В тысячу девятьсот девяносто пятом в Париже подписан был Дейтонский договор, ставший окончанием войны в Боснии. Милошевич, Туджман и Изетбегович подписали мир. Те самые деятели, которые ввели нас в демократию, а потом сразу же и в войну, теперь повели нас к миру. И я понял, что закончившаяся война подтвердила старый тезис Андрича о том, что войны никогда не решают наших проблем, но создают новые, которые мы должны будем решать опять, новыми войнами.
В том же году «Андерграунд» победил в Каннах, и я получил вторую «Золотую пальму». На этот раз мой фильм выиграл пальму не благодаря западной конъюнктуре тысяча девятьсот восемьдесят пятого года, когда «Папа в командировке» удачно дополнил картинку краха восточноевропейских коммунистических режимов. Если бы я знал, что буду использован как разменная антикоммунистическая карта, этот фильм никогда не был бы снят. Возможно, что-то похожее чувствуют сегодня те, кто эту награду мне тогда присудил, когда видят, куда обернулись мои нынешние политические взгляды. Думаю, запросто могли бы они потребовать эту «Пальму» вернуть.
«Андерграунд» был сделан в другом стиле. На этот раз именно эстетика фильма раздула огонек моей счастливой фестивальной звезды, той самой звездной искорки, которая поначалу была прибита к пасмурному зеницкому небу, а потом просто перемещалась от Венеции до Канн, Берлина и дальше. Думаю, члены каннского жюри склонились на мою сторону во многом благодаря ажиотажу, вызванному показом «Андерграунда» в «Гранд-пале», большом зале Каннского фестиваля. Один кинокритик написал, что я прямой потомок бога Диониса. Это он, конечно, загнул, и кто знает, что сказали бы сегодня эти знатоки. Хотел я поблагодарить за комплимент и выказать свою скромность, но, к сожалению, ляпнул глупость, причем духу признать это у меня не хватило.
Сказал я по-французски:
— На самом деле, я сын отца Диониса.
Он посмотрел на меня с удивлением и спросил:
— Тогда, раз вы не Дионис, получается, вы его брат?
— Нет, — упрямо настаивал я на своем: — Я сын отца Диониса.
Критик посмотрел на меня с удивлением, потом наконец улыбнулся и сказал:
— Ну, ладно, хоть это и бессмысленно, зато звучит хорошо, пусть так и будет! Значит, если я так напишу, вы не возражаете?
Разобраться в этой мысли я больше не пытался. Была она следствием одновременного приема снотворных таблеток и пива. Это сочетание заставляет мозг работать вдвое быстрей, при этом совершенно убивая здравый смысл. Что было единственным способом выжить в фестивальном аду. В конце концов я перестал эту глупость вспоминать и согласился с французским критиком. Звучит неплохо.
Решение о присуждении мне награды выросло из глубочайшей ностальгии членов каннского жюри. Они тосковали, что нету больше ни Бунюэля, ни Феллини, ни Бертолуччи, а я им, в конце двадцатого века, напомнил о прошлом. Сейчас уже понятно, что на мою судьбу повлияли две вещи. В анализ их психологических побуждений я влезать не стану, а то это закончится чем-то в духе Достоевского, а это не fancy[49]. Проблема в том, что эти побуждения, в которых специалистом и был Достоевский, больше никому не интересны. Глубины человеческой души, проклятые вопросы человеческого существования, кого это сейчас занимает. Гений Достоевского и в самой России вовсе не так популярен, как мог бы. Там все больше на Толстом и Пушкине подвисают, как и критики журнала «Тайм», поставившие Толстого на первое место, а Достоевского не упомянувшие даже в первой сотне лучших писателей мира. И это не первый раз, когда русские ошибаются вместе с журналом «Тайм».
В моем же случае, похоже, что я исполнил нескромное отцовское желание:
— Не можешь стать Феллини, стань хоть Де Сикой.
Так и получилось, хотя истинной моей целью было просто не стыдиться того, что делаю. И не более того. Судя по всему, для успеха фильма это оказалось определяющим. И в кино, и в жизни мною владело унаследованное сенкино упрямство, выражавшееся в необходимости помешать соседям воровать лампочки в лифте на улице Кати Говорушич 9А. Будто я принимал участие в борьбе из прошлого, когда мама упражнялась в искусстве оклеивания лампочек шипами.
В журнале «Тайм» появилось мое фото, но в заметке критика Ричарда Корлиса писалось не о победе фильма «Андегрунд». Реакция журналиста «Тайм» была похожа на ту, которую произвел фильм «Вспоминаешь ли Долли Белл?», четырнадцатью годами ранее в Венеции. В сентябре тысяча девятьсот восемьдесят первого года, в фестивальных новостях, в том же журнале было написано:
— Победил фильм, пришедший Ниоткуда и снятый Никем…
И точно так же, о самом фильме ничего сказано не было. Такая колониальная шуточка, довольно беззлобная. Только вот колониальная. Это был язык западной «cool»-культуры. Но с течением времени все изменилось и на этот раз в Каннах победил фильм, снятый уже Кем-то. Это чувствовалось по реакции критиков, хотя нашлись среди них и такие, кто этот факт отрицал. К ним относился и я, и сам иногда (к счастью, не так часто) сомневавшийся, что за это время стал Кем-то.
После победы «Андерграунда» о самом фильме газетчикам писать было недосуг, потому что куда интересней была массовая драка на пляже перед отелем «Мартинез». Теперь, значит, этот режиссер празднует победу, участвуя в массовой драке?! Все подчеркивали мой «дикарский характер». Есть такая старая индейская мудрость, когда дерешься кулаком и тупыми предметами, тогда в порядке вещей назвать тебя дикарем и варваром. А когда сбрасываешь тонны бомб, включая атомную, то тут ты, конечно, преподаешь урок цивилизации. Я же тем вечером в 1995-м году преподал урок Диониса. Свой особый норов «Андерграунд» перенес с экрана и из актового зала, где ему была присуждена «Золотая Пальма», на песчаный пляж «Мартинеза».
В «Гранд-пале» блистал мой греческий коллега Тео Ангелопулос. Уверен он был в том, что тем вечером именно ему достанется главный приз фестиваля. И теперь очень по этому поводу переживал. Видел я, как торжественно идет он в луче софитов по красному ковру. Взявшись за руки, он, его актеры и члены съемочной группы торжественно шли к «Золотой Пальме». И непросто было Тео Ангелопулосу смириться с тем, что он получил только Гран-При:
— Я готовил речь к «Золотой Пальме», а не к специальному призу, так что мне нечего вам сказать… — сообщил на церемонии греческий режиссер.
За два дня до того этот мизантроп спрашивал в «Херальд Трибьюн»:
— За что тут, в Каннах, все так любят этого Кустурицу? В его фильмах люди только едят, пьют да пляшут, что это за кинематография? Где тут мысль, рефлексия?
Грек пытался делать фильмы в стиле «cool» и гордился тем, что рожден в Хайдельберге, а не пригородах Афин. Он и кино-то снимал чтобы высказать свою любовь к немецкой классической философии, а не из потребности, чтобы род человеческий ощутил теплоту его творений. Будто не зная, что в Голливуде уже давно доказано, что фильм это больше чем жизнь. Во время торжественной церемонии Дуня Кустурица неожиданно повзрослела. После пресс-конференции, перед фотографированием, она мне тихонечко шепнула:
— Смотри, Эмир, вон тот! — и показала на Ангелопулоса. — Он, при случае, у тебя «Пальму» украдет! Видела я, как он на нее смотрит, пока она стояла на столе.
Твердо держал я в руках золотую штуковину и, подзуженный предупреждением дочери, обнял греческого режиссера и отвел его в сторону. Он удивился, а я без особых угрызений совести сказал ему:
— Тео, одолжу тебе «Пальму», можешь пройтись с ней кружок-другой вокруг «Гранд-пале», но потом сразу отдавай мою игрушку!
Он смотрел на меня взглядом, полным нескрываемой ненависти и сожаления, что не может врезать мне по носу. Что, после всего, в общем-то, можно было понять.
Во всех участниках дионисийского пира прослеживались черты персонажей фильма «Андерграунд». Все, что Ангелопулос ненавидел, надеясь победить в Каннах.
Издали бросалась в глаза Кароль Буке, в своем красном в складку платье, будто явившаяся на пляж «Мартинеза» из прошлого, с какого-нибудь королевского приема. Куда бы ни посмотрел гость приема сына отца Диониса, везде видел он лицо Кароль Буке. То самое невинное, взывающее к мужской защите лицо, благодаря которому и получила Кароль главную роль в фильме Бунюэля «Этот смутный объект желания». Сначала она бродила по песчаному пляжу с бокалом шампанского в руке. Позже вечером разметало ее по пляжу восточными ритмами оркестра трубачей «Салиевич». Скоро она напилась и стала еще ближе дионисийскому идеалу: женщина в ночи, одержимая танцем и алкоголем, не знающая удержу в экспериментах страсти. Сопровождал ее Пьер Эдельман, тот самый костюмер, красавчик и посланник богача, привезший в Нью-Йорк весть, что на съемки «Андерграунда» есть деньги. И этот Эдельман стал одним из триумфаторов вечера. Но задача перед ним стояла непростая. Как наслаждаться победой и удержать красавицу, чья эротичность никогда ранее не казалась вульгарной и броской. Скорей ранимая натура и боль несыгранных ролей заставили ее сегодня напиться до беспамятства, чем эротичность, едва в ней проявленная. Танцевал Пьер непринужденно, пока этот танец был обычным вихлянием. Но и позже, когда Кароль легла на песок, он старательно повторил ее движения и лег рядом, ухмыляясь.
Эти декадентские пляски продолжались до бесконечности, пока на сцене действия, определенно напоминающем фильм «Ночь» Микеланджело Антониони, не появился один, неизбежный в таких обстоятельствах, тип. Тупая и агрессивная деревенщина с гор, он заметил:
— Эээ, братан, чего ждешь, жарь телку! Знаю я таких, с этими курвами надо сразу к делу, вот что… — сказал Печа Ди Бой, некогда популярная звезда рок-н-ролла Югославии. Непонятно как удалось ему пробраться на пир сына отца Диониса. Не знаю, заметила ли Кароль появление этого омерзительного типа, но я всегда презирал невежественность динарцев[50], сломя голову бегающих за женщинами, напоминающими им собственных матерей. Ворочающаяся в песке Кароль все больше оправдывала свое решение стать рекламной моделью в парфюмерной индустрии. Вершины своей карьеры она достигла не сыграв свою первую роль в бунюэлевском фильме, ставшую ее высшим художественным достижением, но когда ее лицо появилось на духах «Шанель № 5». Случилось это во времена, когда слава актера или актрисы создавались уже не их великими ролями. Ален Делон играл в сотнях бездарных фильмов, а ведь он же сыграл Рокко в фильме «Рокко и его братья» Висконти. Теперь эти времена остались в далеком прошлом. Из-за того, что ни одну из великих ролей ей больше не довелось сыграть, это ее целомудренное лицо осталось каким-то нетронутым. Красивое, но пресыщенное, и, конечно, манящее. Печа Ди Бой понимал свободу по другому, чем она, и ему хотелось, чтобы это он валялся на песке с пьяной женщиной. Когда он уже в который раз ущипнул ее, Кароль наконец увидела Печу и испугалась его лица. Тогда красавчик Пьер взял бокал шампанского и выплеснул Пече в лицо. Обрызгал он этим шампанским и окружающих, и тогда телохранители Джонни встали на защиту дорогой гостьи Кароль. Драка началась, когда Стрибор и Джордже решили, что любой человек из наших, даже этот отвратительный Печа Ди Бой, должны быть этим вечером под нашей защитой. Не приняв во внимание то, что телохранители Джонни просто хотели по-джентльменски защитить Кароль Буке от Печи Ди Боя. После изрядных оплеух, сцена пляжа из торжественного праздника превратилась в какой-то каламбур. Тут мне сразу вспомнилась картина чешского художника Йозефа Лады, поэтично изображавшего кабацкие драки: в воздух летели столы, стулья, бутылки. Можно ли было без этого обойтись? Конечно, можно, но случилось то, что случилось. Так же, как случилась и война. С той разницей, что здесь никто не получал доходов от военной экономики. Еще бессмысленней спрашивать, обязательно ли было Стрибору и свояку Джордже прыгать на людей, которые собрались по-джентльменски защитить Кароль Буке, которую никто из нас и пальцем не тронул. И более того, были мы с ней старые знакомые, и если б кто другой на нее не так посмотрел, то наверняка Стрибор и свояк Джордже защищали бы ее как родную сестру.
Пир сына отца Диониса судьба срежиссировала как серию эпизодов, мало похожих на классическую трагедию. Актер Лазарь Ристовский одной рукой завалил какого-то типа на пол в точности как в фильме «Андерграунд». Стриборов приятель Мики Хршум только что вернулся с боснийской войны и бил исключительно головой. Когда кто-нибудь приближался к нему, он бил его в лоб головой и говорил:
— Маму тебе выебу, тварь усташская!
Когда к нему, с целью успокоить, подошел сын моей знакомой из Парижа, то Мики и ему, как и остальным, вмазал головой и сказал: «Маму твою выебу усташскую!», хотя мама его была француженкой, а французы с усташским движением не имели ничего общего. Стрибор сражался с тремя типами, которые взялись вообще не пойми откуда. Отметелил их юный Кустурица по самое нехочу, и, когда они разбежались кто куда, появились те самые телохранители и снова поперли на него. В отличие от меня, Майя это увидела. Мать всегда знает, что с ее детьми, даже когда их не видит. Я поначалу растерялся, одурманенный вышеупомянутым коктейлем — апаурином с пивом. Мама Майя побежала за типами, тащившими Стрибора к морю, схватила стул и стала бить им их по спинам и кричать:
— Это мой сын, оставьте его в покое, слышите, вы, идиоты?
И тут на ступенях появились жандармы и женщины, естественно, ждали от них вмешательства и прекращения драки, но этого не произошло, и, когда они уходили, Майя кричала им вслед:
— Вот так вы в Марселе в тридцать четвертом дали этим усташам убить нашего короля Александра!
А я был горд похвалой. Когда тебя собственная жена в тяжелый момент сравнивает с королем, это что-нибудь да значит. Вот чего не знал тот критик из «Тайма», вот о чем не написал он в своей статье! Не будь драки, я уверен, никогда Майя не назвала бы меня королем. Она, в общем-то, была скупа на комплименты в мой адрес. Что для наших с ней отношений было полезно, потому что я с трудом переношу щедрую похвалу. Хуже всего с руками, совершенно не знаю я, куда девать руки, когда меня кто-то слишком захваливает. Гораздо ценней мне скупые слова одобрения, сказанные походя. И в этом сравнении с королем, судьба была ко мне благосклонней, чем к нашему монарху. В отличие от него, я мог защищаться.
Джим Джармуш смотрел на «Золотую пальму», вытаращив глаза, в которых было написано:
— Ну как же можно таким вот образом праздновать победу в Каннах?
Размышления его прервал Мики Манойлович. Джим видел, как Мики схватил «Пальму» и вынес ее под смокингом с пляжа. Сделал он так, испугавшись, что золото может быть украдено. В суматохе я не видел Джонни, но знаю, как увидел он всю эту ситуацию. Не сомневаюсь, что был он ошарашен, но у него хорошее чувство юмора, и, думаю, парочку раз он улыбнулся.
Именно тогда Вилко Филач, человек, державший в своих руках камеру — глаз всех моих фильмов, почувствовал, что устал уже от моей дионисийской натуры. «Слишком много заварух вокруг этого человека», подумал он, уходя с пляжа гостиницы «Мартинез» со своей женой Франьо. И я понял, что совместного со мной будущего он больше не видит. Фильмы, снятые нами вместе, не стали бы тем, чем они стали, будь они сняты другой камерой. Это верно, как верно и то, что на его вкус и для его жизненных целей эта безобразная драка была уже явным перебором. Во время съемок «Андерграунда» он показывал блестящие результаты, но время от времени намекал, что время нашего сотрудничества близится к концу. Не могу сказать о нем ничего плохого, или упрекнуть в чем-то, что могло бы разрушить нашу великую дружбу или умалить наши совместные творческие взлеты. Видя, как Вилко в обнимку с Франьо уходит с пляжа гостиницы «Мартинез», я знал, что он уходит и из моей жизни.
Увидев, как Майя бьет телохранителей стулом по плечам, чтобы заставить их отпустить Стрибора, Дуня заплакала от страха! Я помчался на помощь. Теперь задачей сына отца Диониса было завершить пир. Который закончился, как в классической драме, когда иссякла энергия противоборствующих сторон, или, точнее, кончились силы у всех, потому что в тот вечер трудно было понять кто против кого и где находится враг. Ходили слухи о каких-то провокаторах, которых подослали все это устроить, иностранные спецслужбы и все такое. Я же думаю, что та ночь победителей не состоялась бы, если б заразный катарсис из фильма «Андерграунд» не просочился в жизнь. И еще, уверен, все это случилось, потому что меня пытались убедить, что я брат Диониса, а я не согласился. Мне больше нравилось быть сыном дионисова отца.
Конец второго тайма пира сына дионисова отца наступил, когда какой-то молодой человек вдруг побежал вниз по ступеням каннской набережной к пляжу. Выглядел он как шахид, бегущий к своей жертве, весь обвешанный бомбами. Но даже будь у него какие-нибудь бомбы, он не успел бы их взорвать. Выскочил я на него сбоку и хладнокровно врезал с разбегу в подбородок. Это и стало концом драки, потому что все испугались, что юноша погиб, ударившись головой о мостовую. В который уже в своей жизни раз вспомнил я Достоевского и спросил себя: «Неужто сегодня же вечером за преступлением последует наказание? Неужто окажусь я в тюрьме?». Потерявшего сознание юношу я положил на стол и мы облили его водой. К счастью, скоро он открыл глаза, посмотрел на меня с ужасом и убежал… Был это один из той троицы, что навалилась на Стрибора до того, как Майя заметила, что кто-то ударил ее сына.
Через пять дней после празднования в Каннах, моя мама упала без сознания в своей герцегновской квартире. Совершенно, как утверждали врачи, излеченная от рака груди, теперь она заболела из-за опухоли мозга. Мы с Майей полетели в Рисан и нашли Сенку сидящей с сигаретой. Заплакала она и спросила меня:
— За что мне все эти напасти, Эмир?
Попытался я ее подбодрить:
— Что бы ни было, Сенка, ты от этого не умрешь!
Она расплакалась еще сильнее, но по ее объятиям я ощутил, что поверила. Повезли мы ее в белградский Клинический центр, где ее прооперировал доктор Йоксимович. Опухоль была доброкачественной и Сенка быстро пошла на поправку. Когда к ней на посещение пришел Доктор Неле Карайлич, был он рад найти ее смеющейся. Когда она спросила его:
— Неле, спичек не найдется? — Неле с радостью прикурил ей сигарету и заметил:
— Тебя, Сенка, и топором не возьмешь!
Когда войне пришел войне, тот самый снесший молотом памятник Андричу палач стал жаловаться журналистам, как сильно испакостила война ему жизнь. Не только не поставили ему памятника, но даже ветерана войны не дали. Прогнали его умники, обозвав проходимцем, не помог ни Аллах, ни американцы. Дом его наводнение потопило на пути к Байиной Баште, а из великой мечты затопить Дединье не вышло ничего. Даже вернуться в Незуки он не мог, потому что правосудием Республики Сербской за уничтожение памятника Андричу был приговорен к пяти годам тюрьмы. Шабанович заявил, что сожалеет о сделанном, и что его подговорили умники, Бехмен и Ганич, обещавшие, как утверждал он, ему за это лавку у Дженетича Чикмы на Башчаршии, и, хотя он выполнил обещанное, никакой лавки так и не получил. Самое в этой истории интересное, что теперь он утверждает, что Андрич больше босниец, чем все эти умники, втянувшие его в акт вандализма, вместе взятые.
— Я сделал это потому, что мне сказали, что это приведет нас в Европу, — сказал Шабанович и уехал в Америку. Вспомнил я про воспитательные меры по принуждению ныне обманутого Шабановича к прочтению произведений Андрича. По-прежнему уверен, что подобные меры необходимо применять к людям, склонным к насилию. На них они, может, и подействовали бы, но не на Изетбеговича, который, поддерживаемый силами небесными, был рьяно настроен против нашего нобелевского лауреата. Президент этот, между тем, налаживал для боснийцев мирную жизнь, и я подумал вот что:
— Раз уж он позвал на помощь американцев, чтобы они закончили войну и написали ему Конституцию государства, в котором он президент, мог бы хоть попросить чего-то большего, чем участи протектората!
Очень тяжело было мне думать, что больше никогда не попаду я в родной город. И не из-за чувства вины или какой-то там особой любви к горной расселине, в которой располагается город Сараево.
Просто, даже после всего происшедшего, после бесчисленного скотства, совершенного во время войны, угнетало меня кое-что совсем личное. И главную роль в этом сыграл кофе. Мой родной город остался единственным в мире местом, где существовали необходимые для меня условия проведения важнейшего ритуала кофепития. Одно из самых важных в моей жизни социальных действий было связано с этим восточным пороком. И эта единственная моя серьезная зависимость называлась «кофе с консенсусом»! Кофе, который пьется с единомышленниками, понимающими важность песен «Стоунс». «Start me up!». Разговоры до рассвета, во время которых собеседники не заостряют различий. Такое кофепитие не назвать демократическим и именно за это я и люблю кофе с консенсусом! Начинающийся без такого кофе день не имеет шансов развиться в правильном направлении. Если пропустишь этот ритуал, день пойдет насмарку, такое вот чистое суеверие. Выслушав эти мои соображения, один добронамеренный человек решил, что это просто ширма, за которой я прячу свое необоримое желание вернуться в родные края. Спросил он меня:
— А тебе снится Сараево?
— Только однажды во сне посетил я Сараево. Это был кошмар, в котором я сидел согнувшись на заднем сиденье автомобиля без номеров, едущего по знакомым улицам, по которым ходили незнакомые люди, и это меня ужаснуло.
Если бы я, каким-то чудом, оказался вдруг в Сараево, то сходил бы ради интереса попить кофе в «Шеталиште». Естественно, и этому кофе потребовался бы консенсус, как я уже объяснял. Но для этого и мне, и тому, с кем я этот кофе пью, нельзя было бы затрагивать практически ни одну из тем. Ситуация держалась бы под контролем, только если бы мы вели общий, гуманистический разговор. Всякое там «люблю все народы, никого не ненавижу, в семье не без урода и т. д.». Но если бы я отважился попробовать, за кофе, упомянуть о страданиях и жертвах другой стороны, сразу пропал бы консенсус, а вместе с ним и кофе. Потому что нет сербам прощения. Мы, сербы, придумали и эту, и все остальные войны. Если бы я зашел еще на одну чашечку в гостиницу «Европа», то там консенсус подразумевал бы, что всех сербов надо «прогнать в Россию». На улице Воеводы Степы выяснилось бы, что Гаврила Принцип был террористом. С подобными высказываниями согласиться я бы не смог. И не только потому, что Гаврила убил престолонаследника не в Вене, а тут на Миляцке, куда тот заявился оккупантом. Но и потому еще, что кофе без консенсуса пить просто невозможно. Когда я сказал это одному приятелю родом из наших мест, он удивился:
— Ну так кто тебя за язык-то тянет обсуждать все эти щекотливые темы, выпей кофейку, промолчи о чем думаешь, и вот тебе и мирная Босния, делай потом, что хочешь!
Не понял этот мой приятель, что, даже когда я сижу и молчу, это на самом деле я так говорю. Ведь я же не часть фонетического закона Вука Караджича, гласящего «пиши как говоришь». Я больше поборник идеи — пиши, как думаешь. Один восточный мыслитель и писатель по этому поводу сказал: «Смирившись со смертью, говори от сердца».
Приношу я Сенке суп в Клинический Центр Белграда, где она поправляется после операции, и говорю о том, как я огорчен, что никогда больше не приеду в Сараево. А ей непонятно — с чего это я, и смотрит она на меня с удивлением, будто думает: «И чего это ему сейчас в голову-то пришло?». Потому что знает, что обычно мне такая чувствительность не свойственна. Дует на ложку, чтобы суп остыл, делает глоточек, и потом пытается меня подбодрить:
— Они, дорогой мой, тебя не заслуживают, ну, а я туда съезжу, когда выйду из больницы. Не хочу, чтоб им наша квартира досталась, пока я жива!
И снова молчит, и смотрит на меня, пытаясь проникнуть в мою печаль.
— Неужто тебе и впрямь сейчас так тяжело? — спрашивает Сенка.
Ну, конечно, что еще может сказать мама, переживающая, как бы сына не затянуло в депрессию.
— Просто подумал, что хотелось бы выпить кофе в «Шеталиште». С Зокой Биланом, Пашей, но опять понимаю, что больше там нету для моего кофе консенсуса.
Услышав слово «консенсус», Сенка застывает над супом:
— Что, опять какая-то политика?
— Ну, своего рода!
— Боже, Эмир, как же ты мне на нервы действуешь. Можешь ты вообще о чем-нибудь говорить, чтобы без политики?
— Могу, — говорю я маме. — Хочешь скажу, что я один в один свой отец?
— Не хочу, потому что ты еще хуже, — говорит Сенка и обнимает меня, а я смеюсь, пряча слезы. Чтобы не огорчать Сенку.