Проблема этно- и глоттогенеза, как правило, рано или поздно упирается в решение вопроса о территории изначального (или наиболее древнего) распространения явлений, определяющих специфику исследуемого этноса. Границы же распространения славянских языков и этносов доисторической и даже раннеисторической эпохи оказываются весьма неопределенными и расплывчатыми из-за трудностей разграничения собственно славянских элементов (языковых и материально-духовных, отраженных в археологических памятниках) от элементов соседних этносов, особенно балтийского. Это - общеизвестное положение, на которое неоднократно указывали как лингвисты, так и археологи. Практика интерпретации лингвистических фактов, в первую очередь апеллятивной лексики и ономастики, выявила как объективные, так и субъективные трудности разграничения древних и древнейших балтийских и славянских элементов. К трудностям объективного характера можно отнести: 1) исключительную близость исследуемых языков, обусловленную как их генетическим родством, так и тысячелетними культурными контактами; 2) наличие балтского субстрата на части современной территории распространения западных и восточных славян; 3) особенности социально-политической жизни, в течение второго тысячелетия н. э. давшие несколько типов государственных образований, объединявших часть балтийского и славянского населения и др. Основной же трудностью субъективного характера является отсутствие единого научного подхода к отбору и интерпретации фактов балтийских и славянских языков. Еще в 1958 г. В. К. Мэтыос обратил внимание на то, что "субъективность занимает определенное место в гипотезе о единстве балтийских и славянских языков" [269, с. 43]. Предвзятость и односторонность концепций исследователей постоянно являлась предметом критики [384, с. 63], однако существенных изменений в этом плане, по-видимому, не произошло, о чем свидетельствуют следующие наблюдения С. Б. Бернштейна: "... почти всегда отбору фактов предшествует готовая схема", а "сама система доказательств во многих случаях настолько произвольна, что реально считаться с ней не представляется возможным" [25, с. 11 - 12]. Примеры такого необъективного, одностороннего подхода к материалу и его интерпретации можно найти в работах и по лексикологии, и по ономастике балтийских и славянских языков. Так, в частности, сторонники балто-славянского единства основное внимание уделяют сбору фактов, которые можно интерпретировать как балто-славянские совместные инновации, при этом часто пренебрегая ареальной (и соответственно хронологической) характеристикой имеющегося материала, в результате чего в одну временную плоскость проецируются как древнейшие лексемы, унаследованные от праиндоевропейской языковой общности, так и более поздние, заимствованные - либо взаимные, либо из третьего общего источника. Поэтому из работы в работу кочуют такие примеры якобы балто-славянских эксклюзивных изоглосс, как лит. várna=рус. ворона (но ср. тох. Б. wraunã-то же), лит. šárka = pyc. сорока (о ср. др.-инд. šarikã), лит. liepa=рус. липа (но кимр. llwyf - то же), лит. Kárvé - рус. корова (но ср. алб. ка ‘вол’, а также польск. диал. karw ‘старый ленивый вол’, др.-прус, kurwis ‘бык, вол’) и др. К числу общих балто-славянских лексем иногда относят лит. pirtis=дp.-pyc. пьртъ [237, с. 433], которое является либо непо-средственным, либо опосредованным (через финские языки) заимствованием из балтийских языков; лит. stum̃bras = вост.-слав, zǫbrъ [237, с. 433] - тоже не генетически родственная пара (для славянского предполагают заимствование либо из фракийского, либо еще из какого-то другого источника),.как и лит. perkúnas ‘гром’; имя бога грома по словообразовательным и фонетическим причинам не сводимо к одному архетипу с др.-рус. Перунъ ‘бог грома‘ и т. д. Количество сомнительных балто-славянских общих инноваций увеличивается не только из-за неполной изученности лексики балтийских, славянских и других индоевропейских языков, но также из-за не всегда оправданного дифференцированного подхода к лексемам, имеющим широкий ареал в одной семье языков и весьма ограниченный - в другой. Ограниченный ареал часто характеризует как заимствованную, так и исконную, реликтовую лексему - архаизм. Разграничение этих разных по своему происхождению лексем становится почти невозможным, когда речь заходит о славянских архаизмах, имеющих соответствия только в балтийских языках и засвидетельствованных в зоне действия балтского субстрата (границы которого в разные хронологические эпохи еще нуждаются в уточнении). Если какое-то балтийское слово проникло в славянскую лексику уже после завершения основных фонетических процессов (монофтонгизации дифтонгов, изменений группы tolt-, палатализации и др.), то его заимствованный характер еще можно определить. Ср. ковш < лит. káušas, блр. ловж(а) < лит, láužas и др. Но если заимствование происходило раньше, то отличить такое балтийское слово от славянских архаизмов крайне трудно. Даже отсутствие этимологии и сколь-нибудь широкого словообразовательного гнезда на почве славянских языков, отклонения от славянской словообразовательной системы, особенности семантики (например, субстратные балтизмы часто обозначают особенности местного рельефа, флоры и фауны) не всегда считаются достаточно вескими аргументами в пользу признания заимствованного характера того или иного слова. Подобные лексемы обычно попадают в группу балто-славянских общих новообразований. Таким совместным новообразованием часто считают, рус., блр., польск., укр. днал. куль ‘сноп (вымолоченной) соломы’; двоякое толкование - и как балтизма, и как славянского архаизма - предлагается для полесск. волока ‘низкое заболоченное место’, ‘низменный заросший лес’ [272, с. 14, 15], хотя, как нам кажется, данное слово представляет типичное (ввиду семантики) субстратное заимствование древнейшей поры, еще втянутое в процесс изменения группы toll -, а его более поздняя форма, сохранившая неизмененный – балтийский - облик корня, отмечена в более северных говорах белорусского языка: валкаваты ‘сыроватый‘ (ср. лит. válka ‘лужа’, valkótas ‘покрытый лужами’, valkús ‘влажный, сырой; вязкий’ и др.). Такая же связь между фонетикой и ареалом, объясняемая хронологией заимствования, наблюдается и в гидронимах, образованных на основе данного апеллатива: Волока, правый приток Корчика, левый приток Ситовки, и Волка, левый приток Морочи (правый приток Случи), правый приток Изледи (левый приток Березины), ср. лит. гидроним Válka, Valkupis и др. К славянским архаизмам нередко относят слова, по своим словообразовательным особенностям выпадающие из системы славянского словообразования, но точно соответствующие сло-вообразовательным моделям балтийских языков. Об этом нам уже приходилось говорить по поводу блр. садзіба ‘усадьбище’; дом с постройками и соответствующих ему польских и диалектных украинских слов, исконно славянским вариантом которых является рус. у-садьба [198, с. 130]. По таким же словообразовательным причинам заслуживает внимания ц.- сл. овьнъ (>р. овен), болг. овен, сербохорв. ован, др.- польск. owien, чеш. oven ‘баран’. Это уникальный пример использования суффикса -ьн- для образования самца живого существа в славянских языках, между тем как в балтийских языках эта модель является весьма древней и широко распространенной. Ср. лит. ãʋinas, лтш., avins, др.- прус, awins ‘баран’, а также лит. lãлиса ->- lãpinas ‘лис’, katẽ ‘кошка’ → kãtinas ‘кот’, žąsis ‘гусыня‘ - žąsinas ‘гусак‘ и многие другие. Вместе с тем данная тематическая группа является "открытой" для заимствований; ср. тюркизм в восточнославянских языках (баран), который проник и в некоторые диалекты литовского языка: baronas ‘баран’. Таким образом, считать ц.-сл. овьнъ заимствованием из балтийских языков, пожалуй, то же самое, что считать славизмом из польск. drabny [491, с. 65], лит. drabnas ‘мелкий, истонченный’. В пользу исконно балтийского происхождения этого слова также можно привести ряд аргументов и отнести его к общей балто-славянской лексике. Суффикс -n- в глагольных прилагательных литовского языка представлен хотя и не так широко, как в славянских языках, однако и в не единичных случаях (ср. kilti ‘возвышаться, подниматься’ → kil-n-ús ‘благородный, возвышенный’ и др.), а что касается корня drab-, то его можно считать глухим вариантом лит. trapús ‘хрупкий’ (ср. лит. bum̃buras: pum̃puras ‘почка, выпухлая округлость’ или лит. guÌbe : прасл. къlрь и др.). Мы здесь далеки от предложения новых этимологий как для ц.-сл. овьнъ, так и для лит. drabnus, мы лишь стремились продемонстрировать, как предубежденность исследователя, заранее заданные цели могут повлиять на результаты его работы. Восходящая к работам А. Брюкнера традиция преувеличивать количество славизмов в балтийских языках продолжается в работах как сторонников балто-славянского единства, так и противников этой гипотезы. В качестве славизмов предлагаются такие слова, как лит. giñtaras (лтш. dzltars) ‘янтарь’, лит. stirna ‘косуля’, др.-прус. dalpian ‘долото’ и др., однако эти этимологии нельзя принять безоговорочно. Например, группу согласных st- в лит. stirna (ср. лтш. sirna без -t-) можно объяснить не только заимствованием из прасл. формы *cĬrna [387, с. 244], но и действием причин, которые привели к появлению такой же группы согласных в восточнобалтийских названиях зубра: лит. stum̃bras, лтш. stumbr/i/s (ср. др.- прус. wissambris и др.; лтш. sū̃brs - без -t-). Что же касается таких слов, как корова или клеть, то здесь, кроме исконного родства, можно допустить и заимствование из какого-то кентумного языка, но по фонетическим причинам передаточным звеном, скорее всего, выступили бы балтийские языки [445, с. 64]. Отнесение к числу заимствований др.-прус. dalptan является наименее правдоподобным, поскольку основным аргументом считалось отсутствие для этого слова глагольной опоры в балтийских языках [383, с. 152], в то время как на самом деле такая опора существует. Более того, выдвигается другое предположение, противоречащее приведенному выше, о том, что праславянское слово с тем же значением унаследовало западнобалтийскую инновацию, образованную на основе таких глаголов, как лит. dilbti, delpti ‘бить, ударять’ [221, с. 53]. Несомненным, во всяком случае, является исконно, балтийский характер древнепрусского названия долота, для которого в балтийском есть и глагольная опора, и родственные образования типа лит. dalba ‘рычаг’, продолжающего древний апофонический ряд dilbti-delbti/delpti - dalba. Но если даже и не было бы нужной глагольной опоры, это вряд ли могло служить достаточно веским аргументом в пользу того, чтобы считать слово заимствованным: ведь тогда придется считать балтизмами такие слова, как рус. клад, милый, рука и др.: глагольная опора для них имеется не в славянских, а в балтийских языках (ср. лит. klóti ‘класть, стелить’, myléti ‘любить’, pamllti ‘полюбить’, riñkti собирать). В подобных случаях, вероятно, на исследователя давит известное положение о том, что славянские языки утратили много первичных глаголов и простых именных основ, сохранившихся в других индоевропейских языках, особенно - в балтийских [483, с. 55-64]. Поэтому нередко в случаях, когда первичная основа есть в балтийском и отсутствует в славянском, считается, что славянский язык имел ее, но утратил, а когда такой основы нет в балтийском, но имеется в славянском, считается, что в балтийском ее и не было, а наличие вторичной, производной основы объясняется заимствованием из славянского. Надо полагать, что одинаково неправильным было бы как полное отрицание справедливости этого положения, так и его абсолютизация; об этом положении надо помнить, но оно не должно стать решающим. Что касается лексических реконструкций, полученных на его основе, то они ни в коей мере не могут быть использованы для определения специфических особенностей балтийского и славянского мира, в том числе - их языковых сходств и различий, особенностей культуры и быта, границ расселения древних балтийских и славянских племен, отразившихся в таких лексемах (откуда уже недалеко и до поисков прародин). Для подобных целей следует использовать только четко соотнесенный с определенными этносами материал, подкрепленный реальными (а не реконструированными) фактами; реконструкции - как не имеющие диагностирующей силы, правильнее было бы оставить в стороне. Такой подход в полной мере применим и к топонимическим исследованиям, которые играют важную роль при определении ареалов расселения отдельных этносов. В случаях, когда названия могут быть объяснены и как славянские, и как балтийские, "уместно говорить, по крайней мере, об общем балто-славянском топонимическом фонде, придавая термину "балто-славянский" не обычно связываемое с ним значение общего источника всех балтийских и славянских языков, а несколько иное, предполагающее лишь то, что на известной территории и в известное время существовали топонимические названия, относительно которых был бы некорректным вопрос о том, являются ли они только балтийскими или только славянскими (при том, что их вполне можно считать с равным основанием и балтийскими, и славянскими" [370, с. 104]). При этом имеет смысл определить ареал максимальной плотности таких явлений (для того чтобы этот ареал исключить из зон бесспорно балтийской или бесспорно славянской) в определенный хронологический период. В связи с этим весьма проблематичной становится реконструкция славянских апеллятивов на основе гидронимов [237, с. 65-84, 385], зафиксированных и в так называемой ("бесспорно балтийской" зоне, топонимики и в зоне "балто-славянской" (в смысле, предложенном В. Н. Топоровым), имеющих апеллятивную опору либо только в балтийских, либо в балтийских и других индоевропейских языках. Например, название яра в бассейне Северского Донца Толотий можно объяснить с одной стороны, на основе лит. tiltas ‘мост’ и др.-прус. talus ‘пол’, родственных прасл. *tolo, а с другой - на основе топонимических соответствий как в балтийских (лит. гидр. Talė́, Talys, Taltupis, др.-прус. Tolyn, Talten, лтш. Taleja и др.), так и в других индоевропейских языках (ср. фрак. лир. Talia, Ţιλλιזὠ), тоже возводимых.К приведенным выше балтийским и славянским словам [470, с. 125], но это вряд ли дает основание реконструировать праславянский апеллятив, со-ответствующий лит. tiltas. Данная группа названий относится, скорее всего, к тому слою топонимов, который не подлежит конкретной этнизации и составляет фонд древней (индо)европейской топонимии. Не менее сомнительна и реконструкция праславянского апеллятива *osva в значении ‘лошадь’ или ‘вода’ лишь на основании гидронимов Осва, Освица [482, с. 176], которые засвидетельствованы либо в бесспорно балтийской зоне, либо - в балто-славянской (от Припяти до Зап. Двины) и образуют непрерывный ареал с такими балтийскими гидронимами, как лит. Ašva, Ašvine, Asveja (ср. еще назв. озера на белорусско-литовском пограничье Асвея), др.-прус. Asswene, Asswin и др. Последние могут быть объяснены либо на основе лит. ašva ‘кобыла’ (что менее убедительно), либо на основе и.-е. *aḱṷã ‘вода’ [449, с. 37; 506, с. 150]. Даже если удалось бы обнаружить соответствующий гидроним на славянской территории, на которой не ощутимо действие балтийского субстрата, то и тогда реконструкция в праславянском языке слова *osva была бы не более убедительна, чем реконструкция прабалтийского *ašva в значении вода. Приведенные примеры достаточно красноречиво свидетельствуют о том, что возможность взаимозаимствований в балтийских и славянских языках слишком часто допускается лишь теоретически. Практически языковые факты или интерпретируются как заимствования из славянского в балтийский (за исключением поздних контактов), или относятся к фонду совместных балто-славянских инноваций. На этом фоне часто лишается лингвистического содержания и теория балтийского субстрата. Влияние его оспаривается и при интерпретации фонетических фактов, и, как уже говорилось, в лексике и ономастике. Увеличение числа общих балто-славянских инноваций с помощью спорных реконструкций только затрудняет решение проблем балтийского и славянского этногенеза, ибо прежде чем объединять указанные языки в одну группу, следует их разъединить, т. е. основательно разобраться в том, что определяет специфику каждого из них, когда и где могли образоваться их различительные признаки. Только после этого, следуя логике ретроспективного анализа, можно начать объединение, придерживаясь определенной пространственной и хронологической перспективы. Возможно, следуя по этому пути лингвистического (и не исключено - археологического) анализа, удастся определить, сошлись ли эти две языковые группы на уровне промежуточного балто-славянского праязыка или затерялись в сложных переплетениях дивергирующих и конвергирующих древних индоевропейских диалектов, а многочисленные сходства и совпадения - результат то усиливающихся, то ослабевающих контактов разных хронологических эпох (особенно усилившихся с началом железного века [387, с. 237] и в разных ареалах. Дело, таким образом, не только в накоплении фактов, приводимых в качестве аргументов "за" и "против" какой- то гипотезы, а в исторической интерпретации этих фактов, в их хронологической и пространственной характеристике, в определении их места в системе исследуемых языков [70, с. 96].