Начну с того, что я была спортивным туристом. И знать не знала до двадцати двух лет, что существует такая вещь, как военный поиск. Это вообще прошло мимо. Хотя в целом все было как в любой обычной советской семье. Место реального захоронения моего деда, Исаака Копелевича, командира батальона 355-го стрелкового полка 1-й Гвардейской стрелковой дивизии, героически погибшего под Белгородом, не было известно. Мама искала, бабушка искала, запросы отправлялись бесконечные в самые разные инстанции — все бесполезно. В ответах те же слова, что и в похоронке. Указанной в этих документах братской могилы не существовало, как и самой названной деревни уже не было. Тогда мы еще не понимали, как такое может быть. Тем не менее в те годы не было семьи, где бы кто-то не воевал и не погиб. Поэтому беспредельное совершенно уважение к этой теме — оно было с детства воспитано. Но я была учителем биологии, я никогда особенно не интересовалась историей, это была совершенно не моя тема. Я ничего не знала о поиске. И началось все со встречи с Олегом Всеволодовичем и Аркадией Константиновной Лишиными.
В первом классе, в котором я работала, точнее была там на практике, была чудесная классная руководительница, которая позволяла мне проводить студенческо-педагогические эксперименты с детьми, поддерживала меня абсолютно во всем, воюя для этого с администрацией школы. В какой-то момент она не смогла повести класс на турслет: у нее было просто уже не очень хорошее здоровье, да и возраст за пятьдесят. Поэтому сводить ребят в поход предложено было мне. Тогда еще не было такого кошмара, как сейчас: чтобы вывести детей в лес на один день, нужно собирать кучу документов, не всегда на самом деле необходимых. Все решалось проще. И вот на этом турслете я встречаю молодых педагогов, с которыми мы просто оказались около одного костра, и которые начинают мне рассказывать, как весело и интересно они живут у себя в Краснопресненском районе, что есть у них такие Олег и Аркадия Лишины, которые работают по коммунарской методике. Тогда я впервые в жизни услышала эти слова — коммунарская методика. И где-то в какой-то момент, когда мы с учениками пробегали мимо Ады с Олегом, я их увидела: «Здрасьте». — «Здрасьте». — «Приятно познакомиться», — и побежала дальше. Все. И дальше я очень долго думала, как бы к ним попасть и познакомиться поближе, понять, чем это таким необыкновенным они занимаются. Я ведь девочка была воспитанная, как-то стеснялась.
Потом, когда уже пришла работать в школу, нас опять вытаскивали на турслеты. Я была спортивным туристом, поэтому мня отправляли на все туристские соревнования. И я помню, это было как картинка: я приезжаю на городской учительский слет с командой поздно вечером — из-за мероприятия в школе не удалось приехать вовремя. А там идет конкурс песни у костра. И вот мы выходим с одной стороны к костру, а с другой стороны к костру делает шаг шеренга ребят в военных рубашках с пионерскими галстуками и в буденовках. И у меня просто... Я даже не понимала еще, что это лишинский «Дозор».
У меня срабатывает на ассоциации с Крапивиным (мы все в институте очень увлекались крапивинскими книжками), у меня буквально всплыли в памяти строчки из «Мальчика со шпагой»: «И он изумился и вздрогнул... когда в полыхании рыжих грив и с глухим громом подков пятеро кавалеристов вылетели на поляну и встали полукругом». И вот я вижу практически эту картину, только лошадей нет. Я понимаю, что я хочу туда, к ним, в этот круг. По счастью их тоже заинтересовала какая-то песенка, которую я спела. Я подползаю к Всеволодычу и, стесняясь, как Хазанов в «Кулинарном техникуме», говорю: «Олег Всеволодович, можно мы с вами будем меняться песнями?» А Всеволодыч же большой, добрый, как он сам про себя говорил, «в пузе плечист». Он говорит: «А чего меняться песнями-то? Давай, приходи, у нас экспедиция скоро, у нас сбор скоро, нам люди нужны, все, ждем тебя тогда-то и там-то». И все. И меня «не стало». «Заболела» коммунарством на долгие годы. Я приехала в первый раз еще в их служебную квартиру в Большом Трехгорном, Ада работала там дворником при здании музыкальной школы, вот я приехала туда и сразу все закрутилось.
Сначала ничего не понимала толком, это потом уже я начала слушать лекции Всеволодыча о коммунарстве, о педагогике сотрудничества, о психологии подростков и так далее, а в первый раз тебе никто ничего особо не объяснял, тебя просто закидывали в дело, как щенка в воду — работай. И вот, глядя на окружающих, ты учился, ты что-то делал, сначала как рядовой помощник комиссара (комиссарами в коммунарстве назывались вожатые), потом доверяли более серьезную и самостоятельную работу. И я просто этим заболела. Это проходили, в общем-то, все. Человек советской системы, человек стандартной советской педагогики, видя педагогику коммунарскую, просто обалдевал совершенно. Это был шок. Ты начинал понимать, что работать нужно именно так, а для детей это было просто спасением. Мне через много лет некоторые ученики говорили, что то, что они проходили через коммунарские сборы и видели другое отношение взрослых, их спасло в свое время на каких-то переломных моментах жизни.
И опять-таки это был еще не поиск. Прошло несколько месяцев, я уже ездила на коммунарские сборы, я уже договорилась в 28-й школе, которая располагалась в Большом Трехгорном переулке, что раз они пускают к себе «Дозор» со сборами, значит, я буду с ними контачить. И вот в этот момент я что-то начала от Лишиных слышать про поиск. У меня не было никакого желания начинать этим заниматься. Была, как сейчас помню, стандартная реакция человека, услышавшего, что люди ходят по местам боев. Почему? Как такое возможно вообще? Потому что я все- таки родилась в 62-м году, спустя всего восемнадцать лет после войны, это еще абсолютно живой, совершенно панический страх повторения этой войны. Папа у меня из Тбилиси, бабушка жила там, в старом доме посреди города, вот эта классика, когда маленький внутренний двор, белье висит через двор на верёвках, все выходят, общаются через этот двор. И я помню, как однажды мы ушли с папой на рынок, вернулись и видим, что высыпали на галерею все тетки и они даже не плачут — они воют. Мы думали, что землетрясение, а было 22 июня. По радио утром передавали спектакль, посвященный Великой Отечественной. Радио включалось в советские времена, в 60-е годы, на весь двор. И его включили на словах Левитана, что «сегодня без объявления войны...» и так далее — и они решили, что всё началось сначала. Их трясло от ужаса. Папа долго всех успокаивал. Мы выросли вот в этом, в ужасе перед повторением, перед следами войны.
Сейчас говорят, и даже у Лишиных в книжке есть это, что все патриотическое воспитание тогда тоже было таким кондовым, и дети не воспринимали всерьез память о войне — ничего подобного. Я очень четко помню, что когда была маленькой, во дворе всегда при играх «в войнушку» были разборки: никто не хотел играть «за немцев». Помню, как набили морду пацану свои же, одноклассники, за то, что в школе вот такую вот крошечную в углу туалета нарисовал свастику. Его очень хорошо побили. То есть мы еще были в состоянии, что мы воюем с «фрицами», психологически, было очень четкое деление «свой-враг», было понимание того, что такое война, и параллельно с этим шел страх перед местами боев, перед возможностью подорваться на оставшихся там минах, снарядах. Этим нас частенько пугали взрослые.
Я помню — почему я сейчас все это так подробно рассказываю — я помню первый увиденный мной снаряд — это был снаряд, который вымыло из-под крыльца дачи наших родственников в Снегирях. И там все оцепляли, вызывали саперов и так далее. А Снегири — это лес, который полностью покалечен войной: полно воронок, траншей. И мне постоянно повторяли, когда гуляли по этому лесу: «Так, это воронка, это окоп, не спускайся, иначе можешь взорваться». И не знали еще тогда, что как раз спуститься в воронку — это безопаснее всего, а опаснее — наступить не на ту кочку: родители сами провели войну в эвакуации и не были на местах военных действий. Но вот этот страх перед всем, что связано с войной, он абсолютно во всех детях был жив. Где-то пацаны со всем этим играли, а где-то правило было очень жесткое: не подходить. Поэтому, когда позвали в военный поиск, первая была моя реакция — я туда не хочу, страшно, можно подорваться. Но Лишины настолько зажигательно рассказывали, и это настолько перекликалось с тем, что мы не могли найти могилу моего собственного деда, что невозможно уже было там не оказаться и не попробовать. А если ты пробуешь это один раз — уже все, затягивает.
Попробую объяснить, как это видится с моей точки зрения, почему затягивает. Кто-то приходит сознательно, потому что он хочет именно восстанавливать память о погибших. Кто-то приходит как подростки, на подмену мотива — о подмене мотива говорил Всеволодыч. Приходят на романтику вот этих отношений, дружбу лесную, костровую романтику: гитары, песни. На слабо приходят: проверить себя, доказать себе, что выдержишь лесную жизнь. А потом уже, внутри работы, начинается совсем другое отношение, взрослое, осознанное. Интерес появляется к истории, к исследованиям. И самое главное, почему именно поиск, а не, например, спортивное ориентирование. Потому что в поиске нет градации «взрослый — ребенок». В принципе нету, вообще. Я вам потом скину ссылку на фильм, где Володя Ерхов, первый комиссар казанского «Снежного десанта», как раз рассказывает, как сидят у костра двое: старшему семьдесят, младшему — семь. Они на «ты», абсолютно на равных, ведут разговор о том, что они станут делать на раскопе. Нет разницы в возрасте, есть оценка человека только по тому, что он делает.
Для подростка это просто Клондайк человеческих отношений, возможность показать себя, заслужить уважение взрослых. Если сейчас маятник в какую-то другую сторону хоть немного качнется и все будет нацелено на то, что усиленно насаждают чиновники: не работа и жизнь на равных, плечом к плечу, а «ах, что же ребеночек захочет, как бы ребеночка не обидеть, чтобы ребеночек, не дай Бог, не получил психологическую травму» — тогда пропадет весь смысл. Ведь здесь важно именно абсолютное уважение со стороны взрослых. И ребят затягивало именно это, а потом уже они подходили к поиску как к исследовательской работе, потом уже становилось интересно восстанавливать судьбы, а не просто искать то, что в земле.
Были и люди, которые приходили в поиск после участия в боевых действиях. Очень много было таких случаев. Почему? Потому что в лесу они попадали в свою среду. Ведь как случалось? Люди приезжали домой из «горячих точек» и слышали: «А мы вас туда не посылали! Чего вы от нас хотите?» А в лесу — там понимали, что чувствует человек, вернувшийся с войны. И опять-таки война — это черно-белый мир: свой — враг, правда — неправда, порядочно — подло. И вдруг человек попадает в совершенно другую среду, где «ах, всё так сложно», где смещены какие-то важные человечьи понятия. А в поиске он попадал снова в мир, которого ему так не хватало, где ты знаешь, что нужен и дело твое — нужное. Ну и конечно, кого-то в поисковый лес просто притаскивали друзья.
Понимаете, мы об этом как раз недавно со старшей дочкой говорили: очень важна возможность реализоваться, как «лесной» человек, потому что все-таки человек рождается с совершенно разными наклонностями. Очень часто складывается трагическая ситуация, особенно для семей, сложившихся в поиске, когда человек в лесу, в поиске, в туризме, в альпинизме, в геологических экспедициях — он царь и бог, он все знает о том, как выжить в сложных, экстремальных условиях. Но вот он возвращается в город, а там ему нечем заняться — это не его мир. И люди, у которых их профессия не связана с экстримом, находили в поиске свое место, свою экологическую нишу, что ли, получали возможность резко изменить образ жизни. В общем, тысячи разных причин. Ну и потом, это занятие для разных людей выливалось в разное: кому-то были интересны человеческие судьбы, кому-то — воспитание детей, кому-то — восстановление картины исторических событий. Сколько людей — столько причин, столько последствий.
Часто говорят, что всё это не нужно, ворошить прошлое, «теребить мертвецов» и так далее — только семьи-то что? Про семьи забываем? Семьи ждут по сей день. В последний раз, когда в 2007-м нашли жену погибшего — ей было под сто лет. И это было всего двенадцать лет назад. И дети живы до сих пор у наших бойцов. Мне подростки говорят, что самое тяжелое — это захоронение, а раскопки — рабочий момент. На захоронении совершенно другое восприятие: ребята видят рыдающих родственников, сто раз слышат от души сказанное «спасибо, родные», и понимают, что делают дело, которое важно. Однозначно, во всех странах, во все времена, при любых религиях. И вот в наше время, когда неизвестно вообще, как жить, особенно молодому человеку — там такая пропаганда, тут другая пропаганда — вдруг, на́ тебе — черно-белый мир. Осознание того, что хотя бы что-то в своей жизни ты делаешь по-настоящему важное и правильное. Эта мысль в подсознании — основная, все остальные — дополнительные. Это затягивает невозможно.
Ну, дальше про нас. В общем, мы поехали с Лишиными в Подмосковье. Осенью 85-го года — я помню это совершенно точно, потому что это был мой первый поисковый выезд с учениками, с него начался отряд. Мы приехали в Новлянское[117], это под Волоколамском, со мной шестиклассники, совсем малыши, и, конечно, в раскоп их никто не пустил бы, а там погреб, набитый останками бойцов, на дворе холод, дождь со снегом. И воду из погреба надо откачать, прежде чем начать поднимать бойцов.
И вот мы стоим и ждем, работа затягивается, бойцов оказалось больше, чем мы думали. Мы понимаем, что остаемся тут на ночь: нас в какую-то школу пустили, потому что не успевают и те, кто копают. А шестиклашки мои уже замерзли, они маленькие совсем, им всего по одиннадцать лет. У них еще никакого снаряжения, это первый их поход был. Мы уже во все игры переиграли, все песенки перепели, костер было разжечь очень трудно, потому что шел дождь со снегом. И Ада говорит: «Слушай, они у тебя сейчас совсем замерзнут! Давай, добеги с ними до леса буквально триста метров, выкопайте самые маленькие сосенки и елочки. Смотри, вот здесь огромное количество бойцов похоронено. Памятник стоит, а бугор лысый совсем, только трава на нем, посадите здесь, что принесете, — пусть вырастут деревья».
В 2005 году я вдруг вспомнила, что ровно двадцать лет этому походу. Я с этими ребятам до сих пор на связи. Немногие из них остались по сей день в поиске. Но вспоминают все. И в 2005-м я решила, что надо съездить и посмотреть: целы ли памятник и наши сосенки. Я тогда работала в Центральном округе, была одним из организаторов окружного Ресурсного центра туризма и краеведения. То есть могла уже собрать энное количество людей — получился полный «Икарус» ребят, туристских и поисковых кружковцев. Мы приезжаем на место, но не находим его. Вот перекресток, а памятника нет.
Я в слезах, в соплях, мол, сволочи, гады, снесли памятник, вот вам ваша перестройка, как посмели... И я разворачиваю автобус. Слава богу, перед этим успела провезти их по тем точкам, которые Момышулы и Бек описывали в своих книгах, показать эту знаменитую колокольню, наблюдательный пункт, все рассказать про найденных «Дозором» бойцов. Но вот памятника нет. Я говорю: «Все, ребята, начинаем войну за то, чтобы этот памятник восстановили. Это безобразие, это подлость». Они отвечают: «Ладно, только можно мы сейчас на минуту отбежим в лес, ехать еще долго». Они уходят и с криками через минуту возвращаются назад: «Мы нашли!» Мы поднимаемся на этот бугор и понимаем, почему его сразу не нашли: сосны в два человеческих роста. Это те крошечки пятнадцатисантиметровые, которые мы когда-то посадили. Конечно, это все растрогало до слез. Таким был наш первый поход, и вот так он откликнулся. Не всякому дано увидеть лес, посаженный его руками. Это дорогого стоит. Да, про памятник... Не просто цел оказался, а тщательно огорожен, ухожен, венки, цветы — все как положено. Спасибо местной администрации, в самые трудные годы нашли и время, и силы, и средства сохранить память.
Потом мы поехали, в том же 85-м году, в большой летний поисковый лагерь, тоже под Волоколамском. Но и тогда я все еще сама не копала. По-прежнему боялась. Занималась хозяйственными делами.
И только еще через пару лет, после наших карельских походов, и мне, и ребятам захотелось попробовать искать самостоятельно. Именно после карельских — тамошние встречи стали определяющими для нас. Есть там удивительный, уникальный человек, про которого нельзя не упомянуть, — Сергей Симонян. Вместе со своим отрядом, в который с его подачи вошли «организованные для дела» суккозерские мальчишки и взрослые поисковики из Суккозера и из других мест, Сережа уже более сорока лет разыскивает погибших в карельских лесах партизан Первой Карельской партизанской бригады.
В 42-м они вышли в рейд по финским тылам, вышли 600 с лишним человек, а после пятидесяти семи дней рейда вернулись живыми около 130. Их очень быстро обнаружили финны и устроили настоящую охоту. Навязывали бесконечные бои, перехватывали сброшенные с воздуха оружие и продукты. Этот рейд называют одним из самых трагических в истории войны. Люди не только гибли в бою, но и умирали от голода, от ран. История Первой бригады описана в книге Дмитрия Гусарова «За чертой милосердия»[118]. Я считаю — это одна из первых и немногих книг, где о войне рассказано без прикрас, рассказано не только о подвигах и победах, но о войне — как о страшной беде, обо всем ее ужасе.
Останки погибших партизан разбросаны на огромной площади (в десятки квадратных километров). Сергей иногда по несколько лет тратит на то, чтобы найти одного человека или небольшую группу. Какое-то время с ним ходил и лишинский «Дозор». В 80-х дозоровцы, поисковики отряда Симоняна и одного из петрозаводских отрядов поставили памятник на знаменитой высоте 195,1. Там полностью погиб в неравном бою партизанский отряд «Мстители» — это один из отрядов бригады. И мы, когда поехали в Карелию, в первый поход, в какой-то момент пересеклись с «Дозором» и прошли через эту высоту, там и познакомились с Сережей. Он работает там до сих пор. Не только по поиску партизан. Все эти годы он еще, например, добивается, чтобы на памятниках, которые стоят в его родном Муезерском районе, были выбиты фамилии именно тех, кто там реально похоронен, чтобы каждый список прошел серьезную проверку. Такой вот «в поле воин». Почти полвека. Таких остались единицы. Вот как он нас потаскал по лесам — ребята наши сильно задумались, не заняться ли поиском всерьез.
Сначала старшие наши пацаны, им было уже по четырнадцать лет, вдвоем поехали с «Дозором» в 88-м году в Долину смерти, в Мясной Бор. Это еще до первой вахты. И мы-то тогда еще считали, что мы поисковики постольку-поскольку, что в первую очередь мы туристы. Съездили, очень интересным это им показалось, и мы уже поехали на первую Вахту. Туда же. К этому времени я успела попасть на Калужский сбор[119]и вошла в состав рабочей группы при ВКС. Калуга — это, конечно, было потрясающе. До 88-го года поисковики работали достаточно разрозненно, а на сборе вдруг оказалось: нас много и мы сила, мы услышаны, нам помогут. И да, помогали и поддерживали, хотя одновременно с этим где-то местные власти все равно продолжали говорить, что у нас нет незахороненных солдат — я это слышала не раз сама. ЦК комсомола, который тогда всех собрал под свое крыло, предоставил нам в помощь инструкторов, которые были потрясающего уровня специалистами, организаторами, комсомол в те годы попытался наладить контакт с неформальными молодежными течениями.
В ту комнатку, где мы дежурили на «поисковом» телефоне, приходили самые разные неформалы. И там, где находились точки соприкосновения, это взаимодействие начиналось. В конце 80-х пошла эта волна — выплескивание младенца вместе с водой. То партия святая, комсомол святой, и вдруг раз — неожиданно все наоборот: партия — мерзавцы, комсомол — мерзавцы. Попытки оставить то хорошее, что реально было в комсомоле и отвергнуть плохое никакой не было сделано. Одна вывеска просто сменила другую. В этом плане комсомол как-то из всех политических организаций Советского Союза оказался на максимальной высоте: они хотя бы попробовали перестроиться.
И какое-то время это взаимодействие было достаточно продуктивным, потому что у них уже на нормальные рельсы были поставлены многие организационные и административные вопросы. В этом плане была реальная помощь. Но самая большая помощь была в том, что они вывели поиск из подполья. Это не было такое подполье, чтобы дошло до конспиративных квартир, явок и паролей, нет. Но «гробокопатели» — это мы вслед слышали не раз. И обвинения в мародерстве тоже. А хуже всего обвинения в том, что поисковики очерняют страну, смеют говорить, что у нас не все «не забыты». Клеветники какие, да? И вдруг по радио такие слова! «Ребята, приезжайте, мы говорим сейчас на весь Советский Союз, что вы делаете хорошее дело, что забытые солдаты — есть». На момент 88-го года услышать такое по всесоюзному радио — это была просто фантастика.
Есть несколько легенд о том, с чего это началось. В одном варианте это было выступление с трибуны на слете «красных следопытов», по другой версии в ЦК партии на стол одному из инструкторов легли фотографии останков солдат. Я не знаю, какая из историй настоящая. Стоит спросить новгородца Александра Ивановича Орлова или мурманчанина Михаила Орешету — легенды гласят, что они имели к этому отношение. Пусть будет из первых уст.
Если бы Калужского сбора не было, я не знаю, как бы все это разгребалось, честное слово. Отдельными разрозненными отрядами такую махину, такой объем работы не сдвинуть. Именно поэтому я, хоть и росла в атмосфере абсолютного уважения к теме войны, никогда не слышала о том, что подобное может быть. И миллионы других людей никогда не слышали. И вот в 88-м вдруг звучит: «Ребята, приезжайте все, кто хочет. Вот телефон, вот адрес, если вы занимаетесь поиском, звоните, регистрируйтесь и приезжайте». И это было настолько удивительно не похоже на привычные образцово-показушные мероприятия... Это была встреча очень разных людей. Кто-то из них стал потом функционером от поиска, кто продолжил очень честно ездить и заниматься делом, как это делали Лишины, Симонян, Орешета и многие другие.
Кто-то из поиска потом ушел. Кто-то, наоборот, из «официальных лиц» к поиску прикипел, как это было с Сергеем Флюговым, первым председателем совета командиров поисковой экспедиции «Долина». Он ведь был комсомольским функционером, а в результате занимался поисковыми проблемами так или иначе всю жизнь. Когда люди, которые пробивали эту тему, пытались доказать, что проблема существует, а их десятилетиями не слышали, и они собрались в Калуге — это была большая победа. Был Юлий Михайлович Иконников — совершенно легендарная личность, который все вот это пробивал и руководил всем этим дальше долгие годы, и не давал скатиться поиску в официоз и показуху. Он был сам ветераном войны, он знал, что он делает.
Тогда в Калуге мы увидели, сколько нас, поняли, что вместе мы огромная сила, что наработаны совершенно уникальные методики, которыми можно делиться, что можно друг другу помогать. За счет того, что поддержала власть, открылся доступ в архивы, открылась возможность проводить более масштабные работы, на которые не хватало до этого ни средств, ни сил, ни людей. Стало понятно, что можно взаимодействовать там, где одни знали одну часть истории, другие — другую. И вдруг такие разговоры: «О, да вы, оказывается, работаете по этой дивизии, и мы тоже по ней работаем! Но только вы из Владивостока, а мы из Эстонии, и мы ничего друг про друга не знаем». А теперь мы узнали, и мы начали работать вместе. Появилась возможность сотрудничать с совершенно уникальными специалистами, о которых раньше многие просто не знали. Та же самая ныне покойная Валентина Васильевна Макарова из Махачкалы — она была едва ли не единственным специалистом по военным госпиталям. И к ней тоже пошел вал людей, у которых именно здесь был пробел. Оказалось, что есть специалисты по военной технике — та же самая «Газулька» московская, тот же самый «Лужский рубеж» Вадима Шитца. Но опять-таки я называю отряды, создателей которых уже нет в живых. И по восстановлению техники, оказалось, тоже можно работать вместе, помогать друг другу и так далее.
Что интересно, сразу об этом начали писать журналисты. Была такая Ира Манукян из журнала «За рулем», которая просто вышла замуж за поисковика, Сережу Цветкова, и он вместо свадебного путешествия притащил ее на вахту, на второй день после свадьбы. И Ира начала об этом писать. Была Юля Хайтина, журналист «Московского комсомольца», она уехала потом в Израиль. Юля писала свои репортажи с саперкой в руках прямо из раскопа. Поэтому, как принято сейчас, образцово-патетических военно-поисковых статей тогда не было, это были журналисты, которые писали правду, сейчас так очень мало кто пишет — настолько искренне, настолько честно и настолько не стремясь сгладить острые углы. Это было бесценно.
И вот прошла Калуга, прошла первая вахта. Конечно, были проблемы, с той же в приказном порядке обеспеченной массовостью, например, ведь столкнулись две стороны — абсолютно формальная и абсолютно неформальная. И конечно, тут же пошли те проблемы, которые есть и по сей день: когда поиск управляется пинком, приказами вроде «Вы обязаны создать поисковый отряд». Во время вахты я несколько дней замещала коменданта Замошского лагеря (там было три больших лагеря). И в какой-то момент командиры лагеря вырвались на пару дней в разведку, а мы остались следить за всем, хотя я в этот момент и была совершенно рядовым командиром отряда.
И вот я помню эту сцену: приезжают ребята, одежда на них вполне городская, поискового снаряжения никакого. И первый вопрос: «А дискотека когда?» Им просто четко не объяснили, куда и зачем они едут, был приказ создать отряд — собираем людей и отправляем — то есть такие недоразумения, они тоже были. Но, с другой стороны, в той же Новгородской области есть энное количество сильнейших отрядов, которые начались с того, что их по разнарядке райком комсомола собрал с предприятий, дали инструктором одного поисковика — и бросили в работу. Потому что надо было принять участие в первой вахте. А в итоге из этого получился прекрасный отряд. Люди приехали, люди увидели, пришли в ужас от того, что происходит, потому что тогда можно было выйти на поляну, где практически на поверхности были человеческие кости. Тогда это еще было. И люди остались. Хотя и попали туда по разнарядке. Я считаю, что это не очень правильно поставленный вопрос, почему люди туда попадали. Правильный вопрос — почему оставались.
В общем, мы с ребятами в Долину съездили, мы поработали там... Вру! Мы же не поехали в Долину в 88-м, первая вахта — это 89-й. Мы вернулись из Карелии, и дети мне сказали: «Кетевана Дмитриевна, нужно самим начинать работать и искать район, где никто не был до нас. Хватит ждать, что работой нас кто-то обеспечит».
Тут я небольшое отступление сделаю, про подростков во взрослом мире и в поиске — это важно. Если в 85-м году моим ребятам было двенадцать-тринадцать лет, то в 88-м им было уже по четырнадцать-пятнадцать. Надо понимать, что это ребята, прошедшие серьезные туристские походы. Это сейчас дальше Подмосковья не выведешь, потому что это запрещено, то нельзя... А тогда ребята ходили в зимние лыжные походы в Хибины! Это третья категория сложности, это очень серьезно.
Тогда наши туристы, вернувшись из поисковой экспедиции, с первым моим мужем ушли на Хамар-Дабан. К пятнадцати годам это уже были взрослые мужики. То, что было тогда сделано, сейчас уже невозможно. На первой вахте ко мне приходят казанцы и говорят: «Слушай, мы собирались на разведку в лес, нам дали наконец-то, впервые, большое количество тягачей армейских (все те же самые гэтэтэшки[120] знаменитые, о которых потом песни были сложены) и дали водителей, и дали кучу топлива. И стало возможно быстро поехать на разведку туда, куда раньше нужно было пробираться по болотам несколько дней. Конечно, мы не упустили момент, собираем двух-трех человек, самых опытных из каждого отряда». Это была знаменитая «перловая разведка». В какой-то момент дождями залило проезд, два-три дня к ним никто не мог проехать. И у них осталась только перловая каша — поэтому и «перловая разведка».
И вот мне говорят: «Давай своих ребят сюда!» Я беру трех старших мальчишек и говорю: «Вам надо поехать, потому что вам дальше работать инструкторами». Я остаюсь с остальными, мой тогдашний заместитель был студентом — он до сих пор не может мне этого простить, что я его не отправила. Но мне второй педагог был нужен, я знала, что отправляю их к своим людям. Они поехали всего на четыре дня, вернулись, и мне руководители говорят: «Значит, так. Теперь мы отправим их вот туда». Я говорю: «Стоп, вы их никуда не можете отправить, они несовершеннолетние!» Они удивляются: «Как?» — «Да так, одному четырнадцать, двоим по пятнадцать». Командиры-то решили, что это взрослые мужики: настолько поиск и туризм быстро заставляют людей взрослеть.
Игрушки кончаются, манная кашка «тренинго-командно-тимлидерских качеств» заканчивается, и начинается жизнь. И эта жизнь волей-неволей заставляет их взрослеть. Я помню, их наградили в тот год поездкой в какой-то лагерь, они вернулись и плевались. Говорят: «Там разговаривать не о чем, все разговоры о том, где бы девочку отхватить, какую шмотку надеть. Ты нас куда отправила?» Они были уже взрослыми.
Потом через это прошли и мои собственные дети. Старшая дочь до сих пор жалуется, что ей со сверстниками не о чем было говорить. Она все время крутилась в кругу взрослых людей, и когда ей было пятнадцать, была очень смешная история. Мы в центральном округе... Это не я придумала, это придумали старые туристы — они договорились с тогдашним начальником управления образования, что для того, чтобы повысить безопасность любых выездных мероприятий с детьми, всех молодых специалистов надо отправлять на три-четыре дня на обязательную выездную учебу. В центральном округе за городом была своя туристская база, изумительная. И в приказном порядке снимали с уроков и почти на неделю отправляли всех молодых учителей на эту учебу. И вот у моей дочки Светы в школе была пионервожатая Лиза, с которой дочка все время воевала, потому что она уже была взрослым человеком, а та держала ее за ребенка. Конечно, вожатую можно понять, она не представляла, что это такое. Но теперь представьте себе ситуацию, когда Лизонька приезжает на эту учебу, попадает в отделение из десяти учителей и им говорят: «Вот ваш инструктор» — и приводят мою пятнадцатилетнюю дочку. То есть девочка в пятнадцать лет руководила отделением педагогов. Она, конечно, не читала им лекции. Но все дела были под ее руководством — не потому что была с рождения такая крутая, а потому что ее первая экспедиция была в пять лет. Она росла в этом.
Это, кстати, немножко о том, что человеку дает не только поиск, это же дает и спортивный туризм, любые ситуации, в которых есть дело и общность взрослых и детей, занятых, как говорил Лишин на психологическом языке, «совместной со значимым взрослым деятельностью». Проще говоря, мама с папой ребенка на выходные не в торговый центр ведут кино посмотреть и попрыгать, а едут, например, строить снежную крепость на этой знаменитой Масленице подмосковной. Или в отпуск его везут не на пляж в Турцию поваляться, а едут вместе с каким-нибудь доброхотским отрядом работать в пушкинских местах в Михайловском. Не смотреть на все из окна экскурсионного автобуса, а услышать про Пушкина от тех же самых экскурсоводов ночью у костра. Моя дочка после того, как в первый раз приехала из Михайловского, перечитала всего «детского» Пушкина. И ее не нужно было заставлять. Это шло у нее изнутри, потому что первые пушкинские стихи серьезные, которые она услышала, были на Савкиной горке, на рассвете. Их читали и слушали, завернувшись в спальники, потому что было очень холодно. Но это была встреча рассвета на Сороти, в километре от пушкинской усадьбы. Это очень важно.
Моя старшая дочь рассказывала о себе в поиске. Она говорила, что есть две вещи, которые он ей дал — плохое и хорошее. Хорошее то, что ей неинтересно с серыми людьми, она привыкла с детства вращаться среди очень интересных людей, выйти во двор и выпить пивасика ей было неинтересно, было не ее. Это хорошее. А плохое то, что постоянно приходится делать усилие, чтобы объяснить себе, что не каждый человек в камуфляже — свой. Поиск — там все в камуфляже. И очень долго приходилось привыкать, что человек на улице в такой одежде может быть и охотником, солдатом срочной службы, просто человеком, которому нравится так ходить. Младшая же говорила, что у нее главное ощущение детства — абсолютная защищенность. Вокруг полно взрослых, каждый тебя любит, каждый твой друг, каждый не считает тебя недочеловеком, а считает личностью. И каждый кидается на помощь, когда его об этом просишь. Да и мой сын говорит: «Да, я не стал поисковиком, но то, что ты хотела через это объяснить, у тебя получилось». Вот это мои дети, выросшие в поиске. Они не стали поисковиками, ни один из них, я и не ставила перед собой такой цели. Но они вот этот мир приняли как свой.
И когда еще моих детей не было, мои первые ученики росли так же. Это к вопросу о том, что там работает педагогика совместного дела, педагогика жизни плечом к плечу, там не педагогика «я тебя воспитываю», а педагогика «а помнишь, как мы в том походе». Она намного сильнее действует. В нормальном поисковом отряде нет воспитательных мероприятий. Они не нужны. Это воспитательная жизнь.
В общем, дети пристали ко мне «с ножом к горлу»: мол, почему мы едем туда, где нам говорят, где нам копать. Сколько можно, мы хотим свой район, в котором до нас никто не был. И говорю: «Хорошо!» Была молодая, отчаянная, мне двадцать семь — двадцать восемь лет. Говорю: «Хорошо, не вопрос, область назовите!» — «А давайте Смоленскую!» Достали карту России. И клянусь, это было ровно вот так. Никакой предварительной работы, никаких размышлений, где нам лучше копать и так далее. Расстилаем карту. Закрываю глаза и тыкаю в карту пальцем, и он попадает на город Сычевка Смоленской области. «Ну, — говорю, — ребятки, как выбрали — так выбрали. Давайте!»
Я позвонила знакомым поисковикам, и выяснилось, что в Сычевке никто не работает. Вот вокруг в районах работали, в Сычевке был какой-то поисковый отряд, но с ними никто не был знаком. Это новый район. Причем надо понимать: на этот момент мы не умели работать в архивах, едва начинали учиться работать с мемуарами. То есть мы начали заниматься поиском, относительно всерьез в 87-м где-то: ездили копать, были на захоронениях, а в 89-м они уже сказали: «Мы хотим свой район!» Опыта еще мизер, все, что мы делали потом (это сейчас есть куча методичек — тогда их не было) — это нарабатывалось на собственном опыте методом проб и ошибок. Единственное, что я наизусть зазубрила — это взрывоопасные предметы, это было жестко. Любая попытка протянуть руку к тому, чего ты не знаешь, и не позвать взрослого — они знали, что это будет караться немедленным уходом из отряда раз и навсегда. Это был вопрос жизни и смерти.
Мы приезжаем туда на разведку, в Сычевку. Март месяц, мартовские каникулы. У нас только туристское снаряжение, никакого поискового, кроме лопат. Ни о каких металлоискателях и речи нет. Вот эти первые, армейские, зелененькие, где на пояс вешалась специальная сумка, появились в большинстве отрядов только после первой вахты. Поэтому основное орудие — это щупы, какой должен быть щуп для работы в конкретной местности, под Сычевкой, нам стало ясно только после первой экспедиции туда. И слава богу, что мы пересеклись с Саней Синицыным и Сережей Евтюковым. Это питерские поисковики, которые учили моих старших пацанов. Я сама не столько училась, сколько старших своих отправляла учиться. Везде мы копили опыт. И они нам показали первый щуп для глубинных работ. Что такое щуп в моем понимании на тот момент — это прут, не сильно длиннее саперной лопатки. А Сычевка — это захоронения на глубине двух-трех метров. Первые большие щупы с приваренной пулей на конце, чтобы щуп легче входил и выходил из почвы, были сделаны для нас как раз питерцами. И слава богу, когда мы поехали туда летом в первую экспедицию, мы были уже с ними.
Короче, мы приезжаем на разведку в Сычевку, приходим в райком комсомола. У меня от ЦК комсомола с собой бумага: если бы не эта бумага, еще неизвестно, как нас приняли бы. Нас встречает третий секретарь Сычевского райкома комсомола, Юра Коньков (детьми тогда занимались третьи секретари), и он нам говорит: «Конечно, я вас отправлю туда, где у нас Долина смерти», — а долина смерти была в каждой области своя. Место, где шли самые тяжелые бои. — «Конечно, вы там поработаете, поспрашиваете, но я вас уверяю: у нас нет незахороненных солдат, вы не туда приехали».
Когда он позже в первый раз увидел захоронение, он был в шоке. Почему они думали, что в их районе незахороненных нет? Потому что мы в Мясном Бору, например, работали по тем, кого никто никогда не хоронил, в Карелии тоже работали по тем, кого никогда не хоронили — есть же даже термин «верховые». То есть человек бежал, упал — и все. И по сей момент эти верховые лежат под небольшим слоем дерна. И мы-то привыкли работать или по верховым, или по воронкам. А в воронке тоже кости были заметны сразу, они тогда под завязку были забиты бойцами.
Под Сычевкой же было совершенно другое. Они пережили оккупацию, в момент оккупации фашисты заставили местных жителей собрать трупы, и их сваливали в большие воронки и закидывали землей. И, как говорили тогда местные бабушки, (и это подтверждала карта, у нас была карта захоронений в районе, добытая кем-то из родителей ребят), вот эти фанерные обелиски со звездочками стояли через каждые двести метров вдоль всех дорог. Представить себе количество людей, которые там погибли, ни один человек не мог. Это был совершенно новый участок. На нем сейчас работает масса поисковых отрядов, а в марте 2019-го было тридцать лет как мы пришли туда. Огромное количество людей потом побывало там, вторая Всесоюзная вахта была в Сычевке. Тысячи бойцов поднимают каждый год, тридцать лет подряд, и конца и края этому нет, и конца и края этому не будет. Почему получилось так, что считалось, что там нет непохороненных? Потому что там мало верховых. Тот участок между Хлепнём и Вараксино, где мы работали, это всполье, там очень мало леса. Там и вокруг убитых тоже полно, но мы работали на этом участке.
Мы приезжаем в Хлепень: нам сказали, что есть местный краевед, который знает здесь все, но в тот момент он был в командировке и должен был приехать через пару дней. Поэтому мы, пока его нет, поехали в Хлепень. Местный милый дедушка говорит: «Да пойдемте, я вам покажу!» Я иду за ним — а самое начало марта, холод собачий — и наблюдаю, как он хихикает. С этим хихиканьем он выводит нас на огромное поле, каждая сторона поля — не меньше километра. И говорит: «Ну что, сынки, вот тут шесть или семь могил». А поле все это ровненько вспахано.
И вот стою я с коротеньким щупом и лопатами, даже еще не саперками, а обычными лопатами. Рядом со мной стоят пять человек пацанов, которые привыкли в Долине и в Карелии работать по верховым. И на лицах у нас написано, видимо, одно и то же: «Что мы здесь делаем? Как мы здесь будем работать?» Но, соответственно, у меня чисто подростковое упрямство: «Что значит, что я не смогу? Смогу!» Сейчас, конечно, я бы сначала повезла их в Подольский архив, но тогда еще не давали массово в архивах работать. Это еще не было разрешено. А привести туда школьников было вообще нереально. Тогда было столько останков бойцов, что и по архивам не надо было искать, надо было просто идти и поднимать, идти и хоронить. И документы, медальоны были в сохранности в абсолютной. Это сейчас, чтобы развернуть медальон и прочесть, надо работать экспертам, а тогда мы поднимали медальон, разворачивали и сразу читали. Ну, тридцать лет назад. От войны прошло еще чуть больше тридцати лет. А там глинистые почвы, там все очень хорошо сохранялось.
Вот стоим мы с ребятами у этого поля и не знаем, что нам с ними делать. Просто не знаем. Но перед дедушкой этим чтобы не уронить свой авторитет — мы пошли. И идем по полю. А заколенников — высоких болотных сапог — нет ни у кого! И ровно через пять минут мы понимаем, что дальше мы просто не пройдем. Говорю: «Все ребята, мы разворачиваемся — и в Сычевку. И давайте ждать этого местного краеведа». Через несколько дней мы встречаем краеведа — Николая Григорьевича Манько. Он был в местной сычевской газете заведующим отделом писем. И он был настоящий краевед, фанатик своего дела, из тех, которые есть в каждом районе. И вот он-то прекрасно знал, сколько забытых солдат в Сычевском районе. И от него, а потом и от местных жителей, мы услышали правду и поняли, что там происходит.
Это был первый звоночек, когда я поняла, почему я больше никогда и никого не буду судить. Что для меня вопрос о том, почему не похоронены солдаты, или почему они перезахоронены фиктивно, или почему не стоит или разрушен памятник — закрыт раз и навсегда. Меня не волнует почему, меня волнует то, что можно сделать. Потому что там было очень ярко все это объяснено. Вот эти могилы, которые были через каждые двести метров, в какой- то год решено было перенести. В деревнях после оккупации, после войны, остались старики, женщины, дети. И был приказ — перенести захоронения на центральную усадьбу колхоза, в Хлепень. А теперь посмотрите: конец 40-х — начало 50-х, люди выживают, людям нечего надеть, людям нечего есть, тяжелая работа в сельском хозяйстве — это не потому что советская власть такая плохая, а потому что просто некому работать.
И вот в этом состоянии им надо идти и через несколько лет всего после войны полуразложившиеся останки, которые в воронке на глубине полутора метров начинаются и на глубине четырех метров заканчиваются, каким-то образом, не имея даже нашего минимального снаряжения, выкопать, перенести. Когда вот эти бабки деревенские мне начали рассказывать, как они это делали, как они до истерики боялись эпидемий, как они вскрывали верхний слой — а там полуразложившиеся трупы... Когда мы копали в 89-м, 90-м, 91-м году, вскрываешь валенок — и на пальцах ног кожа, ногти, остатки жировой ткани, остатки мышечной ткани. Представляете, что это было в конце 40-х? Женщины, старики, дети — и делай как хочешь. И не дай Бог ты не сделаешь!
Это был первый раз, когда я сказала: «Ребята, у нас морального права судить тех, кто перенес фиктивно, нет никакого! Мы не жили так, как жили они. Мы не подыхали от голода в послевоенных деревнях. Мы не слушали эти совершенно бездумные приказы, когда непонятно было, а кто их выполнять-то будет? Мы не пытались сберечь детей. И перед нами не стоял вопрос — я пойду копать свой огород, чтобы мои дети не подохли с голоду зимой 46-го года, или я пойду хоронить. Мы не натыкались в военном лесу на то, что идти можно только по определенной тропинке, иначе ты подорвешься. Поэтому вообще рот открывать мы не смеем на тех местных жителей, которые почему-то этого не сделали».
Рот открывать на них мы не смеем и за то, что они позже не поднимали этот вопрос. Во-первых, многие поднимали, но их затыкали. Во-вторых, даже спустя двадцать лет после войны все еще было выживание и восстановление, думать им надо было о живых, думать надо было о собственных детях. Вот эта позиция у меня осталась очень твердой по сей день. Я никого не хочу судить. Я никого не смею судить, у меня нет никакого права судить кого-то. Если я прихожу — я делаю. А почему до меня оно было не так — это не моего ума дело. Это вот пускай в небесной канцелярии потом судят каждого по тому, что он сделал и что он думал.
Говорят, что это опасно — приводить детей в поиск, что они видят, как страна обошлась со своими защитниками, и что это антипатриотическое воспитание. Об этом очень много говорят, кстати. Я считаю, что это очень сильно зависит от того, как думает тот взрослый, который привел подростка в поисковый лес. Если этот взрослый ходит и ноет: «Вот, поганая советская власть, вот что она сделала со своими бойцами, вот посмотрите, как это страшно и ужасно, сволочи были до нас, а мы такие хорошие», — да, это будет антипатриотическое воспитание.
Мы вели со старшими следующих подрастающих пацанов в поиск под девизом чисто макаренковским — «Не пищать!» Ты пришел, ты увидел, что что-то не так, значит, дорогой мой, тебе шашечки или ехать? Если тебе шашечки — тебе не с нами, потому что нам — ехать. Ты сначала возьми и сделай, а потом уже ищи, почему не было сделано до тебя. Или ты добейся, чтобы сделали. И вот эта позиция — она очень помогала. Потому что, разумеется, у местных чиновников бывало рыльце в пушку. Если люди приходили и говорили: «Сейчас мы покажем, какие вы все сволочи, у вас тут бойцы забытые!» — конечно, все это местные власти пытались скрыть.
Но если мы приходили и говорили: «Ребята, честное слово, у нас нет задачи искать виноватых, давайте друг другу поможем, вы — нам, мы — вам. У нас есть одна задача — сейчас поправить ситуацию». То есть не позиция — упал и жду, когда поднимут, а позиция — упал, быстро проверил, не сломал ли чего, и если не сломал — встал, пошел. Мне эта позиция помогала и в жизни, и в поиске. Я старалась так учить ребят. Вот тогда и на месте все помогут от души, и для ребенка это становится патриотическим воспитанием. Потому что тогда идет принцип: если это моя страна, я не обвиняю тех, кто был до меня, я не пытаюсь одновременно с теми, кто проводит бесконечные митинги-фигитинги, долго кричать о своей любви к моей стране, я иду и, грубо говоря, перевожу старушку через дорогу. Если, конечно, ей надо перейти через дорогу. То есть я что-то важное делаю, и моя любовь к моей стране выражается в моих делах. Эта позиция педагогов- поисковиков всегда была основной.
Короче говоря, встречаем мы Николая Григорьевича, он нам рассказывает, что, мол, ребята, здесь, под Сычевкой, своя специфика, здесь неперенесенные захоронения. Все люди, которые здесь лежат под полями, — а под каждым полем по нескольку могил — они числятся перенесенными в Хлепень и в Сычевку, но они там, под полями, поговорите с бабушками. И мы говорим с бабушками, к которым нас привел Манько. И они уже говорят с нами по-другому: они понимают, что мы не какие-то проверяющие из Москвы. И они рассказывают, как они подгоняли телегу, на телегу выкладывали полтора метра сена — ни полиэтилена, ни клеенки же не было, а нужно было, извините, чтобы все это не протекло. Вилами подцепляли несколько верхних тел, переносили на вот это сено, а остальное закапывали и писали, что все перенесены. И вот, честное слово, я готова в морду вцепиться любому, кто посмеет про этих деревенских старух сказать: «Как они смели писать фиктивные документы?» Поставить бы на их место этих людей и заставить их жить полуодетыми зимой в землянке, когда детям завтра нечего будет есть, и думать о том, что вот надо срочно пойти и переносить тела. Так нельзя, это нечестно, непорядочно — пытаться кого-то судить.
В общем, все они нам рассказали, и я говорю ребятам: «Всё, значит, летом мы едем!» И летом мы поехали: я и человек двенадцать или тринадцать пацанов. Младшим — лет по двенадцать. Саня Царьков, например, — это был его первый выезд, ему было двенадцать. А троим старшим инструкторам было по пятнадцать, почти по шестнадцать. И все. Приехали в деревню Аристово. Два больших населенных пункта почти рядом в Сычевском районе — Хлепень и Вараксино. Между ними шли Аристово, Никоново, Большое и Малое Петраково, Жеребцово — вот это все один участок, очень знаменитое место, даже сейчас. Приезжаем в Аристово, ставим лагерь. У нас чисто туристское снаряжение, которое от поискового отличается очень здорово. И наш лагерь буквально через три-четыре дня сметает грозой, потому что он стоял на ветру, на краю поля. Мы начали думать, как все это восстанавливать, и тамошние деревенские жители нам сказали: «Слушайте, да мы договорились с людьми, у которых стоит пустой дом в Аристово. Что вы будете в этих палаточках мерзнуть? Вот вам дом — живите». И первую экспедицию мы прожили в этом доме фактически.
В Вараксино почему-то было очень много чеченцев приезжих, и чеченцем же был местный директор совхоза. Но это были советские времена, никаких трений между местным населением и чеченцами не было ни на секунду вообще. Больше того, вот этот директор совхоза помог нам больше всего. Каждый год все было бесплатно, за счет совхоза, он нам давал транспорт, чтобы доехать и все снаряжение довезти: дороги нормальной между Вараксино и Петраками не было. Он нам выделил половину деревенского дома в Петраках — и это было закреплено за нами, никто туда не мог войти, ключи были только у нас. Когда я в первый раз к нему пришла, он сказал: «Ребята, я понимаю, что вы делаете!» Звали его Умар Рамазанович Сулейманов — надо, чтобы имя его здесь было, как благодарность за его помощь.
Он сказал: «Все, что вы скажете, чтобы вам помочь, — все будет сделано, только говорите заранее». Не так далеко оттуда было начальство, у которого было совсем другое мнение. Я сейчас не буду называть, я не хочу никого судить, но мнение из серии «лучше бы шли на поле полоть» нам тоже довелось услышать. Вот за счет взаимодействия с Сулеймановым, за счет того, что помогал Николай Григорьевич, за счет того, что помогал райком комсомола, все получилось. И это было очень здорово, что у нас не было особенных проблем, к нам было очень теплое отношение и жителей, и руководителей — всех.
Летом 89-го года мы там проработали месяц — это было время, когда никто не считал, сколько по санитарным нормам ребенок может находиться на выездном мероприятии. Да и теперь, подозреваю, дело не в санитарных нормах, а в том, чтобы не потратить много денег на ребенка, но громко отчитаться, что ему обеспечили отдых. У нас был спонсор: это были годы, когда существовал закон, что все, что пошло на благотворительность, налогом не облагается — налоги за счет этого снижаются. Нам нашли фирму-спонсора через райком комсомола Фрунзенского района. Они же начинали у нас во Фрунзенском районе. И директор этой фирмы сказал: «Помочь — не вопрос, мне от вас никакие отчеты не нужны, чеки соберите — да и то там, где они есть, и фотографии». И мы получали средства на любое снаряжение, которое мы хотели, — это продолжалось всего три года, но за эти три года мы успели полностью снарядить отряд.
До этого-то мы снаряжение за свой счет делали: я помню, как весь отпуск сидела и шила на всю туристскую группу палатки. И нам деньги давали командировочные на каждого ребенка такие, какие не видел никто из туристов. Ну, грубо говоря, по туристским нормам выделялось на ребенка полтора рубля в день на питание и хозрасходы, а у нас было — три пятьдесят! Три пятьдесят в 89-м году — это очень много, от пуза. Родители смеялись, говорили: «Мы теперь знаем, где находятся закрома родины — у вас в экспедиции». Потому что все то, чего было не достать, было у нас — бери, пожалуйста.
Там мы прожили 89-й, 90-й, 91-й год, а потом я просто ушла в декрет. Мы уезжали в экспедицию на все лето. Мы ездили в мае, мы ехали обязательно в весенние и осенние каникулы на разведку, а потом я уезжала туда где-то 1 июня и возвращалась только в конце августа. Было там две экспедиции, два заезда по полтора месяца. Я в середине лета приезжала в Москву, чтобы привезти обратно малышей и забрать старших ребят: потому что у старших в июне шли выпускные экзамены, экзамены после 8-го класса, практики какие-то у студентов. Поэтому у нас было так: первая экспедиция проходила как педагогическая — это июнь и часть июля, когда мы брали младших ребят и новичков — и тогда был выяснен нами оптимальный возраст начала работы в поиске — двенадцать лет, не четырнадцать, как было разрешено, а именно двенадцать. В двенадцать же не обязательно допускать человека в раскоп, есть куча работы вне раскопа в поисковой экспедиции.
Но в двенадцать ребенок уже сознательный, но еще не «заболел» плохими делами. Вот самый такой хороший возраст. Один раз попробовали на недельку взять десятилеток, но они совсем еще дети — возни больше, чем дела. Поэтому десятилетки у нас ходили только в туристские походы, только по Подмосковью. А потом, в середине июля, я отвозила домой новичков, и съезжались «старики». И это уже были действительно «старики»: четыре- пять лет опыта — это очень много. И мы уже начинали всерьез работать именно по поиску, без всякой уже особенной педагогики.
Первая наша экспедиция продлилась именно месяц, летом 89-го года. Из этого месяца три недели мы не могли найти вообще ничего. Потому что когда из пятнадцати пацанов опытных трое, и опытных только по верховым и воронкам, а мы выходим на поле, которое запахано и засеяно, а там точно есть солдатская могила — значит, просто идешь и тупо шурфишь. «Ну давайте здесь». — «Давайте здесь». Отрабатываем по квадратам: здесь шурф забили, там шурф забили. А шурф должен быть почти на два метра в глубину — и вот так идешь последовательно. И мы ничего три недели не могли найти. Но вот это обстоятельство, то, что нас бросили фактически — и меня, и ребят — как щенят в воду, чтобы мы научились чему-то, — это спасло ситуацию. У меня было безвыходное положение, а им пришлось вместе со мной учиться очень многим вещам самим, и поэтому на следующее лето они приехали уже опытными людьми.
А первый раз мы нашли просто яму, заполненную водой, которую явно вскрывали «чёрные следопыты», потому что вокруг было разбросано железо. И было понятно, что там, скорее всего, есть останки. Отчерпали мы эту яму — и в ней было 76 или 78 бойцов. Вот это первые наши бойцы. Я честно говорю: я не знаю, что бы было, если бы мы не нашли их в нашу первую экспедицию, Ребята бы, видимо, уехали совсем поникшими и даже могли бы и не продолжить. А тут — сразу почти 80 человек. В Аристово на тот момент было похоронено всего несколько сотен бойцов. Там есть знаменитый мемориал, старый, на тот момент туда уже приезжали родственники найденных солдат. Они сами находили, где похоронены их родные, и там прямо доска была, на которой родственники вывешивали мемориальные таблички про каждого из солдат. На сегодняшний момент — жутко этим горжусь, сразу говорю, прямо раздуваюсь от гордости, — больше двух тысяч перезахороненных бойцов — это мои пацаны сделали. На момент, когда я ушла в декрет, было больше 900, дальше Саня Царьков с оставшимися ребятами продолжил. И это еще больше полутора тысяч — это уже чисто их. Это сделал один отряд за тридцать лет.
Отрядов полно: каждый год приезжают еще, еще и еще. Но все равно повторю то, что я говорила уже раньше: не будет никогда захоронен последний солдат — это невозможно физически, потому что существует огромное количество мест, где они никогда не будут найдены. Особенно — если это дно водоемов, огромное количество мест, где захоронения застроены. То, как строят сейчас, лучше, конечно, например, пробивали трассу Москва— Питер новую, сначала на эту трассу выпустили поисковиков... Мы работали на этой трассе, на мероприятиях по ее подготовке. Квадраты пятьдесят на пятьдесят метров посантиметрово обследовались самыми опытными отрядами. Да и то я не уверена на сто процентов, что достали всех. Потому что... Ну, невероятными совершенно тропами ведет судьба: отряд работает тридцать лет на крошечном пятачке — вроде бы всех подняли, ушли, через несколько лет вернулись — и нашли еще пару бойцов. Я не знаю, как это происходит. В этом есть какая-то своя мистика. Не будет такого, что когда-то все будут подняты. Но хотя бы максимум. И вот про этот максимум: сейчас в Аристово перестали хоронить, там просто негде уже хоронить, там уже много тысяч. И это те, кого уже считали там перезахороненными, хотя перезахороненными они не были. Именно в таких местах как раз зародилась вот эта методика: если в могиле лежит 30 человек и только один медальон найден — этого бойца находят в книгах безвозвратных потерь в Подольском архиве и смотрят по отчетам, кто похоронен вместе с ним. И возвращают оставшиеся 29 имен. Вот она сводка боевых действий, вот она схема: тридцать погибших похоронили там-то, вот их список, и среди них этот один, медальон которого был найден. Эта методика на таких местах и зародилась.
В общем, мы начали там работать и работали до 92-го года. Ребята работали там и потом, просто я второй раз вышла замуж и из поиска ушла на несколько лет. Я начала ездить снова, когда младшенькой было четыре с половиной месяца, но тогда уже не руководила отрядом, а приезжала просто потусить со своими, потому что очень скучала по лесу.
Следующую подростковую «банду» я собрала к 2005 году. Это был уже совсем другой отряд. Наш «Искатель» Саша Царьков так и вел, и мы вернулись уже не под Сычевку, мы вернулись в Долину, под Новгород. Почему-то меня тянуло именно туда — там были старые друзья. Там наиболее ярко можно было ребятам что- то показать. Под Сычевку должен ехать уже опытный отряд. Это очень сложная работа, а не то что: выходишь — и вот оно, как было в Долине. Ничего подобного. Ты выходишь — а вокруг поля. Вплоть до того, что когда мы там копали... Я по сей день не понимаю, как мы там находили. Иногда вычисляли по каким-то документам: архивным, мемуарным, старым картам, которые нам кто-то давал, по тем записям рассказов, которые Николай Григорьевич Манько собирал. Он, к сожалению, умер полтора года назад. Вычисляли, где примерно должно быть место, ехали туда, плюс-минус сто-двести метров. А иногда бывало, что вроде бы точно вычислили, а ничего там нет. Как? Где? Вплоть до того, что Антошка Шипов влез как-то на березу посмотреть, нет ли где- то выемки в почве, понижения, спустился и сказал: «Да не могу я уже больше. Уже наплевать. Вот здесь я копать буду!» И нашел там 110 человек. Я не знаю, каким образом.
Могло быть и так, что кто-то приводил на место со словами: «Ребята, я точно помню, мы хоронили здесь, я тогда была девочкой, вот здесь, под этим деревом, потому что за все эти годы его никто не срубил. Под ним». И да — там и находили. А бывало, что просто оставалось всего несколько дней, и кто-то предлагал: «А давайте попробуем здесь. Есть же шанс». Последний раскоп под Сычевкой, который был еще под моим руководством, был уникальный. У нас оставалась неделя до захоронения, те три ямы, которые нашли во время разведки, были уже отработаны. Ну, там уже появились у нас большие щупы, металлоискатели, появилось понимание того, что должно быть на поверхности, если внизу под этим бойцы. Тогда уже пацаны работали совершенно четко. Всего-то два года потребовалось, чтобы они приобрели такой опыт, что они даже без взрослого разбирались.
Рядом с Петраками, буквально в километре, было место, на которое мы очень долго смотрели: может, надо там посмотреть, может, не надо. Посреди поля — просто ивняк, кусты. Что такое там подобные кусты ивняка: очень часто это была яма, почва оплыла, и на ней вырос этот куст. Вокруг чистые поля, а здесь же органика под землей, как удобрение, поэтому здесь куст вырос самым большим и красивым, огромным. Пацаны смотрят на него: «Ну что, попробовать, что ли?» Я говорю: «Ребят, ну ведь корчевать придется...» Это я так говорю: куст, а площадь раскопа там в итоге была метров восемь на восемь, наверное. Ребята говорят: «А чего нам неделю делать, погода отличная. Давайте? Давайте!»
И дня два мы только корчевали все то, что было там. Выкорчевали на глубину метра в полтора — а там самая обычная деревенская помойка. Какие-то старые обломки кровати, что-то такое. Я говорю: «Ну что, наверное, хватит?» — я такая, я не упорная. Увидела, что нет — значит, видимо, и нет. А пацаны почему-то мне всегда попадались очень упорные. Говорят: «Кетевана Дмитриевна, ну нам же нечего уже делать оставшиеся четыре дня!» Отвечаю: «Да какая мне разница, хотите — копайте». В результате деревенская помойка заканчивается на глубине двух с половиной метров и начинается помойка военная: куски какой-то брони, обломки стволов — вот именно обломки: все такое погнутое, чуть ли не в узел завязанное, гильзы от снарядов, ящики из-под снарядов, патронов. У меня до сих пор оттуда немецкий «цинк» лежит, мы в нем напильники храним. Какие-то куски обмундирования, какие-то непонятные тряпки серые. Кто-то говорит: «Слушайте, дальше что-то будет». Я отвечаю: «Ребята, ну куда, глубина почти три метра». Мы уже укрепляли стенки, дерево подносили, чтобы не сползла глина — на наше счастье еще было сухое лето, и глина была как камень. На трех с лишним метрах начались останки. Под двумя помойками.
На тот момент ни у кого не было глубинных металлоискателей, вот этих огромных, как космические корабли. Им проводишь — и он на несколько метров вглубь все видит. Наши металлоискатели брали на глубину пары десятков сантиметров. Щупы — это сейчас есть складные, которые на глубину больше чем до двух метров можно вогнать в почву. У нас были полутораметровые. То есть если бы ребята не начали упорно копать, эти солдаты бы там лежали по сию секунду. В этом суть подростков — вот это сумасшедшее совершенно, отчаянное упорство: я буду это делать и я это сделаю — вот оно бесценно. С годами оно уходит, поэтому очень хорошо, когда вот эти свежие, молодые силы вливаются. Ну вот, это были последние бойцы под Сычевкой, которые были подняты отрядом при мне. Упорство ребят спасло очень много имен. Потому что я не была склонна пустые медальоны хранить, когда мы вынимали из капсулы пустой бланк. А Саня Царьков сказал: «Кетевана Дмитриевна, я возьму на память». Он их в книжку у себя дома заложил. Через пятнадцать лет он мне звонит и говорит: «К сожалению, только один из всех медальонов, но все же проявился». Восстановилась сама по себе запись. Я не знаю, каким это образом случилось. И он нашел по медальону родственников. Сашка в принципе невероятно упорный.
Надо еще отметить, что очень важно было, что не только к нам хорошо относились, но и мы старались не пакостить. Мы не оставляли никогда за собой ни грязи, ни вырубленного или сожженного чего-то. Те ямы, которые мы раскапывали, сначала мы не зарывали, но потом Умар Рамазанович сказал: «Ребята, я вас умоляю, у меня трактор чуть не рухнул в яму» — с тех пор не только каждый раскоп, но и каждый шурф мы закапывали и уплотняли. Чтобы за нами потом могла пройти техника и спокойно пахать поля: там, где мы работали, почти все были сельскохозяйственные угодья.
Прошли годы, Сашка уже работал сам, а мы вернулись в Долину. Тогда мы сделали очень интересную вещь, на мой взгляд. Опять-таки спасибо тогдашнему руководству управления образования Центрального округа. Они любили туристов и поисковиков, поддерживали их. И они не давали пройти показухе. У нас была защита от дурака, когда мы работали в Центральном округе. Получилось как: показухи в поиске, конечно, очень много. Чем дальше — тем ее больше, к сожалению. Любое движение, которое кто-то подмял под себя и организовал, — все, это обязательно будет показуха. Этого нигде не миновать, от этого можно просто дистанцироваться и работать так, как ты считаешь нужным. Где-то централизация оправдана, потому что все-таки все отчеты должны стекаться в какое-то единое место. И все-таки очень важно, когда все это публикуется и становится доступным.
Например, тот же сборник, который выпускает казанское «Отечество» — многотомный сборник «Имена из солдатских медальонов». Это имена, взятые из отчетов поисковых отрядов: где найден, кто найден, кем найден, когда найден. В огромном количестве случаев, если мне звонят и говорят: «Скажите, пожалуйста, а вот нашего случайно не нашли?» — достаточно просто открыть тома этого сборника. Целая команда людей сидит и сводит все воедино. Земной им поклон за это. Велик шанс, что в сборнике будет этот человек, про которого спрашивают, что он давно найден, только родственников найти не могли, потому что они сто раз переезжали с места на место.
Это с одной стороны. А с другой стороны, в том же казанском «Отечестве» изобрели нынешнюю форму отчетности по раскопкам — и я считаю, что это полный маразм. Потому что на каждого поднятого бойца нужно делать отчет на много страниц: протокол раскопа, протокол эксгумации, я не знаю, протокол состояния небесной канцелярии на этот момент. Это все безумно замедляет работу. Если там есть, например, серьезные данные, например, GPS-координаты раскопа, чтобы дважды не прийти в одно и то же место, чтобы, может быть, где-то потом в отчетах, в документах по боевым действиям найти, кто там и кого хоронил, потому что есть и карты, и схемы, и так далее, — это оправданно. Перечисление того, как сохранились останки — это оправданно. Описание останков, когда определяется примерно возраст бойца, мужской скелет или женский — это оправданно. Но, простите, указание погоды в момент раскопа? И там еще куча всего. Обязательное фотографирование каждого этапа раскопа, обязательные электронные отчеты — это все дико тормозит работу и оно никому не надо. Это на мой личный взгляд.
Почему мне так кажется: мы не археологи, у нас разные с археологами цели. У археологов цель — четко восстановить по сантиметрам, как оно было. У нас цель — достаточно быстро поднять бойцов из земли. Потому что задержаться еще на несколько лет нельзя: во-первых, умирают те, кому это было нужно, умирают самые ближайшие родственники; во-вторых, если тех же верховых тридцать лет назад как находили: поднимаешь слой дерна — и вот он, скелет полностью лежит, то сейчас в 90% случаев — это фрагменты костей. Только по их расположению понятно, что когда здесь был скелет, почти все уже разложилось. Если тянуть и каждого бойца поднимать по три недели, через пару-тройку лет поднимать станет некого. Мы потеряем бойцов, мы потеряем имена. Торможение из-за необходимости оформлять дикое количество бюрократических бумаг — оно мне непонятно, и ребятам, которые это придумали, я об этом много раз говорила. Но хозяин — барин.
И вот, когда мы вернулись в Долину, мы решили, что надо продолжить ту традицию, которая была в Центральном округе. Туристы старые учили тех, кто хотел заниматься с детьми туризмом, а я сказала, что мы будем учить тех, кто хочет заниматься с детьми поиском. И у нас была очень хорошая система. Я считаю, что эта система должна быть общедоступной. Человек, который просто собирается заниматься поиском: ради бога, собрал рюкзак — поезжай в экспедицию. Но если ты собрался везти детей в поиск, то у тебя должна быть такая же градация опыта педагога, как есть в спортивном туризме, где все разделено на категории: если ты сам прошел поход 3-й категории сложности, то вести сам можешь детей только в поход 1-й категории. Этого никогда не было в экспедиционном туризме и поиске. А мы поняли, что это должно быть, потому что человек, который повел детей в военный лес, не имея опыта, — это смертельно опасно.
И мы могли сделать это только на уровне нашего округа, но мы это сделали. Ни один педагог в округе (я говорю про систему образования, система муниципальных клубов нас не касалась, это было где-то между 2000 и 2010 годами), не пройдя обучение, не получал разрешения ехать в поисковую экспедицию. То есть у нас было всего три постоянно действовавших отряда на округ на тот момент, мы пришли тогда к Вере Ивановне Лопатиной — она была начальником управления образования, и сказали: «Вера Ивановна, мы вас очень просим, пожалуйста, если вы не хотите несчастных случаев, все выезды в поисковые экспедиции только через нас. Когда мы вам скажем, что педагог готов — тогда пусть он едет сам. А до этого пусть едет с нами как стажер». И надо отдать им должное, эти приказы подписывали без единого звука. А это же учителя надо снять на майские праздники с уроков.
Это потом уже господин Калина[121], чтобы ему хорошо жилось, издал указ, что дети не имеют права в учебное время никуда выезжать. Поэтому сейчас вся Россия на майские праздники на Вахту памяти провожает с оркестрами поисковые отряды, подростковые школьные, а московские школьные отряды не имеют права официально поехать. Даже если это всероссийское мероприятие. Как объяснить чиновникам, что нам нужно работать именно в апреле-мае, что мы не едем летом не потому, что мы ленивые, а потому, что летом все заросло травой и искать и копать намного сложнее? Это никого не волнует. Но тогда никакого Калины не было, был Лужков, была Любовь Петровна Кезина[122], спасибо ей огромное. Пока они были и пока Виктор Петрович Голованов заведовал дополнительным образованием в Москве (это серьезный, умный человек, с которым можно было говорить по-человечески, а не псевдонаучным языком псевдопедагогики), пока они руководили московским образованием — они сдерживали вот эти «типа реформы», на деле разрушающие образование. Поэтому Москва до прихода Калины жила нормально и с детьми работала нормально. Дай бог, чтобы до Лужкова, Кезиной и Голованова долетело наше огромное спасибо за то, что они дали нам возможность нормально работать лишнее десятилетие, когда уже вся Россия подыхала от этих реформ. Это огромное дело было для московских детей.
В общем, короче говоря, я отвлеклась, у нас получалась система какая: если педагог изъявлял желание заниматься с детьми поиском — неважно, молодой или немолодой — сначала он проходил курс теоретического обучения. Причем мы ему говорили: «Берите двух-трех ребят, чтобы они потом у вас были инструкторами». Потом этот педагог на пару-тройку лет прикреплялся к поисковому отряду уже действующему, и даже официально по документам управления образования, в приказах у нас была такая формулировка: «Направить Иванова Ивана Ивановича в качестве педагога-стажера, возложить на него ответственность за жизнь и здоровье детей во всех видах деятельности, исключая непосредственно полевые поисковые работы на местности».
Вот эта формулировка говорила о том, что новый педагог имеет право самостоятельно заниматься с ребятами бытовыми делами, туристскими делами, краеведческими делами, но вот в раскоп с детьми он без старших товарищей не имеет права лезть. Потому что он этого еще не умеет. Это и была защита от дурака. Я не знаю, насколько она работает сейчас, потому что я из округа уже давно ушла. Надеюсь, что что-то работает еще. Я ушла уже семь лет как, после чего даже не совалась туда. И уже почти четыре года как ушла из образования вообще, потому что плясать под дудку Калины — это ниже достоинства нормального педагога. Я умею работать, а показухой заниматься не умею и никогда не буду.
До 2011 года мы ездили с ребятами в Долину. Там у нас были интереснейшие истории. Я считаю, что это истории личного подвига ребят фактически. Опять-таки подростки мне попадались, которые работали не за страх, а за совесть. Если им говоришь: «Ребята, если вы нашли один патрон, раскопайте вокруг на десять метров, потому что там процентов на пятьдесят будет боец» — они это делают. Взрослый уйдет, а подросток останется. Вот Катенька Карасева была — не в моем отряде, это отряд «Сармат», очень интересный отряд Татьяны Константиновны Токаревой, которая как педагог-стажер как раз у нас начинала, но она очень быстро пошла в самостоятельный поиск, потому что к тому времени она уже была профессиональным археологом. У нее очень интересно: ребята начинают не с поиска. Не знаю, водит ли она ребят сейчас, потому что сейчас это стало практически невозможно со всеми этими идиотскими нормами, а раньше, если она набирала ребят, то они сначала ехали в таманскую археологическую экспедицию. И они сначала учились работать у профессиональных археологов. И только после курса классической археологии она брала их в военный поиск. Это была гарантия того, что ребята будут очень кропотливо и педантично работать, что они не будут спешить, потому что они видели, как работают настоящие археологи. То есть сначала они копали Боспорское царство, и только потом начинали работать по Великой Отечественной.
Я считаю, что археологическая практика — это очень действенно. И вообще, самое главное — это не раскопки. В поиске раскопки — это пять процентов работы, а остальные девяносто пять — это подготовка и последующий поиск уже по результатам этих раскопок. И мы всегда старались серьезно готовить ребят заранее. Во всяком случае, так было в нашем отряде, потому что у Лишиных, например, была другая методика. Они считали, что надо брать в экспедицию ребенка сразу: он все это увидит и захочет продолжать. Это работало, но это было то очень немногое, в чем я была с ними не согласна.
У нас была методика другая: мы считали, что право поехать в экспедицию надо заслужить. Что поездка в экспедицию должна быть наградой за уже проделанную работу. Почему? Потому что экспедиция — это все-таки реальные человеческие судьбы. Это совершенно чудовищная ответственность. В поиске нет проверок, в поиске нет ревизоров, в поиске нет инстанций, которые придут и проверят, всех ли ты выкопал. В поиске все на доверии и на честности. И если поисковый отряд, я не знаю, наш хотя бы, «РВС», пришел и сказал: «Ребята, вот этот участок километр на километр мы отработали, там больше никого нет» — то никто потом не пойдет это проверять. Поэтому если поисковый отряд «РВС» оставил там хоть одного бойца, за этим бойцом никто никогда больше не придет. И вот это страшная ответственность. И поэтому надо, прежде чем ребятенок поедет в экспедицию, чтобы вот это до него дошло — что это уже не шутки. Мы ребятам говорили совершенно открытым текстом, что надо понять, что такой жесткий отбор в экспедицию обусловлен сложностью работы и уровнем ответственности, что это не наша взрослая прихоть.
В старые времена, когда первый отряд еще был, поскольку все это было в двух школах и плюс еще дом пионеров, а у всех младшие братья и сестры, на первое занятие, на набор в начале учебного года приходил пятый и шестой класс — тот возраст, с которого мы начинали. Мы начинали с туризма подмосковного. И приходило 60 человек. После первого однодневного похода оставалось 20 человек, после первого серьезного похода оставалось десять. Через три года оставалось двое-трое из этих шестидесяти. Но это нормальный отбор, это специфическая деятельность. Зато этих двоих- троих можно было брать уже с собой куда угодно, хоть в разведку, хоть на Луну. Остальным, уходившим, никто никогда не говорил, что ах вы такие сякие, вы бросили такое благородное дело. Не твое дело — ради Бога, ищи свое. Ты попытался — здорово, спасибо тебе. Иди дальше. Интересное выяснилось потом — вот я сейчас, бывает, встречаюсь с первыми учениками — вдруг девчонки, которые сходили с нами в один пятидневный поход, говорят: «Вы знаете, сколько мы из него вынесли! Нам по сорок лет, а вот это, вот это и вот это помогает нам и по сей день». Все-таки дети в лесу — это такой вид деятельности, который совершенно сумасшедший эффект дает. В городе этого не сделаешь.
И вот мы пытались сделать так, что сначала мы привозили их в Новгород. Это было зимой, на зимние каникулы. И мы им рассказывали, и мы им показывали, мы волокли их в Мясной Бор, устраивали встречи, но это все было за счет моих личных связей, потому что я там работала еще в 89-м году со старыми поисковиками. Они там не киношки смотрели и на экскурсии ходили. Приходил «тот самый» Александр Иванович Орлов или Сергей Сергеевич Котелевский, корифеи военного поиска, и они не вели экскурсий, хотя и экскурсии у нас тоже были, а основным были вот эти вечера. Там есть центр реабилитации инвалидов «Родничок» — несколько лет подряд мы ребят привозили туда, там очень дешево было снимать номера.
Они приходили вечером, и у нас начинались поисковые байки, воспоминания — это же совершенно по-другому. И вот эта цель, чтобы к майским праздникам у ребятенка была только одна просьба: «Пустите меня в Долину! Пустите, я заслужу, я все сделаю, только возьмите с собой, я очень хочу!» — она уже в детях оставалась. Другое дело, что получалось так (это очень часто было, к сожалению), что зимой смог поехать, а весной — не смог, весной поехал другой. Но этот другой между зимой и весной слышал бесконечное: «В Долину, в Долину — главное, чтобы взяли». Когда ребенок подходит к поездке с таким настроем, он уже знает, на что он идет.
Так вот, дорасскажу про Катюшу Карасеву, которая «по птичке» нашла бойца. Долго-долго мы искали на полянке, ничего не могли найти, а Катя нашла. Она пошла на птичью песню, и вдруг, пожалуйста — боец.
Другой интересный случай: у нас традиция есть забавная. Три лета и три весны подряд мы работали в районе деревни Давыдово Старорусского района — это место, где работала куча отрядов. И был так называемый дневной бивак. Если работа от главного лагеря была на расстоянии семи километров, например, то, чтобы не возвращаться обедать каждый раз, мы прямо рядом жгли костер, навесик у нас был небольшой сделан.
Вокруг этого бивака в радиусе десяти метров для вновь прибывших мальчишек организовывали испытание. Это я говорю — «мальчишек», а во втором отряде, который я собрала, было очень немного ребят на самом деле, потому что это продлилось всего шесть лет и уже шло по нисходящей: уже были большие трудности с выездом, с каждым годом все больше, но тем не менее сколько-то ребят через наш отряд тогда прошло. Приезжает новый пацан. А у нас был старый ржавый ствол от трехлинейки, совсем трухлявый, весь в дырах. Мы его закапывали в радиусе десяти метров от бивака, а в обеденный перерыв говорили: «Значит так, поисковое испытание. Вот тебе щуп — иди, ты должен найти этот ствол». И он идет.
Пошел Макс Кравчук, это была первая его экспедиция, ему было четырнадцать лет. Ходит он с щупом вокруг, а мы сидим, чаек гоняем, байки травим. Слышим кричит: «Кетош, я не нашел ствол!» Отвечаю: «Ну а чего ты тогда мне что-то говоришь, иди ищи!» — «Кетош, я бойца нашел!» Вот это тот самый мистический вариант, когда люди по двадцать раз проходят по одному и тому же месту, но поскольку с двух сторон раскопы, то на место между ними не обращают внимания. Значит, было там две воронки на расстоянии примерно трех-четырех метров друг от друга, полностью выбранные — глубокие, старые. Кому придет в голову тыкать щупом между ними? Площадочка буквально два на три метра.
И на этой площадочке на глубине тридцати сантиметров полностью лежит боец. Он был без медальона, к сожалению. А если бы Макс не пошел искать этот ствол? Этот боец так там бы и остался.
Был еще более невероятный случай. За всю мою жизнь самый невероятный. Это было вообще что-то фантастическое. Два Сашки, Марин и Базилевич. Базилевич — будущий педагог, ему было девятнадцать, Марину — семнадцать, это его четвертая Вахта. Поскольку Базилевич был моим замом и уже ездил не первый год, то они ушли без меня, а мы остались дневалить в лагере. Еще ТК с ними пошла — это Таня Токарева. Да, у нас были такие сокращения. Мы еще хохотали. «Ребята, кто у Вас педагоги?» — «ТК, КД, ГД и ВН». Татьяна Константиновна, Кетевана Дмитриевна, Татьяна Дмитриевна и Владислав Николаевич. Для краткости. И они приходят и рассказывают совершенно фантастическую историю.
В последний день экспедиции я это застала. Мы поехали работать с тем отрядом, с которым сейчас мы фактически слились. Потому что мои все выросли, и на две недели подряд они не успевают приехать. Поэтому мы начали ездить вместе с «Новгородской кадетской ротой». Это взрослый уже отряд, все эти кадеты уже выросли. У всех уже свои дети. И мы теперь начали ездить фактически в их составе. Это был первый год, 2011-й, когда мы встали рядом. Я должна была их познакомить, чтобы мои поучились у кадетов — там опытный отряд со своими методиками работы в Долине, совершенно отличными от работы в других регионах (в каждом регионе своя методика, потому что своя специфика того, что там происходило).
И вот девушка, опытная девушка из этого новгородского отряда, идет по лесу. А недалеко от нее, значит, идут мои. Там осушали лес и все разграничено гидромелиоративными канавами прямыми на квадраты примерно двести на триста метров. Там прямо так и называют местность: «за первой ямой», «за второй ямой» и так далее. На одном из этих квадратов несколько табличек на деревьях — таблички прибиваются на том месте, где найден был боец. Иногда обелиски ставят, иногда прибивают таблички. Это очень сильное зрелище. Там же работали отряды двадцать лет подряд. И вот Катюха идет, значит, работает щупом. Находит таким образом каску. Раз каска — надо искать вокруг. Она с полчасика поискала и ничего не нашла. Пошла дальше.
А Саня Марин — он педант (он и стал юристом в итоге). Он говорит: «Я еще поищу». Все говорят: «Да ладно тебе, Саша, чего ты, нет здесь ничего, видишь же, уже кадеты прошли». А он продолжает искать вокруг. Все же сейчас пижоны, всем надо с помощью металлоискателя искать. Есть металл — копаю, нет металла — не копаю. А я своих учила принципиально работать сначала щупом. Потому что металла может вовсе не быть, а останки при этом будут. В общем, Саня долго искал, в какой-то момент наткнулся на ключицу, отдельно лежащую. Говорит: «Во! Все- таки есть боец». Его отговаривают, говорят: «Саня, да это добор! Нет здесь никого, посмотри — вон две таблички на деревьях рядом». Что такое добор — значит, что кто-то нечисто сработал и остались фрагменты костей. Он говорит: «Я еще поработаю».
В результате вот это «я еще поработаю» длилось на них двоих, на Базилевича и Марина, трое суток. Народ над ними просто откровенно хохотал. Мои-то не хохотали, потому что уже знали, чем дело может кончиться, знали их упорство. У них было с собой два топорика небольших. Слава богу, фискаровские[123], качественные. Они этими топориками выкорчевали три огромных пня, площадь раскопа общая была почти десять квадратных метров. И они с этой площади собрали бойца. Он, скорее всего, был растащен корнями и зверями на очень мелкие куски. Получилась у них горсточка, в которой было видно, что кости от разных частей тела.
Старые поисковики, которые за ними наблюдали со стороны, сказали: «Ну, молодцы мальчишки! Теперь-то можете и заканчивать!» А дальше случилась сцена, про которую я только слышала, могу вас потом с мальчишками познакомить — они сами в подробностях расскажут. Значит, стоят командир кадетов и с ним двое очень опытных людей — все трое больше тридцати лет в поисковом лесу. Стоят над работающими Сашками и говорят им: «Ребята, уже хватит, нет здесь больше ничего. Не думайте вы про медальон, это же 43-й год, медальонов тогда уже не было!» Сашки говорят: «Мы еще поработаем!» — «Да ты лентяй, наверное, и просто не хочешь идти действительно работать!»
А они отрабатывали что? У нас была методика последнего снятого слоя. Иногда бывает такое, что сдвигаются пласты земли и что-то оказывается под «материком». Что называется материком? Та земля, которая не тронута, когда видно, что она однородная, не перемешанная. И поэтому мы в какой-то момент завели две традиции: во-первых, на штык лопаты снимать со дна раскопа землю и проверять, не ушло ли что-то на глубину. Во- вторых, я учитель биологии — да, весь народ ржет на раскопах, где я присутствую, потому что я всех дождевых червей вынимаю аккуратно и аккуратно уношу, чтобы их лопатой не раздавили. И майских жуков тоже. Все ржут. Но понимающе относятся. Так вот, мы всегда закапывали корни деревьев, если во время раскопа они обнажались: я не могла видеть, как деревья гибнут потом.
Короче говоря, мальчишки начала снимать вот этот последний слой земли. Я сейчас это рассказываю со слов Сашки Марина. «Понимаешь, — он говорит, — разворачиваются эти мужики взрослые, поржав, и уходят. Но они не успели отойти на пять метров, я отколупываю пласт этой земли — лежит медальон. Я только командира кадетов окликнул, мол, "Анатолий Константинович!" Я такого вопля не слышал никогда в жизни». И медальон прочитался, и нашлись родные. И это совершенно невероятная история.
Село Солдатское Сумской области — это село русских солдат на Украине, которое основал Петр I как форпост во время войн там. Вот этих Гендиных — фамилия бойца была Гендин — в селе много было, а в селе этом была оккупация. И почему-то там фашисты не особо зверствовали, расстреляна была одна только женщина-партизанка, Маруся Гендина, родственница нашего бойца. Школа в Солдатском носит ее имя. А этот боец, которого мы нашли, он уехал из села в 20-е годы. Дальше семейная легенда о нем расходится в двух направлениях.
Кто-то из родни считает, что его арестовали, но об этом умалчивалось. Другие говорят — уехал просто на заработки. Но с 23-го, что ли, года, девяносто с лишним лет, никто не знал о его судьбе. Если бы Саня Марин и Саня Базилевич не были бы такими упрямыми, если бы побоялись насмешек старших товарищей, если бы они встали и ушли — этого имени не было бы никогда. Понимаете? Вот это страшно. Ты уйдешь, а за тобой придет вот это никогда. Поэтому мне всегда очень трудно уходить с раскопа, у меня все время идет мандраж: «Нет, мы кого-то оставили!» И однажды действительно оставили.
Это было на газопроводе в Старорусском районе, между Давыдово и Пенно. Мы стояли недалеко от газопровода, копали поляну с госпитальными захоронениями. Откуда знали, что с госпитальными: на основании наличия склянок, обрывков бинтов, обломков шин. И все останки были пролиты каким-то дезраствором: они спекшиеся, их не всегда можно было отделить друг от друга. Мы работали вместе с покойным Валерой Вологдиным, у них поисковый отряд из Тобольска, мы с ними очень дружили. Вот у них было одно захоронение, у нас — другое. У нас сорок восемь человек, у них — шестьдесят с чем-то. Две вот такие ямы на полянке, в полутора километрах от лагеря нашего. Между этими ямами перемычка шириной около метра, пустая абсолютно. Август месяц. Мы поднимаем бойцов из этих ям, выносим их к лагерю. Туда должна была приехать гэтэтэшка, забрать нас и, потому что дороги туда нет, забрать останки.
Шел последний день. Там даже не надо закидывать ямы, там работ никаких нет: останутся и останутся, заполнятся водой — озерцо будет. Мы собираем вещи и уже планируем оттуда уходить. В какой-то момент теряю там какую-то важную деталь снаряжения, которая числилась на балансе. Битый час ее ищем. Находим. Собрали рюкзаки, взвалили на себя останки, пошли. Дело чести у пацанов — бойцов, которых они подняли, унести своими руками. Пошли. Дядюшка Пак — это Валера Вологдин, у него прозвище такое было — спотыкается на ровном месте и растягивает ногу так, что мы уже думаем, нести ли его дальше самим. Для того чтобы вырезать ему какую-то палку, приходится вернуться к раскопу. Идем дальше, подходим к лагерю и начинаем плутать на протоптанной тропе на подходе к лагерю. Подходим: наши уже собрали лагерь, гэтэтэшка будет через час. Гэтэтэшка приходит, забирает первую партию ребят, отвозит их к дороге и должна вернуться за нами. Причем водитель, помню, сказал: «Я заправил бак полностью». В результате ждем гэтэтэшку шесть часов — ее все нет, не идет. Как выяснилось, на полпути у него кончилось горючее, ему пришлось бежать в деревню за горючим. Приходит гэтэтэшка, в нее дочка старшая садится и говорит: «Мама, мы кого-то там оставили! Не может такого быть. Что-то не то происходит!» Говорю: «Светка, да не вопрос, вернемся!»
Потом, если напомните, я вам пришлю ее рассказ, называется «Дневник последнего солдата». Без слез читать невозможно. Она от имени вот этого последнего солдата, которого мы там нашли потом, через полгода, написала, как он ждал. Ей было пятнадцать лет. А в двадцать лет она написала по письмам и по книге немецкого солдата, уже в стихах, о войне с точки зрения немца, как он прозревает. Когда читаешь их рядом — сильное впечатление. Говорю: «Ребята, вернемся сюда в мае». И мы возвращаемся в мае. Мы изрываем всю эту поляну. Мы истыкиваем щупами насквозь всю эту перемычку. Мы глубже разрываем эти ямы: хоть убейте — нету никого. Я говорю: «Все, уходим!»
И тут опять появляется Марин. Он говорит: «Давайте мы перемычку сроем!» Я говорю: «Нет! На перемычке растет рябина, и не дам ее угробить». Они говорят: «Не вопрос, сейчас пересадим!» Они ее реально пересаживают, начинаем срывать перемычку. Чтобы вы понимали: это два половиной метра раскопа, то ость перемычка выше человеческого роста. И длина раскопа — метров пятнадцать. Оттуда мы начинаем ее срывать: нету, нету, нету. Срыли всю — ничего нет. Я только хотела сказать: «Уходим!» — они меня останавливают и говорят: «Ты же понимаешь, что сейчас будет? Выйди из раскопа и иди готовь обед». Я смеялась: мои первые ученики, когда я была еще девчонкой, они меня Кетеваной Дмитриевной называли, и до сих пор не могут перестроиться, хотя между нами разница всего десять лет. А вот это поколение балбесов возраста моих детей называет меня Кетошечкой. Ничего невозможно сделать. Но, тем не менее, слушались-то они нормально все. Вот они и говорят: «Кетоша, иди обед готовь. Мы сами!» — «Хорошо, сами так сами». Вскоре приходят: «Иди, смотри». Перемычка срыта, они на всякий случай еще на метр углубились в стороны от этой перемычки — и там был боец. Последний солдат. Это вот один из редких вариантов мистики.
Так мы там проработали до 2011 года. Там, конечно, на нашем счету уже не тысячи бойцов, а где-то порядка восьмидесяти. Потому что это верховые, это совсем другой тип поиска. И это все уже разложилось: каждого бойца надо собирать уже по кусочкам. Татьяна Дмитриевна Макарова, учительница медицинского лицея №1388, которая с нами ездила, человек креативный, она как-то предложила, говорит: «Давай фотографию сделаем». Метров пять квадратных раскоп. Рядом стоят пакетик с останками двух бойцов и котелок солдатский, старый, из раскопа вынутый, набитый до верха осколками снарядов, найденных тут же, — ими этих бойцов и убило. И того, что их убило, уже гораздо больше, чем их самих.
Потом наступил 2010-2011 год, пришел Калина, пришел Собянин, начали закручивать гайки. Закручивались они так, что стало уже понятно, что дальше очень сложно будет работать. А я, каюсь, к тому моменту уже по-настоящему устала. На 2011 год я уже двадцать шесть лет как таскала пацанов в леса. С перерывом на декрет. Мои ребята выросли, набирать новых было страшновато, потому что было непонятно, смогу ли я их вообще куда-то вывезти или нет. Надо оформлять гору документов, и при этом в любой момент, да хоть вообще в день отъезда, Роспотребнадзор может сказать: «Все, вы туда не едете, у нас там был случай туляремии. За двадцать километров от вас, но это неважно».
То есть ребята экспедицию год готовят, это же невозможно просто выехать сейчас: они сначала работают с архивными документами, с мемуарами, работают в ОБД «Мемориал»[124] — все, что можно, они находят по этому месту. Подготовка идет весь учебный год. А за неделю до экспедиции Роспотребнадзор может сказать: «А нас не волнует, куда вы там планировали ехать, мы запрещаем и все». И вся подготовка за весь год идет насмарку. Люди начали уже какие-то запасные варианты искать и так далее. А потом уже, когда приехали: бойцов подняли, медальон нашли, начинается поиск родственников, начинается восстановление соседних имен, если это было захоронение, — то есть работы еще как минимум на год. Она не заканчивается. Но все равно все вертится вокруг этого выезда в экспедицию. И если выезд в экспедицию — это не факт, значит, предварительная работа была совершенно в ящик, а последующей работы просто не будет, потому что не было экспедиции. Иначе как издевательством над детьми я это назвать не могу.
Причем, мне очень забавно, в прошлом году было сто лет детско-юношескому туризму в России. Как же мы ездили до нынешних правил сто лет подряд? Ничего! Сто раз говорили, что уровень травматизма и летальных исходов при ЧП у детей в оздоровительных лагерях и у детей при неорганизованном отдыхе — на даче или когда в городе остались — во много раз выше, чем в походах или экспедициях. Это никого не волнует, чиновники просто прикрывают свои задницы.
Особенно после Сямозера началась просто вакханалия, это невозможно. В тот год, когда случилось Сямозеро — я тогда работала на городской станции юных туристов, и все походы шли через нас, через утверждение нашей маршрутной комиссией — группы звонили с маршрутов и говорили: «Ничего не можем сделать, к нам приехала милиция, нас разворачивают назад. Нам говорят, что, мол, ничего не знаем, случилось Сямозеро, вы все сволочи-подонки и преступники». Притом что те, кто был реально виновен в организации этого картельного сговора, те, кто в Москве в этом был виновен, они отделались легким испугом. А вот туристов шерстили по-настоящему. Как это обычно и бывает.
В общем, с 2011 года я начала уже ездить сама. То есть как сама: мы ездим с кадетами новгородскими, уже выросшими, — там чисто взрослый отряд, а мои ребята, которые тоже давно выросли, когда могут, на несколько дней туда вырываются. А я, выйдя на пенсию, еще и ко всему получила счастливую возможность наконец, с утра встав, ни за кого не отвечать, ни о каких документах не думать — об этом думает командир. Встать, вылезти из палатки, взять щуп и саперку и уйти в лес копать — это мечта поисковика. Вот, в общем-то, и все. Когда я начинала этим заниматься, я все что угодно могла предположить, но только не то, что это станет основным делом и останется на всю жизнь. Что эти люди останутся со мной на всю жизнь. Я была учителем биологии, занималась цитогенетикой, у меня был совершенно другой круг знакомых и друзей, интересов. То, что оно повернет так, невозможно было предположить. Это к вопросу о том, кто как туда приходит.
Это затягивает всем тем, про что я уже рассказала, а потом, когда много лет всем этим занимаешься, становится понятен объем еще не сделанного. И становится понятно, что остановиться невозможно, нельзя остановиться. Мы остановимся — и дальше-то что? Эти бойцы останутся лежать. Эти имена останутся невосстановленными. Я же говорю, это игра в две стороны, а не в одни ворота. Сказать, что мы такие святые люди, мы возвращаем историю отечества и прочее такое, нельзя. Мне безумно не нравится вот эта поисковая патетика и выставление поисковиков супер-пупер героями. Поисковики были героями ровно до той секунды, пока не произошло великое событие — Калужский сбор в 88-м году. Пока за поиск можно было схлопотать вызов в КГБ или милицию с обвинением в очернении истории Советского государства. С тех пор как было объявлено, что поисковики на самом деле — умнички, какой тут вообще героизм, в чем он? Ни в чем.
И начинается: вы же ищете, хороните! Извините, а когда у нас родители умирают, родственники умирают — ну да, мы их хороним, ухаживаем за их могилами. И я не вижу большой разницы. Нет в этом ничего героического. Это нормальное делание того, что по недосмотру не было сделано раньше. Все. Было не сделано — надо сделать. И разговор закончен. Это никакой не подвиг. Когда пацан приходит в поиск совершать подвиг — его лучше туда не брать. Потому что он идет и ждет патетики, а это просто тяжелая работа, очень кропотливая, очень нудная, требующая, как у моих мальчишек, определенной степени педантизма и занудного протеста. Все. Этот протест, конечно, не всегда оправданный, но бывает и так.
Если завершать чем-то, то мы не просто не герои, а, я считаю, это кощунство — называть поисковиков героями. Героями были те, кого мы ищем. Вот они были героями. Те, кто их поднимал в 40-50-е годы — они были героями, они смели пойти против официальной линии власти. Сейчас поисковиков только гладят по головке и вешают медальки на грудь. Где тут героизм-то? Сейчас поисковики делают то дело, которое приветствуется государством официально. Поэтому не нужно тут патетику разводить. Если задуматься, поиск нужен не только тем, кого мы находим, и не только их родственникам, от поиска получаем нечто очень важное мы сами. И я думаю, что едва ли не больше, чем те, ради кого мы работаем. Мы получаем интереснейшую работу, исследовательскую в том числе, мы получаем уверенность в том, что хоть что-то в своей жизни мы сделали по-настоящему правильно, мы получаем совершенно потрясающий жизненный круг, потому что поисковики, особенно старые — это одна семья.
Мне подружки иногда говорят: «Мы тебе порой завидуем: если у вас у кого-то что-то случается, народ кидается помогать в секунду со всех сторон». Мама моя шутила: «Скажи, есть хоть один город в России, где у тебя нет друзей?» Я отвечала: «Мама, если в этом городе есть поисковый отряд, то, значит, и друзья есть!» Сейчас такого поискового братства уже нет. Сейчас все несколько обособленно. А раньше, если ты шел по поисковому лесу, приходил в чужой лагерь и говорил: «Можно я у вас тут поживу?» — тебе говорили: «Да поживи!» Тебя сначала кормили, а потом спрашивали, кто ты. Мы для себя получаем от поиска, я думаю, не меньше, а то и больше того, что мы отдаем. Поэтому странно говорить, что это такие святые люди, которые свой отпуск и свое свободное время тратят. Ну, так мы и для себя это делаем в свое свободное время. И это очень важно.
Самые старые поисковики сейчас задвинуты, они неудобные люди для поискового официоза. Вот в чем все дело. Это с одной стороны, а с другой — я не могу сказать, что это плохо, что есть сейчас официальное поисковое движение России, нет. Скорее это положительно, чем отрицательно. Потому что как-то все-таки единая координация должна быть. Это защита от дурака однозначно, это защита от тех «чернушников», которые пытаются играть под поисковиков и проворачивать свои дела, объявляя себя официальными отрядами. Такое тоже есть. Это, конечно, сбор методической информации: учебные лагеря, сбор данных и официальная передача их в Министерство обороны. Некое упорядочение. Другое дело, что когда был собран вот этот Первый съезд поисковых отрядов в 2013 году, мы посмеялись: он никак не мог быть первым. Но лучше вот такое поисковое движение, чем никакого. Это мое мнение. В некоторых ситуациях функционер бывает полезен. И чиновник бывает полезен. И без единого центра начнет, на мой взгляд, теряться история, повторяться работа на одних и тех же местах, что будет сильно тормозить дело. Другое дело, что, сейчас, к сожалению, во многом, так заформализовали работу на некоторых ее участках, что непонятно стало, зачем вообще это делалось. Опять-таки многие со мной не согласятся, это мое личное мнение. Централизация то мешает, то очень здорово помогает.
Работали мы с одной историей в последние годы: если приходишь и просто говоришь, что планируешь в определенном месте копать, ответят, мол, вы кто такие. И правильно ответят — это тоже защита от дурака. А если я прихожу, говорю: «Здравствуйте, я член Координационного совета московского регионального отделения "Поискового движения России", вот мои документы, вот выписка из приказа Министерства обороны», — сразу другой разговор. Это зеленая улица. Это ускоряет работу. И в данной ситуации мне глубоко наплевать, каково соотношение бюрократии и настоящей работы в «Поисковом движении России». Мне важно, что принадлежность к нему помогает в работе там, где чиновники могли бы пытаться противостоять. Это важно. Тут есть некий разумный компромисс, я считаю. Хотя, конечно, и накладки бывают, их бывает много. Но я говорю, не с «Поискового движения России» нынешнего началась показуха.
Показуха любое движение сопровождает всегда. Всегда есть то, что на глубине, и всегда есть пена. Кому что выгодно.
Я родился и вырос на Украине, жил там до четырнадцати лет. У нас стояли венгры, то есть мадьяры. Бабка, прабабка — они побывали в плену и сбежали, три раза их забирали, три раза они убегали. Последний раз уже из Германии.
В первый раз мы даже не откопали, а вытащили, когда бреднем рыбу ловили, авиационную бомбу. Малые были, но любопытные, с соседом вдвоем. Мы за эту бомбу схватились — надо же рассмотреть, что такое. А ныне покойный мой крестный (он служил сапером) увидел это. Нам хорошенько сначала моральных вставил, потом объяснил, почему нельзя трогать. Потом вызывал саперов с военной части — взорвали они эту бомбу.
В четырнадцать лет я уехал учиться в Смоленскую область, В Сычевский район, город Сычевка. А там до 43-го года немцы пировали. Это не считая французов, которых Денис Давыдович[125] тоже долбил в Сычевке. Сычевка основана в 1776 году Екатериной II по проекту Ленинграда: улицы с севера на юг и с запада на восток, квадратами. И там немцы были. И в Петраках, Малое Петраково, Никоново — там была господствующая высота, немецкие стояли пулеметы. А так как мы были студенты, нас отправляли в колхоз картошку копать. На комбайне стоишь и перебираешь. А там же на ленте все это едет — и раз, видишь: косточки пошли, черепок, ага, лимонка, автомат или винтовка, то гильза или какая-нибудь фигня. Мы знали, что бои были.
Было как: если находили захоронения солдат, то переносили в Аристово, там памятник был — это в двух километрах от Никоново, от господствующей высоты. Немцы до 43-го года держали это все полностью. И то, что мы находили, тоже приносили в Аристово, кости. Потом туда начала ездить со своими подопечными Гегелия Кетевана Дмитриевна, начали они там захоранивать.
Все видят меня теперь не таким, каким я был раньше. Одиночка он и есть одиночка. Я мотаюсь так, как мне хочется. Но тогда меня с ними[126] познакомил Глушков Сергей, они стояли в Петраках тогда. Там и сейчас в деревне у нас дом. Я начал работать с ними. Работал как: брал щуп, находил захоронение, показывал им, а они копали. Я уходил дальше.
Вот когда я после уже с Лишиным Николаем ездил, с детишками: он как раз набирал таких, что кто без отца, кто без матери, дворовые. Система у них такая во дворе была: кто сильнее — тот и прав. А у Лишина в отряде их перевоспитывали. Не наказывали — ничего такого, но ребятки после этого довольно хорошо усваивали на чужом примере. Хотя бы такое элементарное было — мы тогда над этим посмеялись немножко — их 10 человек, мы в Рильково копали погреб. Туда солдат наших пленных, которых расстреляли немцы, посбрасывали и землей завалили. Мы начали раскапывать. Я этим десятерым говорю: «Вот участки одинакового размера, один копаете вы все, другой — я один, и посмотрим, кто первый докопается». Они посмеялись. Но когда я сделал все быстрее их, то все сразу поменялось в их глазах.
А как им себя вести — это была уже работа Николая Олеговича. Мое дело было научить, показать, как щупом работать. Чтобы они знали, как щуп во что втыкается, могли различить звук: где металл, где камень, где кость, где ткань, где дерево, где жестянка. И по запаху можно понять, когда щуп вытаскиваешь: остается запах — специфический такой, не то что бы он отторгает, ничего такого, рвоты не вызывает, но у земли очень свой запах отдельный, от других отличается полностью. Именно когда в земле тело разложилось, вот этот запах — он остается. Это еще за счет того, что трупный яд распространяется там — у него тоже есть запах. Этот запах есть везде, в любом регионе, где бы я ни копал. Там, где пески, он слабее, где влажно — побольше. А в болоте же иногда вообще ничего не разлагается: бывало и целиком вытаскиваешь.
Основная работа отряда идет уже после архива, но сначала ребят туда отправляют работать. На практике выяснилось, что далеко не всегда совпадают карты и то, где ты реально находишь захоронения. Вот стояли пулеметные точки на этой господствующей высоте около Никоново. Когда пришли немцы, мама Дуся — она еще живая, дай боже еще прожить, а тогда ей было двенадцать или тринадцать лет — рассказывала, что немцы пришли к ним на двор: они дали ей колхозную корову, другую живность и сказали, что три раза в день в блиндаж немецкий, где были эти пулеметчики, она должна была приносить половину молока, половину яиц. И тебя никто не трогает. Она говорила: «Однажды приносим — а со стороны Зубцова на нас кавалерия скачет». До 85-го года не давали в архиве информацию об этом, что там были кавалеристы генерала Белова[127], казачки с Украины. Доватор[128] под Вязьмой стоял, а эти шли с Украины по тылам. Шли и минометы за собой тянули на санках. Они обгоняли, бомбили и быстро уходили: их нельзя было догнать. А под Сычевкой бронепоезд Вязьма—Ржев ходил. Один снаряд с него весил пятьдесят килограмм — я в одном месте находил. Там пулеметчик, похоже, вовремя драпанул. А снаряд, видать, антифашисты делали: заряд у снаряда был маленький, кусок небольшой только оторвался и попал в пулеметное гнездо. Но рядом был блиндаж, и туда было прямое попадание. Там как раз попалась и шашка, и казачок с наганом, и комиссар, и медсестра — в общем, накрыло их всех.
Так вот, мама Дуся говорила: они принесли еду к немцам, видят — наши скачут. А немцы сидят, шнапс пьют. Ей говорят: «Матка, хорошо», — дали шоколадку взамен. — «Иди!» Один из немцев встал к пулемету, пострелял — кавалеристы попадали, а ее прогоняют: «Уходи, матка, домой, домой, тебе нельзя смотреть!» Они нормально относились.
Тоже она рассказывала, что как-то на берегу Осуги[129] игрались, в это время на другой берег один мужик перевозил ефрейтора-немца — там госпиталь был немецкий военный. И вдруг летит самолет наш. Детишки на берегу прыгают, радуются: наш же. А он разворачивается и кидает бомбу: ефрейтор в лодке целый, один маленький пацан убитый, у мамы Дуси в ноге осколок. Ее принесли домой, на второй день приходит немецкий врач с солдатами: положили ее на носилки и унесли. В госпитале врач сделал ей операцию, вытащил осколок, четыре дня подержали и принесли домой: дали мазь замазывать, а дальше само заживет. Но это касается только немцев, которые именно настоящие немцы как нация: они-то знали, что, как говорится, нет смысла убивать людей, которых ты захватишь, иначе кто работать-то будет. Они умно делали.
А работал я одиночкой почему: ты и во времени тогда не ограничен. Пришел, есть у тебя территория, ты все просмотрел. Когда с кем-то идешь, когда есть дети, то начинаешь объяснять урок, чтобы и они нашли. А когда сам, то здесь в чем отличие: иногда кустик какой-то или дерево часто пройдешь и не заметишь. А если один — внимание никто не отвлекает, кроме животных диких: лоси, кабаны, это такое, птички, тетерева — ты начинаешь просматривать все внимательней. Был случай около Жеребцово: паханное поле, иду, щупом двухметровым его пробиваю. А щупы я тогда уже на заказ делал: провод десятка и насадка снизу, чтобы сопротивление было. Парень десятилетний вгоняет на два метра — и нагрузки нету. Так вот, я на два метра бью — там железо. Сразу вопрос: интересно — два метра, а железо прям конкретное. Когда щуп вытаскиваю — на кончике ржавчина. Не жестянки ржавчина, а именно что брони. Даже если подумать, что был снаряд — с того же бронепоезда шандарахнули, то, естественно, воронка будет намного меньше. И тем более столько времени прошло после войны, люди пахали, да и земля металл выталкивает потихоньку.
Думаю, как-то странно, глубина слишком большая. Начал копать, шурф забивать. Около восьмидесяти сантиметров прокопал, щупом пробил: там небольшой кусок железа. А рядом щупом ткнул — провал. Вытаскиваю щуп — там точно кости, чувствую запах. Откопал: не помню, кажется, 45 там оказалось человек. То есть была воронка, а детишки, которые после войны наших стаскивали, взрывали уже бывшие там воронки поглубже, и тогда делали захоронения. А сверху барахло все это: жестянки, ящики пустые... Они скидывали сверху и закапывали, детишки.
Там немецкая оборона такая, блиндажи и два метра накат. Конкретные, из бруса. Дома разбирали в деревнях и делали: не пробьет никакой снаряд уже, даже если прямое попадание будет. Но когда немцы уходили, они их минировали. Так народу много погибло. Немцы оставляли же все: шинели местные собирали на сукно, одеяла, много полезного для хозяйства. А делали что: они дверь закрывали и ставили растяжку: штык-нож с толовыми шашками и яйцо гранату[130], натягивали меж ними проволоку. Открываешь — и на воздух взлетаешь. Сейчас-то они уже всё, окислились. Но все равно я вкапывался всегда через крышу в такие блиндажи. Открываешь: о, вот тебе подарок. Но, естественно, если на территории работает отряд, то старший идет в военкомат, ставит в известность, в милицию, в сельский совет. Если такое находится — вызывают из военной части саперов, подписывают протоколы о том, что сдано все это барахло, аннулировано.
Про одиночек. Мне интересно это было. Интересно было найти так, чтобы никто при этом не мешал. Чтобы не отвлекал никто. Вот тогда я точно работаю. Есть у меня территория — я начинаю смотреть. Другой идет с целью конкретной, будет копать по конкретной сводке, пока не найдет. Не помню, под Белгородом, что ли, один по сводке нашел, что в лесу там-то и там-то немцы шли колонной с архивом, их начали бомбить, поэтому они архив в воронку засыпали, спрятали. Он этот лес перекопал там раз двадцать, если не двадцать пять, каждый миллиметр. В итоге он нашел архив, только часть его, в том месте, мимо которого проходил сотню раз.
Довольно интересно это: правильно говорят, что как угодно богу, угодно земле, чтобы убитого нашли, так и случится. Ездил и со Всеволодычем в Макарово, во Ржев, где Николай сейчас в основном работает: проходишь несколько раз по одному месту каждый год, а потом раз — и натыкаешься.
У Кетеваны Дмитриевны был в отряде Карпов Сашка, они там искали ходили щупом долго и ничего не нашли, а потом ночью вышел кто-то из палатки пописать, а смотрит: там, где щупы втыкали, зеленые струйки тянутся. Фосфор начал оттуда выходить. Изначально же, получается, могила закрытая, а кости разлагаются, фосфор выделяется. Видать, во что-то он там был замотан, что выхода не было. А щупом проткнули — и ночью загорелось. На другой день уже начали копать это захоронение.
Вот тоже было: немецкая оборона, траншея, с одной стороны немцы стояли, с другой — наши. В наступление наши шли со стороны Зубцова. Там местные приезжали, копали, трехлинейки доставали. А потом участковый приходил к ним прямо домой, отнимал винтовки, штрафы платили. Я пришел туда: они там копаются. Я взял щуп, тут же нашел два «коктейля Молотова». Они говорят: «Дай нам!» У них такая идея была: хотели председателю машину взорвать. Говорю им: «Здрасьте!» Взял одну бутылку, кинул в старую березину, которая там стояла. Она разбилась и не взорвалась. Потом вторую — и она сработала. Факт в том, что черный дым от нее валит и запах идет: этот запах выгонял из танка кого угодно. Даже если не считать того, что, когда горит, металл прожигает, но от него еще и запах: в общем, смешай гнилую капусту, гнилую свеклу — ты просто от радости сдохнешь. В подвале если свекла загнила и не проветривается, то ты туда залезешь и там брыкнешься, не заметишь даже как, почувствуешь только неприятный запах и все. Если не вытащат — ты отравился, умрешь. Вот там такие запахи намешаны, реакция, металл дает такой запах, от которого умирали. Кроме того, что пока коктейль прогорал, железо плавилось, там температура такая поднималась...
Как я это называю, «коктейль Молотова» — это двоюродный родственник греческого огня. А родной брат — это напалм у нас, который сжигает все. Вот когда эти ребята там копали, вытаскивали барахло, я спалил, что у окопа есть отвод. Потом пошел на второй день, чувствую: блин, что-то дергает, что-то я упустил из- за того, что с ними там болтал, смеялся над тем, как они откопали одновременно одну и ту же трехлинейку — просто одному попался приклад, а другому ствол, и вот они тянули ее каждый к себе. Ну, дети. Ведут себя как дети, хотя там одному двадцать пять, второму двадцать три. Я над ними стоял, смеялся, а на следующий день понял, что что-то упустил. Пришел туда, когда начал рассматривать еще раз, взял щуп нормальный свой, стал пробивать этот отвод: мягко, мягко, вдруг — удар кости. Потом ребята уже приехали, я им показал, где копать. Нашли 27 человек наших. Они наступали, их убивали, а чтобы они не мешали, просто в эту отводную яму скидывали и все. Потом немцев наши выбили, они отступали туда, где сейчас Новая Рига как раз, в этом направлении, где «Лесные дали», туда. Наши пришли, убитых присыпали и поехали дальше.
А бронепоезд тот стоял там, где деревня Свиноройка[131]. Танкист, капитан он был, его разжаловали, дошел до Берлина и опять капитаном стал. На другой стороне Осуги, со стороны Зубцова, стояли танки, и вот бронепоезд этот долбил наших — мама не горюй. Танкист тогда этот был командиром отделения из трех танков. Они нашли брод, его форсировали — там, если не ошибаюсь, до сих пор стоит в болоте и танк — его, правда, так не вытащишь, вертолетом если только, — и пушка тоже, по-моему. Если никто по запчастям не распилил на металлолом, то она там и стоит. Потому что там иначе не вытащить ее — везде болото. Они подорвали железную дорогу с одной стороны от бронепоезда. Обратно вернулись на одном танке, за это капитана наказали, разжаловали в сержанты, отправили в штрафбат. И он так же танкистом до Берлина дошел, обратно вернулся уже капитаном и остался там жить.
А другую сторону кавалерия Белова взорвала и этим застопорила бронепоезд, он не мог уже двигаться ни в сторону Ржева, ни в сторону Вязьмы. Но кавалерия эта прошла и пошла на город Белый8. Немцы их окружали и расстреливали в упор. Мы когда там копали, где эта господствующая высота, там попадались, например, бекеши. А я сам казак, родился казаком и помру казаком, тем более что я казачий офицер. Я знаю, что это значит. Но никак мы не могли добиться в подольском архиве, чтобы узнать про конницу Белова, — не пускали они никого. А потом в 86-м, по- моему, дали добро: оказалось, что это была кавалерия генерала Белова. Потому что Доватор из-под Вязьмы на Волоколамск за сутки маханул, дошел конницей. Когда были 28 панфиловцев.
Меня так судьба свела, что я знал одного из оставшихся генералов-панфиловцев. Он на Бабушкинской жил, я приезжал к нему, помогал ему кухню устанавливать. И он мне рассказывал. Да, их не 28 человек там было, была рота. И он говорил, что не удержали бы этот рубеж под Волоколамском, если бы за ночь, за сутки, кавалерия не дошла до них. Он показывал мне письма, которые писал, ответы их, Министерства обороны, что так надо, не будем менять историю, какой ее знают люди, чтобы и мнение их не менялось. А у кавалерии, говорил, лошади до чего были приученные, что раненый на них ложился со связкой гранат — так-то ее уже кинуть не может — и прямо в танк впирался и вместе с конем погибал. Лет шесть назад я возил отряд Степана Николаевича Лишина за Волоколамск, за Шаховскую: там был слет поисковый, а я на машине, отряд мы туда отвозили. И там как раз ребята нашли на переправе подковы, причем летние. Они спросили: «А чего так много подков?» — «Понимаете, — говорю, — сначала была зима и были подковы зимние, а это обоз шел на летние переобувать, немцев уже от Москвы гнали, коня надо было перековывать. И вот везли как раз летние подковы. Но на переправе их бомбанули немцы с самолета, поэтому все и поразбросало». Они попритаскивали их на все фасоны.
И вот то, что Погорельцы ржевские, Струнино тоже — все меняется, меняется в каком смысле: сам ландшафт становится другим, зарастает. Раньше везде поля были, как у меня, например, в Малом Петраково, а сейчас — заросли березняком. Их даже если вырубаешь эти деревья, ландшафт уже меняется. Но самое интересное, что, как бы ни менялось все, если есть захоронение или что-то такое, всегда есть там и какая-то подсказка. Если внимательно смотреть, такое место отличается. Вокруг может стоять береза или ветла старая и вокруг деревья молодые вроде зеленые, но ветла эта еще ярче их, ярко-ярко-зеленая. Сразу вопрос возникает: почему все эти деревья в радиусе пятнадцать-двадцать метров обычные, а ветла такая, как будто ее подкармливают целенаправленно, понимаешь, чтобы больше прожила. А начинаешь раскапывать и под ней натыкаешься на захоронение — все там перерабатывается, но образуется своеобразный кокон. Все перегнивает, но если есть кислород — быстро гниет; в болоте вытащишь — он будто живой, но только на воздух вытащишь — сразу распад пошел молекулярный и все такое. А когда в земле — получается вакуум, оболочка такая, которая сохраняется, пока ее не пробиваешь. Корню же не скажешь, что нельзя — вон даже асфальт поднимает маленький росточек мягонький, ты его пальцем сшибаешь. Но ты же не пробьешь асфальт, а он — запросто. Вот оно тебе и питание, органика, этот кокон. Вот такие вот маленькие нюансики и указывают на то, что вот здесь есть. А так если посмотреть — вроде как будто и ничего особенного. Все зеленое, все хорошее.
И тоже так идешь, смотришь: поле, здесь раньше было поле, но почему-то в одном месте есть пятак, на котором кустарник, местами уже сгнил: он недолго же живет, десять-пятнадцать лет, но и молодняк там же поднимается. И вопрос возникает: почему его не выкорчевывают? Думаешь: как же так? А начинаешь разбираться: ведь он в любом случае должен бы был сам перегнить — все вокруг же опаханное, а оказывается, что был блиндаж, его все боялись и объезжали. А кустарник зарастал и зарастал. Он тут же падал, перегнивал, а корни вниз уходят и блиндаж все больше скрывают. Самое интересное, что там, пускай, и захоронения нету, но сохраняются те же самые шинель, книжка записная, карта, чье-то письмо. И когда начинаешь все это просматривать, вырисовывается определенная картина.
Оказывается, что вот это направление, общее, неверное, что шли они совсем не так, как все думали, что на самом деле чуть правее брать надо. Они шли в обход. Тут-то проходишь — пусто, и непонятно, как тогда они могли идти и куда подевались. Никого как будто нет. А один из участников наступления пишет письмо, что, мол, мы в третий раз будем наступать, мы уже впрямую не пойдем, так как до этого два раза не получилось, но пойдем со стороны Жерновки, правее на три километра, чтобы они не догадались. Надо этих гадов фрицев вышибить. И все. А ты сразу понимаешь, что вот, они обошли.
Из этих мелочей многое складывается. Я, например, знаю, что если сейчас поеду, в Малых Петраках, там дом сгорел, деревня вся выгорела, подожгли по весне траву люди, один дом остался мой — Богу, видать, так было угодно, не дошел пять метров огонь до сарая и до дома. Там все поисковики останавливаются, чьи-то внуки приезжают. Там у дяди Вити покойного дом был. Поставили дом двухквартирный, а внутри фундамента — захоронение. И люди так и жили.
А узнал я как: дядь-Витина теща сказала, что вот здесь захоронение. Она тоже маленькой была, в двенадцать лет таскала тела, захоранивала. Вот так-то. Они в Петраках на берегу Осуги жили, а это уже коллективизация когда — в кучу всех сгоняли в Малое Петраково. Большое Кропотово и Малое Кропотово — там немцы переутюжили так все, на три метра в глубину, каждый миллиметр земли раз пятьсот побывал наверху и внизу. Немцы утюжили наших, когда наши прорвались — немцы из бронепоезда валили так, что мама не горюй. Жеребцово тоже. В Никоново после войны еще жили. А немцы жили в Аристово — там болота, поэтому погреба делали наверху — они жили в этих погребах. И со стороны Осуги, с Зубцова, шли наши, и, судя по сводкам, наступали — а там тоже дальше болото и поле — вот я пока еще туда не добрался. Нет, конечно, я там ходил, но конкретно со щупом хочу отработать это направление, где Осуга впадает в Вазузу[132], поглубже, за болото. Не было пока времени. Объем же какой: пятнадцать квадратных километров. Другой раз так идешь на какой-то конкретный квадрат пробивать его, заодно щупом щелк, щелк так, вдруг бум — о! — находишь.
Оно же как: когда этим занимаешься, оно очень затягивает. Я почему сейчас мало езжу: я, когда надо, приезжаю, помогаю. Если уже пошел — то все. Меня только запусти туда — я лет пять не буду вылезать, мне до фонаря будет все. Не из-за того, что мне нужны какие-то железки — нет, выжить я всегда выживу: рыбалка есть, охота есть, муки пошел, купил. Но вот это все затягивает. Сидит где-то в подсознании, что не должен он там быть, он должен быть похоронен как нормальный человек, как бы там ни было — коммунист или нет. Они же не успели перестроить еще людей, хоть от Бога отреклись, ото всего. Они втихаря все равно молились, Пасху отмечали, православные, крещеные — не должны так лежать они. Сколько поднимали там людей: правнуков их находили. В Аристово, где мемориал, фотографиями залеплено все. И дорогу сделали от Хлепня нормальную, а то раньше как на внедорожниках там было гонки устраивать, кто первый проедет эти семь километров. А через Аристово на Никоново там только плотина была, люди когда-то сделали. И больше плотин не было, чтобы орошение было земель, чтобы низко было. А когда плотину поставили после войны, чтобы в Москву вода шла, и все — все начало заболачивать.
Так вот это место по сводкам: сколько туда народа ни поступает, никто не возвращается. Приходит пополнение — сразу атаковать, там господствующая высота, и опять ничего. Со стороны запада — немецкие окопы, а наши уже с востока нападали. Переходило там все из рук в руки. В некоторых местах, даже в Петраках, мам-Дуся говорила, просыпаешься — немцы ходят, на второе утро просыпаешься — наши ходят. Спрашивал: «А как узнаешь?» — «А курицы начинают орать — это наши начинают курицу из сараев вытаскивать, резать, жрать». Не пойдут спросить, что дай поесть. Ну, правильно, у нас же, с одной стороны, эта психология русского человека, поэтому ни Европа, ни Америка и не могут понять, почему мы выигрываем, голодные и холодные. Как они говорят: «Мы воюем до последнего патрона». А у нас — до последней капли крови. Вот тебе и разница. У него патрон закончился — он развернулся и ушел. А у нас и хлеба-то нету, а ничего, все равно деремся. И вот так менялось, пока немца в 43-м не погнали. Вот тоже, с одной стороны, понятно, почему скрывали настоящую правду. Теперь я понимаю почему. Раньше у нас фильмы показывали: война, как они боролись, как они защищались. А у нас сейчас чего показывают: он уже не герой — он снасильничал, застрелил, убил. Для него, зрителя, это герой нынче. Раньше это было обучение молодежи ценностям, что на войне погибли те, кто сражался за лучшее, за свободу, чтобы ты мог учиться, жить, спокойно работать. А сейчас этого нету.
Если про захоронения говорить — в общем, в тех почвах, где кислотность большая, разлагаются останки очень сильно. Тело-то — это само собой. Но и то разлагается, что может навести на то, кто лежит: письмецо или еще что. А вот где почва щелочная — там все хорошо сохраняется, особенно в песке, под Ленинградом, например — там нет кислотности. А так, не знаю, как начал интересоваться. Когда в детстве бомбу нашли, я начал копаться и в библиотеках: где, куда, как, лазать, интересоваться. А как уехал в Сычевку учиться, тут мне вообще целая лафа досталась — мама не горюй, непочатый край работы. Мы специально оставались летом на каникулы и уходили коров пасти, при этом у нас была свобода действий. На тех же полях и были сражения. И мы ходили спокойненько, каждый выходной копаешься, что-то находишь. Так и начинает вырисовываться такая история, которую, кстати, надеюсь, сейчас назад возобновят. Молодежи начнут опять в голову вкладывать, что это святое. Забудешь свою историю — нет у тебя будущего.
А там много чего сказано, в земле. Вот тоже шел так — самое элементарное — когда ты одиночка, то у каждого по-своему подготовка идет снаряжения. Когда идешь одиночкой, помимо щупа и лопаты, обязательно с собой топорик, кошка, ножовочка, нож, спички охотничьи или веревочка — это всегда — чтобы можно было из деревяшки добыть огонь. Потому что разные ситуации бывают. Однажды шел: лось, кабан, тропа такая была, звериная. И я читал по этой тропе, знал, куда иду, — там был тыл немецкий. Мне хотелось посмотреть, что там немцы творили. Потому что они что-то строили, загоняли пленных, а потом, когда те все закончили, они их расстреляли. Мне надо было этих пленных найти. Так я их и не нашел. Вместо этого нашел немецкое кладбище. Оно и до сих пор там, я никому не говорю. Хоть и приходили, я всегда говорил, что не знаю. И вот когда проваливаешься в болото, не всегда есть палка, вот тогда нужна кошка: на куст ее выкидываешь и спокойненько гребешь, выползаешь, сам себя спасаешь. Потому что вдвоем — да, подстраховка.
[...]
Я по всем этим заведениям[133] не хожу, что это за комедия? Комедия и получается. Приходишь — они и начинают, мне лично неприятно, когда молодой человек или девушка старшему человеку тыкают как равному. Никакого уважения нету. Пускай он даже выпимши. Уважать надо только за то, что он столько лет прожил. Значит, он за это время ни в тюрьму не сел, ни убил. Что-то хорошее же тоже, наверное, сделал? Уважать можно хотя бы за это. Не может же человек, родившись, все время плохое делать, что-то же хорошее тоже делает? Хотя бы за это уважать надо. А тут нет никакого уважения. Сначала, когда мелочь в экспедицию ведешь, в Доме пионеров им свою политику в голову проясняли, а я если приеду, то показываю, как с щупом работать, как лопатой, как палатку поставить, как огонь разжечь, какой топор нужен с собой, заточка какая и что. Все о том, как выжить и спокойненько жить и работать. Из чего сделать шалаш, как быстрее разжечь костер, какое полено срубить — и тому подобное. И вот они едут — они место никому не уступают. А уже после экспедиции едешь в метро и наблюдаешь: только кто-то старший заходит — они встают и уступают.
Одиночкой я всегда был. Я не могу долго находиться в компании. Если надо детей обучать — это ради бога, объясню им все, буду дотошен, покажу разными способами. Если он этот способ не понимает, я найду ему другой, придумаю обход зигзагом, но он у меня запомнит и будет работать.
Но вот я сижу и мне в голову пришло: я начинаю анализировать места, где я до этого проходил. Так как у меня была очень хорошая зрительная память — это кто угодно подтвердит. Сейчас не могу похвастаться, а раньше в плохую погоду за версту видел, кто идет ночью, все было хорошо. И я анализирую: шел, шел, а вот на это место мне захотелось дойти. Я встаю, беру снаряжение и иду, начинаю на том месте копаться, чтобы понять, почему меня именно туда дернуло. Или привлекло что-то, показалось, что что-то не так: не такая цветом трава, кочка не такая или яма, какая-то она вроде и природой завалена, но вроде и рукотворной изначально была. Или почему здесь яблоня растет обломанная: значит, здесь что-то было? А яблоня еще и явно не дикая. На эти все мелкие нюансы когда обращаешь внимание — самое основное это. Ну и, естественно, когда шурф пробиваешь и начинаешь смотреть: тут уж смотря какая территория. Где много воды, где болото — тут надо делать отлив. Было такое, Кетевана Дмитриевна со своими работала, поднимали захоронение, отвод воды делали. Чтобы со дна добрать, делали отвод в сторону для воды, оттуда ее вычерпывали. Нужно же целиком раскоп отработать.
Некоторые такие... Как бы это сказать, не обидевши их? Они недоделанные поисковики и недоделанные черные копатели. В общем, не тын и не ворота: они хапанули, нашли чуть-чуть — о! — и всё. Не доработали, не взяли то, что нужно было. Как было, когда я ездил с отрядом из Таджикистана в Гагаринский район. Там деревня Рыльково[134]. Мы ездили по старым захоронениям, где до нас уже работали вот такие, как я сказал, недоделанные. Не будем говорить недоделанные — несостоявшиеся. Серединка на половинку, непонятно что. С виду вроде поисковики, а так — ни вашим ни нашим. За ними по отвалам мы находили очень много костей: наших солдат были останки, потому что линия советская каша была. Находишь ботинок — в ботинке половина ноги — это для них нормальное дело.
Некоторые задаются целью — вроде того, который, как я говорил, пол-леса перекопал. Самое интересное, что ведь когда он раз в двадцатый это место копал, он наткнулся на тот архив, но до этого не мог. Значит, земля убрала, а потом выкинула.
В 43-м году, когда под Курском сражение было, перелом, как говорят, войны — с каждой стороны было по 1200 бронемашин. Это вошло в историю как перелом войны. А в это же время, может, чуть пораньше, подо Ржевом, тоже было танковое сражение, с каждой стороны было по 1500 бронемашин. Это никуда не вошло, потому что не было перелома. Как рассказывают старые: шли войска по дороге, а вокруг сплошные трупы были. Дышать невозможно, поэтому их стаскивали, воронки расширяли и туда скидывали. И куча верховых было. Иной раз думаешь, как же этот верховой тут оказался, вроде наступление в стороне было. А потом, когда начинаешь просматривать, как оно шло, понимаешь, что войска наступали. Одного ранило, кто-то попытался оттащить его в сторону, сказал: «Лежи, приду», побежал дальше. Его шлепнули.
Тот раненый пытается куда-то выкарабкаться или кто-то находит из местных детишек. Но он уже все, не выжил. Его чуть прикидали, ночью прикопали, чтоб немцы не видели — и все, так он там и находится. Так, бывает, и думаешь: несостыковок же много. Так же получаются несостыковки и с минными полями. Немцы по инструкции четко все ставили, была у них книжечка специальная. Или вот однажды копали: нашли инструкцию по ведению огня по самолетам, где все написано, рисунки, в каком положении стрелять. А наши по инструкции никогда не работали. Если они минировали, ты уже по плану, по схеме, если она есть, ничего не надыбаешь. Может, поначалу чего и попадется, зато потом — ничего не найдешь.
Установление и противотанковых, и противопехотных мин было не по каталогу, не так, как учили, самостоятельно ставили. Немцы, так же как и наши, умели читать. Их разведка изучала технику установки, поэтому они спокойно разминировали эти поля. Вот и все. Так же как и в Липецке авиация: лучшие стервятники Геринга, ассы, были обучены до войны в Липецке, нашими пилотами. Сталин убил всех инструкторов, кроме одного, который в Сибирь драпанул — он сам с Сибири был. А остальных — всех. У Мишки Черепанова из Казани должна была ксерокопия остаться — он работал по легионерам из Франции. Он нашел тогда бумаги — я сам видел — он работал в архиве, и ему отдали папку с пометкой «совершенно секретно» — с фамилиями, именами и званиями легионеров. До этого никому не давали, но он каким- то путем умудрился добраться. Я это видел. Все те, которые легионеры шли из Франции после войны, их арестовывали в Москве, в НКВД, там мурыжили-мурыжили, потом отправляли в Сибирь как предателей народа СССР. Одного-единственного не тронули, потому что он был сибиряк и ехал домой. Его просто не остановили, ничего. Чешешь в Сибирь — ну и чеши. Черепанов, кажется, книгу по ним писал, по этим легионерам. Сколько там было человек — я не помню. Это вот такие они одиночки: копаешься в чем-то, попадается что-то интересное — и начинаешь зарываться. И пока не добьешься своего — ничего не получится. Вот тоже: сколько ходили — кавалерии все не было и не было. Откуда она взялась? А потом дали добро на открытие архива, и выяснилось, что это Белов с казачками с Украины шел.
Если честно и откровенно, поначалу, когда я копался, когда мелким был, подростком, мне было просто любопытно, что там. Так как я по жизни любопытный и всегда, если что увидел, я должен этому научиться. Пускай профи и не стану, но если надо будет — тоже сделаю, буду в этом разбираться. Чтобы я мог с любым человеком встретиться, поддержать разговор, а не сидеть, как пень, не понимая, о чем идет речь. Вот мне было интересно. У нас были курганы дома. Князь Владимир — помнишь, из мультика? Его брата убили, он там захоронен. Маленькие были — интересно было там копать. Но нам запрещали это делать, потому что нельзя мертвых беспокоить, иначе плохо будет. А тут такая возможность, понимаешь. Картошку копаешь и видишь, что из- под комбайнера идет кость. Хоть я в ветеринарный техникум поступил и окончил его, но первый курс еще был.
Отличить человеческую кость от животного не всегда можно, строение скелета у них, как у нас, одинаковое количество позвонков, кроме одного животного: у лошади орловских рысаков на один позвонок больше, не пятнадцать поясничных позвонков, а шестнадцать. У остальных всех пятнадцать. А тут тебе косточки, тут череп человеческий. Сначала это было любопытно, но потом переросло во что-то большее. Увидел медальон, и любопытство переросло в задачу найти, откуда этот солдат, его родственников. Еще тогда пропаганда нормально шла. Как советская власть кончилась — все это и поменялось. Когда медальон нашел... Мы с Сергеем когда нашли его, потом он отдал его — не я отдавал, а он — вот тогда что-то внутри как-то перещелкнуло: и в голове, и в душе. Поменялось все. Уже даже мысли начали в голове по- другому вырабатываться, идти в другом направлении.
До этого как было: найдешь косточку, отложишь до следующего раза, потому что надо идти. А стало по-другому, вот эта мысль засела: «Надо найти». Сразу в голову приходит: «Чем раньше я его найду, тем раньше мы найдем родственников, тем раньше его похоронят родственники и успокоятся». Вот эти мысли начинают приходить. Вроде как мозги с юношеских на взрослые переключаются. Это как Всеволодыч покойный сказал, Олег Всеволодович: «Лес быстро делает взрослее».
Мысли уже начинаются не детские, не юношеские. Когда ему рассказали про меня, он сказал, что про меня можно писать книгу, фэнтези. Потому что то, что происходило со мной в лесу, рассказала Олегу Всеволодовичу Кетевана Дмитриевна. А потом уже мы с ним познакомились. Как раз тогда на Красной Пресне в Доме пионеров они работали. С тех пор так и понеслась.
Сначала было нормально: закончилась экспедиция — пошел и занимаешься своей обычной работой, в Москве или где ты работаешь. Потом опять экспедиция — и оно уже начинает тебя втягивать. Сначала не замечаешь. Потом уже думаешь: раз ехать, надо захватить и выходные, отряд уже уехал, а я продолжаю работать. На машину сядешь, на выходные приедешь. Сто километров для бешеной собаки не крюк, все нормально.
Потом замечаешь, что в понедельник на работу, но я могу взять один выходной лишний — и я беру его, чтобы побыть побольше в лесу. И я с этим щупом шастаю туда-сюда, обход делаю. Потом отпуск: надо на две части разбить — десять дней сама экспедиция и пять дней мне еще надо, чтобы я мог пораньше, дня за два или три, приехать, обследовать место. Потом последние два дня или три уже после экспедиции — я должен все проверить, все ли в порядке или что-то упустили. И вот ты ищешь. И вот так оно начинает втягивать потихоньку. Когда понимаешь, что все вот это надо поднять — хоть оно уже никуда и не денется, это захоронение, ты его уже нашел — но нет, нашел, даже если в последний день, ребята все собираются уезжать — ты работаешь.
Если захоронение большое, то, значит, рядом есть и небольшие, одно или два. И ты остаешься, начинаешь искать и поднимать и этих. И так с каждым разом экспедиции все удлиняются. Но в какой-то момент уже и понимаешь, что нет, пора передышку сделать, потому что втягивает. Так ты становишься лесным человеком, ловчим смерти. Ловчий смерти в каком смысле: ты ловишь смерть, которая держит убитого солдата. У нее, если поймал, солдата забрал, перезахоронил, батюшка службу отслужил, и он попал в рай. А не остался в руках у этой.
У меня в голове давно это сидит. Я не знаю, откуда это. Я просто сидел и что-то записывал. Записывал в тетрадь, отрабатывал поле вместе с кустарником, записывал, потому что надо было уже уезжать: дождь начинался, погода плохая, смысла не было там торчать. А чтобы не забыть, что в каком месте видел, я записывал. И почему-то мне вот это в голову пришло — «ловчий смерти». Я долго думал, почему мне эта мысль вдруг в голову примчалась, так резко, ни с того ни с сего. Я попытался разобраться почему. Если ловчий тот, кто ловит, — это я понимаю. Смерть обычно не ловят, это она тебя ловит. А тут получается наоборот. Значит, меня это уже не касается, она не меня ловит. А ловлю я ее. А если я ее ловлю, то для чего? Не для того же, чтобы самому туда сгонять!
Потом до меня дошло: смерть пришла, убрала парня в свои руки и держит, не дает ему, чтобы нормально его похоронили, чтобы службу отслужили. Не раз ведь находили и крестики при себе у погибших: и на шее, и в карманах. А она держит. Вот ты ее поймал, его забрал, отслужили службу — и все. Свечки поставили. Смерть уже тут не властна. Его уже душа может переселиться во что-то другое, она уже не без вести пропавшая. Потому что смерть приходит к старым, которым уже написано, что пора, а не от пули-дуры, которая тоже, как и смерть, женского рода. И война тоже женского рода. Все женского рода. Хоть и мать — женского рода, она дает жизнь. Но война забирает, пуля забирает, смерть тоже забирает. И вот смотришь: как же все это получается. Получается, общее, что у всех есть, которое разрушает, подчиняется смерти. Остальные — это ее слуги, которые для нее выполняют работу. Вот и все. Вот такую формулировку я себе сделал.
В каждых местах разные особенности. В Петраках если утром встанешь, солнце поднимается, вроде все как обычно, но видно длинный такой туман. Вокруг нету, а в одном месте — облако тумана, небольшое облачко стоит. Значит, точно там кто-то есть, хоть один или два. Не обязательно даже человек, может быть, лошадь убитая. Все время так. Но у нас же потоки разные, поток ветра ты и не замечаешь, а облачко тумана от этого может сместиться. Оно всегда есть. Первоначально оно там собралось и пошло, ветерок хоть чуть и отодвинул, но оно есть.
Так же, как и с землей. Сколько бы ни пахали: вот вроде ровное поле, а приседаешь на корточки, смотришь — вроде ровная полоса, а вдруг есть провал. Везде, где есть захоронения, которые просто присыпанные, земля будет держать этот провал. Держит ровно, если сверху большие листы железа, ящики, срубы или доски накидали, да и то они же сгнивают, там как уголь или торф получается. А если по какой-то причине повредить эту целостность — воронка все равно образуется. Поэтому, когда щупами пробиваешь длинными, вроде ровно, а потом приезжаешь на следующий год: здесь проходил, ничего не было, а теперь смотришь — уже провал, шурф начинаешь забивать глубже — и вот тебе и наткнулся. Ты пробил вот эту целостность, оболочку. Вот блиндаж, в который попал снаряд. Взорвалось, воронка-то получилась большая, туда и наскидывали эти же самые деревяшки сверху и засыпали. Они перегнили, и получился как торфяник, понимаешь, такая целостность. Там начинает своя реакция химическая идти. Оно и держит. А ты ее щупом пробиваешь, соответственно, кислород попадает — и все, распад пошел. Причем она начинает очень быстро работать, реакция.
В лесу такая целостность еще лучше сохраняется. Если она была — так и будет. Корни деревьев очень хорошо все это держат. Как была воронка, провал — так оно и будет, никуда не денется. Если там органика есть, любая органика: животных или людей, то все это перегнивает, а деревья рядом намного лучше растут, красивее выглядят, потому что пищи много вокруг, удобрения. И вроде смотришь на ту же сосну или ель, которые по восемьдесят лет живут: она вроде уже и засохшая, осколок в ней торчит — ты медную трубку в дерево вбей, оно у тебя засохнет за год, окись пойдет — а тут снаряд летел, у него кольцо тоже окисляется, Осколок такой застрял, но он оброс, дерево не гниет, потому что питание корням хорошее, вот и стоит.
Бывало, пилишь дерево — а там осколок торчит или пуля. Если старое дерево находишь, которое еще со времен войны — прикидываешь по возрасту, визуально, что, когда здесь бои были, оно должно быть достаточно толстым уже, процентов семьдесят- шестьдесят пять, что за ним прятались от пули. Некоторые задницу прячут, потому как у них мозгов нету, а иные башку берегут. Башка есть — значит, выживешь, а задница есть — все одно труп. Поэтому солдат за дерево ложился, прятался, из-за него стрелял. Значит, если убили — здесь обязательно что-нибудь будет. Надо с коротким щупом прохаживаться. Вот и смотришь. Бывает, что те, которые помоложе, деревья, выглядят плохо, уже и подсохли, и есть загноения, а другие деревья старше, и продырявленное уже, может быть, но прекрасно себя чувствует.
Плюс в лесу влаги много, поэтому вот эта дымка, про которую уже говорил, очень часто присутствует. Только в чаще такое ощущение, как будто художник мешает краски: серая, белая, голубая, зеленая вдогонку — всего понемножку, но как бы жилами. Такой красивый цвет. Это же как фосфор выделяется, так и другие элементы — они и дают такие оттенки. Это надо в лаборатории анализ делать, какие реакции происходят, что дает какой оттенок. Но выглядит как туман. Идешь-идешь — и он в глаза очень хорошо бросается. Все равно как на севере по снегу идешь, и если что-то черное показалось или какой другой темный цвет — тебе сразу на глаза попадает. И если видишь такой туман с оттенком — это уже первый знак, значит, тут что-то есть. А дальше уже раскладываешь: какие погрешности, ветер был ли, откуда, ночью какой ветер был, с какой стороны — пазл такой складываешь. Получается, что туман нашел, а под ним ничего нету: ветер был оттуда большой, деревня ему мешает — значит, метров за пятьдесят или семьдесят оттуда приволокло. Туман же густой, он цепляется как паутина. Цепляется за куст — и всё. Пока не оторвется кусок — там и будет. Пауки же так и перемещаются: паутину ветер поднимает, и он на ней и летит, пока не зацепится. А не ползают они, как другие говорят. Они не такие дураки, как мы думаем.
И вот так смотришь: может, и не будет ничего в тот день, а потом в другой день идешь — опять туман, опять такой же оттенок — он всегда есть. Значит, что-то ты упустил: возможно, искать надо было под самим деревом, под корнями. И это уже сложно. Можно, конечно, целиком дерево выкорчевать направленным взрывом, но «зеленые» тебе башку оторвут, если узнают. Да и слышно очень далеко, когда грохочет. Значит, начинаешь подкапываться. Оказывается, что был блиндаж, небольшой, лисья нора так называемая, немцы любили так делать. И там солдат гикнулся, попал туда — косточки лежат.
А дерево обросло, как бы закрыло яму, не повредило ничего, но и добраться — не доберешься туда. Так же делали, когда воевали в лесу: деревья не валили, а окапывались возле них, маскировались. Самолет-разведчик чтобы не мог увидеть, естественно, оставляли деревья. Корни этих деревьев яму с погибшим обволакивают — и прекрасный получается саркофаг. Как склеп. Все прекрасно сохраняется. Начиная от костей и заканчивая оружием, и еще чем угодно, любым хозяйственным добром: находили зубную пасту — чисти ей хоть сейчас, тушенку — открываешь, разогреваешь, и хоть бы что, нормальная тушенка. Не считая шампанского, коньяка — это немцы любили. Водка, спирт. Которое запечатанное — все прекрасно сохраняется. Как делают, когда опускают шампанское в море на три года и оно кораллами обрастает. А тут в земле все прекрасно сохраняется.
Если брать карты, то есть старые, которые времен Великой Отечественной, и наши — те, которые были составлены после коллективизации, когда всех сгоняли после войны уже... В одной деревне два человека осталось, а до войны было пятьдесят, в другой — двадцать, хоть было сто. Их всех — в одно место. А те населенные пункты, из которых переселяли, обозначали как урочища. А потом и вообще они исчезали. Поэтому на картах, которые находишь у погибших офицеров, обозначены места, где после боя, если была возможность, были захоронены люди: возле какой деревни, сколько до нее метров, какой признак — дерево, железяка, булыжник, всё что угодно.
Это немцы при наступлении своих забирали и хоронили, и отступали — по возможности забирали. А наши — нет. Всё потом. У немцев не было мародерства, они хоронили полностью. Если другой немец что-то снимет — его пристрелят и рядом похоронят как погибшего в бою. И когда карты начинаешь сопоставлять: по донесениям здесь захоронение, а смотришь на карту и думаешь — так здесь же вообще ничего, никого. А идешь по местности: вот оно, мама родная. Старые яблони стоят — а они долго живут, по триста-четыреста лет, есть такие древние сорта. Не то, что сейчас современные эти, привитые, двадцать лет — и на фиг. Старые сорта — они росли долго. Малина. Только понимаешь, малина не дикая, которую в лесу медведь лапой собирает, а малина культурная. Две большие разницы. Смотришь: ага, здесь был хутор, кто-то стоял. Начинаешь с миноискателем: пищит все. И дальше уже от тебя все зависит, какая у тебя смекалка.
Обычно, если я сам копаю, я это делаю как: пробил щупом границы, но по этой границе не копаю, я копаю больше, чтобы у меня стол был. Чтобы в дальнейшем, когда уже вроде выбрал, проверить все вокруг: вода когда поднимается, пласты земли перемещаются. Основная масса остается в одном месте, а другой пласт — в другом. Может то, что посередине, снести, а может то, что снизу. Поэтому всегда должен быть запас. Это у американцев все в рамках, они за них не выходят, а русский человек так не может, ему всегда надо простор. Тогда он хорошо соображает. В клетку посади — что-то упустит. Здесь тиранулся, присыпало — и забыл. Тот же медальончик или медалька. Осыпалось — и все. А так у тебя уже площадка есть, ты уже знаешь, что на все это расстояние ничего нет. Иначе пласты осыпятся — и то же колечко, ту же ложку потерял. Все что угодно. Ведь даже из пуль выливали ложки — свинец же. Я сколько таких находил. Свинцовая ложка как деревянная, круглая. А если чего — и в рукопашной пригодится, она тяжелая, в лобешник зарядил. В сапоге хранится. И на ней четко выписано: Петя, Федя, Вася, Сергей... Это у немцев ложка с вилкой, только у офицеров были серебряные, они вместе складывались. Они за свой желудок беспокоились, мама не горюй. Чистое серебро у офицеров. А алюминиевые выдавались тем, кто был у них наемники: англичане, испанцы, венгры, австрийцы, румыны. Это им давались, даже и не всем. Тем, кто продвигал линию Степана Бандеры, — вон как у нас баркашовцы были, то же самое.
Это не касается войны, просто польский еврей решил политику свою прогнать. Как у нас первоначально революция была коммунистов, как Ленин с Крупской продвигали, у всех все было, а завершилось чем? Там то же. Что Шухевича грохнули, помощника его. В 39-м же немцы в Польшу пришли — он там был. При Российской империи Польша была в России, после революции — отделилась. И с доброй души барской... Как я говорю — полукровка: у Ленина же отец калмык, мать еврейка, так и Гитлер наполовину австриец, наполовину еврей, нормально. Вот Ленин всю западную Белоруссию и Украину, Прибалтику всю отпустил, сами по себе жили. Мол, у нас Советский Союз — все. Он отдал. В 39-м немцы пришли — западные Белоруссия и Украина сразу попросили присоединить их к России, и прибалты тоже. Потому что немцы пришли — они ничего не помогали, как раньше, при царской России, все строили, фабрики помогали строить, меценаты деньги вкладывали. А эти только забирали. И по башке еще давали вдогонку. Они и присоединись. Это сейчас они говорят, что они уже все, самостоятельные. Да даже если взять, как они вон на Украине написали букварь — там Адольфик и Аляврик. Аляврик — знаешь, что такое? Это что на польском, что на старославянском — это сын лярвы, то есть низшей, павшей женщины. А это ее сын, ничтожество. А у них все прекрасно. За двадцать лет два поколения подготовили капитальнейше. До ста досчитать умеют — и хорошо.
А немцы умно делали. Они шли завоевывать, им нужна была земля. Но они — никто из них — не учат историю. Начиная со Средневековья: Римская империя была крупная, весь мир под себя подчинили. Славяне три раза брали Рим. Но, в отличие от них, хоть они и называли нас варварами, хоть это и касается немцев, мы не разрушали памятники. Мы забирали ткани, золото, драгоценности, мужиков за шкварник — кто в плен попал, до России груз дотащили — то, что набрали, а дальше: хочешь — оставайся, хочешь — домой вали, пошел ты на фиг. У нас не было рабовладения. Все малые народности, они все хотят власти, а у нас этого нету. У нас в крови это не заложено. И вот они шли за этим, да, им расширяться надо было. Но они же тоже решили: сначала шведов, крестоносцев, на Неве разбил Александр, потом Ледовое побоище — опять же немцев, потом нашли дурака Наполеона. Как сейчас спрашивают — кто такой Бонапарт Наполеон? — Не знаю! Бонапарт какой-то военный, Наполеон — какой-то писатель!
Нормальные ответы! Хоть он и умел одновременно писать и читать, получил втык? Получил! Почему? Потому что они уничтожают все прошлое. Вот как раз такая пропаганда была, мы старый мир разрушим, мы новый мир построим. Построили. Ни коммунизма, ничего. Хотя бы социализм какой-то был.
С одной стороны, хорошо, что люди учились. Хоть и раньше учились, при Николашке, но при советской власти была обязаловка, а при Николашке — хочешь учись, хочешь нет. Не было принудиловки. А при советской было. И немцы, когда приходили, мам- Дуся говорила: они никогда не обижали никого, не насиловали, ничего такого. Вот он сидел в доме, квартировался офицер, он приносил пайки и угощал шоколадом, ему все равно было. У него был приказ — занять и удержать, потому что надо расширяться, мы — высшая раса, сколько им лет это в мозги вкладывали. А, извини, Гитлер хороший оратор был, хоть и ефрейтор, но языком болтал — мама не горюй. В народ пошел и убедил. Не считаю Мюллера, Бормана, Геринга, которые свою цель преследовали. А этот — нет.
К чему такое предисловие: они приходили, они немецкие карты нам не дают, и в Германии их не достать, не выцыганить. Они четко указывали по сводкам, немцы — они же педанты до безобразия. Доклад: деревня такая-то, было нападение, столько-то человек потеряно — со стороны Советского Союза столько, с немецкой стороны столько, лежат в такой-то воронке, все указано вплоть до координат. Этого не отнять у них. Наши могли так сделать, что нету солдата — да и ладно, треугольничек без вести пропавшего высылают — значит, все, предатель. Были случаи, находили: отвоевал, дома живет, а документы потеряны — значит, враг народа. И потом находится его медаль, привозят. Даже извинений ему не было. И ни угля не давали, ни пенсии, ничего, хотя он старичок уже. Вот такая у нас черта.
Поэтому немцы и брали всех этих, давали им возможность делать что угодно. Всем, кто у них служил, начиная с румынов, венгров-мадьяров, они давали им свободу действий. Прабабка говорила моя покойная, что, когда они уходили, даже чугунки дырявые и те забирали. Заходили, все выгребали, утаскивали.
Вот только одно у меня никак не укладывается в голове: я не могу просчитать, хоть и пытаюсь, одну маленькую такую задачу — земля свое время держит, потом начинает выталкивать наверх, чтобы нашли, в определенные периоды. Это я четко вижу. В определенный период она выталкивает, наверное. Земля через определенное количество лет, допустим, еще через год, прошло с войны шестьдесят лет — и она раз, именно в этот период по всему СССР, где были бои, в определенное время, или в мае, или в июле, показала, где есть, хотя до этого ходишь и не находишь.
А проходит еще три года, рядом, в других местах, где были бои, появляются тоже захоронения: земля показывает. Вот у меня вопрос всегда был: почему не сразу? Они же захоронены в одно и то же время, например, в 41-м году, летом. Только одни в начале июля, а другие — в конце. Разница в две недели. Но одних земля отдала, чтобы их нормально похоронили, через шестьдесят пять лет, а этих через шестьдесят восемь. Знаешь, для чего? Чтобы если в одном месте нашел, то через год или два знать, в каком еще месте наверняка вскроется, кто тут похоронен. Вот я пытаюсь это просчитать. Как бы там ни было, тело — это оболочка, в которую заключена душа. Душа-то вылетела, но пока не будет произведен определенный обряд — она связана. Душа не сможет переселиться, например, в новорожденного ребенка и дальше идти. Торможение идет, понимаешь. Вот эта цепь, связь держится. А когда земля отдает — службу отслужили, определенный ритуал церковный, у нас батюшка прочитает за упокой — и все, эта связь обрезается.
Вот я и пытаюсь понять. Первое — узнать, через какое время и в каком месте она выдаст тела, чтобы я четко знал, куда идти в этом году. Сначала вот здесь я нашел, а через месяц знаю, что уже вон там вскроется. Хоть я до этого ходил здесь десять лет, ничего не находил. Если я буду это знать, я приближусь к ответу, зачем земле это надо. Как раз будет там маленькая ниточка, за которую я возьмусь и буду за ней идти, пока не вырастет большой канат. И будет так, пока я до якоря не доберусь, не узнаю почему. Я понимаю пока только одну часть, очень маленькую: что земля удерживала в себе. Но тоже вопрос: почему же такое время удерживала, раньше не выталкивала? И почему отдает, как будто по частям? То ли для того, чтобы окончательно очистилась эта связь и душа отпустилась. А в первую очередь, чтобы люди — мы же как насекомые, мы паразиты, только более умные — чтобы память наша не закисла, чтобы дальше и дальше, поколение за поколением [сохранялась. — Ред.], вроде померли все — а тут на тебе. Если мы потеряем эту память, эту связь, мы станем просто существами в облике человека, ничем не отличающимися от других животных. Только более изощренный ум, потому что у тех по два процента мозга работает, а у нас десять процентов: как бы выжить, думаем, чтобы не подохнуть, и всё.
Было сначала нормально: вши же тоже лечат. Ты никогда не задумывался, почему обезьяны никогда не болеют желтухой, нет? Я тебе скажу, приведут один жизненный пример. Один парень заболел желтухой, молодой пацаненок, лет девять-десять было. Врач лечил, а он все — желтый уже. Мамка от врача выходит и плачет, а бабки, которые там на лечении, все время сидят перед больничкой — им до обеда еще долго, они позавтракали, вышли трещать. Одна и спрашивает эту мамку, чего она плачет. Та рассказывает, что так и так, у сына желтуха, разошлась желчь. Врачи лечат, но сказали, что помрет. Бабка и говорит: «А ты сходи, найди цыган и попроси у них вшей. Заплати деньги, если попросят, а так отдадут — скажи спасибо, свечку за здравие поставишь. Когда найдешь — утром на варенье живую вошь посадишь, дашь ему съесть, также в обед и вечером, по одной. И так недельку». Она пошла, нашла, начала давать. Через недельку парень стал здоров, все на место встало. Врач посмотрел, говорит: «Что, вшами накормила?» Он знал! Киевский медицинский институт — он лучший был в мире и в СССР. Начинали лечить всем, от нетрадиционной медицины и до нынешней, лучшие врачи получались. Не считая Кашпировского, Чумака — они тоже эти институты закончили, были медики, но стали лапшу вешать. А это народное лечение. У вши есть какой- то фермент, который заставлял организм выводить лишнюю желчь и нормально перерабатывать, какой-то есть в ней фермент.
Вот мы пока не докопались до кровушки, до нефти, до газа, средневековье наше. Почему называли так — городовики? Мы были развитые, читали-писали, все нормально было у нас. Мы были как раз этими вшами, которые полезные. Мы жили в идиллии с природой. Мы сажали, мы лишнее срезали, то, что ненужное. А когда начались войны эти в Европе, когда начали Америку осваивать, тогда начали друг друга уничтожать. Дельфины сейчас тоже: если сталкиваются разные виды, они друг друга убивают, они не дружат. Хоть они и умные, развитые. У них свой язык, и нас они понимают.
А сейчас мы паразиты. Потому земля погибших нам и отдает, чтобы память не потерялась. Ходит поохотиться, показывают по телевизору, стреляет, я извиняюсь, дура эта, старая карга, на кладбище лет пятнадцать прогулы ставят ей, а она ходит жирафов стреляет, носорогов, чтобы сфотографироваться, львов. Женщина-англичанка, по телевизору показали, как ездит стрелять животных. Она их не ест, ничего. Старая уж, я говорю, должна она быть на кладбище. Она ездит убивать зачем? Зачем детям показывают, как убивают льва, как разделывают жирафа для львов, скармливают...
Самое интересное, вот, например, в Германии все захоронения понаходились, в момент. Черепанов или кто-то туда ездил, итальянцев искали, и они наши. Те, ихние поисковики — ни фига не могли найти. А наши взяли и нашли. Пилотов нашли, которых немцы подбили и бабки похоронили на огороде. Наши нашли. Не итальянцы, никто другой, именно славяне. Вот тоже вопрос возникает, природа для чего-то же нас держит? Как монголы говорили — урусы, урусов держит же она? Потому что у нас какая-то логика не та. Вот спрашивается: я с удовольствием еду на поиск, я нахожу, я могу пройти по территории даже без щупа и сказать, что вот здесь и вот здесь может что-то быть. А в другом месте скажу, что ничего нету, можно и не рыпаться. Ребята проверяли: и правда нету, мусор один, консервные банки. Но в голове у любого, также и Витьки с Наташкой[135], они копают, и тут же рядом у них хозяйство. При этом они не забывают — Наташка же печет сама хлеб — не дает земля забываться. У нас в Ивантеевке выруби сейчас свет, закрой воду зимой — половина в деревню сбежит к своим, а половина подохнет, не будут знать, что делать. Что можно взять снега, костер разжечь, чтобы подогреть, чтобы вода у тебя была. Не, они помрут.
Вот война... Все осознают, что она глупая, глупо вести войны, но при этом верх берет то, что война — самый лучший доход. Как говорят, жадность — это не порок, это привычка. Чем больше есть, тем больше хочется. Война — это деньги. И война — это территория, жажда власти. А у нас никто не отменял привычки. И какие еще черты есть: зависть, жадность, вранье и тому подобное. Воровство. Оно все есть. Только одни контролируют это, а другие — нет. Идут на поводу привычек, да еще и вообще развивают это в себе. Сознательно. И при этом смотрят ангельскими глазами, мол, у них этого нет. Дураки учатся на своих ошибках, умные — на чужих. А мудрые — сидят и пиво пьют. Они уже научились быть и дураками, и умными, стали мудрыми — что лучше сидеть пить пиво и никому ничего не делать. Но это уж старость. Вот и все.
Земля так же точно, как и вода, и кусты — они, как диктофон, сохраняют запись. Как видео. В разных местах при определенных обстоятельствах, при определенных температурных, звуковых аномалиях высвечивается то, что происходило, — запись воспроизводится. Можно же было видеть сражение под Ватерлоо, когда оно было двадцать пять лет назад. Так и здесь. В Долине смерти под Новгородом: вечереет, а из-за кустов идет солдатик, колючку наматывает. Ветерок подул, он хоп — и исчез. Или спишь, и среди ночи у тебя — бух, ох, стоны всякие. Вскакиваешь, начинаешь искать — а нету ничего. Тут же все притихло. Ты же вышел — и сразу меняется сам фон. Поначалу он, как магнитофон, запустил эти звуки, воспроизводить начал, а ты проснулся, фон поменял — и запись все, прекратилась. А в следующий раз при похожих условиях опять тот же звук будет повторяться. Крики, вопли о помощи. Это реально. Кстати, это очень хорошо чувствуется, если ты долго ходишь. Я почему и говорю, что это затягивает. Если месяца два посижу в лесу, где было захоронение, мне потом уже не нужен щуп. Я буду уже чувствовать, где что лежит. Вот тут захоронение, тут одиночка. Я буду их чувствовать, буду их находить. У нас люди одни верят, а другие у виска покрутят — и поедешь ты в психушку. Здесь есть у нас Абрамцево психбольница. А в Москве — на улице 8-го марта. Там как раз дурка.
В общем, у человека, как у меня, например, включается восприимчивость тех или иных моментов, того, где что находится. Если человека подстрелили, то он умирает, но за жизнь цепляется, а значит, появляется сильная энергетическая сцепка. Он говорит: «Помогите» — и это записывается. Он помер, но вот это, энергетический сгусток — остается. Он никуда не делся, он на этом месте. Его не ветер не отгонит, ничего. Но чтобы его воспроизвести — я считаю так — нужны такие же обстоятельства, такой же энергетический поток, такая же ситуация, сходное соотношение природных катаклизмов, которые были на тот момент, когда был высказан этот крик о помощи. Тогда и воспроизводится.
Вот шел он тогда, наматывал. У него же в руках был провод, а не колючка, но шел он по колючей проволоке, наматывал телефонный провод. Но его видать, колючку видать. Около нее его и шлепнуло. И все явления сложились такие же, как в тот момент, когда его убили. И вот тебе видение произошло. А ты начинаешь чувствовать это, как магнит: магнит же притягивает железо, так и ты магнитом становишься, абстрактно говоря. Ты — магнит. Твой организм настраивается и начинает работать именно как магнит. Тело наше состоит из тех же веществ, что и земля — та же таблица Менделеева. У нас каждая клетка имеет информацию обо всем организме, обо всех органах. Из одной клетки можно полностью восстановить человека, кроме одного органа, который компьютер — это башка. Не могут найти ключ, как она работает. А нашли бы — делали копии.
Так и земля передает. И когда находишь — люди пугаются, конечно, которые увидят это. Представляешь, только выйдешь по малой нужде — и вот он лежит, на тебе. Спросонья не понимаешь, то ли мы вчера пришли после дождя и слишком много водки выпили, чтобы не замерзнуть, не простыть, то ли не знаешь что. Вот это отторжение появляется, страх, адреналин. Он очень гасит восприятие, отталкивает от себя. Как другая сторона магнита отталкивает. А когда ты нормально и спокойно это воспринимаешь, тогда сразу понятно.
Если увидел его, то он пройдет именно тот путь, которым его убили. Здесь он вышел, думал о своем, он шел и не понимал, что будут стрелять, в его мыслях был провод, что его нужно дотянуть. И каждый раз ветер будет этот мираж раздувать, уносить. Вот и ищи место, где он свой путь не дошел, — найдешь его. Но информация будет оставаться.
Но тут есть еще одно но. После того как его нашли, службу отслужили — нить-связь оборвалась, и видение уже больше не будет показываться. Как старая пленка. Как у нас сейчас диски на магнитофоне: информация, которая на него нанесена, запись, по какой-то причине перестает удерживаться, есть срок удерживания. К примеру, три года всего запас прочности. Как и у любого металла, у любой вещи есть запас прочности. Проходит срок — разваливается. Так и у дисков, так и в земле есть запас. Земля удерживает, но так как земля меняется, вот эта прочность ослабевает и начинает уходить. Она уже не удерживает, хоть и должна подольше держать, вот этот запас прочности, удержки этого захоронения по каким-то причинам, под воздействием каким-то природным: людей, зверей, червяка, который там взбесился, решил, что он птица, и из земли выскочил, и отверстие осталось — кислород попал. По каким-то причинам мелким...
Ты, наверное, не помнишь, был такой мультик раньше «За 80 дней вокруг света»[136]. Там мистер Фикс вредил. Этот лорд, чтобы жениться, должен был вокруг света облететь, а ему мешали. Иначе он выиграет пари в Англии, он же англичанин. С ним Паспарту ходил, который говорил поговорками. К примеру: «Жизнь — цепь, а мелочи в ней звенья. Нельзя звену не придавать значенья». Улавливаешь, почему? Цепь — она крутится, звену не придал значения — и оно разлетелось, колесо остановилось, велосипед упал, и ты вместе с ним, кого-то повредил. Вот и здесь. Эта цепь идет, а звено кто-то по каким-то причинам кто-то вышиб. Тот же червяк. Понимаешь? На самом себе я испытал такое.
Мы с Глушковым Сергеем, с которым я учился, шли по перелескам, искали захоронение. Он говорит: «Сейчас бы найти немецкий карабин!» Я тыкаю щупом рядом, Сергей слушает и говорит: «По-моему, кость!» Я отвечаю: «Сейчас у него спрошу!» Говорю: «Уважаемый!» — вслух, он рядом стоит, лес вокруг, никто меня за дурака не примет — «Дорогой, ты там лежишь, ты не подскажешь, в каком направлении тут карабин лежит немецкий?» Серега говорит: «Ну, чего, сказал он?» Я говорю: «Да!» Беру щуп, подхожу, тыкают, бум — вот и карабин. Он говорит: «Да ну! Просто железяка!» Копает — вытаскивает немецкий карабин. Понимаешь? Все это взаимосвязано. Просто я перестал впоследствии на свои ощущения обращать внимание. Я знаю, что мне нужно сюда прийти, и я знаю, что там будет.
Раньше, когда ко мне это приходило, я обращал внимание, потому что мне же нужно было понимать. А потом, я знаю свой организм, знаю, как он работает. На что реагирует и почему. Я вот кофе пью, только когда организм требует. Он не хочет — и я не буду. И сладкое так же ем. Я знаю, как мой организм работает. И вот я иду-иду, я могу просто сесть, посидеть, где-то там в облаках о своем подумать. «А вот здесь надо выкопать» — как будто ощущение, что невидимый кто там стоит. Я сразу понимаю: раз-раз, проверил — есть. Каждый раз повторяются похожие ощущения.
Но в других случаях — идут по-другому ощущения. Зачастую, когда где-то захоронение, и хочет он домой, он понял, что его убили: он или умирал, или уже шел, понимая, что его убьют — потому что человек знает, когда его убьют, у него уже одна мысль: чтобы похоронили и родным передали весточку. Такого солдата я вижу фантом — он хочет, чтобы его нашли, чтобы его родственники узнали и перезахоронили. Он очень хочет. И я фантомы эти вижу. Я могу на кладбище зайти и увидеть, кто стоит и ждет. Вот завтра воскресенье, люди идут своих, кто умер, навещать. Вот я буду идти, а все, кто умер, стоят перед входом в кладбище и ждут живых, которые к ним идут, они встречают. Я их вижу. Иногда могут и разговаривать, передавать, о чем они просят. Но я этого не делаю. Если так не веришь, можешь у Татьяны Лишиной спросить.
Я не знаю, кто это сказал, я не запоминаю часто, чьи слова, есть такая фраза, что должен быть захоронен последний солдат. Никто не должен быть забыт. Как бы там ни было, он должен быть отсоединен от своей души. Потому что, как бы там ни было, душа переселяется, мы это можем помнить не всегда, но душа переселяется в другого маленького человечка. Она даст ему развитие то, которое тот знал. И он будет идти потихоньку, а не обезьяной становиться. А эта связь переселиться не дает. Как говорится, не все же смогли реализовать свои знания, свои умения. А так он отсоединится, вселится малыш — и гляди-ка, и правда сделает вечный двигатель. Может, у кого и было в голове, но не было возможности реализовать.
Помнишь, я тебе сказал, что Татьянин отец сказал, Олег Всеволодыч, что у меня жизнь — все равно что книга фэнтези? Если ты про все это напишешь, тебе скажут, что или ты это нафантазировал, или в психушку отправят.