Часть 7. Ленинград

*





ОЛЕГ АЛЕКСЕЕВ

У нас есть три направления деятельности. Первое — это поиск непосредственно, с целью установления судеб солдат. Выражение «патриотическое воспитание молодежи» мы вообще не употребляем, потому что оно ругательное. У нас это по-другому называется. Своей деятельностью мы стараемся давать пример. Может «патриотическое воспитание» и правильное название, но оно очень забитое. А не хочется попадать под общую волну. Поэтому второе — это работа с молодежью. Но работа не только на примере того, как копать и как работать на раскопках. Она больше историко-просветительская. Мы делаем в среднем по три- четыре выставки в год на базе частных собраний. В свое время, в 89-м году, был реабилитирован после «Ленинградского дела» и позже восстановлен Музей обороны и блокады Ленинграда. Это на Соляном, 9. Ему вернули тогда — это просьба академика Лихачева и многочисленных ветеранов, которые еще были деятельные и молодые, — один зал из тридцати семи, которые были в 44-м году. Может быть, вы знаете историю этого музея, музей очень интересный. В 41-м году на базе военмеха была создана выставка «Отечественная война». Она была из трех частей: первая посвящена Ледовому побоищу, вторая — взятию Берлина в 62-м году, а третья — Отечественная война 41-го года. На этой выставке были представлены трофеи, захваченные в первые месяцы войны.

Кроме того, там же были организованы и курсы, поскольку многие дивизии народного ополчения создавались как партизанские диверсионные отряды, в частности 4-я дивизия народного ополчения, в которой начинал свою службу отец нашего Президента. И те, кто был отобран для диверсионной деятельности, проходили прямо при этой выставке курсы обучения по владению трофейным оружием, всеми видами. Так начиналась история этого музея знаменитого. И политотдел поручил профессору, который хорошо знал историю костюма, отбор экспонатов для будущего музея — те самые тридцать семь залов. И майор Раков ездил лично по фронту, отбирал экспонаты: получился очень интересный музей. Карт-бланш был дан всем художникам, они могли реализовывать все свои проекты: трехмерная панорама, еще что-то. И в 44-м году официально открылся этот музей. Официально он получил название «Государственный мемориальный музей обороны и блокады Ленинграда». То есть, после снятия блокады он был официально открыт. В тридцати семи залах было все — и первый трамвай, развороченный, в который попал снаряд; линейка немецкой техники была представлена вся — не только в залах, но и во дворе. Там, где сейчас парк, стояли самолеты, стояли итальянские катера, которые здесь на Ладоге сражались. В общем, это был колоссальный музей. И в 46-м году Эйзенхауэр приехал с Жуковым в этот музей. Он сказал, что ничего более грандиозного в мире не видел: настолько его поразил этот грамотно сделанный музей.

В 49-м году умирает Жданов, и в этот момент обостряется противостояние, длившееся еще с 20-х годов между московской и ленинградской партийными организациями. Было заведено «Ленинградское дело», обвинение очень серьезное — что в Ленинграде готовился переворот. В частности, Ракову было предъявлено обвинение в том, что он на базе этого музея собирал оружие для свержения существующей власти. Методы дознания в НКВД, как известно, жесткие, многие военные профессиональные не выдерживали, оговаривали и себя, и товарищей. А вот профессор Раков оказался крепким орешком. Он не подписал ни одной бумаги, чем спас жизнь и себе, и многим своим товарищам. Да, конечно, к 52-му году ликвидационная комиссия закончила ликвидацию музея. И на долгие годы выражение «Ленинградская битва» было вообще вычеркнуто из истории. В 89-м году музей был реабилитирован и восстановлен, но, повторюсь, это был только один зал. Ну и дальше, с этого момента общения с первым его директором, мы стали большими друзьями, взяли шефство над этим музеем. Тогда наша организация называлась Объединение «Северо-запад». Оно и сейчас существует, структурно наше объединение «Святой Георгий» входит в него. Изначально мы это название не могли озвучивать, потому что комсомольские вожаки в 90-м году подавились бы икрой, если бы мы сказали, что мы отряд «Святой Георгий». Более того, директор музея был настолько расположен к поисковикам, которые несли туда свои находки, да и не только находки, но то, что находилось в семьях. Музей же создавался с нуля, в основном силами блокадников, силами ветеранов, был достаточно уютный и теплый.

Мы начали делать там выставки символические, например — «Детство, опаленное войной». Поскольку в кругу моего общения достаточно серьезные коллекционеры — в том числе и по царскому времени, назову хотя бы Можейко Игоря, он же Кир Булычев. Он регулярно приезжал к нам, оставил кучу книг подписанных для моих детей, но они, кажется, ни одной не прочитали. Поколение такое. И когда надо было делать какие-то выставки на базе частных коллекций, это бескорыстно делалось, участники не просили за это никаких денег, в лучшем случае грамоты. И выставки получались совершенно уникальные.

[...]

Все началось с того, что мои родители решили помочь построить дачу на берегу Невы, в Павлово, своему товарищу по работе. И меня с собой взяли. Поскольку стол уже был накрыт и все было готово для начала работы, чтобы мы не мешались, меня отправили с ребятами погулять. И куда же мы пошли? Мы пошли вдоль Невы до самого Невского пятачка. К вечеру мы вернулись на дачу: огромное количество зелененьких гранат, рожки с желтенькими патронами для немецкого автомата, каски. Я просто реально за день создал себе свою первую коллекцию. Но родители сказали, что это нельзя брать в город. Как мне, ребенку восьмилетнему, объяснить, с какой стати я не могу это взять, ведь это же мое, я это нашел. Пришли к компромиссу: они за сараем вырыли яму, отделали ее досками и сказали, что вот, здесь будет храниться твоя коллекция. Ну и ладно, хорошо. Но в город нельзя — закон не разрешает. Я с этим смирился. Но это было первое яркое впечатление, когда я шел по берегу Невы, усеянному противогазами, ботинками, костями... Это было такое сильное потрясение, что потом я, конечно же, постоянно стремился попасть туда еще раз. Тем более что я запомнил номер автобуса. Время от времени садился на него, когда накапливал 80 копеек: столько стоило доехать до Невского пятачка на 440-м автобусе, 40 туда, 40 обратно. И я периодически приезжал, гулял по берегу, что-то подбирал для коллекции. Мне были очень интересны элементы обмундирования: пряжки, подсумки всякие. Я их даже начал сшивать, если хлопчатобумажные нитки разошлись.

Но родился я гуманитарием. И, естественно, мне интересна была не только техническая часть — пулеметы и прочее. Я начал вести вахтенный журнал, куда записывал свои впечатления. В 71-м году я приехал на Невский пятачок, так как было озвучено, что там откроют памятник, рубежный камень. Я сел в автобус, взял фотоаппарат. Ах да, когда мне было девять и многочисленные родственники собрались на мой день рождения, я сказал им: «Чего вы принесли всякую ерунду, я хочу фотоаппарат!» «Смена» тогда стоила 7 рублей. Люди скинулись, я пошел в магазин, купил фотоаппарат... И, когда стали открывать рубежный камень, я примчался туда на автобусе, пофотографировал красавчиков из роты почетного караула в серо-стальных мундирах, с красными нагрудниками. Огромное количество было ветеранов: вдоль Шлиссельбургского тракта львовские автобусы в бесконечном количестве. Ветераны довольно молодые: сколько ему в 71-м году, если он 23-го года рождения? Это средний возраст ветеранов. Еще пятидесяти не было. Конечно, они поднакидались, песен поорали, отпраздновали установку памятника, загрузились в автобус и уехали. Вот тогда очень меня удивило, насколько они молодые, передовики, с большим количеством медалей... Почему при этом рядом черепа валяются, кости валяются? Это же их товарищи! Почему, делая памятник, они не сделали под ним могилу? Позже я объяснил себе это тем, что эти люди видели столько за свой боевой путь, что для них это стало как бы элементом пейзажа, это уже не были для них человеческие останки. Это история про то, как мы стали заниматься неформальным поиском. Термин «черные следопыты» с легкой руки Невзорова появился только вместе с его «600 секундами», которые, как обычно, были наполовину лживыми. Или на девяносто процентов... Пока не столкнешься сам с его методами работы, вроде кажется, что все красиво. Вот он родил этот термин — «черные следопыты». Мы будем правы, если назовем это время периодом неформального поиска.

А формальным он и не мог быть: был в то же время в Новгородской области такой Орлов, который, будучи путевым обходчиком, регулярно ходил в зону, скажем так, боев, где находки были на каждой кочке. Он высылал медальоны, разыскивал родственников, ведь женам же тогда еще и пятидесяти не было. Очень многие люди были заинтересованы в том, чтобы восстановить судьбы своих близких. И нас оттуда было не выгнать. Это был другой мир. Это было погружение. Мы находили медальоны, находили медали с номерами. Я все записывал в свой вахтенный журнал. И вот, если оглянуться назад, чтобы понять, когда же мы стали поисковиками, именно красными следопытами...

Хотя я не люблю это цветовой дифференциации штанов. Мне кажется, что люди, которые не вступили в какое-либо движение и копают неформально, но если при этом находят бойцов, приходят к нам, приносят их личные вещи, просят на себя взять оформление документов, они для меня такие же «красные». Просто не хотят сотрудничать с государством. Потому что, честно говоря, мы все ему не верим. Сегодня оно одной рукой дает, завтра оно другой рукой будет отнимать и карать. Поэтому как мы копали, так и будем копать. Нам спокойно. А поймать нас в лесу — да замучаются! И вот я уважаю эту позицию, я не считаю, что они порочные люди, нет. Просто их позиция такова: государству не верим.

В 75-м году, уже имея достаточно крупную коллекцию, где были всякие находки, и медали, и медальоны, на каникулах мы решили с моим приятелем, Егоровым Игорем, а у него уже был положительный опыт, а у меня отрицательный... Он пошел в свой военкомат — это по месту жительства — там оказался очень интересный офицер, он искренне заинтересовался, благодарность ему выписал, потом сообщил, что найдена дочка, медальон ей передан. И у них были изумительные отношения. Тогда я тоже понес медальон в военкомат Невский, где был прописан. Там тучный полковник с красным лицом, видимо, алкоголь отразился на его давлении и печени, начал на меня орать: «Кто разрешил, у нас непохороненных нет!» «Как, — говорю, — нет, если они с оружием в окопе лежат?» — «Сейчас пойдешь в милицию, там будешь рассказывать!»

В общем, я вылетел оттуда как пробка, и желание второй раз делать попытку сотрудничества с ними у меня отрезало напрочь. Мы с этим Егоровым Игорем пошли устраиваться на молокозавод, чтобы поработать летом, денег каких-то заработать. В отделе кадров, когда наши паспорта проверяли, я смотрю у работника — «Красная звезда», «Отвага». «Что, — говорит, — разбираешься в ленточках?» Я говорю: «Конечно, мы же копаем! Мы находили медали». Он заинтересовался: «Так, где вы копаете?» — «Ну, там-то, Мишкино, Тортолово, Гайтолово». — «Знакомые все места, я тоже там воевал. И что, много находок?» — «Да блин, вы не представляете! У меня столько медалей, просто мы не знаем, как установить, чья она по номеру. Есть медальоны, но мы не знаем, куда с ними идти». Тот говорит: «Так, ребят, все понятно. Давайте-ка заходите ко мне сегодня, я на Лиговке живу, обсудим это дело. И возьмите свои находки с собой».

Я тут же загрузил все в сумки, а вечером мы уже пили у него чай с малиной. Он нам рассказывал свой боевой путь, попутно заполняя акт приема экспонатов на бланке Музея истории города. И так мы с ним встречались еще раза три, что находили, всё ему отвозили. На третий раз получили первый документ, который нас регламентировал как официальных поисковиков. На "а-третьем" формате с угловой печатью Музея города Ленинграда за подписью директора было сказано, что Алексеев Олег Борисович является внештатным сотрудником Музея истории города, которому поручен отбор экспонатов на местах сражений Великой Отечественной войны. Мне и Егорову он дал две такие бумаги, мол, если что там, то покажете.

А мы обычно прятались, чтобы милиционеры не заметили нас в электричке, косили под короедов, как тогда называли всех дачников. И мы, не скрываясь, с лопатами, вывалили из электрички, тут же к нам несутся в гражданском милиционеры: «Ага! Копари!» И мы такие: «Ну да!» — «Ну, вы попались!» И мы, гордые, им эту бумагу — раз. Те ее прочитали: печать музея, подпись директора... «М-да, это другое дело! Ребят, тогда вам вот так надо пройти и вот так, там очень хорошее место!» — «Да ладно, знаем мы все!» И целый год были мы, так сказать, официальными поисковиками. Это был 75-й год. И все закончилось так же внезапно. Этот ветеран умер. А контактов с музеем он нам просто не успел дать. Поэтому судьба тех предметов, которые мы передали в музей, так и осталась неизвестной. Скорее всего, в фондах лежат, потому что музейщики никогда не работают с предметами такими, они не занимаются восстановлением судеб солдат. Изначально задача музейщиков — хранить в том виде, в каком получили.

Когда мы делали очень значимую выставку в Москве, это было в 95-м году, она называлась «Нашествие», в Музее Вооруженных Сил, у Никонова: на базе частной коллекции и фондов мы создали выставочный зал, полностью рассказывавший о германской армии. Там не было ни слова о Красной армии. Задачей выставки было показать, с какой машиной мы справились, которая не знала поражения нигде. Там было все: и пропаганда, и наградная система, и форма одежды. Из фондов мы взяли парадный фрак СС и фуражку СС. Но на них не было эмблем. Я иду к Никонову, говорю: «Нам бы укомплектовать ее!» Это всё принесли из другого фонда, но с таким видом, будто я нарушаю самое святое. Я уже собираюсь поставить орла и череп на фуражку, как слышу чуть ли не истошный крик: «Нельзя!» Спрашиваю: «А на хрена тогда вы их принесли?!» — «Не положено!» Говорю: «Да хватит страдать маразмом!» — «У нас такие правила!» Я: «Есть же уже дырки от этих усиков, мне ничего ковырять не надо даже!» — «Нет». Пришлось идти опять к Никонову, говорить: «Давайте так, или выставка будет, или ее сейчас не будет — мы просто забираем свои вещи и уезжаем! Мы понимаем, что у вас есть свои правила, но они не должны быть просто маразматическими!» В общем, договорились до того, что мы насадим в эти дырочки усиками орлов, но загибать не будем — сошлись на компромиссе. Вот такие у музейщиков хитрые правила: они хранят в том виде, в каком получили. И очень этим гордятся. Многолетнее общение с музейщиками как таковыми убедило меня в том, что обезьяны произошли от них. Да, да! А потом уже произошла эволюция, от них произошли военные и так далее. Но изначально — обезьяны от музейщиков. Если верить, конечно, старику Чарльзу Дарвину.

Так вот, это был 75-й год, когда мы стали официальным подразделением. Мы брали с собой и других ребят, говорили, что это наши коллеги. С нами им было спокойно, они могли копать у дороги. Обычно-то пытались зарыться куда-то подальше вглубь, чтобы милиционеры не тревожили. Ловили и на вертолетах, делали войсковые операции: с собаками прочесывали лес. Разные были формы борьбы с копателями. Мы же — были полностью защищены. В 76-м году счастье это у нас закончилось. Как-то постеснялись мы идти, искать концы. И снова ушли в неформальный поиск. Далее много было всяких увлечений. В тот период знаменитый убийца и маньяк, профессор Соколов Олег Валерьевич, которого пилила его девушка, а потом он просто взял и распилил ее, организовал свое первое АЛИНЭ. Ассоциация любителей наполеоновской эпохи. Там было человек шесть безумцев, они занимались именно той эпохой. Мы же в то время сильно симпатизировали почему-то белому движению. И у нас была такая альтернативная история, мы создали свой клуб, даже устраивали ледяные походы.

Художник Каращук, в Подмосковье живет, который иллюстрировал книги по форме одежды Белой армии и всего прочего, приезжал сюда, делались эти ледяные походы, в память первого корниловского похода. В марте месяце толпы одетых в исторические костюмы по три дня делали эти походы по пояс в снегу. То есть тогда, на закате советской власти, очень сильно развилось это историческое движение. Ну и я не был исключением, я создал лейб-гвардии Измайловский полк. Но поскольку у нас там было три с половиной человека, я уж не стал себе погоны генерала вешать, повесил свое звание, в котором ушел из армии — унтер- офицера. Но красиво: красные погоны с золотыми вензелями, фуражка с белым околышем.

Вот, наверное, тогда и появилось это название — «Святой Георгий». Потому что это единственный орден специально для солдат, который никогда не давали за полицейские операции, он вручался только за отражение внешнего агрессора. И который был в почете практически у всех слоев населения. Кавалеры имели большие льготы, их освобождали от телесных наказаний. В общем, если кто-то кавалер, то честь ему любой, независимо от звания, должен был отдавать первый, даже генерал. Статус этого ордена был достаточно высок. Что еще интересно: даже народы мусульманские — для них был сделан крест без изображения Святого Георгия, а с изображением государственного герба — даже они говорили: «Не-не-не, ты мне с джигитом дай крестик, с птицей — не надо!» — когда им вручали. Вот тогда и получилось это рабочее название отряда — «Святой Георгий».

Но еще раз говорю, когда создавалось поисковое движение в том современном виде, в цивилизованном, когда писались отчеты, все это суммировалось, уже появилась такая организация «Победа», которой руководил Рувимов (под эгидой комсомола, конечно), «Возвращение», которым руководил Георгий Стрелец (он получил ранение в Афганистане, вернулся, занялся созданием поискового объединения). Мы и вошли в него, как члены «Возвращения», но наша группа была именно «Святой Георгий». Конечно, он не мог в комитете комсомола сказать, что, мол, есть у нас такой «Святой Георгий», они бы подавились бутербродом с икрой, если бы услышали такое. Поэтому мы работали как «Возвращение» в тот период. Незадолго до этого мне позвонил мой приятель, с которым мы вместе учились. Он подорвался и ослеп, но при этом не прекратил заниматься поиском — сейчас это руководитель поискового отряда «Русь», который входит в наше объединение — Саша Чупров. Он мне позвонил — это был 86-й год, у меня родилась дочка — и сказал: «Помнишь, ты вел вахтенный журнал?» — «Ну да, конечно, вел. Вы же надо мной смеялись, говорили, что для КГБ записываю!» — «Да понимаешь, мы сейчас восстанавливаем судьбы солдат, а у тебя же все записано». — «Ну, есть такое дело...» — «А не мог бы ты продиктовать фамилии тех, кого мы находили в школьные годы?» — «Да, легко». — «Это было бы здорово!» — «Давай-ка я сейчас докормлю дочку из рожка и найду старые журналы, все тебе сообщу». Прошел месяц, и он звонит мне с докладом: «Ну, смотри: у этого вот дочка жива, у другого тот-то». Я говорю: «Саша, вы тащитесь от этого, оттого, что судьбы установили, ну и тащитесь. Я езжу в лес отдыхать, это у меня форма отдыха такая активная. Если я буду находить солдат, я, разумеется, вам сообщу всю информацию. Но вставать в ваши красные ряды у меня нет никакого желания. Оно попахивает какой-то неискренностью». — «Да не, — говорит, — вот тут нет никакой неискренности, тут все нормально!» — «Хорошо, ладно, я тебе все сообщил, спасибо, что и ты мне сообщил!»

Но этот случай посеял в моей душе сомнения. То есть, вместо того, чтобы ездить в лес отдыхать, буквально в апреле 86-го, мы поехали с женой, с ребятами, взяли немножко мяса, немножко хорошего вина — а тогда все вино было хорошее — и, копая окоп, я нахожу политрука Кондеусова. И вот оставить его на бруствере я уже не могу. То есть информация о том, что жены и все прочее, что ждут, сбило меня с нормальной жизни. Я упаковал кости, и мы его перезахоронили. Тогда не было никаких официальных захоронений. Мы его на краю дороги похоронили, поставили столбец — и на нем написали полностью все данные из медальона. Этот столб стоял вплоть до 2014 года. Тот же Саша Чупров в 2014 году говорит: «Слушай, я хочу обновить столб, там уже ничего не видно». — «Какой?» — «Да тот, где политрук Кондеусов лежит!» — «Опа! Саша, а он лежит там?» — «Ну, я могу посмотреть». — «Посмотри, пожалуйста!» Звонит: «Да, все нормально, каска и кости на месте». — «Хватит ему там лежать, давай его на Синявино, чтобы его там отпели, чтобы все по-людски!» — «Да, правильно, но столбик я все-таки восстановлю».

И в этот же 2014 год... А ведь как, когда я ему послал все свои записи, в Книгу памяти, например, вошли такие данные: «Давыдкин Николай Федорович, найден отрядом "Возвращение"». Они на себя его записали. «Похоронен». Но я-то знаю, что Давыдкин Николай Федорович был мною найден в 74-м году. Я бежал через Гайтолово, а мы тогда виртуозно владели щупами, могли понять, где алюминий, где кость, где кожа. Нащупал что-то, вроде кость. Копнул — вылетело несколько ребер и медальон. Я его тут же открыл и прочел, он карандашом был заполнен. Медальон убрал в карман, а кости сгреб обратно ногой и побежал дальше в рощу Круглую, там были немецкие позиции, там были пулеметчики, там было интересно. И в Книге Памяти — вижу, что захоронен — и у меня сразу сомнения. Ну да, там вахты теперь стоят, там как на Невском пятачке народу. Надеюсь, нашли, надеюсь, захоронили. И каждый раз, приезжая на Гайтолово, я думал: надо бы посмотреть. Но там трава в рост человека. Найти место практически невозможно. И вот 2014 год, Саша предложил обновить столб, а я ему сказал: тащи Кондеусова на захоронение на Синявино, чтобы он был увековечен на мемориале. И я поехал на Гайтолово. Гайтолово выгоревшее все, просто ни единой травинки. Я безошибочно выхожу к той ложбине, где у меня Давыдкин Николай Федорович, начинаю копать: ребрышки все на месте. И я такой: «Ну, со свиданьицем, Николай Федорович!» Подошел Леша Тяпушкин, мой заместитель: «Ну, чего?» — «Да, — говорю, — знакомого встретил. В 74-м его нашел, надо бы сейчас похоронить».

Он начал копать рядом: там еще один боец, но уже без медальона, к сожалению. То есть получилось, что мы потом записали, что Давыдкин найден в 74-м году, а похоронен в 2014-м на Синявинском мемориале. Вечером мне звонит руководитель, который отвечал за захоронение в Кировском районе: «Алексеев, вы когда водку жрать закончите?» — «Николай Васильевич, понимаю, что вы человек непьющий, вам нас не понять, но, во-первых, мы несильно ее и пьем, а во-вторых, что вас удивило?» — «Да ты херню какую-то пишешь! Найден боец в 74-м году, а захоронен в 2014-м, он что, сорок лет у тебя лежал?» — «А куда ему торопиться-то, Николай Васильевич?» В общем, вот такие были нюансы...

И вот, в 86-м году мы захоронили политрука Кондеусова, и с того момента стали работать именно уже как отряд, мы не оставляли солдат просто на бруствере, как это раньше делалось. Да и до этого мы, бывало, делали символические могилки, складывали их в какую-то ямку и ставили березовый крестик. Писали, что здесь лежат останки солдат. Но это все такое было, знаете, просто среди леса могилка. Со временем она падала. Не было еще механизмов такого цивилизованного захоронения. А после 86-го года начались, с легкой руки Орлова, вахты «Долины». И в 88-м, и в 89-м годах мы ехали туда, видели, насколько все организованно, насколько огромное количество солдат в Мясном бору. Были Г-ТТ, которые нас развозили по дорогам просто заполненным водой. И вот с этого времени примерно мы стали активными участниками поискового движения, именно уже как движения. Ну и дальше — я уже говорил — юридический адрес на Соляном, в 89-м возродился музей, при музее мы зарегистрировали отряд «Северо-Запад», и уже тогда первая вахта была, первая официальная в Ленинградской области, которую организовал Георгий Стрелец весной 90-го года, тогда были найдены штабные блиндажи, в одном из которых были останки комиссара Щурова. Это вот фильм снимали последний из серии про попаданцев, я забыл, как он называется[163]. Шуров у них там комиссар.

Ф.Д.: Если про попаданцев, то «Мы из будущего», наверное?

О.А.: Нет, это другой! А «Мы из будущего» я запустил в проект совершенно нечаянно. У меня был создан сценарий с раскадровкой — «У прошлого в плену». Даже в Союз писателей я с этим сценарием вступил. И эту раскадровку я рассказал режиссеру за бутылочкой водки. В присутствии друзей. Рассказывал прямо покадрово, с пояснениями, почему именно так: почему герой залезает под нары, почему бьет себя об угол ящика лбом, вылезает как раненый. У меня-то драма психологическая была, о том, как человек ломается. Он из бизнесмена, которого перенесло туда, у которого совсем другая система ценностей, в какой- то момент понимает: ну, что он не мужик, что ли. Когда вокруг такое творится. В общем, там сложно. Режиссер этот с криками «Я поехал в Москву за деньгами» исчез, больше я его никогда не видел. Слышал, что он снимает по моему сценарию «У прошлого в плену». В «Мы из будущего» они уже переработали мою идею. Но не обращались за консультацией. Поэтому у них и выглядит блиндаж так, будто из него только вчера ушли. Лишь в одном из интервью авторы фильма сказали, что, мол, идею нам подсказал черный следопыт из Петербурга. Как-то вот так вот. На самом деле, рабочая версия была «У прошлого в плену». С хеппи-эндом. У них тоже все счастливо кончается. Но у меня была показана именно ломка. Мне важно было показать систему ценностей 90-х годов и систему ценностей 39-го, комсомольцев. Когда ему товарищи после госпиталя говорят: «Что с тобой случилось? Консервы домой таскаешь!», а он же знает все, что будет блокада, что на эти консервы можно будет столько золота закупить... Он организовывает местную гопоту, чтобы они ходили по рынкам, скупали... У него все продумано было, он в политотдел устроился со ссылкой на то, что у него в Финскую войну сильно пострадало здоровье, знал, куда заплатить, и чудесно себя чувствовал. Он ждал момент, когда вернется и доживет до того года... При случае как-нибудь расскажу, что значит оказаться у прошлого в плену. Он просто по ночам видел, что происходит здесь, как его жена крутит с бизнес-партнером и, лежа в госпитале раненым, вскакивал, сжимая кулаки, с криком «Убью суку!» Ему товарищи говорили: «Дурак, что ль? Война закончена, с финнами покончили, никого больше убивать не надо». Там такие нюансы. А они, конечно, очень сильно все упростили, примитизировали. Ну, ничего такой, кассовый фильм. А потом пошло дальше это. Запустив историю про попаданцев, я даже не ожидал, что она так начнет действовать. Снежный ком.

«Святой Георгий» сейчас — это объединение поисковых отрядов, в него входит на данный момент 18 отрядов и порядка 200 человек. Собственно говоря, задача наша, руководителей, — поиск родственников, объединение всей информации о таких мобильных группах, которые и называются поисковыми отрядами. Ну и, разумеется, чтобы довести дело до конца следим. Если солдат отправляем на Украину, то помогает Мачинский, у нас с ним плотное сотрудничество. Они создали «Дорогу домой», поэтому мы используем возможности этого проекта, как можем. Во всяком случае, контакты давно уже налажены. И сейчас у нас есть останки, которые приготовлены для отправки на родину. Именно в последние годы очень это востребовано — люди хотят, чтобы бойцы возвращались домой.

Был вообще смешной случай. В Погостье ребята, отряд «Волхов», нашли воронку, в ней порядка 15 человек. Это санитарный сброс, что называется: немцы собирали убитых красноармейцев, скидывали их и засыпали, чтобы мухи не ели и не мешали жить немцам. Очень сложный был раскоп, но ребята вынули всех до последнего. И у одного из них был медальон именной, сибиряк. Но его невозможно было отделить от этих остальных. Их, конечно же, всех вместе похоронили. А туда, на родину, сообщили, что найден и увековечен, все такое. Но тогда захоронения не было, все кости лежали еще, и нам звонит человек из администрации: «Слушайте, вы не могли бы нам прислать останки?» — «Это невозможно». — «Почему, вы же нашли его!» — «Мы можем прислать личные вещи, медальон, чтобы вы передали родственникам, но останки не можем. Их еще в этой яме было пятнадцать человек, как мы отделим одного от другого, это анализ ДНК надо всем костям делать. Поэтому будет захоронен вместе со всеми в братской могиле». — «Вы не понимаете! У нас социально значимое мероприятие, пришлите останки!» — «Мы не можем их отделить!» — «Да пришлите любые! Какая разница! У нас все красиво будет, с почестями! Этот, не этот, все равно ему будет приятно». — «А вы вообще в Бога-то верите?» — «Причем здесь

Бог, это социально значимое мероприятие!» Да думаю, блин, тяжелый случай, почти клинический. Не буду называть фамилию и регион, но вот именно такой диалог и был...

Диапазон нашей работы — от Спасской Полисти и вплоть до Пулковских высот, 29-го километра, где наши большие потери понесли. Но основные места — это район Волховского фронта: Кириши, Любань. Вся эта линия была нами пройдена пешком по пересеченной местности, но везде были результаты. Где-то меньше, где-то просто зашкаливало от количества найденных солдат. Но Невский пятачок — место, куда я попал впервые, в нежном возрасте, с чего у меня все и началось. А зашкаливало — это когда человек по тридцать за день вытаскиваешь. Это не верховые, они, как правило, лежали в окопах.

С немцами другая история, их мало. Но отношение абсолютно одинаковое, что к этим, что к тем. Это жертвы войны. И мы их передаем. У нас кладбище есть здесь, в Сологубовке, интересное место. Там похоронено 54 000 человек. Отец Вячеслав[164] про него может рассказать, это была его победа. Когда Ельцин заключил договор с Народным союзом Германии по уходу за воинскими могилами, было решено развалины храма снести и сделать дорогу к этому кладбищу. Но отец Вячеслав нашел ветеранов немецких, которые подтвердили, что храм разрушен ими, что они демонтировали купол, чтобы не дать ориентир советской артиллерии. И после этого было все юридически подведено к тому, что немцы должны отреставрировать храм. На данный момент там рядом лежит 54 000 немцев, свезенных с разных кладбищ в одно. Многие из тех, кого мы находили на местах боев. Разумеется, мы отдавали все личные вещи и жетоны.

Тогда с нами плотно сотрудничали Лиза Лемке и Уве Лемке, семейный у них был отряд. Это руководители северо-западного отделения Народного союза Германии. Мы им передавали все останки, они нам сообщали все имена. Одной из моих идей, которые я хотел реализовать, ее лишь частично сейчас реализовали в рамках выставки «Вечно живые», показать лица погибших. Мы должны смотреть в глаза и видеть, что это молодые люди. Любая война — она убивает генерацию, поколение, самых здоровых, самых молодых, самых честных. У них не родились ни дети, ни внуки. Это убивает огромное количество людей. Со смертью одного мальчика гибнет два десятка тех, кто должен был родиться в этой стране. И у меня была идея показать эти молодые лица с немецкой стороны и с советской. Потому что и те, и другие получили самый большой удар по поколению. Но немцы информацию давали, а фотографии не присылали, не знаю почему.

В 89-м году мы приехали в Мясной Бор. Нам очень понравилось, что не было никакой забюрократизованности. Мы пришли в палатку и сказали: вот мы отряд «Святой Георгий», объединение «Возвращение» — и все. Нам сказали: «Распишитесь за технику безопасности. Сейчас будет гэтэтэха, куда поедете?» — «Ну, куда-нибудь ближе к Спасской Полисти». — «Вас отвезут». То есть не надо было никаких личных данных, всего прочего. «Инструмент имеете?» — «Да». Все. «Сейчас Г-ТТ вас отвезет». И по дорогам, представлявшим собой сплошные реки, потому что почва там такая, нас довезли до более-менее сухого места, мы встали рядом с татарами. Татары, в основном, это отряды, состоящие из женщин. И что удивительно — и работают только женщины, они же и готовят. К вечеру пришли девчонки из татарского отряда, сказали, что у них готово жаркое, можно приходить. Мы пришли. Оказалось, что они отловили там огромное количество лягушек: все же болото сплошное. Они из лягушачьих лапок сделали жаркое с картошечкой. Я, честно говоря, сослался на то, что сыт, и есть не стал, а ребята покушали, были очень довольны. Но это был первый день, знакомство, а на следующий день все разбрелись по лесу. Мы тоже. Уже не помню, сколько было найдено бойцов. В любом случае, они все сдавались централизованно. Подъезжала гэтэтэха, мы сдавали мешки. Ощущение было очень приятное, оттого что нас много, что мы не какая-то безумная единица, которой это дело нравится. А что вся страна здесь — и те же татары, и из других регионов. Примерно так же, как вот этот прорыв генерала Клыкова в этот мешок. И мы в этом прорыве тоже все были — и Муса Джалиль, и все прочие. Представители всех народов делают одно дело, и такая атмосфера веселья, товарищества. В общем, просто такая атмосфера, знаете, объединенная общей целью. Естественно шутки-прибаутки, что еще интересно молодым людям. Мы в 2006 году копали, кажется. Год тот был очень продуктивный. Я не мог не ездить на те же самолеты, потому что в доме молодежи меня оформили как фоторепортера и видеооператора, я должен был это делать по долгу службы. Поэтому я мотался с ребятами из МИФа[165]. Во-первых, мне это нравилось, во-вторых, я понимал, что делаю какую-то историческую работу. Фотофиксация и видеофиксация. Принцип мой такой: что не отфотографировано, того не было.

Поэтому в 2006 году поднимали летчика Костенко, это была героическая работа подростков, и на этой большой глубине... Надо видеть фотографии, чтобы ощутить, какое упорство проявили эти подростки, чтобы достать его. Туда же приехал отец Вячеслав, отслужил службу, после этого останки легко вынулись... И тогда же, в 2006 году, мы работали на Синявинских высотах. Там интересная ситуация была: местная администрация решила построить птицефабрику. Ну а где строить-то? Только на местах боев, причем самых мемориальных. И они заключают договор с голландской фирмой, продают им землю. И там начинаются такие работы по подготовке — уже срывают землю. Мы пришли к мадам Ван дер Бирг. Она оказалось очень порядочным человеком. Мы объяснили, что здесь не произведены поисковые изыскания, а очень большие потери. И она сказала: «Никаких проблем! Вот вам техника, давайте полностью проводите изыскания, мы начнем только после того, как вы всех похороните». И там целый вагончик стоял, и тракторы, и бульдозеры. И, кроме того, когда они по уже очищенным местам грунт стали срывать (там было так, что, допустим, высоту полностью срывали и выравнивали, до глины вот этой исторической), мы все равно все это время стояли рядом с тракторами и глядели, не будет ли вдруг чего. И если нам казалось что-то странным, мы показывали. То есть мадам Ван дер Бирг оказалась куда более порядочной, чем администрация, которая разрешила строительство на этих высотах очередного курятника. И вот, в рамках этой работы, в спешке, все силы на Синявино, чтобы вытащить всех, на одной из высоток находим бойца: здоровенный мужик по размеру кости. А за спиной у него — 29 мин для миномета. Он их в рюкзачок сложил и, видимо для миномета, понес. Фамилия у него была Мартынов, Павел. Он был из Майкопа. Неделю спустя я выступал по радио «Россия»: обсуждали общие вопросы — поиск, цели, задачи. Я говорю: «Можно я воспользуюсь вашим эфиром, чтобы озвучить фамилии бойцов, которых мы за этот сезон нашли? Вас слушают многие, может кто-то услышит, кому-то это покажется знакомым». Ну и по списку прошелся: там порядка двадцати фамилий было. Я обозначил всех. Проходит год. Мы уже останки похоронили на Синявинском мемориале. Их отпел отец Вячеслав. Проходит год. Ну не год, может быть, чуть меньше. На следующее лето, наверное, раздается звонок: «Я дочка Мартынова!» — «Мартынова? Очень рад! А что, собственно...» — «Мы вылетаем!» — «Куда?!» — «В Ленинград». — «А откуда?» — «Из Днепропетровска!» — «Замечательно. А какого Мартынова-то?» — «Павла Мартынова! Вы же его нашли на Синявино». — «Да, он похоронен, все в порядке!» Я, сбивая стулья, ринулся к ящику: начинаю выискивать медальон, личные вещи, чтобы быстренько оформить стенд. Целый вечер трачу на то, чтобы красиво все сделать, печатаю грамоту. Мы же не можем наградить, мы не имеем на это полномочий. Но просто были солдаты, которые защищали Ленинград и погибли в 41-м году. И мы ввели такое правило: покупаем на барахолке медали «За оборону Ленинграда», именно старые, настоящие. Их много. И пишем такую бумагу: «Красноармеец такой-то погиб смертью героя, защищая Ленинград от немецко-фашистских захватчиков, В память о его подвиге семье героя передается медаль "За оборону Ленинграда"». Мы не можем наградить. Да и в 41-м году этой медали еще не было. Но он за Ленинград погиб, и логично бы было всех, кто погиб за Ленинград, наградить. Поэтому мы это делаем на уровне своей инициативы. И вот я быстро печатаю эту грамоту: «Красноармеец Мартынов геройски погиб, защищая Ленинград...» К утру они приезжают. Какая-то энергетика просто от них прет. Я позвонил Володе Уткину, одному из старейших наших поисковиков, он 57-го года рождения и такой, деятельный. «Володя, говорю, а ты вообще можешь встретить людей на машине?» — «Ну, я могу отменить работу». — «Отмени, пожалуйста». Двумя машинами мы их приняли. Они бросили вещи в гостинице, и, в общем, привозим мы их на Синявино. Больше всего я боялся, чтобы там не было никаких пластиковых бутылок, потому что не всегда на местах раскопа порядок соблюдают. Мы сами практикуем, чтобы или весь мусор сжигался в костре, или забирался с собой в полиэтиленовых пакетах. Но не все этому правилу следуют. Но, к счастью, никого лишнего там не было, и, кроме саперных лопаток, гильз от снарядов и какого-то отстрела, на этом месте ничего не лежало. Теперь — кто же эта женщина, которая так резко сорвала всех, ее история. Она была вторым ребенком в семье. В 38-м году у Паши Мартынова родился сын, а в 41-м — его призвали на военные сборы. Но в марте месяце, перед уходом, он за день до этого забрал родившуюся дочку из роддома. Она родилась 7-го марта, врач еще пошутил: подождали бы — и совпало бы с Международным женским днем. Он ее забрал — и ушел. Это была единственная встреча дочки с отцом. Больше никогда она его не видела. И он был фетишем для нее. Всю жизнь она его искала, писала запросы. Везде ей отвечали: «Никаких данных нет, пропал без вести». И все. И здесь начинается мистика.

Когда мы его находим, я озвучиваю это по радио, а мистика тут в том, что мое выступление слышит ее девяностолетняя тетка, к тому же глухая. И вот именно это она услышала. Ей потребовалось большое время, чтобы найти адрес племянницы в Днепропетровске. А у той там бизнес, парфюмерное производство. Она такая бизнес-леди. Родившегося сына назвала как отца — Павел. Еще дочка у нее. И внук. И вот они, в один день, когда до них дозвонилась эта тетка и сказала, мол, свяжитесь с ленинградскими поисковиками, они Пашу нашли, вот в тот момент раздался тот звонок, который я услышал по телефону: «Мы выезжаем». Они приехали действительно всей семьей. Брат, старший, она, внук Паша, внучка. И правнук, со школы сорванный специально, чтобы присутствовать. И я ее подвожу к этой яме, где мы его нашли. «Вот здесь», — говорю. Слезы: «Папа, я тебя нашла». Я на всякий случай отхожу подальше, где у нас уже водочка разлита. Не стали ее тревожить. И потом, уже когда она взяла себя в руки, подошла: «Ну, теперь расскажите, как все это было!» «Один Бог, — говорю, — знает, как все это было. По косвенным признакам могу сказать вам только одно. Видите, какая шикарная высотка? Налево позиции Красной армии, в низине. И узкоколейка. Грех здесь не развернуть батарею. А если посмотреть направо — немецкие позиции, укрепленные пункты, там тоже грех было не развернуть батарею. В итоге, поскольку немецкая батарея очень мешала нашим войскам, ее на штыках вынесли отсюда. Вот мы видим гильзы от орудий, которые были здесь с немцами. Но когда поднялись наши на горку — грех было и на ней не развернуть орудия, в том числе и минометы. Это уже немцам не понравилось, на штыках они вынесли наших отсюда. И за эту высотку периодически шла такая «дружеская» борьба. И вот в одном из боев, когда минометная батарея работала с этой высотки по немецким позициям, немцы стали контратаковать. Тут был и ваш папа — а с 41-го года это был очень опытный солдат, в 43-м году он уже прошел и госпиталя... А! И она привезла фотографии: те, что он успел с госпиталя прислать им, пока Майкоп не был оккупирован немцами. Они еще и под немцами с матерью пожили там.

Ну и мы вручаем стенд, с медальоном, с личными вещами, медаль. И она такая: теперь вези на могилу. Пока едем, говорит: «Я современный человек, я в мракобесие не верю, но в прошлом году до физического ощущение было, когда он во сне мне явился». «А когда, говорю, было-то?» — «Ну, не знаю, в сентябре, наверное, этот в школу уже пошел». А 27-го сентября отец Вячеслав как раз отпевал тех, кто с именами, поименно. Я хочу сказать, что тонкий мир — он существует. Мы можем как угодно относиться к религии, религия — опиум для народа. Но на уровне родственников мы так или иначе сталкиваемся с этой связью, связью с тонким миром. Вот, например, она физически ощутила присутствие человека, которого видела один раз в жизни. Он с ней так попрощался, все, он ушел, его отпели. Это очень похоже на истину.

Мы подъезжаем, она говорит: «Все, стоп!» А ведь могилы там каждые полгода появлялись братские. В среднем хоронили по 800 человек. И она такая: «Я сама». Говорю: «Ну, хорошо, хорошо». — «Вот это место». — «Да, говорю, верно». Ну и опять слезы, сопли. Мы опять пошли водку разливать. И уже оттуда едем, она: «Слушайте, я хочу помочь вашему отряду!» Говорю: «И как вы себе это представляете?» — «Ну, перевести какие-то средства!» — «Понимаете, если бы такое желание появилось у нашего правительства или у какого-то олигарха, который к этому отношения не имеет, я бы захлопал в ладоши и сказал: "Да-да, и побольше". Но вы являетесь потомком человека, который за наш город жизнь отдал. С вас взять пожертвование — это аморально. Поэтому извините». «Ладно, — говорит, — хотя бы нашу продукцию возьмете? Вот тут мы одеколон привезли». — «Ну, это, — говорю, — конечно, взятка...»

А теперь что касается памятника. Кладбищенские работники, как правило, сентиментальностью не отличаются. Об этом много пишут. И вот на следующий год эта дочка должна была приехать, мы к этому с Уткиным решили памятничек-то поставить. Благо есть фотография, на эмали мы ее сделали. Уткин заехал к кладбищенским работникам, говорит: «Слушайте, мне бы подобрать камушек под эту фотографию. Мы нашли солдата, у него дочка приезжает, все такое». Те говорят: «Ну, пошли». А у них там много готовых памятников стояло из гранита. Уткин выбрал памятник — и они на его глазах присверлили к этому памятнику табличку. Он говорит: «Сколько?» А те ответили: «Ты что, дурак, что ли, нисколько!» То есть еще одно такое вот чудо, которого от этой категории граждан обычно вообще ожидать нельзя. И вот так мы поставили точку в истории с Павлом Мартыновым. Единственное, я заезжал недавно на мемориал и с удивлением увидел, что памятник перенесли на какую-то совсем другую могилу. Но это я сейчас подниму вопрос, если не забуду. Факт в том, что дочка приехала, была очень тронута тем, что мы, как обещали, все сделали. Но это такой вот один из случаев.

Мистика, конечно, присутствует. Обычно я это объясняю так: раз с нами Бог, то кто против нас? То есть ощущение, что кто-то нам помогает: либо святой Георгий, либо другие святые. Иногда — вода становится твердью, и мы проходим, иногда среди грозы солнце выглядывает. Есть ощущение, что с нами Бог. Но, опять же, если ты этим занимаешься бескорыстно, то это неизбежно будет так. А корысти нету, потому что предметом нашей гордости конкретно является то, что от государства мы ни разу не получили ни копейки. Почему я всегда говорю, что мы — не ПДР. Потому что они — другие. Елена Моисеевна Цунаева откровенно говорила на слете поисковиков, что количество найденных бойцов напрямую зависит от финансирования организации. У нас такого не было изначально, и не может быть. В Библии сказано: «Если ты творишь доброе дело, твоя левая рука не должна знать, что делает правая». Если мы хоть часть своей деятельности превратим в источник дохода — мы уже не будем иметь морального права сказать, что работаем бескорыстно. Даже если банку тушенки возьмем у государства, оно будет иметь право сказать: «Ну, ребята, вы тоже не бесплатно работаете!»

У отца Вячеслава есть небольшой музейчик, а в нем фляга. На ней нарисована переправа через Неву, сосенки. Невский пятачок был берегом, украшенным красными соснами. Это место называлось «Красные сосны», потому что эти деревья, когда старые, начинают краснеть. Очень живописная была местность. Двенадцатиметровый берег... Конечно же, после боев там ничего не осталось. И на фляге все изображено так, как было. И написаны фамилия, имя, отчество. И дата рождения: 1923-й год, 29 сентября. То есть на Пятачок он переправился еще семнадцатилетним. В составе, по-видимому, первых десантников, 19 сентября. А 29-го он уже был в боях, и ему исполнилось восемнадцать лет. Ребята сделали ему такой подарок: расписали флягу с переправой через Неву, с указанием всех его данных. Ну и, я так понимаю, слили туда водки и презентовали ему на восемнадцатилетие. По этой фляге мы и установили судьбу солдата: он пропал без вести. В декабре 41-го. То есть легенда о том, что на Пятачке больше трех дней считалось — ветеран — не соответствует действительности. И еще есть много похожих мифов о Пятачке. Как видишь, он провоевал до декабря. Опознали его как раз по фляге. Он был уже глубоко в немецких позициях, то есть у них был прорыв хороший. До полутора километров делался прорыв в сторону немецких позиций. Он, видимо, был убит во время одного из таких прорывов.

Кстати, про мифы о Невском пятачке. Ведут, допустим, экскурсию, спрашивают: «А вы знаете, что на этом берегу погибло 200 000 человек?» Я говорю: «Где вы взяли такую цифру?» — «Там же по 10 человек на квадратный метр!» — «А сколько на тот момент в городе оставалось людей, ты знаешь? А боевые части? 160 000 дала армия народного ополчения, 90 000 флот на берег списал, морскую пехоту. Армия, которая отошла с боями, в ней средняя комплектация дивизии была по 6 000 человек. Откуда у вас взялось погибшими по батальону в день? Откуда вы все это черпаете? Если по 10 человек на квадратный метр, то сколько тогда метров — весь Пятачок? Ну, пускай 500 метров в глубину и два километра по фронту. Получается миллион квадратных метров! Получается из 27 000 000, погибших во Второй мировой, мы 10 000 000 щедрой рукой кладем на два километра Ленинградского фронта?» Да даже 200 000 вот говорят. Как мы можем 200 000 там положить, когда у нас всего войск столько и было, мы что, девяносто процентов там оставили? Сколько там погибло на самом деле? Около 60 000, но ведь и это очень много! Немцы признают за собой 10 000, мы говорим, что 20 000. Есть такая наука — стратегия. В ней наступающая сторона всегда теряет 1 к 5. Если немцы признают за собой 10 000 погибшими, мы понимаем, что у нас — 60 000, то это укладывается в правило. Ведь надо учитывать, что мы пересекаем реку, в которой шесть километров в секунду скорость, двенадцатиметровые берега, занятые противником, и ведем бои фактически в окружении, на плацдарме. При всем уважении к либералам, которые кричат, что мы не умеем воевать, если в этой ситуации с форсированием Невы мы укладываемся в норму атакующей стороны (а атакующая сторона делала по шесть рукопашек в день). Немцы окуевали, потому что нигде такого накала боев, как в тот жаркий сентябрь, они не ожидали встретить. И даже парашютисты, которые туда были переброшены как пожарная команда — самолетами Гитлер приказал перебросить парашютную дивизию — потом говорили, что лучше два раза на Крит прыгнуть, чем там воевать. Расход боеприпасов у немцев — в день от 5000 до 8000 ручных гранат, это ближний бой! То есть этот сентябрь был совершенно безумен для них. Такого они не видели нигде. И неудивительно, что 10 000 — это их официальные потери. Поэтому, конечно, Невский пятачок — самая горячая точка Ленинградского фронта, с которой, к сожалению, ни разу не удалось развить успеха. Что во время операции «Искра», когда 45-я гвардейская дивизия пыталась наступать с Невского пятачка. Полностью застопорилась, ничего у них не получилось.

Мы никогда не вели статистику по найденным там погибшим. Мы были рабочими лошадками: нашел — сдал, нашел — сдал. Мы были уверены, что есть люди, которые сидят выше, которые занимаются статистикой и всем прочим, поиском родственников. Этим занимался Фонд поисковых отрядов Ленинградской области, которым руководили Залесская и Прокофьев Илья. Мы им сдавали вплоть до 2007 года все, даже не задумываясь вообще о том, какая будет дальнейшая судьба. В 2007 году у них был ремонт, они в Смольном там находились, и вынесли все мешки с личными вещами, с медальонами, в коридор. А добрые узбеки, которые посчитали, что это мусор, все отвезли на свалку. И после этого мы поняли, что всю информацию надо обрабатывать самим. С того времени, так или иначе, мы стали вести свою статистику. Статистика — могут отчеты прислать, на них посмотришь — объединение «Святой Георгий» в среднем за год находит от 350 до 400 солдат. Это средняя статистика, общая. От Погостья до Невского пятачка, до Карельского перешейка. Если мы в год находим 400, то за 10 лет, наверное, где-то 4000... Когда Елена Моисеевна, через три года существования ПДР, с высокой трибуны заявила, что они за три года похоронили 80 000 солдат, я, честно говоря, сел на жопу и подумал: это сильно напоминает как раз ту историю про 10 человек на квадратный километр. Потому что даже в Мясном Бору, где на каждой кочке лежало по солдату, всем миром приезжали на эти вахты и похоронили только 30 000! За 30 лет похоронили 30 000. А Елена Моисеевна — 80 000 за 3 года. Неужели жажда денег заставляет идти на подлог, откровенный? Тем более, кто у нее там копает? Пионеры, которых она обучает патриотизму? В песочнице они закапывают пластиковые кости, а она обучает, как правильно их копать. Девяносто процентов времени в своих лагерях они смотрят кино, они тискают друг друга за палатками. Нет, это пионерлагерь. Такая откровенная номенклатурная история... Наверное, ты не раз все это уже слышал от других.

Человек — это основная находка, ради которой мы работаем. Конечно, есть предметный ряд, который интересен. Я рассказал, например, про флягу, которая лежит у отца Вячеслава. О том, что поиск надо прекращать, обычно говорят люди уставшие, а я не устал. Версия о том, что не надо трогать, — она была всегда. То есть в тот период, когда я сдавал в военкомат ребенком медальон, этот жирный полковник на меня орал: «Кто разрешил! Непохороненных нет! Вы копаете могилы!» — «Это не могилы, они лежали с автоматами в ячейках!» — «У нас нет незахороненных!» Эта позиция — она официальная была на тот период. Что все солдаты, которых мы копаем, — это могилы. Они были объявлены захороненными. Вторая сторона, которая зачастую встречается: когда мы ходим с миноискателем, находим разные вещи. Раз, например, попались звездочки и табличка. Написано: майор такой- то. Танки нарисованы. Погиб в бою, все прочее. То есть мы понимаем, что все это было бульдозером снесено, что где-то здесь, под выровненным слоем, есть их могилки, которые сделаны после боя. Звездочка ржавая, на ней ничего не видно, что было написано. На табличке видно: начинаем пробивать этого майора, а он героический какой-то, личность. Но мы не можем найти его могилу, мы нашли только табличку с могилы. И ее-то уж точно никто не переносил. Это был хрущевский указ: указ, который назывался «О ликвидации следов войны». Ну, как ликвидация — это же не окопы заровнять и посадить на этом месте красивые клены и березки. Нет, этот указ бы направлен против многочисленных дивизионных кладбищ, которые окружали весь город. Где был госпиталь — там вокруг него вырастало целое кладбище. Какие-то из них были перенесены на Синявинский мемориал. То есть как. Для галочки выкопают 10 человек, напишут, что перенесены, выстрелят над могилой — и похоронены. А вся могила — 500 человек — она так и остается. Ее заровняли бульдозерами — и все. Вроде по карте все чисто.

Это была реализация плана таких людей, которые озвучивают идею про то, что не надо их больше трогать, все оставим как есть. Эти люди стоят на стороне тех, кто организовал тот преступный приказ. Нет, мы не из этой категории. Если Бог нам послал солдата — мы доведем его до отпевания. Это основная задача организации. Приложить все усилия, чтобы установить личность солдата и довести его до захоронения с отпеванием. Каждому поисковику у нас выдается инструкция, где сказано, что при наличии личных вещей и подписных, все сдается руководителю объединения, который занимается поиском возможных вариантов в архиве, приветствуется также личная инициатива, если они сами начинают искать. И, кстати, это нередко бывает намного эффективней, когда есть личная заинтересованность человека, который его нашел. Вот, например, история старшего лейтенанта Сокола. Там было человек пятнадцать моряков, в прошлом году, осенью копали уже при свете фонарей от видеокамеры. Очень глубокий окоп и над нами еще нависала песчаная куча, которая несколько раз обрушивалась. Искусственно сделанная. Нашли несколько моряков, с морскими пряжками, и среди них — офицер, у которого кобура, у которого нож, финка ижорская, и ложка с якорем, номером «1» и надписью «Сокол». Практически без вариантов. Он был единственный лейтенант Сокол из 1-й бригады морской пехоты — цифра на ложке неспроста. Видимо, он после боев под Стрельной попал в госпиталь, откуда был перекинут в 4-ю бригаду морской пехоты. И уже в декабре сражался на Невском пятачке в составе 4-й бригады. И, прорвавшись на вражеские позиции, потому что там фрагменты парашюта были — то есть они сцепились с парашютистами — он погиб. И вот парень, который его нашел, практически от нуля, от этой ложки, провел цепочку, у него получилось целое исследование. Он связался с родственниками, нашел его фотографию. То есть к моменту захоронения у нас был на него довольно большой архив. Это тот случай, когда он нашел и он довел. Ну, то есть по закону он должен был отдать руководителю, но если у него есть собственное желание и время, то мы только приветствуем. Также два человека сейчас найдены на Пятачке, ждут отправки. Один лейтенант из Одессы, другой — из Украины, Черненко по-моему. Отправкой туда у нас занимается Лященко, он работал в «Дороге домой» у Мачинского. Сейчас вроде бы ушел оттуда, но украинское направление за собой оставил. То есть останки туда повезет. Говорит, там люди нормально к этому относятся: «Я же не имею дела с политикой. А на бытовом уровне все люди нормальные».

Если сравнивать разное время, то в первую очередь меняется состояние костных останков. Потому что, понимаешь, между 2020 годом и 1980-м прошло сорок лет. А в 80-м с того момента, как они погибли, прошло примерно столько же. То есть сейчас — двойной срок. И если в 80-м мы доставали костные останки, они были в основном твердые... Хотя не все, те, кто был в блокадном Ленинграде, где кальция мало, у тех, конечно, кости были немножко трухлявые. А те, которые кадровые — у них хорошие кости. Сейчас, зачастую, ты находишь только коленные чашечки и фрагменты черепа. Но при этом рядом — все снаряжение, все личные вещи, куски одежды, ботинки, искусно зашитые проволокой, медальон. И ты понимаешь, что он уже в свою каску умещается. То есть, например, ребра — вообще растворились, потому что агрессивная среда. А все, что не растворилось, буквально укладывается в его собственную каску. Но бывают и такие, что двоих положишь в мешок — и уже поднять тяжело. А если еще и тащить мешок этот к лагерю через болото...

На финском фронте есть такое Хлебное болото. Ребята там лет пять назад поднимали воронки, в которых лежали с Финской войны красноармейцы замерзшие. Они мумифицировались: обмундирование, снаряжение, буденовки — все было на них. Кожный покров был, роговицы глаз, отросшие ногти и усы. Только все это было коричневого цвета, торфяного. Вот они вытаскивают такое тело, а оно тяжелое, носилки самодельные, до лагеря нести по болоту мучительно. Тем не менее — надо. Чтобы облегчить себе задачу, просто снимали с них шинели, каски, противогазные сумки, кидали здесь же у воронки и фактически голых несли в лагерь. Я приехал — и хотя у меня давно сложилось правило, что если я приехал, то сначала сфотографирую, и только потом окажу первую помощь, потому как что не снято, того не было... И вот я приехал в лагерь и передо мной лежат голые тела: мышцы, ягодицы, грудные клетки, волосяной покров. Лежит лейтенант, у которого из одежды только вязаный подшлемник на голове. Я сделал пару протокольных снимков, несколько кадров крупного плана, но не лежит душа дальше снимать: я понимаю, что они не хотели бы, чтобы их с голыми жопами... Вот если бы они в одежде лежали, в шинелях и всем прочем — было бы корректно. А вот такая банная сцена... Там минимум человек семьдесят было. Их периодически уносили, доставали новых. И хоронили, конечно же, каждого в отдельном гробу. Буденовка там целая... Интересно. Ну, как интересно: я не сторонник всякого рода чернухи, но вот такая была история. Мы нашли даже место, откуда их всех положили. Там гора отстрела — ВПТ гильзы — Выборжский патронный завод — огромная гора. Чувствовалось, что пулеметчик работал.

По финскому фронту много интересных моментов было. Когда работаешь в районе линии Маннергейма, ходишь с минаком, вроде думаешь — каждый сантиметр проверил, здесь больше ничего нет. Но другая влажность, как-то поменялись звезды, приезжаем — я включаю миноискатель — и сразу сигнал. Начинаем внимательно обходить это место — сигнал упорно идет на глубине. Ну, надо копать. Причем дело было на стоянке, где мы стояли чуть ли не целый год. Зарываемся: там просто вороненые диски от пулемета Дегтярева, с желтыми патрончиками, целая коробка. Начинаю дальше ходить вокруг — ведь значит это был окоп. Раз-раз-раз — и получается, что это окоп, в котором лежат лыжи, винтовки, красноармейцы, двое красноармейцев, обнявшись. Они сделали из патронной коробки печку импровизированную и лыжные палки там жгли. Был жуткий мороз в 39-м году, а они в ожидании штурма пытались согреться. Ранцы за спиной, каски, а перед ними — коробка, где обгорелые лыжные палки, а рядом валяются кольца от палок. И они в обнимку лежат, пытаются согреть друг друга. И мы вскрываем траншею, видим все это. Хотя ходили по этому месту тысячу раз. Просто звезды встали под другим углом...

Очень многие любят рассказывать, что во сне приснилось, встал, пошел в то место... А есть такая категория поисковиков, которые говорят: «Вот мы сидим у костра, подходит красноармеец в красноармейской форме, просит закурить. Мы ему, конечно...» Ты уже такое записал где-нибудь? Да... Меня многие про это спрашивают, мол, ты же копаешь давно, сколько раз к тебе приходили, к костру? «Ребят, — говорю, — врать я не буду, мы, конечно, не без греха, иногда выпиваем. Но белочка нас еще никогда не посещала. Нет, никто к нам не приходил, да и прийти не мог». То, что наводка во сне бывает, это да, но это уже тонкий мир. Например, мне приснилось, что я напротив Марьино «беру» берег и мне попадается лейтенант с наганом. Думаю: надо проверить. Место хорошо запомнил во сне. Обычно же сны сразу забываются. А тут решил не забывать. Буквально через три дня говорю: «Ребят, у меня там лейтенант с наганом лежит». — «Где?» — «Да сейчас покажу, где». Приезжаем, а там не только лейтенант... Правда, наган до меня уже забрали. Но все нормально, что-то порядка пяти бойцов там было. Троих я сам поднял. У одного ладанка была — то есть не медальон бакелитовый, а ладанка образца 25-го года. Но, к сожалению, бумажка в ней уже стала единым целым с железом, сохранилась только форма... По этому склону они забегали наверх, попадали под немецкий огонь пулеметный и скатывались вниз. Мои трое и еще человек пять там было.

Американцу одному показывал тематическую панораму перед этим. «Все, — говорю, — я поехал копать». Как раз туда, где высокий берег. Он говорит: «Я с тобой». Ну, поехали. Его благодетели, которые его привезли, попросили меня провести ему экскурсию. Нашли в машине резиновые сапоги, робу. Едем, я смотрю — «Росалко» магазин. Я: «Стоп!» Тот, который привез американца, его коллега: «Чего ты тут остановился?» — «Я остановился по одной простой причине. Ты ведь его на раскопки везешь!» — «Ну и что?» — «Тебе надо выйти из машины и позаботиться об обеде. Тяжелая будет работа-то!» — «То есть я должен обеспечить...» — «Да-да, ты все правильно понимаешь, пойдем». Выходим. Он такой: «Ну, давай вот эту бутылочку возьмем». Я говорю: «Ты видел его рожу? Вот эти три бутылочки ему будет мало. Ну и три еще для меня. Да и там ребята копают. Давай девять. И что-нибудь...» Он достал карту, вздохнул, расплатился. Приезжаем мы, затаренные, на берег. А на берегу ребята уже взяли пару бойцов, как раз в том месте. Радостно увидели, что мы привезли обед. Американец не ломается — одну стопку за другой... А у меня стопки копанные, из щуровского блиндажа еще, довоенные. Из них даже любой напиток в два раза приятней. И он такой: «А где копать?» Я говорю: «Милый мой, если бы я знал, где копать... Все в руках божьих! Ну, давай вон там. Вот сюда они забегали, вот тут их встречал пулемет, значит, он, скорее всего, скатился вот туда».

Он, значит, туда залезает. Там такая слегка заболоченная почва — ближе к берегу. У него сапоги тут же увязают, он начинает копать — и у него сразу же пошел боец. Он выходит на карман, там кошелек — монетки как будто вчера положены, двухкопеечные, трехкопеечные... В этой сырой почве они даже не потемнели. Он такой: «О! Это что?» — «Кошелек. Причем, — говорю, — запомни, империалист, есть некоторые года, которые бешеных денег стоят. Например, 2 копейки 42-го года». — «Да, и что, здесь могут быть такие монеты?» — «Да, и ты эти монеты можешь себе забрать, они ему уже не нужны. Пускай это будет твой трофей. Но помни, среди них может быть монетка, которая очень дорогая. И тебе, при твоих миллионах, лишние сто двадцать тысяч не помешают!» В общем, я глумился над ним... Но бойца он нашел. И это было очень сильное для него впечатление. Ну, а к пяти часам я налил ему еще и сказал: «Так, ребята, я еду на Синявинский мемориал, нынче мы раскладываем по гробам кости. Поэтому наша сегодняшняя работа закончена, спасибо за сотрудничество, я от вас ухожу». Американец в меня клещами вцепился: «Так я тоже хочу!» — «Тебе что, интересно кости по гробам раскладывать?» — «Ну да!» — «Хорошо, поехали».

Приезжаем на Синявино. Там ребята с мешками уже. Мы собираем гробы. Американца я отдал Константину Михайловичу из администрации. Говорю: «Поводи его по мемориалу, расскажи разные истории про солдат». Там же у каждой могилки можно остановиться и историю рассказать.

Ну, Константин Михайлович пошел, а я начал быстро вытряхивать из мешков кости и, с уважением, выкладывать — голова к голове, ребра к ребрам, руки к рукам — нет такого, знаешь, что все ссыпаешь и перемешиваешь — все кости укладываются в анатомическом порядке. Ну, конечно, смотря какое количество костей в гробы влезет. Бывает, что влезет всего 10 человек, но если вот эти растворенные, то их может и 30 в один гроб поместиться, потому что они сохранились лишь фрагментарно. То есть человек- то есть, но от него мало чего осталось. В общем, пока я занимался этим делом, дело к вечеру, возвращаюсь к нему. А он такой впечатленный всем увиденным... Я говорю: «Знаешь что, Джон, здесь еще есть ручей и родник, из которого течет вода обалденная». Мы спускаемся вниз, к роднику. Я ему: «Видишь, блиндаж на склоне, здесь немцы между бревен поставили котелок с водой, взятой из этого родника. Ровно через 50 лет мы копали этот блиндаж и нашли котелок. Вода не испортилась — она была такая же чистая». — «Не может быть!» — «А ты попробуй ее на вкус!» — «По-моему, водка все-таки лучше». — «Не вопрос!» И он мне такой: «Олег, вы такое дело делаете, я хочу вам помочь». — «Как?». Он достает пачку долларов, резинкой перетянутую, говорит: «Я думаю, это нужно отдать администрации!» — «Круто, — говорю, — ты придумал. Вот ручей видишь?» — «Да». — «Сними резинку и брось их в ручей». — «В каком смысле?» — «В том смысле, что так больше шансов, что они достанутся людям, которым нужны!» — «Неужели все так плохо... И как же быть?» — «Выбери доверенное лицо, купи палатки, купи дорогие американские приборы, глубинники, купи натовское обмундирование хорошее, которое не мокнет, упакуй в контейнер и пришли сюда, как благотворительную помощь. Получи отчет, кому конкретно, какому отряду, что было передано. Вот это и будет помощь. А то, что ты отдашь администрации — ну одним "бентли" у них станет больше. Поэтому кинь в ручей, полезнее будет». Он говорит: «Я не ожидал!» — «Ну, вот такая жизнь, — говорю, — у нас». «А что, вам никто не помогает?» — «Так это и есть предмет нашей гордости! Что никто нам не помогает. И не надо. Когда президент говорит, что надо помочь пенсионерам, лучше бы он за это не брался. Когда он начинает помогать какой-то другой социальной группе под видом благих дел, все только ухудшается...»

Или вот история Булавинова, командира танка. Его мы нашли уже зимой этой. Медальон читался плохо. И когда ты начинаешь сканировать на высоком разрешении... Ну, допустим, какие-то участки 2400 dpi ставишь — если весь сканируешь, то 1200 dpi, иначе компьютер зависает, если смотришь на таком большом разрешении. После этого начинаешь играть фильтрами. И вот на почти нечитаемом медальоне проявляется одна буква, ты ее фиксируешь, потом первая пропадает, вторая как-то выплывает. Не всегда это срабатывает. Иногда целая ночь уходит для того, чтобы прочитать медальон. Но зато, когда ты его прочитал к утру, то ощущения... Нет, секс близко не лежит к той категории удовольствия... Такой эйфории, как когда ты прочитал медальон, ни один секс не даст. Это такая победа над чем-то... Над собой, может быть. Просто весь день ходишь радостный. Собственно, весь день мучались с этим медальоном, прочитали: «Булавинов». Пробиваем — действительно командир танка, погиб в ноябре 41-го года. И в этот же день ребята присылают фотографию. Им вот как-то сама собой в интернете выпала фотография: загрузка снарядов в танк, экипаж танка такой-то и такой-то, командир танка — Булавинов, сержант. Снято в день его гибели Всеволодом Тарасевичем, летописцем Невского пятачка. То есть все сошлось в одной точке: расшифровали медальон, сама собой пришла фотография. Вот такая вот история. Я не говорю, что это мистика, но как-то так получается иногда, что, занимаясь этим делом, сталкиваешься — какой-то элемент мистики все-таки присутствует. Так мы установили одного из героев. Насколько стало понятно впоследствии, он, собственно, один погиб из экипажа, остальные ушли. Он, видимо, прикрывал отход экипажа, когда они вылезли из подбитого танка, и был убит. А остальные ушли. Один из экипажа остался жив после войны, другой в конце войны погиб. Но вот такая история.

Кстати, про обычаи. Когда отец Вячеслав начал свою деятельность, они так и назвали свой отряд — «Примирение». Один из их ребят, Барсуков Серега, находит там же, на Синявинском поле, солдата, казаха, и его флягу. Жаркий август, когда наступление шло, они проломили немецкую оборону, уже шли по немецким тылам. Те пытались сопротивляться, но все уж прибарахлились немецкими ложками-вилками, у каждого солдата было по два ремня немецких — была мода у фронтовиков из них звезду вырезать, чтобы показать, что были с немцами в ближайшем соприкосновении. Поэтому носили немецкие пряжки, только вместо свастики вырезали там звезду. И казах тоже такой боевой. Фляга у него была пустая, закупоренная резиновой пробкой, стеклянная. В ней воздух 42-го года. Медальон был, все прочиталось. Очень мало времени прошло: буквально экспресс-поиск. Находим его внука. Внук срывается и несется на машине из Казахстана. Такой веселый, энергичный: «Ребята, вы не поверите, мне дед в белых одеждах приснился. Сто процентов. У нас в белые одежды одевают, только когда хоронят. Охуеть, ребята, вы не поверите, что я сейчас чувствую. Деда забирать буду!» Тут уже приехало телевидение, снимают, все торжественно. Потом казах говорит: «Ну, мы закончили?» — «Да!» — «Тогда выключайте нахуй свои шарманки. Ребята, у меня полный багажник казахской водки, у вас такой не делают, она просто то, что надо. Колбаса, которую тут не найдете: наша, казахская. Пойдемте скорее, помянем!»

Ну и мы прям на этом поддоне, где он был сложен, боец, в анатомическом порядке... Киношники выключили свои видеокамеры. Казах достает водку. Я говорю: «Подожди». Беру из личных вещей флягу, говорю: «Смотри, в этой фляге воздух 42-го года. Последний, кто трогал ее своими губами, был твой дед. Первый, кто будет пить из этой фляги — будешь ты, его внук». Она была сверху-то помыта, а внутри ее чего мыть, она чистая. Открываю пробку, заливаю туда его прекрасную казахскую водку. Отливаю деду на кости немножко и даю ему. Он такой: «Сильно! Теперь в нашей семье будет правило! 9 мая будем вот эту флягу с водкой по кругу пускать!» Ну и он, значит, отпивает, следующему, киношнику, передает, я говорю: «Подожди-подожди, как по кругу пускать, вы же мусульмане отъявленные!» — «Что за хуйня, я советский офицер, коммунист, какой еще мусульманин. Ну да, сейчас все это насаждается, но я же не сумасшедший!» Ну и все нормально, посидели там душевненько. Упаковали ему его деда для захоронения на родине. Обычаи рождаются вот так. Как когда мы медали отправляем куда-нибудь на Дальний Восток, где их не видели. С останками — они получают еще и медаль в красивой рамочке, настоящую медаль. Это лишь один из примеров, про внука воина-казаха с дедом и новым обычаем, с его флягой. Это работа отряда «Примирение», Сергей Барсуков, он и нашел солдата, и довел его, так сказать, до конечной точки.

А у Карякина, отряд «Василеостровец», было по-другому. Мы копали с ним с вечера. Под высоковольткой находим окоп. Такая почва, где сукно шинельное сохраняется... Оно даже с землей не сцепляется, то есть с глиной. Ты вырезаешь квадратом, вынимаешь, а сукно, оно не грязное. Оно из-за влажности с глиной не схватилось. И ты так: раз квадратик, два квадратик, три — и у тебя вырисовывается воротник с петлицами, обшлаг шинели, все это. Ты его обкапываешь и видишь, что полностью солдат в шинели. Кости, конечно. Никаких кожных покровов нет, но шинели сохраняются чудесно. Аккуратненько начинаем сукно вынимать, дошли до гимнастерки, там в кармане медальон: «Попов». Чудесно все читается, прямо сразу. Ну, Попов и Попов, откуда-то там с севера. Начинаем пробивать: а он эвенк. Крещеные эти, знаешь, северные народы. Когда их крестили, им просто давали так фамилии: Попов. Кто крестил — тот и давал: Васильев, Петров. Все эти северные народы, эвенки, если крещеные, имеют фамилии тех, кто крестит.

Мы связались с их администрацией. Для них это такое, блин, событие — на родине похоронить по обычаям своего героя, солдата. Они моментально прилетают делегацией. Карякин отводит их на место, где его нашли. Там они устраивают танцы с бубнами шаманские. То есть их крести — не крести — все равно шаманские танцы будут. Потом, когда он передает им останки, достают целый литр какого-то шаманского зелья: то ли настойка на мухоморах, то ли еще что-то. Но спирт. В общем, все перепиваются. Они разжигают костер, вокруг него скачут с этими бубнами чуть ли не полночи. Такой вот был вариант поминок. У каждого представителя своего народа — все по-своему.

Были две дочки, которые приехали на могилу своего отца. Как могилу — на место гибели. Они учительницы. Очень такие бодренькие старушки. Легко дошли по пересеченной местности до места боя. Хитро прищурившись, достали литруху водки из сумочки: как она туда поместилась — непонятно. И потребовали, чтобы все помянули непременно их отца. Отца им отдали, они приняли решение его захоронить вместе со всеми на Синявинском мемориале. Благо что они в Ленинграде живут — им на Синявинский мемориал целесообразней приезжать, нет смысла куда-то утаскивать. Они проработали учительницами всю жизнь, такие девушки с мозгами, без какого-то старческого маразма. С душой выпили.

Но бывают и казусы. Находим как-то котелок на Невском пятачке. Все рядом лежит, кроме костей. И подсумки, и ранец, и котелок, пробитый осколками. Костей нет. Котелок расписан. Все, что обычно бывает в медальоне — все написано на котелке. Ладно, хорошо, начинаем пробивать: оказывается, чтобы не тащить лишнего, санитарка все с него тяжелое сняла и утащила под берег. Так он выжил, а погиб только в 45-м году под Кенингсбергом, где и похоронен.

Было как-то, что находим бойца, у него в бумажнике — звезды старшинские, с морской формы. Какая-то справка с угловой печатью 260-й отдельной бригады морской пехоты, весь на гранатах, со скорострельной винтовкой. Рядом — немца заваленных два. Один даже сапоги не успел надеть, выскочил с двумя коробками патронов к пулемету. Ближний бой совершенно, в немецких траншеях. И котелок там был расписной: якорь, самолеты, Могилев, Курская область. Начинаем пробивать: верно, есть такой Могилев, во флотском экипаже служил. Маленький нюанс — с войны вернулся и умер в 85-м году. А мы уж думали все, что это Могилев и есть. А еще написано — сержант. На котелке — сержант. То есть старшинские звезды в бумажнике с тем, что на котелке, совпадают. И вот такой облом. То есть это, наверное, был какой- то его товарищ, с которым они, возможно, вместе завалили этих немцев, вместе в траншею эту вошли. Но санитары одного признали непригодным для жизни, а другого так же раздели, бросили все рядом и утащили выживать.

Случаев много. Я же говорю, если прийти на Синявинский мемориал, можно около каждой могилы остановиться и рассказывать. Тот же политрук Готфрид Розентреттер, который защищал свою советскую родину, будучи этническим немцем. Он из республики немцев в Поволжье. Надо сказать, что в 41-м году некоторые дивизии, которые там, в Поволжье, были сформированы, иногда на шестьдесят процентов состояли из этнических немцев. Предательства не зафиксировано. Это были наиболее боеспособные дивизии. Но в ноябре пришел приказ — некоторые говорят, что немцев тогда репрессировали, но нет — был приказ их рассеять. Чтобы не по 60 человек было во взводе, а один-два. Рассеять по армиям. Командующий 4-м корпусом, который прорывал блокаду со стороны Волховского фронта, генерал Гоген, он был этнический немец. Так же как Манштейн — этнический еврей, так же напротив него стоял этнический немец. Поэтому я всегда говорю, что воевали не русские и немцы, воевали цивилизации — запад и восток. А уж в ком какая кровь текла — абсолютно неважно.


СВЯЩЕННИК ВЯЧЕСЛАВ ХАРИНОВ

Вы знаете, оглядываясь назад, всегда видишь, что ты ведомый. Что есть провожатый, который ведет тебя. А ты ломишься в боковое ответвление, к двери, но все равно он тебя ведет. Поэтому не попасть в поисковое движение в моем случае невозможно было. Я единственный, поздний ребенок солдата Великой Отечественной.

Мой отец воевал, имеет Орден Отечественной войны 1-й степени, медаль «За отвагу». Он пошел в семнадцать лет на войну. Документы на его последний бой перед серьезным ранением я получил от своих же девочек, из которых сформировал сестричество, научил поиску, два года назад. До этого, при жизни отца — а он ушел достаточно рано, как и мама — мама посмеивалась: «Да какой ты там отважный...» И вот описание этого боя я получил два года назад. Он, как и все боевые фронтовики, не любил говорить о войне. На вопрос «как там что, расскажи?» ответ всегда один: «Да ужас был». Но это говорит только о том, что он в этом ужасе побывал: это завшивленность, это траншеи, это сырость (он получил туберкулез в окопах). Помимо тяжелого ранения, у него было легкое отсечено после войны.

Но когда он выпивал крепко, слабел самоконтроль и некоторые замки в нем открывались. Мама не любила это состояние, уходила. Отец садился на кровать, расстегивал белую рубашку, а я — как такой своеобразный магнитофон оказывался, сидел рядом: маленькая комната в коммуналке, где жило одиннадцать семей, некуда уйти. Я сидел рядом, немного сторонясь, потому что отец становился незнакомым мне в этот момент, и он как бы наговаривал воспоминания, именно фронтовые.

Я не так много запомнил. Там были такие магистральные линии, которые определяли для него суть войны. Ведь мы представляем, как люди годами воюют, стреляют, а обычно боевые действия — это несколько дней, после чего часть отводят. Есть, конечно, наступательные операции, но редко когда солдат постоянно идет на острие атаки, все время палит, и так годами. Поэтому у отца-то эти дни на передовой, как я посмотрел по документам, десять дней. Он участвовал в наступлении, которое длилось на протяжении почти трех месяцев, это не очень удачная операция 44-го года, когда мы рассекли группировку «Север» на курляндскую и нашу, ленинградскую, прибалтийскую. И они вышли к Юрмале по побережью Рижского залива. Интересно, что после войны никогда нигде никто ничего не говорил про это. На острие этого наступления шла 346-я дебальцевская дивизия, в которой служил мой отец. Он воевал в 1066-м полку стрелковом, был в 1-й пулеметной роте. В одном из донесений я читаю: «1-я пулеметная рота практически уничтожена». Это как раз были дни, когда отца очень тяжело ранило, он выполз с поля боя. Одно из тяжелейших его воспоминаний как раз об этом: он выползал после танковой атаки по раздавленным в блины телам своих товарищей. С наполовину оторванной ногой, потому что ранило его взрывом мины. Это были запредельные впечатления для него. Но он говорил об этом, только если был выпивши, а в другие разы просто: «Я видел самое страшное в жизни: я видел танковую атаку». И он описывал все это иногда, рассказывал, как танк вставал над нашими траншеями, делал поворот фрикционами и в блины равнял наших ребят, сравнивал траншеи с землей.

А второй момент, когда мама ему говорила: «Ты побереги себя, совсем себя не бережешь». Он так усмехался, отвечал: «Да ладно, Надя, все мои друзья давно уже в могиле, все там остались». И это ощущение у меня связано ассоциацией с песней «На Безымянной высоте». Вот эти «друзья хорошие», «оставшиеся лежать в темноте», — это то, что я от него усвоил. Ну и вот этих ребятишек я, насколько могу, хороню, поминаю, занимаюсь ими.

Отец в шестьдесят восемь лет умер, по недоразумению отчасти... Пришел инвалидом с войны, но он из такого поколения, что снял все инвалидности. Чуть-чуть прихрамывал, еле заметно, но в бане я его всегда узнавал по развороченной ноге. Мы ходили в общественные бани, там сотни мужиков в пару, и я по бедрам искал. Видел развороченную ногу и знал, что это мой папа. И мне казалась эта нога очень красивой. Что она как роза, как цветок. Как высшая отметка тела человека. Такое вот детское впечатление: тело отца, все посеченное, все в шрамах — это был такой архетип (символ?) своеобразный. Если же мужик был совершенно чистый, голый, я смотрел на него и думал, что это и не мужик, так, ерунда. А вот те, кто в шрамах, — вызывали у меня уважение, они были как отец.

И особое отношение сложилось у меня к инвалидам, которые с культями, с ампутациями. Они обычно кружком садились всегда, это был особый клуб. К ним так осторожно подходили, уважительно. Они отдельно сидели пили пиво, отдельно курили. Когда я им шайку воды приносил, они сидели со своими этими культями: «Спасибо, сынок!» — и это был лучший комплимент. Это за честь считалось — шайку горячей воды подать ветерану. Но тогда они все еще были молодые мужики, по сорок лет.

Поэтому я считаю, что в анамнезе — такие магистральные впечатления, тот фундамент, который меня в конце концов привел к тому, что, может быть, не доделал мой отец. Он ездил несколько раз в командировку в Ригу, возвращался с гостинцами, и я бы хотел сейчас, конечно, узнать... Он воевал буквально в пятидесяти километрах от Риги, там электрички ходят, автобусы. В принципе, он мог доехать до этого места. Туда и я поехал прошлым летом отдельно, я был в этом урочище, буквально на том месте, судя по ориентировке, где ранило моего отца, в ста метрах от него — братская могила неухоженная. Мы ее прибрали всю. Там лежат ребята, я их пробил всех, погибшие в те же дни, когда ранило моего отца, они были или убиты, или скончались от ран. Надо отдать должное местным жителям: у них у всех уважительное отношение. Могила почти на частной территории, но, когда мы туда заехали, женщина, фермерша властная, говорит, это, мол, что еще такое! Я пояснил, зачем мы приехали, и она сразу: «Да-да, конечно-конечно, давайте!» И абсолютно все латышки, когда я спрашивал на заправках, искал место — так как знал только ориентировочно, где должна быть могила наших — реагировали так же.

Это как раз были 346-я и 347-я дивизии, они там вместе стояли. Вот, наверное, то, что отец не доделал, то отношение к оставшимся там, оно в известном смысле, как некое, скажу высоким штилем, завещание, вот оно работает в отношении меня. Но отец, не отличавшийся могучим здоровьем, ростом, командирским голосом или еще чем-то, когда со сверстниками общался — у него был определенный круг друзей — я замечал, каким авторитетом обладал отец. Я не мог понять, почему. Он начинал вдруг говорить негромко — и сразу все замолкали. К его мнению очень серьезно прислушивались. Не будучи старшим, он как будто старшинствовал. И я понимаю теперь — это была война. Он был фронтовик. Ошибка в паспорте — деревенский писарь неправильно записал дату рождения — и он пошел семнадцатилетним воевать. И среди сверстников он был воевавшим человеком. Еще и ранение...

Только в подпитии отец вскрывался и говорил обо всем этом. У него были отдельные тягостные воспоминания... Я уже потом узнавал подробности, после его смерти. Там участвовали латышские легионеры против них, в бою. Он называл их власовцами. (Но они всех называли власовцами). Отец говорил: «Они шли, напившись самогона, в полный рост, и было ощущение, что они хотели, чтобы их свои просто прикончили, убили. А мы строчили». Для него это было очень тяжелое переживание, нравственно это мощное испытание. Там же Латгалия, там полно русскоязычных, и православных в том числе. Они шли и пели русские песни, он говорил, в полный рост.

Но о нем слишком много я сейчас не буду говорить, вспоминать об отце, хотя это неотъемлемая часть моего мировоззрения, вот эти рассказы, впечатления, ощущения, они ранние, с самого детства. И я дифференцировал, разделял, войну такую идеологическую, советскую, которую показывали, «ура-победную» и немножко лубковую, и ту войну, которую я ощущал от отца и его поколения. То, что он такой подавленный приходил с этих встреч ветеранов... Он отличался от привычного «имиджа ветерана». Скупо говорил о войне, мало и неохотно, уходил от парадности, митинги не любил, и видно было, что это глубинные переживания юности. Он там, в них, остался частично.

Я со школьной скамьи хотел священником стать, и это было, конечно, ужасом, позором семьи. Я был непонятным ребенком для родителей, хотя двоюродный дед тоже был священником. Но это вообще-то было невозможно, я же советский мальчик. Я отлично учился, они не могли понять, как это так: отлично учиться и стремиться в семинарию, о каком-то Боге говорить, еще что-то там. В общем, КГБ нас не пускал, питерских ребят, покровительства у меня не было. То есть было одно протежирование, владыки Никодима, но он скончался в год окончания мною школы, в 78-м году, поэтому я не смог поступить. И отложил эту идею. У меня был институт, я получил высшее музыкальное образование и переводческое. А потом перестройка вскрыла многие вещи, и уже можно было идти — сформировавшимся, тридцатилетним, с двумя детьми. В результате, может быть, я и достаточно поздно стал священником. Закончил семинарию, академию, учился восемь лет, двадцать лет служу в церкви.

Но и до этого, будучи псаломщиком, я уже участвовал в захоронении бойцов. Я занимался храмом, который оказался в прифронтовой полосе, оккупированной немцами. Тем не менее это ближайший к Синявинским высотам, ближайший к Невскому плацдарму храм. Пять лет я им занимался просто на волонтерской основе. Потом уже стал дьяконом, затем священником, но еще не имел никакого отношения к этому храму. И ровно пять лет спустя, 1 сентября, меня указом назначают уже настоятелем именно этого храма. Я был первым священником после расстрелянного в 37-м году моего предшественника, отца Александра Вешнякова. Но, правда, между нами встал еще один тип, который принадлежал к псковской духовной миссии и которого я отдельно искал, это была часть моей поисковой деятельности. Это такой Иван Васильевич Амозов, самосвят, бывший замначальника политотдела милиции города Ленинграда и области, осужденный за шарлатанство и подлог и все прочее в 34-м году. И всплывший на немецкой территории в 41-м году. Он выдал себя за священника, но его СД вычислило как ребенка, и он стал коллаборантом СД, работал на немцев.

До этого он себе выписал билет старого большевика, что давало ему неприкосновенность. Удивительная личность, мерзейшая просто, негодяй, олицетворение Шарикова, документально подтвержденное. Но во время войны, будучи грамотным человеком, он понимал, что его подвесят за яйца партизаны, как только поймают, и он, видимо, часть информации сливал им через старосту. Староста тоже был связан с партизанами. Потом они оба сели. Но их выпустили после смерти Сталина. На Невском проспекте они как-то встретились, и Амозов в своей манере стал говорить: «Жаль, ты меня не нашел, я бы тебя отмазал». Это был патологический лгун, враль, маргинал и чудовищная личность. Но вот он в моем храме служил во время войны, население — немного людей вернулось из насильственной депортации — вспоминало его как героя. Потому что он въезжал всегда как боярыня Морозова: его возили немцы, они ему не доверяли. Умные, образованные контрразведчики прекрасно понимали, что перед ними негодяй, у которого нет принципов, который ради выживания работает на ваших и наших, но каждый раз он им сливал, сдавал, кого-то из наших. Это были расстрельные доносы, в частности отец Александр Петров в Гатчине был расстрелян по его прямому доносу. Потому что, когда тот приехал в Гатчину, старый священник вышел и сказал: «Да что вы его слушаете, он не только не благочинный, он даже не священник, речь его выдает». И этого было достаточно. Берзин, офицер КГБ в отставке, который занимается архивом Большого дома — я как-то подошел к нему и только назвал фамилию Амозов, — тот сразу сказал: «Предатель! Однозначно предатель! Надо снимать реабилитацию с него!» В общем, вот этот негодяй, единственный самосвят, откровенный предатель и при этом бывший мент, вот он оказался предателем псковской миссии.

И вот я этим храмом занялся. И так получилось, что решением нашего правительства и немецкого, напротив моего храма, в двадцати пяти метрах от него, было решено организовать крупнейшее в мире немецкое воинское захоронение. Так я оказался причастным еще раз к войне, но уже с другой стороны. И мы раскрутили это в крупнейший миротворческий проект между Россией и Германией. Я не побоюсь этого слова, потому что он включает в себя Парк Мира, восстановленный совместно храм, мой, Успенский, ну и вот это крупнейшее воинское захоронение, к которому мы отношения не имеем, но за которым следим пристально. Если что-то там появляется — ну, грубо говоря, если они ставят там крест в виде креста военного — мы немедленно просим убрать, потому что символики быть не должно. Весь этот проект — инициация нашего прихода. По договору 94-го года храм мой должны были взорвать и вместо него проложить дорогу к немецкому кладбищу. Но, поскольку мы находим немцев, а я христианин, то кладбище немецкое однозначно должно быть, это одно из дел милости внешней — предать усопшего земле — с мертвыми не воюют и мертвые сраму не имут. Судить надо живых и судить надо военные преступные организации режима. Кости судить бесполезно, кости должны быть похоронены. Без всякой романтизации, без всякой героизации, но предать земле — иначе мы не христиане, иначе мы просто выродки какие-то. Я защищал это кладбище немецкое от ветеранов наших, от фундаменталистов у нас в церкви, от коммунистов. Я стал главным наци, я стал главным предателем, коллаборационистом.

От немцев я защищал свой храм. Я сказал, что костьми лягу, вы его не взорвете и не пройдете. За это время я доказал причастность немцев к разрушению этого храма во время войны, нашел солдат саперного батальона, которые уничтожали его. Год назад мы нашли фотографии того, как немцы стоят в коротких штанах и смотрят, как саперы подрывают купола этого храма. Нашел наших людей, которые помалкивали, потому что они как раз были коллаборационистами, работали фельдшерами в немецком госпитале. Николай Кудрявцев такой, царство ему небесное, он молчал, но я его разговорил, он рассказал, что да, действительно немцы его подорвали, привезли взрывчатку... Но это было понятно, потому что кресты видны издалека, они служили ориентиром для стрельбы по аэродрому, который был непосредственно за храмом. И рядом большой транспортный узел — Мга. И большой госпиталь на 500 человек, крупнейший прифронтовой. Вот три объекта, по которым стоило лупить. Ну и кладбище было за колокольней, 3 500 их там похоронено у храма во время войны...

Короче, было куда лупить, и, конечно, они подорвали купола, чтобы снять их. Пять лет у меня была своя Великая Отечественная война, пять лет вот этого противостояния. Я сумел найти мир с нашими ветеранами, вместе с ними поехал в Германию. Мы проехали по нашим кладбищам, и они увидели, что могилы ухожены и все в цветах. Только они никому не нужны: ни мигрантам, ни туристам, ни даже дипломатам. Эти мужики заповедовали мне, поэтому я каждый год езжу, мы с ребятами выезжаем, у нас маршруты по нашим брошенным воинским захоронениям: в одной Германии я их насчитал три с половиной тысячи примерно. Много вообще не зафиксированных. Были случаи, когда я в деревню приезжаю, в дом меня поселили как руководителя организации, а ребята жили в палатках у деревни. Разговорились с хозяевами — радушные люди — я так неохотно пояснил, что я священник, вот едем, поминаем наших солдат, по мемориалам, по кладбищам. «Да, — говорят, — а у нас в деревне лежит тоже похороненный солдат, о нем никто не знает!» — «А кто такой?» — «Да мы не знаем, Иваном называем его». — «А где вы его похоронили?» — «Так у нас у церкви лежит!» — «Можно посмотреть?» — «Можно, конечно, пойдемте». Утром идем: он у алтарной стены, как священник, лежит в цветах весь, красавец просто. Я говорю: «Кто занимается?» — «Да мы, женщины, каждую весну ходим, сажаем цветы. Знаем, что он в деревне у нас был пленным, но скончался, умер, похоронили его около церкви». Это же дорогого стоит, такие вещи...

Мы с ветеранами вот так проехались. После этого они приехали ко мне в Сологубовку и — совершенно ошеломительно для меня было — положили цветы на немецкие могилы. Это такое примирение. После этого больше никогда распрей не было. Мы с ветеранами там и памятник поставили, и крест поклонный. Сейчас решаем вопрос: он сгнил, надо новый делать. В общем, эта поездка сняла все проблемы с нашей стороны. А с немецкой — я доказал причастность немцев к разрушению, немцы поняли, что со мной опасно дело на самотек пускать, потому что я зафиксировал недолжную работу народного союза по уходу за воинским захоронениями, делал фотографии и в Мюнхене, через Красный крест, показал эти фотографии. Они за голову схватились...

Мы очень много сделали, чтобы этот проект раскрутился. И вот так, этим боком, я еще оказался связан с войной. Я провокационно сейчас спрошу: какой проект сотрудничества военнослужащих сил НАТО и Министерства обороны Российской Федерации был реализован этим летом? Вы знаете?

Ф.Д.: Нет.

В.Х.: Хорошая реакция. Военнослужащие сил НАТО и наши военнослужащие имеют общий проект. Этот проект осуществился на моем приходе. Они не поисковым занимались делом. Они вместе с немецкими солдатами пересыпали дорожку, которая ведет к храму. Вместе с тачками, со всеми делами, с гравием. Сняли старое покрытие, сделали новое и в течение недели с лишним вместе трудились. Я им экскурсии провел, рассказал все. Все было хорошо, вместе работали за милую душу. Жаль, что страна об этом не знает. Что натовцы и наши сделали вместе дорожку к моему храму, это вот действительно было.

А так вообще, конечно, где-то с 95-го года я знаю Невский плацдарм оборонительный, пятачок, Синявинские высоты, до 2003 года, наверное, мы хоронили до четырех раз в год, два весной и два осенью, иногда по 3 000 останков. Ну и вот так вот калькулируя, складывая потихонечку, я сейчас прихожу к цифре, что участвовал в захоронениях более 70 000 наших солдат, даже больше, за двадцать пять лет. Из них двадцать лет я уже как священник хороню, до этого — как дьякон участвовал.

Конечно, все это не случайно. Я ведь городской человек, меня звали в городские храмы — куда угодно, под золото куполов. Но я считал, что не достоин. И вот Господь привел меня именно в тот храм деревенский. Он был разрушенный весь, заросший. Но схватил меня намертво. На другой день я повез туда свою семью, мы там бродили, продирались через заросли. Жена спрашивает: «И что, тебя могут вот сюда, в глушь, послать?» Я говорю: «Да, могут». — «Круто!» Это была оценка неожиданная, она тоже вообще-то городской человек. И это служение в Кировском районе стало как бы промыслительным, потому что тогда еще в лесах сколько всего было. Да и сейчас полно всего... Но, повторюсь, меня будто вожатый вел к этой ситуации. И я, честно говоря, не знаю, чего я хорошего сделал в жизни, чего я сделал хорошего как священник, например, но вот то, что участвовал и участвую в увековечении памяти — это, пожалуй, важно.

Я со щупом не хожу — хотя есть и найденные мною ребята. Найденный на Ивановском пятаке солдат. Естественно, он с фамилией Попов, а как же. Поп пришел — кого он может найти? Только Попова! Там блиндажи были. Немцы использовали большие 250-килограммовые бомбы, глушили наших. Когда Манштейн приехал, они стали бросать то, что предназначалось для города, для тотальных разрушений, стали бросать в полевых условиях и глушили наши блиндажи. Если такая бомба взрывается — на километры все умирает. Тоннами земли все засыпает: траншеи, блиндажи. Вот такие блиндажи были отрыты ребятами из Красноярска. И я проходил, говорю: «Так поищите здесь, может найдем!» — «Да нет, вот четыре пары обуви, четыре подсумка...» — «Так, может, и имя найдем?» — «Да нет, искали уже». Блиндаж этот заливает водой — они как отрыли, сразу вода пошла. Я им: «Ну посмотрите». — «Ладно!» Проложили две жердины, полезли, в воде щупают. Я пошел в это время посмотреть на воронку от бомбы, она тоже превратилась в огромный пруд лесной. Ребята сказали, что до ее центра донырнуть не смогли. Глубокая. А в это время уже кричат: «Нашли, батюшка, нашли!» Тащат котелок, весь в глине. Вода, видимо, вымыла. Они открывают его, а там каша перловая с тушенкой. Как вчера сваренная. И ложка воткнута. Потому что глиной замуровало сразу, консервы получились. И ложка такая, несгрызенная. То есть с новой ложкой практически пришел, мало ей попользовался. Я говорю: «Ну, давайте, отмывайте». А жирная каша, как вчера сваренная. Спрашиваю: «А котелок-то подписан?» Они кричат: «Да! Да! Подписан!» — «Читайте, чего там?» — «Попов!» У меня в музее этот котелок есть.

Еще так получилось, что я с малых лет любил ездить на мотоцикле. Детство проводил в деревне, а там основной транспорт — наши «ковровцы» да «ижи». Я и студентом на них ездил, и первый мой транспорт был мотоцикл с коляской. Мы переезжали с квартиры на квартиру с первым ребенком: все умещалось на этот мотоцикл. Но уже став священником, я вдруг понял, что если кто со мной и будет ездить за границу поминать наших, если кто и может активно включиться в дело памяти, так это мотосообщество. И у меня поисковая субкультура слилась с субкультурой мотосообщества нашего. И на стыке образовались проекты, о которых я рассказывал, поездки в Европу. Среди разных вещей, которые мы делаем — восстановление историографии. Сейчас, например, занимаемся Молосковицким танковым сражением. Историографией не отражено, что 10-15 августа 41-го года на большом плацдарме столкнулись две немецких дивизии танковых, прорвавшихся через Лужицкий рубеж, с нашими 1-й танковой и 1-й ополченческой. И вот пять дней проходили танковые засады, артиллерийские дуэли. На самом деле — большое танковое сражение. Где-то 480 танков с немецкой стороны и примерно 185 с нашей. И это не отражено в историографии, нет такого понятия «Молосковицкое танковое сражение». А это большой плацдарм, на этой территории было десять деревень, а в центре маленькая деревня под названием Курск. Офигенно, да? Это 41-й год. Такой профитизм, такой промысел. И вот мы там отрабатывали какие- то элементы танкового боя, которые еще не умели делать. Мы у них учились, на самом деле. Проигрываем, отступаем, но задерживаем их там на эти пять дней. И это реальное историографическое белое пятно, мы его сейчас разрабатываем. Мы выехали туда, поставили там щит — имитация красного мрамора — с описанием боя, с фотографиями, где, что, чего, как. Благодаря этому была сделана реконструкция боя. Кромка леса почти не ушла. Вот здесь по фотографиям должен быть танк КВ. Идут поисковики местные, ребята, наивные такие. Они пошли искать танк, нашли танкиста Перетятько, он в десяти метрах от того места лежал, определили по Красной звезде. Так что это не шутка все, на самом деле. То, чем мы занимаемся — тоже реальный поиск все равно.



Загрузка...