сошел с насыпи, заколесил по тайге. Он держал курс на огневую точку. Шунь не мог объяснить словами ее расположение, но она светилась перед его внутренним взором. Ослаблением света она давала знать, что он сбился с пути. Разгораясь, ободряла его. И ему становилось теплее.
Добредя до ветерана Великой Отечественной, Шунь понял, что настала пора дать ногам роздых: земля покрывалась зимней коростой, валенок у него не было, птицы доклевывали остатки мерзлой рябины. Замок на калитке висел, но забора вокруг нее больше не было. Возле дома сиротливо глядели в белое пространство черные жерла бронзовых пушек. Рядом с ними высилась аккуратная горка каменных ядер.
— Пришел все-таки! — улыбнулся ветеран. — А то я уже беспокоиться начал. Ждал тебя, ждал… А ключ от замка я потерял, пришлось забор сломать.
— Зимовать у тебя буду.
— Давай зимуй. Только дров наколи, а валенки я тебе дам, сам валял. Ты ведь не юродивый, чтоб снег босиком месить.
С этими словами дед Кирилл выпростал из тонких белых валенок зеленющие помидоры размером с посадочную картофелину. От одного их вида набивалась оскомина.
— Думал, не придешь уже, вот помидорчики в твои валенки и засунул. Чтобы дозарились. Может, к весне и дошли бы…
Холода и вправду стояли отчаянные. Шунь выходил на крыльцо, пробовал крикнуть “Эй, люди!”, но морозный воздух закупоривал горло.
— Это у нас микроклимат такой. Гиблое, понимаешь, место. Вот, например, я — только родился, а уже весь жизненный срок у меня вышел. Никто здесь не селится, никакому захватчику не поздоровится, — ветеран рубанул воздух сильной рукой. — Да ты не бойся, валенки у тебя есть, глядишь, не пропадешь. Пушки видел? Одна у Наполеона отбитая, другая у турок, а третья — не знаю уж, у кого. Из болота вытащил. Тяжелая! У меня и картошки полно, и автомат на всякий случай имеется. — Тут он закряхтел и достал с чердака “шмайссер” в промасленной ветоши: — Меня не завоюешь! Накось, выкуси!
Здесь избы не запирают —
нечего унести. Кроме битой посуды
и мыши в запечной щели.
Здесь живут в пространстве,
набитом снегом, худопородным деревом,
костяками славянина, финна, стрельца
и прародителя еще какого-то племени.
Хочется закричать, но местные
советуют потерпеть
ввиду вероятности обжигания воздухом.
Холодно. Следует потерпеть.
Люди тебя все равно не услышат,
а местному богу достаточно шепота.
Поскольку о сморщившихся помидорах не было сказано ни слова, Шунь это слово все-таки вымолвил:
Полощу горло жидким
азотом. Красная клюква,
помидор недозревший.
Несмотря на холод, Шунь больше не кашлял. Видать, тункинский шаман все-таки пожалел его.
— До весны бы дотянуть, а там, глядишь, и отойду с миром, — лежа на горячей печи, предсказывал себе будущее ветеран. — Неохота, понимаешь, зимой помирать, могилу не выкопать, не хочу тебя лишний раз утруждать. В случае чего, ты меня не сжигай, на дворе до весны заморозь. Ты только не думай, деду Кириллу дров не жалко, но я ведь все-таки крещеный, а не буддист какой.
Сбылось: помидоры покрылись серым налетом и сгнили, дед Кирилл умер в мае. Он выполз на двор, нацедил березового соку в солдатскую кружку, выпил, сказал: “Хватит!” — и бросил ее оземь. Кружка разлетелась вдребезги на невидимые алюминиевые атомы.
Продираясь лопатой сквозь корни, Шунь вырыл могилу возле березы, сколотил крепкий крест. Гвозди оказались слишком длинными, пришлось загибать. Дело было сделано, огневая точка разрасталась в сигнальный костер…
Шунь проделал круг по стране, все деревья России обросли на одно годовое кольцо. Настало новое лето. Шунь брел по заброшенной лесной дороге. Было душно. На запах пота летели слепни, путник отбивался от них веткой. И тут откуда-то повеяло свежестью, комары со слепнями остались за спиной. Взойдя на пригорок, Шунь увидел развалины монастыря, чуть дальше раскинулось озеро. Пять лебедей выгибали шею и плыли красивым гуськом. А может, это были дикие гуси?.. Не рассмотреть. Дальний берег сливался с горизонтом. Огневая точка медленно опустилась на песчаное дно. Вода отдавала синим, как если бы это было море. Ласковый ветерок высушил капельки пота на лбу, закачал сосны, ели, березы и дуплистые дубы, извлекая из них протяжные звуки.
Тут бы самое время Шуню сочинить подходящее случаю стихотворение, но он не успел. Почтальонша тетя Варя прытко собирала землянику в прочную служебную сумку. Щечки горели русской китайкой. Увидев странника, она на минуту оторвалась от сбора:
— По ягоды пришел или место ищешь?
— Уже нашел! — выдохнул Шунь.
— Вот и хорошо! Не пожалеешь — у нас здесь микроклимат целебный и долгожительный, место намоленное. Так что за фэншуй пусть у тебя душа не болит, инь и ян в равносилии пребывают, никто никого одолеть не может. Мне вот, например, лет сто уже стукнуло, на все войны сыновей провожала — и на империалистическую, и на гражданскую, и на финскую, и на отечественную. Афган и Чечня, правда, меня миновали, больно стара стала. Только все равно никто не вернулся, всех поубивало. И, как видишь, никаким целлюлитом не мучаюсь, о смерти надолго не задумываюсь, на пенсию мне еще рано, — помахала она сумкой с земляникой. — Правду сказать, писем сюда не пишут, газет сюда не выписывают, а телеграммы и вовсе устаревшим информационным продуктом теперь считаются. Место-то райское! Могла бы и на государственный покой уйти, да только сумку казенную отберут, а мне ее жалко. Где я еще такую возьму, чтобы из натуральной кожи!..
Что оставалось Шуню? Во весь рост упал он в траву, схватил губами ягоду, сдавил другую, пустил сок из третьей. Душистая сила пролилась ему в рот.
— Правильно делаешь, — похвалила его тетя Варя и склонилась над раскидистой земляникой. Шунь не успевал следить за мельканием ее рук. Будто арфу перебирала…