4

Среди четырех старших братьев Салмоней был не так красив и силен, как Афамант, не так умен, как следовавшие за ним Деион и Магн, да и родился он всего на год раньше Сизифа, но именно Салмоней стал для мальчика кумиром, настоящим старшим братом. И хоть ни разу он не доводил до конца своих затей, всегда они удивляли, не походя на однообразные дела прочих.

Загадочным было его умение вовлечь в свои выдумки кого угодно, даже более взрослых мальчиков. Отчасти это, может быть, объяснялось неправдоподобием его фантазий. В первый момент будущий соучастник очередного невероятного предприятия бывал настолько сбит с толку, не находя в новой идее никакого соответствия знакомой ему действительности, что не успевал ничего возразить, а Салмоней уже переходил к простым и понятным средствам, которые следовало использовать, чтобы осуществить задуманное. Так было и в тот раз, когда он в течение нескольких дней усиленно скрывал от братьев какую-то свою заботу — неожиданно отлучался, оборвав на полуслове разговор или бросив игру в самый решающий момент, затем возвращался с нахмуренным видом, как бы получив новое важное подтверждение своим догадкам. Потеряв терпение, мальчики потребовали у него отчета, и Салмоней рассказал, как третьего дня, собирая яшму в соседнем ручье, услышал, как пьяный Никтей с кем-то спорит, то хохоча, то ругаясь последними словами. Он подобрался поближе, прячась за кустами, и увидел, что старик обращается к рыбе, бьющейся в его верше. Рыба была крупной, пяди в две, и тонким человеческим голосом просила Никтея отпустить ее к сестрам Алиде и Проное, обещая исполнить любую просьбу рыболова. Старик капризничал и требовал награды вперед, чего волшебная рыба не могла ему дать, задыхаясь в сети. Видать, говорящие рыбы, птицы, даже деревья были пьянице не в новинку, потому что он явно получал удовольствие от перебранки, но раз-другой трезвел и распалялся гневом, полагая, что его хотят облапошить, лишить знатного улова, что тоже случалось с ним не однажды из-за его пагубной слабости. Зная, что связываться со вздорным стариком бесполезно, а иногда и опасно, Салмоней с досадой наблюдал, как тот нацепил обессилевшую и умолкшую рыбу на кукан и понес домой, собирая волочившимся хвостом дорожную пыль. С тех пор эта чужая, неиспользованная удача не давала ему покоя. Уж он-то знал бы, чего попросить, и прежде всего потребовал бы нарядный сирийский плащ для Афаманта, который уже заглядывался на фессалийских девушек, и два железных охотничьих ножа с Крита для близнецов. Малышу Сизифу не надо было ничего и обещать, он счастлив был уж тем, что с ним делились планами, как с равным. Увы, редкий шанс достался не им, но Салмоней не собирался кусать локти в бессильной зависти. Где-то во впадинах ручья шевелили волшебными плавниками Проноя и Алида, наверно, не менее могущественные, чем их сестра, не успевшая даже назваться. Парень не один час провел на берегу в неподвижном ожидании и клялся, что видел по крайней мере одну из гигантских рыб, скорбно плеснувшую на поверхности широким золотистым боком в сумерках после захода солнца. Не предлагает ли он братьям обо всем позабыть и жить с рассвета до заката одной лишь мыслью о том, как они каждый вечер снаряжают и забрасывают вершу, которой у них, кстати, не было? Нет, он не был так глуп, он полагал, что есть способ помочь случайному рыбацкому счастью. Беда в том, что сделать это в одиночку было невозможно. Что толку, однако, делиться подробностями, если они ему не верят. Но братья готовы были поверить, им нужно было только поддержать свою честь мало-мальски самостоятельным вкладом, и сделать это проще всего было, спросив о рыбе у Никтея, которого они опасались меньше, чем десятилетний Салмоней. Они прикинули, что не стоит подступать к старику всем вместе, чтобы не насторожить его, и поручили миссию Магну как наиболее спокойному и сообразительному из трех. О том, что здравое недоверие как-то уж очень поспешно улетучилось и что, по существу, они вступили в заговор, братья не задумывались. Но понимал ли сам Салмоней, что, каков бы ни был ответ незадачливого рыбака, он непременно подхлестнет их желание попытать счастья?

Гораздо позже, вспоминая его проделки, Сизиф приходил к выводу, что не хитрость и не корысть руководили Салмонеем. Он оказывался одержимым новой фантазией, целиком попадал в ее тенета и действовал в соответствии с ее собственными правилами. Это его свойство подтверждалось, кстати, удручающей неприспособленностью Салмонея к самым обычным и полезным занятиям, которые не в состоянии были его увлечь. До поры до времени отец пытался заставлять его наравне с остальными помогать по хозяйству и строго пенял бракоделу, когда тот ломал грабли или приводил домой осла с безнадежно стертой холкой от неправильно навьюченной вязанки дров. Позже он на некоторое время стал семейным посмешищем, а затем на него махнули рукой. Его затеи не прекратились и много лет спустя, когда Салмоней уже женился раз и другой и у него росла дочь. Тут вздорные выходки взрослого мужика никого не смешили, а некоторых пугали, поскольку наивность человека, после того как он достигнет определенного возраста, люди склонны называть и судить иначе. Поразительным было то, что до самой гибели Салмонея находились такие, кто готов был за ним следовать.

Мальчишки подкараулили Никтея, когда тот возвращался с базара, рассудив, что, сколько бы ни удалось ему выручить за снасти, которые он плел из ивовых прутьев, когда был трезв, старик будет в добром расположении духа, предвкушая первую чашку кикеона в награду за свои труды. Все притаились в овраге, а Магн убежал назад к селу и издалека пошел навстречу Никтею и его ослу, рассчитав повстречаться с ними как раз над обрывом.

— Здравствуй, Никтей, — вежливо сказал мальчик, уступая дорогу, — да будет с тобой благословение богов и нашего отца, царя Эола.

Не задерживаясь и не оборачиваясь, старик поднял руку с торчащим средним пальцем. Неприличие жеста не оставляло сомнений в том, что заговорщики просчитались. Но смутить Магна было не так легко.

— Ты отвечаешь раньше, чем я успел спросить, почтенный Никтей, — продолжал мальчишка все громче, так как старик удалялся. — А спросить я собирался о рыбе, которую тебе удалось выловить. Люди говорят, что рыба большая, вот я и хотел узнать, как велика она была. Но если всего-то с твой палец, значит, сочиняют люди, и говорить не о чем.

Никтей все-таки остановился и теперь подозрительно и недобро разглядывал подростка.

— Какие такие люди? Какое тебе, разбойник, дело до моего улова?

— Все говорят, Никтей. Да разве это секрет? Ты сам хвалился в кузне. Но может быть, и прихвастнул, это со всяким может случиться.

— Ах ты, корень ядовитый! Знаю я вас всех, весь ваш беспутный выводок. А ты — хуже всех. Других за нос води, тихоня ласковый, я-то вижу, кто ты есть — чистый аконит.

— Говорят, рыба не простая была, — продолжал Магн, как бы не замечая ругани. — И вот что я еще хотел у тебя спросить: исполнила ли она, что обещала? Что-то не верится, что многое ей под силу — уж больно мала была рыбешка.

В интонации Магна не было и тени насмешки, он смотрел на пьяницу с искренним и серьезным любопытством. А тот мучался, не в силах вспомнить, что же он такое сболтнул в кузнице, куда он не раз зарекался ходить навеселе.

— Тьфу на тебя! — изобразил он наконец пересохшим ртом. — И пусть у вас только сестры родятся, раз выросли без уважения к старшим. Да! — завопил он вдруг. — Исполнила! Вот чтоб у тебя язык отнялся — забыл ее попросить! Но попрошу еще!

Дети в овраге кусали кулаки, чтобы не завизжать от смеха, однако каждому было ясно, что старик успел опомниться и теперь выходит из себя, проклиная собственную глупость. Салмоней говорил правду.

В тот же вечер они засели у ручья, приготовив наспех две связанные из прутьев широкие и плотные решетки, — Деион и Магн выше по течению, Сизиф и Афамант ниже, а Салмоней посередине, там, где он в последний раз видел рыбу. План состоял в том, чтобы, как только она вновь себя обнаружит, дать сигнал братьям, которые опустят решетки, перегородив заветной добыче путь к бегству. А там уж — дело двух-трех дней заманить голодную волшебницу в сеть, выпрошенную на время у домоправителя Сулида.

Стоит ли удивляться, что, прежде чем окончательно иссяк первоначальный порыв, дети много дней провели у воды? Видели они и выскочившую из потока рыбу, и сердца их колотились от оправдывающихся ожиданий, а когда добыча попалась — не столь громадная, как они предполагали, и скорее серебристого, а не золотого цвета, мальчишки так переволновались, что перестали улыбаться, и руки их тряслись неудержимой дрожью. Вотще дожидаясь заветного предложения, они никак не решались подсказать бедняге, что она угодила к нужным людям, которые не причинят ей вреда, а наоборот, готовы тут же пойти навстречу, на известных условиях, разумеется. Не выдержал Афамант, старавшийся все это время держаться с достоинством самого старшего.

— Да говори же ты, ну тебя к воронам! — закричал он, топая ногами, и его голос, сорвавшийся посередине восклицания, привел в чувство остальных. Они дали узнице время подумать, опустив сеть обратно в воду.

Ни второй, ни третий вечер не продвинул переговоры ни на волос, но сколько было жарких обсуждений в промежутках, как снова перебирались и отбрасывались заказы, каким загадочным огнем светились их глаза!

В очередной раз вытаскивая хитроумную кольцеватую сеть, они увидели белое брюхо раньше, чем серебристый отлив чешуи, и в лицо им дохнул ледяной ветер страха, не столько даже из-за рухнувших надежд, сколько от незнакомого чувства, что ими совершено нечто неподобающее. Но Салмоней, не терявший присутствия духа ни при каких осложнениях, быстро убедил братьев, что расстраиваться смешно. Сомнения у него были, оказывается, с самого начала, потому что уж очень мало походила эта дохлятина на настоящую необыкновенную рыбу, которую им предстоит поймать. Он-то, в отличие от них, видел, как она выглядит. И снова его усердие увлекло мальчиков — решетки были вытащены из потока, осмотрены и подправлены, все ежевечерне занимали предназначенные места в ожидании сигнала, что-то плескалось в воде, уточнялись условия будущей сделки, пока однажды Салмоней не заявил, что вспомнил одно слово из перебранки Никтея с рыбой, которое как-то выскочило у него из памяти. Говоря о доме, где ее ждут сестры, рыба, кажется, назвала Энипею. «У-у-у…» — загудело в головах у ребят от стремительно отдалившейся цели. Конечно, речка Энипея была еще не необъятной Пиникос, невозмутимо несшей свои воды между Оссой и Олимпом к теплому заливу, но уж, конечно, не была она и безымянным ручьем, знакомым вдоль и поперек. Салмоней еще продолжал бубнить о необходимом для похода снаряжении, но всем было ясно, что никакого похода не будет. Братья даже почувствовали облегчение — предприятие затянулось, а они были еще не в том возрасте, когда человек способен строить дальние планы и знает цену терпению. Да и сам Салмоней уже некоторое время принюхивался к ветру, который нес с востока одному ему ведомые вести. В его голове складывалось, кажется, какое-то новое начинание.

Сизиф был самым беззаветным участником этих затей и оставался преданным Салмонею даже после того, как фантазии брата перестали его по-настоящему увлекать. Но чувству влюбленности суждено было обернуться безмерной жалостью. Неутомимая воля в стремлении создать что-то невероятное, несуществующее в этом мире сочеталась в этом человеке с отсутствием каких бы то ни было других способностей и навыков. У вас на глазах пульсировала, полыхала трескучими разрядами сама чистая энергия созидания, наглухо запертая в косной и немощной плоти.

Когда сердцем Салмонея завладела черноволосая и сероглазая Алкидика, Сизиф не только не сетовал на неизбежное отныне одиночество, но молился богам, чтобы они подарили брату покой и радость в руках этой хрупкой женщины. Однако в день свадьбы, сколько ни старался он себя развеселить, с головой уйдя в хлопоты и бросаясь выполнять каждое поручение, как только торжество было запущено и пошло само по себе, Сизиф сначала затерялся среди рабов, а потом незаметно ускользнул со двора.

Он видел то, чего не видели другие: женитьба не шла Салмонею, даже если бы его супругой стала сама Афродита. Рано или поздно он и любовь подчинит своим фантастическим экспериментам, и не будет от этого добра ни ему самому, ни трепетной, ни о чем не догадывающейся Алкидике. Чувство жалости было таким острым, что у Сизифа заболели уши, а в горле застрял, казалось, тяжелый клубок мокрой шерсти.

Алкидике не пришлось стать жертвой разрушительных проектов, она умерла при первых же родах, произведя на свет очаровательное создание, в котором, как в крохотном сапфире, просияла красота матери. Но ее гибель обрекала Тиро на полное сиротство от рождения, потому что если неодолимый прилив мужских сил и взял в урочный час свою дань с Салмонея, то, разрешив кое-как эти счеты с природой, он быстро оставил позади их последствия, точно так же, как стирал в памяти все следы своих грандиозных и безрезультатных предприятий.

Появление Тиро окончательно отрезвило Сизифа. Они поменялись с Салмонеем местами, но, поскольку тому старший брат был не нужен, вся нежность и привязанность Сизифа обратились к девочке. А той, словно она была в чем-то виновата, предстояло расти не только без матери, но и под завистливым и мстительным опекунством мачехи.

Сидеро, вторая жена Салмонея, не в пример Алкидике, знала, кого берет в мужья. Ловя иногда ее пристальный, холодный взгляд, устремленный на брата, Сизиф не мог избавиться от ощущения, что она прикидывает: долго ли ему еще осталось валять дурака? У нее были основания связывать свое будущее с одной лишь принадлежностью к царской семье, а не с судьбой порченого Эолова отпрыска, потому что выходки его становились все менее безобидными. Сидеро терпеливо дожидалась катастрофы, но в одном ее надежды не оправдались — этот расчетливый брак не приносил детей, и столь желанная ею семейная связь оставалась непрочной, не позволяла ей решительно заявить о своих правах. Даже у никому не нужной Тиро этих прав было больше, и это вызывало ярость, которую мачехе не всегда удавалось скрывать.

Эол с Энаретой, давно махнувшие рукой на бестолкового сына, не очень пеклись и о его неприкаянном ребенке, больше озабоченные будущим своих дочерей, которые с некоторых пор рождались одна за другой, будто вослед проклятию пьяницы Никтея. Сизиф сколько мог заботился о девочке, проводя с нею время в прогулках, напоминая брату, что ей нужны новые сандалии или платье подлиннее. Не успев увести ее из-под очередной вздорной вспышки мачехи, он вытирал Тиро слезы и старался развлечь ее рассказами об их прежних мальчишеских проделках, надеясь внушить девочке то же восхищение ее отцом, какое некогда испытывал сам. Живое воображение, несомненно, было передано ей Салмонеем по наследству, но в этой кудрявой черноволосой головке оно преображалось в еще более странные формы. В четырнадцать лет она заговорила с ним неуверенным, прерывающимся голосом, но без всякого смущения о непременном желании выйти замуж за одного из богов, предпочтительно — за владыку вод Посейдона. И Сизиф не знал, что ей отвечать, ибо казалось, что, кроме как в этих фантазиях, негде больше искать утешения сироте. Да уже и не слишком часто им удавалось проводить время вместе. Тиро выглядела девушкой, а застывший и подозрительный взгляд ее мачехи он теперь все чаще ловил на себе.

Афамант давно правил в Орхомене, Деион — в Фокиде, Магн был так удачлив в устроении дел, что его приморский край вскоре стали называть по имени нового царя Магнесией. Даже младший, Кретей, готовился к принятию власти в Иолке. Сизифа царь эолийцев удерживал при себе, рассчитывая передать ему эту землю, что одновременно и волновало, и огорчало юношу. Он не чувствовал себя готовым управлять людьми, ему хотелось обрести еще какое-то, ускользавшее от него до той поры качество. В любом случае, осуществлять свои царские права Сизиф предпочитал не здесь, где ему пришлось бы лишь следовать по стопам отца, а на новом месте, куда его, как и старших братьев, неожиданно призовут случай и благоприятные обстоятельства.

Была и еще одна причина. С некоторых пор он стал все чаще искать случайной встречи с девушкой, которой прежде не замечал. Она появилась в Лариссе как будто ниоткуда. Судачить с соплеменниками, выпытывая сведения о незнакомке, ему было не к лицу, и он лишь жадно прислушивался к чужим разговорам, где только мог. Но и остальные, похоже, не знали толком, кто она такая. Известно было только, что девушку приютила одна убогая семья. Нечего было и думать о том, чтобы родители, возлагавшие на него наследственные надежды, одобрили брак будущего царя Эолии с нищенкой, а вообразить своей женой другую женщину он уже не мог. Задыхаясь и заранее краснея, он высчитывал время, чтобы оказаться на ее пути, когда она шла за водой или несла белье к памятному ручью. Девушка кланялась ему, пряча глаза, а когда однажды их взгляды встретились, у него остановилось сердце и потемнело в глазах — Сизиф зажмурился и чуть не потерял сознание.

Тем временем простой люд вокруг, как обычно мало что знавший доподлинно, сочинял опасные выдумки об их соперничестве с Салмонеем и о пристрастном самодурстве Эола, желавшего, вопреки традициям и закону, отдать власть не тому, кому она принадлежала по старшинству, кто благодаря своим глупостям оставался на виду и пользовался популярностью, а ничем не примечательному любимчику, который вроде и не проявлял особого желания стать царем, что, в свою очередь, рассматривалось как нечеловеческая хитрость, достойная порицания. Жертвой этих сплетен стала ни в чем не повинная Тиро.

Не зная, как разрешить свое будущее, и понимая вместе с тем, что время уходит и что вот-вот отец приступит к нему с окончательным требованием выбрать себе невесту и приготовиться к царствованию, Сизиф отпросился сходить в Дельфы, чтобы получить, как он объяснял Эолу, благословение богов на столь произвольное, не пользующееся поддержкой подданных правление. На самом деле цель его путешествия была настолько темна и непонятна ему самому, что он только и надеялся на долгую дорогу и одиночество, которые должны были помочь привести в порядок мысли и сообразить, о чем же все-таки хочет он спросить дельфийскую пифию.

Сизиф вышел из дому ранним утром в сопровождении раба Трифона, без которого отец не согласился его отпустить, и мула, несшего поклажу с едой и подарками Деиону, в чьих фокидских владениях они должны были оказаться. Наши устойчивые представления об ориентации в пространстве подсказывают нам слово «спускались», и потому что путь их лежал на юг, который мы привычно помещаем внизу, и из-за того, что дорога вела к морю, к Коринфскому заливу. Но натруженные ноги путников не оставляли сомнений в том, что они поднимаются от широких равнин Фессалии в горные области Беотии и Фокиды, где на одном из уступов Парнаса покоилось святилище.

Знающие люди утверждали, что в Дельфы можно было попасть за восемь дней, но после первого же часа пути Трифон, для которого путешествие было отдыхом и праздником, отчаялся убедить хозяина вести себя, как опытный ходок, экономно распределяя силы. Сизиф намеренно изматывал себя длинными, торопливыми переходами, стараясь таким образом избавиться от тревоги за двух оставленных им женщин. Неизбежные новые обиды, с которыми Тиро придется справляться самой, и неизвестно как могущая обернуться за это время судьба незнакомки, ничего не знающей о его планах, терзали его неотвязно и не давали сосредоточиться на цели путешествия. Однако чем большее расстояние оставалось позади, тем светлее становилось у него на душе. Он замечал попутно, что во Фтиотиде и Дориде люди живут, в общем-то, так же, как и у них на севере, что горы Фокиды не выше Оссы, мед в Этее не слаще, и оливки не крупнее.

Деион, для которого появление брата было неожиданностью, очень обрадовался и ему, и подаркам, и вестям из дома, отметил с одобрением, как возмужал Сизиф, и вознамерился устроить в его честь празднество. Паломник с трудом уговорил его не хлопотать, осторожно намекнув, что целью похода был все-таки не визит к родственнику, а важная миссия в Дельфах. Он еще не оставлял надежды добраться до места за семь дней. Устойчивость и красота этого числа внушали ему дополнительную уверенность в исходе предприятия.

О трех днях, проведенных в святилище, Сизиф никому не рассказывал, как и о том, какого просил совета и что поведала ему в ответ дельфийская жрица. Те же семь дней заняло обратное путешествие, и вернулся он еще более повзрослевшим, окрепшим и обретшим, как казалось, то душевное равновесие, к которому стремился. Все это было как нельзя кстати, ибо за время его отсутствия события дома развивались самым печальным образом.

Тиро была беременна двойней и с торжеством прошептала ему на ухо, что отцом является хотя и не сам Посейдон, но вполне достойный речной бог Энипей. На самом деле случившееся было еще более ошеломляющим, но этого она не могла открыть даже шепотом, даже ему. Однако совсем иное утверждала злобная молва. Упорствуя в своих вымыслах и с презрением пренебрегая последовательностью событий, люди во всех подробностях описывали, как Сизиф ходил в Дельфы, чтобы узнать, каким способом ему погубить брата и соперника; как было ему объявлено, что Салмонея убьют близнецы, рожденные его дочерью от Сизифа; как он, Сизиф, нисколько не поколебался соблазнить собственную племянницу; и как теперь незаконнорожденные разбойники, едва покинув материнское чрево, разделаются с дедом и проложат дорогу тирану. Но самым зловещим были новые доверительные отношения Тиро с мачехой и тень растерянности, вдруг ни с того ни с сего мелькавшая во взгляде девочки.

На некоторое время Сизиф почувствовал себя беспомощным. Сколь жестоким ни казалось вмешательство в их жизнь местного божества, роль, которую люди собирались отвести ему, была еще ужаснее. У него не поворачивался язык обсуждать с Тиро обстоятельства ее сверхъестественной связи или будущее полубожественного потомства, но уверенность, с которой другим соблазнителем девушки сразу же назвали его, не оставляла никакой надежды отыскать кого-то третьего. В конце концов, город был не так уж велик, и утаить такого рода происшествия никогда не удавалось. Он уже ловил себя на том, что непроизвольно встряхивает головой, надеясь отогнать этот мучительный сон, — таким глубоким было его отчаяние. Но облегчения не наступало, все оставалось по-прежнему, Тиро готовилась рожать.

Два противоположных чувства вели торопливую борьбу в ее сердце: выношенная в годы сиротства вера в избранничество, отрада, которую обещало ей участие и покровительство высших сил, каким бы смутным ни было реальное воспоминание о случившемся: и вполне ощутимая, ежедневная, всепрощающая материнская забота, по которой она так истосковалась и которой ее внезапно окружила мачеха, не такая, оказывается, сердитая, не такая холодная, как представлялось.

Что, в сущности, предлагал ей бог, запретивший разглашать их связь и с тех пор не дававший о себе знать? С трудом сохраняемую надежду на то, что он не оставит будущим попечительством своих отпрысков и их мать, и вполне очевидное, беспощадное презрение сородичей. С другой стороны, нежное участие Сидеро, отчужденность которой от семьи напоминала ее собственную незавидную судьбу, обещало прощение греха, прочное заступничество и полную ясность. Надо было только потревожить воображение и представить себе, что в дымном, радужном эпизоде во время купания в ручье, принесшем ей короткую боль и столь же короткое наслаждение, принял участие ее прежний друг и опекун, который, напротив, оказался не так уж добр и бескорыстен. Но как раз воображение-то было, может быть, самым сильным ее свойством.

Сизифа вывел из оцепенения страх за Тиро, которую могли окончательно сбить с толку коварство обозленной женщины, решившей, видимо, устранить последнего соперника с дороги мужа, и повисший над Лариссой смрад клеветы. Он решил поговорить с отцом, чтобы склонить того простым царским волеизъявлением положить конец сплетне и приструнить Сидеро. Но тот отмахнулся от опасений Сизифа, и это было еще самым благоприятным исходом, так как даже имя Тиро, может быть, впервые и таким прискорбным образом обратившей на себя внимание деда, вызывало его раздражение. Сизиф не находил себе места, ему уже хотелось позабыть обо всем и бежать куда глаза глядят. Что его еще удерживало, так это неразрешенные отношения с безвестной девушкой. Он больше не искал с ней встречи, боясь прочитать в ее взгляде окончательный приговор. И прежде в ее присутствии почва теряла под его ногами устойчивость. Хотя сейчас он многое отдал бы, чтобы вернуть дни, предшествовавшие его паломничеству в Дельфы. Ему казалось, что он сумел бы справиться с волнением и преодолеть страх перед отказом. Однако теперь земля не просто колебалась — она превратилась в грязный студень и оползала от любого движения, которое он решался хотя бы помыслить.

Увидел он ее там, где менее всего ожидал, — у ворот собственного двора, в очереди горожан, которая выстраивалась каждый день у царского дома. Люди приходили к Эолу за советом, пожаловаться на притеснения соседей или на тяжкое житье и попросить отсрочки для уплаты подати, а то и просто лишний раз выказать царю уважение и благодарность за ту или иную заботу. Чаще всего отец встречал подданных сам, иногда эту обязанность исполняли сыновья или старший раб и управляющий, седой критянин Сулид, живущий в доме с незапамятных времен. Но в этот раз ворота оставались запертыми, и не похоже было, чтобы кто-то собирался принять просителей. Эол с царицей гостили у сына в соседней Магнесии, куда их потянули не только торговые морские интересы, а и желание хоть на время отвлечься от тягостных домашних дел. Но перед отъездом царь, как видно, забыл предупредить Сулида о просьбе Сизифа избавить его на время от этих встреч с народом. Раздосадованный, он бегом спустился с галереи и направился было к дальней постройке управляющего, но внезапно остановился и повернул обратно, стараясь ступать твердо и удержать дрожь в коленях. Усевшись на квадратный камень, уложенный в центре двора, он свистнул рабам, опорожнявшим в зарытые в землю огромные кувшины мешки с зерном, и показал им на ворота.

За его спиной они могли плести какую угодно чушь, но здесь, в доме Эола, перед лицом его сына эти людишки, конечно же, не решатся даже слабым намеком обмолвиться о сплетне. Они не сделают этого еще и потому, что, выдав себя, могут встретить его гневную отповедь, разоблачающую их ложь, и с ней придется считаться всему городу, а этого им хочется меньше всего. Правда, тем самым лишался слова и сам Сизиф, не начинать же самому: мол, что это у вас там за слухи обо мне ходят? Они, пожалуй, переглянутся недоуменно и заставят его самого повторить их выдумки. Однако меньше всего сейчас занимали Сизифа эти хитрости, он не испытывал ни гнева, ни даже презрения к толпе, забавлявшей себя на досуге, не задумываясь о том, чем обернется эта болтовня для него, для Тиро или для той безымянной, которая стояла среди них. Только ради нее он и решился впустить их во двор. Когда они засуетились перед раздвигавшимися створками, он заметил, как она отступила назад и заняла место в самом конце, и, еще не успев осознать это ее движение, Сизиф почувствовал прилив невыразимой благодарности.

Всего было восемь человек. Излагая ему свои обычные просьбы и жалобы, на которые он так же привычно отвечал, они исподтишка старались его рассмотреть, потому что этот молодой, крепко сложенный мужчина с неподвижным лицом и прищуренными глазами не совсем совпадал с тем Сизифом, которого они знали прежде и который легко укладывался в их россказни. Последним перед нею был дородный и глупый купец, разбогатевший на торговле привозным тиринфским вином. Его больше всего интересовала поездка царя в приморье и то, какие выгоды можно было извлечь из того обстоятельства, что этим могучим, корабельным краем правил их земляк. Он оказался единственным, который не побоялся упомянуть о Дельфах, отчасти из-за тупости, но еще и потому, что вопрос свой использовал, чтобы проявить все возможные оттенки подобострастия.

— Надеюсь, путешествие к святилищу великого Аполлона было приятным и неутомительным и принесло сыну царя благословение бога, которого он заслуживает более, чем все мы, — сказал он, касаясь Сизифова колена в избытке почтения.

— Благодарю тебя, Акрисий, — отвечал Сизиф. — Скажи, довелось ли тебе самому побывать в Дельфах?

— Нет, благородный Сизиф, в Дельфах я не бывал. Все недосуг — как оставишь хозяйство? А теперь, пожалуй, и не успею, да и силы уже не те, что раньше.

— Наберись сил, Акрисий. Поверь мне, вся наша жизнь, все богатства не стоят и оливковой косточки, если не услышишь хоть раз, как говорят боги, и не откроется тебе разница между их речью и нашим лепетом.

Разодетая и довольная собой туша удалилась, бормоча что-то о мудром совете и о том, что, пожалуй, и впрямь нечего так уж печься о здоровье, потому что старому коню и бежать меньше осталось. Теперь перед Сизифом стояла одна девушка. Конечно же, их было только семеро, ибо она пришла не с ними. Она сочла нужным оказаться здесь, чтобы он смог наконец приблизиться к ней, совершив семь неизбежных томительных шагов, как пришлось ему одолеть семь дней пути, чтобы очутиться в Дельфах и увидеть грозные, причудливых очертаний тучи над парнасскими вершинами.

Девушка опустила на землю небольшую со стершимся, цвета сушеных винных ягод рисунком амфору и, поклонившись, передала просьбу своих хозяев принять этот ничтожный дар — немного масла, очищенного особым способом, — в благодарность за немыслимую щедрость царя, освободившего их нищий дом от старого долга. Сизифу не хотелось шевелиться, чтобы не утратить чувство покоя, разлившегося по всем членам. Из-под прищуренных век он смотрел, как ветер перебирает складки ее выцветшего белесого хитона, и слушал лишь голос, очень тихий, но не от робости, а по природе, потому что звучал он уверенно, и, если бы это было ему важно, он мог легко разобрать каждое слово. Он изумлялся своему спокойствию, которое снизошло на него как награда за незаслуженное, но от этого не менее тяжкое обвинение, за остро пережитую им в мыслях возможность ее потерять. Шуршало сыпавшееся зерно, легкая, небесного цвета ткань живыми волнами обтекала стройное, казавшееся невесомым тело, злобные выдумки не требовали объяснений, и большая птица, метавшаяся в груди, не находя выхода, легко выскользнула наружу и взмахами мощных крыльев устремилась ввысь, увлекая за собой обоих.

Сизиф встретился с девушкой взглядом и различил в ее глазах тревогу — он слишком долго молчал, и она не знала, что делать.

— Я не знаю твоего имени, — ответил он на ее немой вопрос.

— Только и всего? — сказала она, и в уголках ее губ засветилась улыбка. — Меня зовут Меропа.

Он протянул руку, повторяя жест, который вспомнили его мышцы — однажды он уже тянулся к чему-то недостижимому, наверно во сне, оставившем безответным его порыв и пустой ладонь. Теперь в нее легли прохладные пальцы.

— Пойдешь ли ты за меня замуж, Меропа?

— Если ты того пожелаешь.

— Перед всемогущими богами я беру тебя в жены, веселье моего сердца, свет моих глаз, сладкая боль души моей.

— Перед богами и миром я беру тебя в мужья, опора моей руки, пламень моих щек, радость жизни моей, добрый Сизиф.

Рабы не заметили, как эти двое, держась за руки, покинули двор, и створки ворот остались распахнутыми, поскрипывая просмоленными веревочными петлями.

Когда Сизиф возвращался к вечеру домой, проведя день в хижине, где он неторопливо обсудил с приютившими Меропу стариками ее будущее, ворота все еще были открытыми. Перед ними толпился народ, будто что-то случилось. Чуть в стороне лежали сложенные кучей набитые заплечные мешки, у некоторых в руках были незажженные факелы. Но шагу он не прибавил. Все сейчас достигало его сознания не сразу и слегка приглушенным. От расступившегося перед ним люда он узнал, что причиной переполоха было исчезновение Тиро, которую, оказывается, никто не видел уже два дня. В самом дворе раскрасневшаяся Сидеро кричала на рабов во главе с Сулидом, сокрушенно качавшим головой. Салмонея там не было.

Его увидели, и голос Сидеро оборвался, только взгляд ее полыхал огнем.

— Где Тиро, женщина? — спросил Сизиф так, как спросил бы случайного раба о местонахождении управляющего.

— Вы поглядите на него! — громко, не в лад отвечала Сидеро. — Уж не ты ли поставил меня сторожить свою воспитанницу?

— Закройте ворота, — распорядился Сизиф и вновь обратился к фурии: — Где Тиро? Все эти дни вы были неразлучны.

— А к кому же было прильнуть бедной девочке? — продолжала кричать Сидеро, озираясь и вовлекая в скандал всех присутствовавших. — Да вот ведь и не девочка она уже. В советах наших не нуждается. Может, ты догадаешься, что ей могло в голову прийти?

Сизиф догадывался об этом, как и о том, что могла вложить в ее голову мачеха. Но даже его догадка не могла поколебать светлого покоя в душе. Как свадебная суматоха не развеяла когда-то его печальных предчувствий, так и визг этой женщины нисколько не смутил его уверенности в том, что Тиро ничто не грозит.

— Подите прочь, — выговорил он, обводя взглядом рабов, и, когда остался наедине с невесткой, произнес еще тише: — Тебе следовало бы спросить разрешения у мужа, прежде чем голосить здесь и смущать рабов и народ. Почему ты не с ним рядом?

Ответить Сидеро не успела, так как в дверях дома показался Салмоней. Сначала Сизиф подумал, что брат отправляется на поиски дочери, но тут же усомнился — уж слишком обстоятельно тот был снаряжен в дорогу. И тут же они услышали громкий стук в ворота и голоса, зовущие их всех по именам. Стоявший в отдалении Сулид побежал снова снимать запоры. Ему пришлось повозиться, раздвигая створки наружу, так как толпа, казалось, еще увеличилась. В воротах стояла Тиро.

Даже опускавшиеся сумерки не могли скрыть мертвенного выражения ее лица с черными пятнами вместо глаз. Великий акт разрешения от бремени случился с ней каким-то мрачным и устрашающим образом. Она двинулась к дому, и сразу стало заметно, что девочка едва держится на ногах. Однако никто из столпившихся у ворот не шевельнулся, чтобы ей помочь. Удержал себя и Сизиф — здесь были ее отец и так не в меру тревожившаяся о ней мачеха. Салмоней, задержавшись лишь на мгновение, зашагал навстречу дочери, так и не выпустив из рук тяжелого узла и крепкого дорожного посоха. Они не успели еще сойтись, когда Сизиф понял наконец, что совершаются одновременно два события. Ясно стало, и что вызывает такое отчаяние Сидеро. Салмоней оставлял дом.

Это было одним из самых сильных потрясений в его жизни — наблюдать, как молча, не глядя друг на друга, расходятся, не встретившись, отец и дочь, плотно окутанные каждый собственной скорбью и влекомые собственной судьбой, и как в точке несостоявшейся встречи остаются стянутыми в узел не только их судьбы, но давно забытые деяния всех братьев, нанесших некогда обиду мелкому речному божеству; случайное проклятие униженного ими старика, обретшее силу предсказания; возмездие более важного владыки вод, павшее на самое слабое звено в семье; то же возмездие, искаженное в умах недалекого люда, метившее мимо цели, но благодаря непостижимой связи причин и следствий, включая злую волю обманутой в своих ожиданиях женщины, обрушившееся все на ту же жертву; отсутствие царя, предпочетшего не вмешиваться в драму, разыгрываемую богами; его собственный несвоевременный поход в Дельфы — будто боги намеренно отослали его, чтобы легче было вылепить гибельную легенду… В зыбком свете факелов, которые начали вспыхивать один за другим, Сизифу показалось, что он различает невидимые тугие струны, пронизывающие бытие, соединяющие небо, землю и морскую пучину, богов и людей, и ощущает тягу, уйти от воздействия которой никому не дано. И эта же неумолимая сила побуждала его прислушаться не к собственным порывам, а к ее всепроникающему гулу и не пытаться что-либо исправить, соединить то, чему суждено развалиться. Пора! — сверкнула в его мозгу ясная и завершенная мысль, и тяжело стукнуло ей в ответ упавшее сердце.

Сизиф сумел все-таки подхватить лишившуюся сил девочку и, унося ее в дом, слышал, как отчаянно взывала к мужу Сидеро, умоляя его одуматься, не навлекать на себя еще большего гнева богов, и так не очень благосклонных к их браку. Короткий ответ Салмонея предлагал ей не тратить время и собираться, если она все еще считает себя его женой. Величественный выход за ограду был пока только демонстрацией его решимости — вместе с двумя десятками последователей Салмоней располагался на ночь лагерем неподалеку от царского дома. На рассвете они должны были отправиться дальше, следуя какому-то внушению своего вождя, и Сизиф не терял надежды узнать у брата, что же он задумал на этот раз.

Пока нянька купала Тиро, он оставался поблизости, догадываясь, что его помощь может еще понадобиться. Впав в забытье, девочка не слышала причитаний и расспросов старухи, но вдруг очнулась, стала вырываться из нянькиных рук и звать Сизифа. А потом, будто они вернулись на много лет назад, Тиро, съежившись у него на коленях и спрятав на его груди мокрое лицо, рассказывала, как страшно поступил с ней сын Океана. Да, да, да, это был не юный и прекрасный речной бог Энипей, с которым у Тиро начали было налаживаться нежные отношения. Приняв его образ, ее соблазнил сам всемогущий Посейдон и, совершив непоправимое, надругался над свой жертвой, представ в собственном косматом и пенном облике, шумно веселясь при виде ее растерянности и угрожая гибелью, если она вздумает хвалиться участью избранницы.

Тиро ничего не понимала. Осуществилась ее тайная мечта, но предмет девичьих грез оказался не только смертельно опасен, но — страшно вымолвить — не благороден. Тем временем мучительные превращения вокруг нее продолжались. Мачеха, которой она до тех пор боялась больше всего на свете, стала заботливой матерью, а в одно из тяжких мгновений ей почудилось, что легче поверить в коварство близкого, но такого простого и смертного старшего друга, чем постичь уродство и жестокость великого бога.

Сидеро охотно согласилась ей помочь и позаботилась о том, чтобы никто не заметил, как юная мать, кусая губы и не издав ни стона, родила близнецов. В ту же ночь она вывела Тиро за ворота, и та с младенцами на руках ушла далеко в горы, где в глухой, заросшей пещере оставила новорожденных братьев, смирившись с тем, что их появление на свет было ошибкой, божеской или человеческой.

Трудно было бы объяснить, откуда взялись у нее силы на эту страшную дорогу впотьмах с живой ношей, избавиться от которой можно было лишь у самой цели. Но еще труднее оказалось выполнить до конца задуманное, и Тиро целый день просидела, кормя и баюкая младенцев, прежде чем рассудок ее не померк и она не перестала ощущать тепло и холод. Только тогда она отправилась обратно, уже не слыша, как обиженно и требовательно вопили ей вослед малютки. Но как ни слаба она была, девочка увидела и отчужденную фигуру отца, которому ни к чему было спасение, доставшееся дочери таким чудовищным способом, и знакомую прежнюю ненависть, сверкнувшую в мимолетном взгляде мачехи, и поняла, что вновь обманута.

Гладя по щекам вернувшегося к ней друга и опекуна, забывая о собственных слезах, девочка горячо убеждала Сизифа, что никуда не надо ходить, что судьба малюток снова в руках бога, сначала лукаво пролившего свое семя, а затем безжалостно отрекшегося от него, и что даже злобная молва, которой не дано отразить истинную причину несчастья, сразу уймется, получив такое простое разрешение, а скоро и вовсе забудется. Единственное, что повергало в отчаяние несостоявшуюся мать, — это собственное предательство по отношению к дяде, дурная слава, которая ему по ее вине грозила, и боязнь холодного одиночества впереди.

Сизиф слушал доводы так нескладно повзрослевшего ребенка с недоверием, но при всей их бесчеловечности они совпадали с тем мимолетным откровением, которое он испытал во дворе малое время назад. Не следовало ничего исправлять, наоборот, нужно было сделать то, что в его силах, чтобы довести опустошение до конца.

Много лет спустя ему предстояло открыть, что, придя с Тиро к согласию, они недооценили и изобретательную живучесть людской памяти, и кажущуюся простоту божественных поступков. Молва со временем не то что не иссякла, а удвоилась, закрепив в бесчисленных повторениях историю о двойне, рожденной Тиро от Сизифа и умерщвленной матерью, чтобы спасти своего отца от предсказаний Дельфийского оракула, и о второй двойне, рожденной ею от Посейдона и брошенной в горах или пущенной к погибели по течению реки. Провидение же, напротив, обнаружило себя довольно сострадательным образом, сохранив действительно покинутых Тиро младенцев и даже вернув Нелея и Пелия матери, когда они подросли.

Но в тот момент, которому мы являемся свидетелями сейчас, Сизиф всеми силами души возвращает племяннице свою любовь и поддержку, стараясь одновременно погасить в сознании застрявший образ, ярче всего запечатленный в нем исповедью Тиро, — образ бесчинствующего и глумливого бога Посейдона.

Успев многое пережить и даже ужаснуться неумолимой силе, правящей мирозданием, своими глазами видя, как легко она комкает и обрывает людские судьбы, Сизиф тем не менее быстро забывал тогда все, что могло бы потревожить его душу. С уходом из дома, чудесным образом совпавшим с обретением любимой женщины, жизнь его начиналась сначала.

Глубокой ночью выходя во двор, чтобы встретиться с братом, он не испытывал больше гнетущей потребности объясниться или постараться понять, что движет Салмонеем, уж не говоря о том, чтобы отговаривать его от новой затеи, сколь бы ни была она бессмысленной. Он готов был даже с сочувствием выслушать фантазера и проводить его в путь по-братски, как того требовали воспоминания о прежней привязанности — она была, пожалуй, единственным, с чем ему жаль было расставаться.

Костер, у которого сидели Салмоней и несколько его бодрствовавших сподвижников, горел ярко, и Сизиф впервые заметил, что борода у брата совсем поседела. В этой голове должно было твориться многое, о чем и не подозревали ни те, кто наблюдал за причудливой деятельностью Салмонея, ни те, кто в ней участвовал. Люди потеснились, и Сизиф сел рядом с братом. После недолгого, неловкого молчания он сказал:

— Я тоже ухожу. Если ты думаешь, что таким образом освобождаешь мне место, самое время передумать.

— Что ты такое мелешь! — отвечал Салмоней знакомым низким голосом. — Как это можешь ты уйти, бросив отца и мать и остальных эолийцев? А впрочем, какое мне дело. Могу даже взять тебя с собой по старой памяти.

— Куда же лежит твой путь?

Салмоней переглянулся с сидевшими вокруг, вроде советовался, стоит ли открывать простому любопытству цель, которая так их манила, что заставила сняться с места два десятка мужчин, у большинства которых дома оставалась семья.

— Давно ты не спрашивал, чем занят Салмоней. Не боишься, что я тебя сманю? И позабудешь ты свою Меропу.

— Ты знаешь о Меропе?

— Он думает, что все вокруг ослепли, — сказал Салмоней своим спутникам, и те с готовностью гоготнули. Но эта насмешка распустила напряжение, повисшее вокруг костра с приходом Сизифа. — Слыхал об Архомене?

— Да, если это вотчина нашего Афаманта, город, что лежит на пути к Фивам. Я оставил его в стороне, когда шел в Дельфы. Местный люд называет его по-другому — Орхомен.

— Ничего примечательного нет ни в Фивах, ни во всей той стороне, включая Афины, а то и сами Дельфы. Все то же однообразное житье. А вот на западе есть место, где люди приготовились жить по-новому и только ждут таких же, как они сами. Зовется это место Архомена, туда мы отправимся утром.

— Что же мешает этим людям начать новую жизнь? Чем вы собираетесь им помочь?

— Нет, мальчик, я пошутил. На этот раз я не хочу смущать твой покой. Остаешься ли ты править Эолией, уходишь ли, как сказал, — я не стану сбивать тебя с толку. Тем более что пришлось бы начинать от самого яйца, чтобы пояснить, куда мы идем и зачем. Стой, Гилларион! — обратился вдруг Салмоней к одному из сидящих у огня. Тот уже некоторое время издавал прерывистое мычание и одновременно притопывал босыми пятками. — Повремени, если можешь, и побереги себя, нам еще пригодится твоя сила.

Но человек его уже не слышал. Сидевшие рядом с Гилларионом вскочили на ноги и сгрудились по другую сторону костра. Вглядевшись повнимательнее, Сизиф понял, что это пришелец. А когда тот положил на свои подпрыгивавшие колени руки, увидел, что у него не хватает нескольких пальцев, один же был завязан грязной тряпицей.

— Ну, значит, так тому и быть, — сказал Салмоней, отодвигаясь к остальным и уводя за собой брата. — Смотри и слушай. И не говори потом, что снова, мол, Салмоней невесть что сочиняет.

Беспалый тем временем поднялся и начал медленно боком перемещаться, совершая при этом ногами и руками плавные замысловатые движения, будто ткал невидимую паутину. Оказавшись шагах в десяти от костра, он стал тем же образом возвращаться и только теперь, казалось, услышав прежний окрик Салмонея, подхватил его и забормотал сквозь стиснутые зубы:

— Стой! Стой! Замолчи! Завяжи узлом язык!

Глотку войлоком заткни!

Губы жилою зашей!

Один из наблюдавших в изумлении зацокал языком, и этот звук тоже был тотчас подхвачен бесноватым:

— Чмок! Чмок! И молчок!

Шею затяни пенькой!

Зубы на зубы надвинь!

Вязкой глиной рот забей!

Вдруг он замер и несколько мгновений оставался неподвижным, а затем тело его пронзила судорога, что вновь напомнило Сизифу о пауке, ждавшем добычи у края своей ловушки и теперь содрогавшемся вместе со своей хитроумной сетью от яростных попыток жертвы освободиться. Вскоре конвульсии прекратились, и тогда руки и ноги Гиллариона возобновили плавный танец. Теперь, однако, он оставался на месте и бережно поворачивал неведомую добычу, закутывая ее в липкую паутину. Завершив работу, он в бессилии опустился на колени, руки его повисли, и голова упала на грудь.

— Теперь спрашивай, — прошептал Салмоней. — Называй его Всеведущим.

— Всеведущий, похоже ты одержал победу над кем-то? — произнес Сизиф, с трудом шевеля онемевшими губами.

— Все здесь, — отвечал Гилларион неожиданно бодрым голосом. — Все боги — в коконе, живые, но бездыханные.

Туманный, невообразимый смысл его слов пугал меньше, чем прежнее исступление, но Сизифа не оставляло ощущение тревоги, предчувствие каких-то более определенных слов, которые нельзя было ни произносить, ни выслушивать в присутствии других людей.

— Знаешь ли ты, Всеведущий, куда направляются эти добрые люди?

— Сам себе отвечаешь, раз зовешь меня по имени. Но «знать» и «сказать» — не одно и то же.

— Тогда не скажешь ли?

— Сказать легко, когда боги умолкли. А «услышать» и «уразуметь» — опять вещи разные.

Испытание, которому подвергался Сизиф, не доставляло ему удовольствия. Он отнюдь не готов был состязаться в чем бы то ни было. Душа его была размягчена согласием Меропы и примирением с племянницей и братом. И если бы речь шла только о том, чтобы не уронить достоинства перед Салмонеем и его спутниками, он, вероятно, сдался бы, объявил себя неспособным понять беспалого и отошел в сторону, предоставив остальным внимать его пророчествам. Но ответы Гиллариона, которые на самом деле были вопросами, тот обращал только к нему, Сизифу, нисколько не считаясь с присутствием посторонних. Сизиф понял вдруг, что спрашивает оборванца совсем не о какой-то несуществующей Архомене, и тот готов ему ответить.

— Говори, я пойму, — поспешно продолжал он.

— Безумие постигло Архомену, — начал беспалый, — фальшивое безумие, которое не дано людям отличить от настоящего. И в безумии этом губят они своих детей и друг друга, внушая отвращение к себе и страх перед всесилием богов. А вся вина их в том, что не в пору стали говорить и молчать не вовремя. Столь благодатным краем стала Архомена, таким мудрым и могучим вырос там народ, что зависть обуяла тех, кто думает, будто правит небом и землей…

Сизиф подумал, что ослышался, и мельком взглянул на стоявших рядом. Они жадно внимали каждому слову, кто-то даже согласно кивал. Совсем недавно он воочию наблюдал, как сокрушительна может быть верховная месть, да и рассказ бесноватого свидетельствовал о том же. Не укротил же он в самом деле олимпийцев, стянув их своей воображаемой сетью. А если даже и так — не вечно же удастся их удерживать. Ему захотелось бежать стремглав, успеть как можно дальше оказаться от этого места, когда иссякнет зловещая магическая сила этого бродяги и боги обретут свободу наказать вольнодумца вместе с его легкомысленными слушателями. Но в это время он ощутил на своем плече тяжелую горячую руку брата.

— Совсем немного оставалось архоменийцам, — продолжал Гилларион, — чтобы самим стать истинно безумными, взглянуть без страха на богов и их подлинную силу и подняться с ними вровень. Но не спешили люди, не зная за собой греха, зла никому не желая, и боги явились загодя, обратив вспять людские пути, смятением исказив несозревшие души, нездоровьем ума предупредив здравое безумие. Прежнюю Архомену теперь не спасти, но те, кто туда попадут в срок, будут проворнее.

— Что это, Салмоней? — шептал Сизиф брату на ухо. — Вы сами-то не лишились ли ума?

— Ты не видел его полной силы, — отвечал Салмоней. — Где он пальцы потерял, как думаешь? Нет, с ним и самому Зевсу не совладать. Когда он по-настоящему берется за дело, может сам себе палец откусить, и тут уж, поверь мне, я это видел — от него огонь и гром небесный отскакивают.

— Он, значит, оттуда, из Архомены?

— Нет, дома своего у него давно нет. Говорят, что родился во Фракии и бродит по всей Греции.

В уверенном речитативе беснующегося и правда угадывалась редкая власть. Он удерживал ее при себе, не стремился использовать на подчинение других, и тем его проповедь отличалась от вдохновенных небылиц Салмонея, немедленно увлекавшего невинные души. И вместе с тем речь Гиллариона завораживала, пожалуй, даже сильнее. А если он оставлял тебе время подумать, то только затем, чтобы ты ясно осознал: решившись следовать за ним, уже не сбросишь наваждение и не свернешь с пути, пока не достигнешь названной цели вполне. Нашел наконец свое место и Салмоней, который по сравнению с бездомным и нищим оборванцем казался благопристойным трезвым мужем. Он глубже других мог проникнуться смыслом видений вещуна и, в качестве посредника, устроить земные дела по его фантастическому плану.

Гилларион выпрямился, поднял лицо и несколько раз с силой провел по нему изуродованными руками.

— Не бойся, юноша, — обратился он вновь к одному Сизифу. — Их уж нет здесь более. Разлетелись каменные куклы. И не их страшиться следует. Всю кожу обдерешь, сюда к вам проталкиваясь, и нарастишь новую, и вновь слезет, и опять вырастет, и много раз, пока не станет жесткой мозолью, и тогда перестанешь помнить о белом цвете и безмолвии, а страшнее этого ничего не бывает.

— Пришла, пакостница? — произнес Салмоней, и все увидели Сидеро, давно уже понуро стоявшую в отдалении. — Возьми вон одеяло и ложись спать. А с завтрашнего дня чтобы ни слова о старом доме.

Людские обиды и даже жалобы на богов Сизифу приходилось слышать не так уж редко, но впервые он встречал настоящих бунтарей и отщепенцев, не только не смущаемых неслыханным кощунством чужеземца, а готовых вместе с ним презрительно плюнуть на незыблемый уклад неба и земли. Оторопь его прошла, он вдруг увидел в истинном свете это сборище взрослых детей и едва удержал улыбку.

Невероятно длинным оказался этот день его жизни, но завершался и он, так как на матово-черных небесах начали бледнеть звезды, а пламя догоравшего костра задувал утренний южный ветер Нот.


Те несколько дней, что продолжалась непрерывная работа, дали о себе знать, когда Артур, посидев еще некоторое время неподвижно, улегся на диван и вскоре обнаружил, что не может заснуть. Только тут он заметил яркий свет сквозь опущенные жалюзи и понял, что часы показывают день. Он погасил лампу и, стараясь не наступать на разлетевшиеся по полу листы, вышел на улицу. Замедлившее работу сознание вяло отмечало шевеление и звуки, но задержалось на неподвижной картине, свидетельствовавшей тем не менее о значительных переменах. Участок перед домом покрывала давно не стриженная, заползавшая на бетонную дорожку трава, в которой валялись несколько сухих сучьев; в неравномерно разросшихся кустах густо вились удушающие шнуры плюща; на тротуаре за забором лежали на боку пустые мусорные баки, которых не было ни у соседей, ни у дома напротив; и он не знал, сколько дней прошло с четверга, когда после заезда мусорщиков их следовало унести обратно к дому. Подобная неряшливость тут же оборачивалась запустением, будучи окружена аккуратными соседскими газонами, и всегда его удручала. Он с опаской прикинул, сколько времени понадобится, чтобы привести все в порядок, и ужаснулся — это был только передний двор, третья часть всего участка. Разумеется, не три-четыре дня сотворили этот хаос, но они отчетливо его проявили, а хозяин дома не мог даже сказать, когда он в последний раз становился за косилку или брал в руки садовые ножницы. Испугала же его мысль о том, что через неделю все придется проделывать снова. Было время, когда эти усилия доставляли ему удовольствие, потом просто не тяготили, сейчас они показались совершенно ненужной и вместе с тем настоятельной обязанностью. Артур впервые всерьез подумал, что, если дочь не захочет тут поселиться, дом надо продать. И в обоих случаях ему придется искать другое жилье.

Он вернулся в комнату, собрал листы, но складывать их по порядку не стал — перечитывать написанное он не собирался. Спать по-прежнему не хотелось, хотя голова была тяжелой и в заложенных ушах стоял негромкий, устойчивый звон. Единственный раз, когда он испытывал это ощущение, был связан с участием в школьном шахматном турнире. Ему было тогда лет двенадцать. Партия была последней, позиция его — очевидно выигрышной, но он никак не мог найти нужный и явно элементарный ход, чтобы задавить своими сгрудившимися фигурами оголенного короля противника. Безмолвное, ожесточенное нетерпение остальных участников турнира, столпившихся вокруг, плавило мозг. И когда он поставил все-таки мат, этот размягченный мозг не способен был ответить ни на какие ощущения, включая радость победы. Тяжесть в голове, звон в ушах и полная бесчувственность не покидали его до следующего утра. В соревнованиях он никогда больше не участвовал.

Было ясно, как готовить следующую главу о Коринфе, где Сизиф поселился с Меропой, сначала простыми горожанами, но вместе с сознанием притупилась воля, и ритм работы был утрачен. Артур смирился с тем, что необходимо отдохнуть, что для этого придется ждать ночи, и решил убить время, наведя все-таки порядок в доме. О пришельце он вспомнил, только начав ощущать его присутствие, на этот раз еще до того, как его увидеть. Тому как будто потребовалось какое-то время, чтобы собрать в видимые формы те элементы, в которых вообще возможно было его существование. Изменился и его облик: кожа казалась светлее, вместо грубого хитона на нем была просторная рубаха до полу, а на руке больше не было повязки. Проследив за взглядом Артура, Сизиф тоже посмотрел на свою ладонь, повернул ее тыльной стороной, потом сказал:

— Ты теперь больше похож на пеласга, чем я.

Артур потрогал отросшую щетину на щеках — она была длиннее, чем он когда-либо позволял себе отпустить.

— Будешь продолжать? Или я могу привести себя в порядок?

— Говорить? Нет, не буду.

— Значит, мешать мне не входит сегодня в твою задачу?

— Бывают дни, когда и муравей не работает.

— И все же пришел?

— Мне нравится здесь. Мы создаем какие-то приятные колебания.

— Ну ладно, — сказал Артур и ушел в ванную.

Ему пришлось пройти очень близко от Сизифа, который стоял у притолоки, и он с удовлетворением отметил, что тот не издает даже намека на запах. Не спеша снимая бороду безопасной бритвой, Артур проникался уверенностью, что вернувшись гостя не застанет. Но тот по-прежнему стоял, прислонившись к косяку и сложив руки за спиной.

— Раз ты еще здесь, может, скажешь, что думаешь о моей работе?

— Кто это из вас догадался, что тени умерших хранят молчание, пока живые не напоят их кровью? Ну, или чем-то таким, не менее важным, без чего плоть и в самом деле гибнет…

— Гомер.

— Понятия не имею, чем оно может быть. Узнаю, вероятно, лишь вкусив.

Артур сидел, откинувшись на спинку дивана, вытянув ноги, и, лишенный каких бы то ни было сил к сопротивлению, даже к простой беседе, знал тем не менее, что защищать себя ему не нужно.

— Мне не жалко, — отвечал он греку, — я бы с удовольствием тебя угостил этим самым, но очень устал. Разве что сам возьмешь. Но главное-то… Главное в том, — продолжал он после заминки, — что мне ничего от тебя не надо.

— То-то и оно, — грек уже сидел рядом, но и это незаметное перемещение не тронуло Артура — он вполне мог и отключиться на секунду, — добиваетесь аудиенции, а зачем — неизвестно.

— Такой цели у меня не было.

— А какая была?

— Да это, в общем-то, мое дело.

— Если в сон клонит, ты не сопротивляйся, нам это не помешает.

Артур почувствовал облегчение, больше не нужно было шевелить языком. А тем временем вслед за обликом стала меняться и суть гостя. Сквозь благопристойную по-прежнему внешность проступала механическая основа вечного двигателя. Страдалец-сангвиник, носивший свой крест с терпеливым достоинством, как средней тяжести зубную боль, и нимало не озабоченный разрешением от этого бремени, не имел ничего общего с Сизифом. То, что когда-то показалось загадкой, было, видимо, более отчетливым, чем обычно, представлением о дурной бесконечности. Причем сам Сизиф являлся не столько ее жертвой, сколько воплощением. Такое видение не могло быть продуктом его сознания. Но если это какая-то посторонняя злая сила, незачем отождествлять ее с Сизифом. Или это все-таки он — строптивый, одномерный и совершенно неинтересный? Не может быть…

— Как не может быть? — переспросило чудовище. — Нет, это уж ты там у себя командуй, как кому выглядеть и каким хлебом жить. Нас твой произвол не касается. О распаде слыхал? О тлении? О том, что человек необратимо смертен? Всякое желание наряжаться пропадает. Я ведь намекал тебе. А будет еще хуже, совсем с тобой церемониться перестанут. Наврал страниц пятьдесят — полдома сгорело. Еще сотню — паралич всей правой стороны. Скажи спасибо, что я тут появляюсь время от времени. Каково было бы без предупреждения-то?

— Надо, значит, чтобы не оставалось что терять. — Артур пытался сообразить, что же он перед собой видит. — Цель? Вот цель — ваши элевсинские таинства. Бывал там?

— Не помню.

— Ну, допустим. Говорят, они снабжали человека опытом знакомства с запредельным миром. Но их запретили полторы тысячи лет назад. Что делать? Побродить тенью за кем-нибудь из вас, может, наткнешься на что-нибудь полезное. Медитация своего рода.

— Воображение?

— Те, кто там, в святилище, откровение получали, разве они другим пользовались?

— А зачем тебе в запредельный? Жену повидать? Нет, нет, ты не куксись, не оскорбляйся. Что мы вдруг такие нежные стали! Мое дело… Вообрази, что мое дело — твоими делами заниматься, и не юли. Если жену, так я могу привести. Но вот видишь ты, я тебе уже не нравлюсь. Что, как и она не понравится? О чем с ней беседовать собираешься, о гардеробе?

— Кто ты такой?

— Сизиф, сын Эола, внук…

— Перестань!

— А! Вот где собака зарыта. Не нужно тебе никаких новых знакомств. Ты хочешь свое протолкнуть туда, за пределы, локтями поработать. Замечательно! Ничуть не ново, разумеется, но много ли нам новизны требуется?

— Камень без конца ворочать не старо, по-твоему?

— Полный застой и макабр. С одним добавлением или, лучше сказать, вычитанием — никакой цели. И еще один секрет тебе открою: никто ко мне не является.

— Даже плеяда?

— Кто?

— Жена твоя, Меропа, тоже ведь где-то там.

— «Там» — это где? В окрестностях запредельной горы? Мы с тобой живопись Брейгеля обсуждаем?

— Я плохо понимаю, что мы обсуждаем. Но что же надо сделать, чтобы такое блаженство заработать?

— А ты такое хочешь? Я скажу. Условие одно — исполнить немедленно. Если готов ко мне присоединиться — то есть, может быть, в какой-то иной форме идиотизма, — можно это устроить, хоть сегодня. Но ежели ты хочешь сначала узнать, потом взвесить, подходит ли тебе, тогда нет, извини. Так эти вещи не делаются.

— Пожалуй, я все же посмотрю сначала, чем там, в Элладе, дело кончилось.

— Да я так, примерно, и представлял себе твои амбиции. И ты напрасно думаешь, что я хочу тебя удержать. Я даже обещать не могу, что продолжу наше знакомство поддерживать. Но ведь и на мне свет клином не сошелся. В конце концов, ты мог бы и Орфеем, скажем, заинтересоваться. В Элевсине он, кажется, не был, но в Аид обернуться сумел. А главное — певец все-таки, поэт, так сказать. Легче сговориться будет, наверно.

— Там совсем другая история. Там и речь, кажется, не о смерти. И что он не был посвящен, лишний раз доказывает, что сам Аид его не интересовал, и богам нечего было беспокоиться. Обезумел от горя, был достаточно простодушен, чтобы подчиниться одной страсти… Не думаю, чтобы он там особенно глядел по сторонам.

— Ты опять будто о спуске в шахту говоришь. Можно ведь не ослеплять себя до такой степени. Зная, чем это кончается, ошибок не повторять, сосредоточиться…

— Нет! Все не так! — Артуру казалось, что он кричит, но он просто плакал во сне и не мог остановиться. Слова грека будто распустили легким прикосновением крошечный узелок в запутанной, бездействовавшей системе памяти. Воспоминания выровнялись в величавое шествие, и самые пустяковые из них омывались обильными слезами, которые не мешали ему, однако, говорить, потому что рассказывал он именно о том, о чем плакал. — Ходил я этой дорогой много раз. Ничего не получается — и с удачей, и без нее. Остаешься там, откуда вышел, таким же невинным, не испытав преображения, ничего не постигнув… Так стыдно! Здесь ведь и спрятано коварство условия, которое ему поставили, разве нет? Не оглянувшись на Эвридику, которая совершает страшный переход от небытия к жизни, неведомый Орфею из-за его слепого порыва, загнавшего певца дальше, чем это позволено смертному, он вышел бы сухим из воды, не смог бы даже с уверенностью сказать, побывал ли в преисподней. А возвращение любимой казалось бы таким же чудом, как понимание им языка птиц и зверей. Выходить сухим из воды — это доблесть прохиндеев. Понимал ли он, что именно с ним проделывают, не знаю. Но уж, наверно, ощущал какой-то озноб унижения. Оглянувшись же, проиграл разом все, потому что позорные правила принял. Короче говоря, он не человек был бы, если бы не обернулся. И никакого счастливого конца здесь быть не может. Конечно, загадка жизни и смерти тут где-то рядом, но в этом случае она так и остается в стороне, и речь все-таки идет о любви, а не о смерти.

— Вон как ты разделил.

— Да, мне кажется, это не всегда одно и то же.

— Ну, просыпайся, просыпайся. Ты так рвешься к пробуждению. Это хорошо, что ты твердо знаешь, где твой сон, а где явь. Иди к своей косилке, к запискам. И поскольку ты уже способен ясно различить, что есть смерть, а что любовь, может быть, в свободную минуту, когда надоест водить грека за руку, попробуешь разгадать печальную участь женщин, попадавших в объятия богов не по своей воле?

* * *

Он очнулся все в том же сидячем положении. Онемела ступня слишком вывернувшейся на полу ноги, ныла шея с правой стороны, уставшая держать висящую голову, кожу на лице стягивала высохшая влага, но чувствовал себя Артур отдохнувшим. За окном в темноте резко трещали цикады.

Он сварил кофе, обдумывая неожиданную перемену в планах. Женщины, стало быть…

Божественный мезальянс играл косвенную роль и в судьбе Сизифа. Один случай — соблазнение Посейдоном племянницы Тиро — был этой историей уже отчасти освоен, другой, послуживший непосредственным поводом к окончательным неприятностям грека, еще предстояло описать. Кроме того, нельзя было упускать из виду, что гость, пожалуй, впервые действовал на него не разрушительным, хотя и далеко не поощряющим образом. Это ослабляло отталкивающее впечатление от его недавнего присутствия. Это, и еще какое-то неясное чувство благодарности.

Но возвращаться надо было далеко — к скале или дубу, по распространенной присказке тех времен, или, пользуясь упрощенной лексикой Салмонея, — к яйцу. Вопрос касался явления воспроизводства, которое обрело особый смысл с появлением разумного существа. А процесс, приведший к возникновению человека, как и до того — к созданию мира, в котором тому предстояло существовать, не был ни прямым, ни коротким.

Артур сидел над самой первой страницей рукописи, легшей поверх всех остальных и прижимавшей их к столу неподъемной новой тяжестью.

Загрузка...