Ломоносовоговно!

В тысячу девятьсот семьдесят четвертом я покинул родительский дом. В том же году была принята новая Конституция Югославии, примечательная тем, что, согласно ей, Хорватия получила большую автономию, чем Сербия. Стало это первым шагом на пути к ослаблению общего государства южных славян, а мне все ясней становилось, что означает на Балканах слово «политика». То, что в тысяча девятьсот семьдесят первом называлось хорватской весной и считалось государственной изменой, было теперь увековечено в новой Конституции Югославии.

Девятнадцатилетний юноша отправился из своей глухомани изучать режиссуру в Академию Изящных Искусств в Праге. Отъезд в мать городов, как называют Прагу чехи, был не просто путешествием в цивилизованную Европу. Завершение моей жизни в родительском доме мама переживала как удар судьбы, но ее представление о том, что учение есть путь к жизненному успеху было сильней горя. Вот только не знала она, как смириться с тем, что я так далеко? Теперь ее тревоги будут серьезней беспокойства о сыне, который приходит домой поздно, дружит с опасными типами, и возвращается весь в крови после драки. Эту битву она уже выиграла, потому что большинство моих приятелей в конце концов оказались в исправительных заведениях, а я ни разу даже не переночевал в полицейском участке.

Уже тогда мне было понятно, что, если б не унаследованное сенкино упрямство, ничего не добился бы я и в творчестве. Сенка нашла способ отучить жильцов воровать лампочки c лестницы и из лифта. Стала она клеить на лампочки шипы терновника. Так дом по Кати Говорушич 9а стал единственным на всей улице, где в лифте всегда было светло. Никогда мама не отступалась от своего, скольких бы трудов ей это не стоило. Впрочем, когда речь шла обо мне, имелись в виду вовсе не первые награды на мировых фестивалях и все то, что случилось позднее. Отец видел это в другом свете.

Говорил он мне:

— Не обязательно тебе становиться Феллини, стань хотя бы Де Сикой.

Мама была еще скромнее. Она была готова на все, только чтобы я не был похож на местную шпану и получил высшее образование, которого она в свое время получить не успела. Чего бы это не стоило. Отец же беспокоился о других вещах, важных для всего человечества.

Получить загранпаспорт в СФРЮ было несложно, и это было нашим главным преимуществом по сравнению с Болгарией, Румынией и Чехословакией. Тем более, будучи сыном помощника министра информации. Когда я, по отцовскому указанию, принес документы и фотографию в МВД, появился там такой лысый коротышка в клетчатом. Часто видел его я на кошевском стадионе, когда играло «Сараево». Высунулся он из-за плеча проверявшей документы женщины и подмигнул. А потом тихонько попросил зайти к нему в канцелярию поговорить.

Когда я постучался и открыл дверь, клетчатый предложил кофе и улыбнулся:

— Если хочешь, можно чего и покрепче.

Всячески подчеркивал он, как исключительно ему приятно, что есть в Сараево такие молодые люди, которые учатся за границей:

— Ей богу, хватит уже, а то все Белград да Загреб…

И вдруг, совсем другим тоном:

— Много развелось всяких мерзавцев, наносящих ущерб стабильности нашей страны. Куда бы не приехал товарищ Тито, везде встречают его с просто поразительным почетом, проявляют огромное уважение!

Он широко открыл глаза и сделал паузу. Нагнулся ко мне через стол и громким шепотом добавил:

— Ненавидят Тито только четники и усташи, наша эмиграция за границей и внутренние предатели! Было б неплохо, если бы ты время от времени, на досуге, когда будешь приезжать в Сараево, заходил на чашечку кофе. А если услышишь, случайно, что-нибудь такое, какой-нибудь чудовищный умысел против системы, можно и по телефону.

— Как это так по телефону?

— Для того, парень, телефон и придумали, чтобы свой своему мог сообщить важную новость!

— Конечно, — сказал я и, так и не выпив кофе, и, с паспортом в руке, который к тому времени уже принесли из отдела регистрации, пошел к отцу, в Исполнительный комитет республики Боснии и Герцеговины.

В ярости бросил паспорт отцу на стол и сказал:

— Там эти твои хотят сделать из меня доносчика. Я еду на режиссера учиться, а не в полицейскую академию.

— Кто? Что? Да я им сейчас бошки поотрываю! — сказал мне без промедления отец.

Его секретарша сразу же позвонила Юсуфу Камеричу, тогдашнему шефу сараевского МВД, и отец сказал:

— Я посылаю сына в Прагу учиться не на шпиона, а на режиссера — так какого хрена?!? — Мало вам, что он едет за границу без стипендии и я должен тратить сенкино наследство, так вы еще хотите из него доносчика сделать! Не дам вам парня!

— Успокойся, Мутица, ситуация сейчас напряженная.

— Какая такая, Юса, напряженная ситуация, не говори глупостей, как может быть ситуация напряженная, когда уже сколько лет ничего не меняется? Оставьте моего мальчишку в покое!

Придя от неподобающей бесцеремонности органов внутренних дел в состояние смятения, отец пришел домой несколько подшофе. Вместе с ним пришел и тот самый Камерич, тем самым оправдывая перед мамой папино пьянство.

— Опять ты напился!?

— Напился, как тут не напиться, представь, они хотели из Эмира сделать доносчика!

— Не преувеличивай, Мутица, не так уж прямо все и было!

— Нету вам больше ни в чем веры!

— Ну, Сенка, раз уж Мутица мне не верит, поверь хоть ты! Пока я на должности, никто в сторону вашего пацана даже не посмотрит!

Мне этот Камерич нравился. До полицейской службы он работал директором городского коммунального хозяйства и водил нас в один закрытый плавательный бассейн. Который, на самом деле был баней турецкой еще постройки, позже переделанной в бассейн.

Той ночью отец проводил Юсуфа Камерича до Титовой улицы и заодно повел выгулять нашего пса Пикси. Этим чаще всего занимался именно отец, к тому же прогулка с Пикси была хорошим поводом для дальнейших ночных похождений. Обычно отец, после прогулки, доводил Пикси только до дверей, звонил Сенке на седьмой этаж и кричал:

— Сенка, вызови лифт, а я пойду-ка еще маленько разомну ноги!

Тогда Сенка в бигудях открывала дверь и смотрела на испуганного пса, поскуливавшего на полу лифта фирмы «Давид Пайич». На сей раз Мурат поменял концепцию. Пошел он вместе со псом в ресторан «Кварнер». А на самом деле попытался войти в магазин электротоваров, дергая за его двери, думая, что «Кварнер» закрыт. Так и не дошло до него, что он просто проскочил мимо дверей этого замечательного сараевского заведения, находившегося как раз около «Электротехны». Долго стоял в ту ночь мой расстроенный отец, пытаясь понять отчего это «Кварнер» закрыт, хотя еще только полдвенадцатого? А так ведь радовался, что можно пропустить «еще по одной»… Вернулся он домой. Не пошел в другую кафану. Не было у него на плечах следов побелки от сараевских фасадов, и это стало маленьким праздником для нас с мамой.

Встречаясь с серьезными препятствиями, отец мой переставал пить.

Поскольку мне было непросто в это поверить, я вообразил, что это наверное алкоголь решил держаться подальше от моего отца. Мама называла отца «фыркающей печкой», потому что похож он был на печь, которая разгоралась легко, прямо как мой отец. А растопившись, так же быстро и остывала. Даже события, связанные с полоумной твердолобостью директора Сараевского телевидения, не могли ни отвратить его от пьянства, ни подтолкнуть к нему. Тогда я пришел к выводу, что для отучения отца от алкоголя надо применить новый подход. Нужно было отучить алкоголь от посещения моего отца. Тут необходим был какой-нибудь серьезный случай из жизни, который можно было бы вытаскивать из рукава всякий раз, когда все эти навязчивые лекции из мировой истории вызывали бы в моем отце бурю эмоций. Что стало бы значительным вкладом в дело борьбы за трезвость на территории СФР Югославии.

Никак не получалось ему выбить для меня стипендию от Телевидения Сараево. Тогдашний его директор, некий Койович, просто не знал куда ему деться от «фыркающей печки». Мурат пытался убедить его и словесно, и через приятелей. Говорил он:

— Он просто идиот. Если мой парень выдержал экзамен и был выбран среди двухсот пятидесяти других кандидатов со всего мира, то это что-нибудь да значит для Сараево и Югославии!

Как член Союза Коммунистов Югославии, Мурат знал, как выразить свой альтруистический подход:

— Койович, я же тебя прошу ради твоего телевидения, а не ради себя. Я-то могу, в конце концов, оплатить обучение из наследства жены.

Койович ничем не отличался от других директоров югославских телестанций. Интересовали его только дикторши и программа новостей. Также следил он за тем, как бы случайно не задеть какого-нибудь политика. Потому что без верности тем, кто наверху, пришлось бы лишиться всего, чего он добился внизу, непослушание лишило б его дикторш. Поэтому не хотелось ему рисковать, выделяя стипендию сыну Мурата Кустурицы, хотя из здравого смысла исходя вроде бы стоило. Все оттого, что Мурат не был на добром счету у Микулича, шефа ЦК Боснии и Герцеговины. Больно уж любил мой отец чесать языком, хотя, кажется, в качестве серьезного противника системы его никто не воспринимал. Как бы ни был он остер на язык в своих оценках политической злободневности, оставался он на самом деле безопасным. К тому же многие находили его обаятельным и привлекательным, украшением любой компании. Его красноречию внимали по всем кафанам от Илиджи до Башчаршии… Не знал Койович, как избавиться от «фыркающей печки», но разработал план и придумал, как отомстить за оскорбления, которые претерпел он от Мурата в одном из коридорчиков Скупщины, когда тот понял, что стипендии для меня ему не дождаться.

Среди любовниц директора Койовича, кроме дикторш, была еще и такая, которая работала в отцовском Секретариате информации Республики Боснии и Герцеговины. Через эту особу Койович запустил слух об отцовском «мусульманском национализме». В то время обнаружена была деятельность «мусульманских экстремистов-националистов», и Койович подумал, что это клеймо могло бы эффективно загасить пламя в «фыркающей печке». И не пришлось бы ему тогда придумывать сомнительных объяснений, почему это он не дает стипендию сыну помощника министра. Когда его любовница довела эту выдумку до сведения МВД и донос лег на стол Юсуфа Камерича, тот позвал Мурата пропустить стаканчик в гостиницу «Европа». Прямо оттуда они и позвонили Койовичу в директорскую канцелярию, где он как раз находился по случаю программы новостей.

— Ты, Койович, рановато обрадовался! Мы с Муратом под ракию c закуской не раз до зори досиживали, и это я тебе говорю, из первых рук, никакой он не мусульманский националист!

«Печка» разгорелась как никогда и, пылая жаром, выхватила телефонную трубку из рук приятеля:

— Обосрался ты, Койович, кретин хренов, я сербский националист. Приходи сюда в «Европу» и я покажу тебе, как дерется сербская деревенщина из требиньских лесов! Иди ебись с Тодо Куртовичем, который тебя поставил на должность! — сказал отец, сопротивляясь Камеричу, пытавшемуся вырвать трубку у него из рук.

Стипендии я не получил. Деньги, оставшиеся от продажи дома на улице Мустафы Голубича 2 были потрачены на дорогое обучение и жизнь студента в великом городе.

Отец мой, когда через два дня я уехал в Прагу, тоже, на свой манер, горевал. Однажды я узнал, что в свои ночные похождения он взял моего товарища по имени Слунто, который был одного со мной роста. Когда пьяные зашли они в кафану, полную незнакомых посетителей, то сначала со всеми перезнакомились, потом отец проставил им всем выпивку и показал на моего товарища. С гордостью сказал он:

— Этот парень такого же росту, как и мой Эмир, посмотрите на него, знаете какой у меня сын, метр восемьдесят восемь!

Не обладал отец завидным ростом, но возмещал этот свой недостаток обаянием.

Перед моим отъездом в Европу, на сараевском вокзале собралось много друзей, чтобы проводить меня в долгий и неизвестный путь. Паша, Зоран Билан, Харис, Мирко, Ньего, Белый. Все пришли обнять меня и пожелать счастливого пути. Поскольку с Майей я расстался, на проводы она не пришла. Был у нее уже другой парень, и я делал вид, что мне все равно. Успешно скрывал, как это на самом деле было тяжело. Позднее выяснилось, что способность прятать свои чувства важна не только в партизанских фильмах, когда подпольщики имеют дело с немцами. И в жизни часто требуется умение хорошо играть.

Пластиковая сумка, в которую мы с Сенкой запихали все необходимое, треснула при запихивании в вагон, и мы на скорую руку связали ее веревкой. Так станция, на которой когда-то я, пацаном, хлопал газетами по головам охающих пассажиров отправляющихся поездов, теперь стала местом, где эта возня с сумкой только и спасала меня, чтобы не расчувствоваться при расставании. Не понадобилось даже, чтобы появился какой-нибудь другой мальчишка и наказал меня за то, что в детстве я делал с другими. Стоял я на ступеньках вагона. Поезд дернулся, композиция сдвинулась, мама заплакала. А я от рывка присел на задницу, схватился за сумку и вещи посыпались из нее, из под ослабшей наскоро завязанной веревки. Одну руку я поднял помахать друзьям на прощанье, а другой в панике собирал штаны, носки и майки. И так, прижимая к себе собранную одежду, покинул город Сараево. Пока поезд набирал скорость, я, стоя на коленях около сумки, успел еще пару раз помахать рукой. И даже из этого идиотского положения все еще искал взглядом Майю, надеясь, вот ведь дурень, что она появится на Нормальной станции. И, в то время как Сараево уменьшалось, образ Майи все увеличивался.

Встреча с Вилко Филачем стала первым, и самым важным, шагом в моей кинокарьере после приезда в Прагу. Когда я поселился в студенческом общежитии, Храбдени Колей, в первый же вечер и познакомился с Вилко. Было это не так эффектно, как в фильме Джерри Шацберга «Пугало», в котором сцена встречи снималась во впечатляющих декорациях. Нам же было суждено было встретиться в петляющих коридорах студенческой общаги. Общежитие это было пятиэтажкой, в которой вперемешку жили студенты, обучающиеся всем видам творческих специальностей. И, что занимательней всего, здесь на разных этажах, но под одной крышей, проживали и юноши, и девушки. Моя комната была на третьем этаже и выходила на лестницу, ведущую с третьего этажа на четвертый. Оттуда я мог наблюдать все, будто из «Шеталиште». Особенно студенток, поднимавшихся на четвертый этаж. Когда ко мне в гости приходили два студента кинопродукции Буцко и Туцко, оба из Сараево, они широко открывали двери и выкрикивали оттуда то же самое, что и паршивцы из «Шеталишта»:

— Девушка, девушка, а не хотите зайти, соку выпить — или аперитив?

Но в первый вечер в общежитии мне было невесело. Перед моими глазами сияли пустые, начисто беленые коридоры со множеством дверей. Нигде ни души. Подумал я, что не стану оставаться тут и завтра же вернусь в Сараево. Всякий раз, заслышав шаги, я выходил из комнаты в коридор. И вовсе не затем, чтобы лишний раз помаячить перед девушками, а от одиночества. И тут из глубины коридора ко мне вышел Вилко Филач, с портсигаром в руке.

— Спичек не найдется? — спросил он.

Вытащил я из кармана зажигалку, дал ему прикурить, и сказал:

— Как-то это все нереально, встреча, как в кино!

Вилко улыбнулся и добавил:

— Как в «Пугале», да? Разве что декорации другие.

Имел он в виду фантастическую атмосферу первых сцен фильма. Там, где огромное облако грозит дождем и одновременно сияет солнце, создавая неповторимое зрелище. Так встретились Хакмэн и Пачино, обменявшись кто чем богат, сигаретой и зажигалкой. Эта сцена еще много лет являлась предметом студенческих разборов, и со временем стала каноном для ценителей кино.

— Точно, — сказал я. — Ты Аль Пачино, а я Джин Хакмэн.

— Согласен, хорошо ты роли поделил! Редкая история о дружбе, чистый экзистенциализм, нетипичный фильм для Америки.

Вилко был старше меня на два года и уже снял несколько примечательных учебных фильмов. Он был единственным из великих операторов, не использовавшим отраженного света. Обычно операторы злоупотребляли этой игрой света, смягченного и ослабленного по пути от источника освещения к человеческому лицу, или еще какому-нибудь объекту. Вилко же создавал прямое, и при этом ненавязчивое, освещение. Именно он изобрел такой способ использования света. Никогда, ни один оператор до него не мог так выразительно сочетать тени c резкостью прямого света. Вилко страстно экспонировал человеческие лица и сцены. Глядя через камеру, он прославлял не искусство, а жизнь, и тем вкладывал в киноизображение подлинную человеческую силу. Терпеть не мог в кадре грима (хотя с легкостью влюблялся в гримерш), ценил во всем естественность. И не боялся провала фильма. Часто он говорил:

— Да пофигу. Не выйдет из меня оператора, буду фотографировать свадьбы в Словении, а вместо денег брать колбасой и пивом, а телку склеить так по-любому не вопрос.

Любил он женщин, вино и марихуану. И трудно сказать, какая из этих любовей была сильней!

В конце первого года обучения, Боривой Земан, один из профессоров режиссуры, увидев мой первый фильм, сказал мне за пивом:

— Уверен, когда-нибудь ты снимешь значительный фильм! Запомни, любой придурок способен сделать ребенка, а великий фильм только избранные, редкие люди.

Профессорская похвала мне польстила, хотя трудно было согласиться с его суровостью по отношению к биологическому воспроизводству. Я надеялся, что когда-нибудь тоже смогу завести детей. А значит, и мне предстояло превратиться в придурка. Ну, может и не таким уж, по его мнению, придурком, если я заведу ребенка и в то же время сниму фильм. Но потом к этому мнению относительно детей и придурков я стал относиться терпимей, потому что как раз в тот момент, когда оно было озвучено, в пивную вошла его дочка и укоризненно посмотрела на отца, потому что профессор Земан был в стельку пьян.

Он был типичным представителем чешского народа. Русских он не то чтобы ненавидел, но и не любил. Свою мелкую месть оккупантам осуществлял он посредством иронии, которой весь чешский народ спасался от депрессии. Особенно в кинематографе. Пиво было лекарством, которое чехи использовали ради спасения души. Помимо того, что заменяло оно им успокоительное, этот алкогольный напиток был там одним из лучших в мире. Пиво ежедневно одуряло чехов, как раз в той степени, чтобы в состоянии приятной анестезии пережить советскую оккупацию.

Как выглядит и что говорит обычный человек за пивом. Это вопрос, в ответе на который содержится тайна той небольшой революции в европейском кино, которую совершили Форман, Менцл и Влацил. Просматривая их произведения, я мечтал о том, что, может, однажды, и я в Югославии смогу снять фильм об обычных людях. Благодаря тому, что и я тоже сиживал по многу часов в чешских пивных, слушая, о чем говорят люди, когда пьют пиво.

Этих обычных людей, которые пьют пиво о рассказывают свои истории, я слушал каждый вечер после занятий. После седьмой кружки, профессор Земан начинал напоминать человека, который мог стать неприятным. Или же дела моего профессора обстояли иначе. Я думал тогда, что представители других европейских народов обычно превращаются посредством алкоголя в дикарей, как и пивохлебы в моих местах. Именно в такие моменты пьяницы говорят глупости, а людям в их обществе ничего не остается, кроме как оправдывать их, говоря: — Вообще-то он неплохой человек, просто сейчас пьян. Даже если пьяный ударит кого из мира трезвых, даже и тогда обязательно найдется такой тип, который все это оправдает пословицей: «ракия ему выпила мозг». Были у нас и тихие пьяницы, которые молча и старательно разрушали себя. Среди чехов, опять же, буяны встречались редко, особенно среди высших слоев, к которым принадлежал мой профессор.

— Знаешь ты, Кустурица, в каком русском слове семь раз встречается буква «о»? — спросил меня Земан.

Не знаю почему, но я сразу же подумал про говно. Возможно, из-за того, что чехи часто употребляют это слово. Самым цитируемым высказыванием гашековского бравого солдата Швейка было:

— Человеку хотелось бы быть гигантом, а он говно!

В первое время я не понимал еще особенностей этого маленького народа. Влтаве времени пришлось бы протечь, чтобы мой отец сказал бы такое «хихи» и смог привыкнуть к чешскому видению жизни. Еще и потому, что в Праге я часто встречал умников, которые сыпали будто из рукава пословицами и всякими шуточками, и задавали парадоксальные вопросы. Мне еще в Сараево осточертели все эти пословицы, которыми злоупотребляла моя мама. Отсутствие энциклопедического образования она возмещала народной мудростью. Произнося эти шедевры народной мысли, она таким образом выражала собственное видение происходящего. Я говорил ей, что это не работает, потому что народ придумывает все это просто ради оправданья. Скажем, хочешь сказать, что работа хорошо спорится, потому что правильно начата — и говоришь «По утру познается день», а если работа не складывается, то говоришь так же, но другое: «Первый блин комом».

— Боже ж ты мой, Эмир, да умней тебя во всем свете не найдется! Ты что же, хочешь сказать, что народ глупый?

— То, что они говорят — это никакая не мудрость! — пытался я убедить ее, что народ изрядно испорчен и пытается оправдать кое-какие из своих никудышних поступков!

— Ну, хватит уже чушь нести! — обычным манером завершала дискуссию моя мама. Даже когда я стал лучшим учеником в классе, что, возможно, отразилось и на складности моей речи.

Один такой пражский умник, также за пивом, спросил меня:

— Какая разница между человеком и пчелой?

Не было у меня настроения отвечать на этот интереснейший вопрос, и он пояснил:

— Разница между человеком и пчелой в том, что от человека остается одно говно, а от пчелы — мед!

Какой космический взгляд на человеческую жизнь! Представил я себе банку меда, бороздящую просторы космоса! Несколько преувеличено, подумал мой внутренний добронамеренный интеллектуал, потому что человек все же, как известно из истории, построил Акрополь. Но чехам было известно, какое человек отвратительное создание. Они боялись, что человеку, хозяину планеты, в минуту декадентского настроения и ради некоего проекта концептуального искусства, могло бы прийти в голову создать инсталляцию под рабочим названием «Говно над Акрополем»! Хотя Богумил Храбал и настаивал на том, что все европейские народы, а значит, и чехи, принадлежат эллинской культуры, непросто было поверить, что художник с подобными революционными затеями мог бы появиться в этой стране. Именно за это я и полюбил их, хоть они и называют нас Цивилизацией ГП: Героев-Проходимцев. Вот где проходит она, линия разграничения между нами. Мы большую часть своей истории изнуряли себя героическими затеями, а потом так никогда и не научились обустраивать собственную жизнь. Не сумели возвести в миф повседневность. Возможно, не исключительно по собственной вине. И именно за эту способность я и полюбил чешский народ. Они говорят так: «Пробуй новое, только когда не можешь заняться чем-нибудь поумней».

Чтоб удержать смрадные человеческие испражнения подальше от Акрополя, они, как народ эллинистический, часто и с легкостью поминали их в повседневной жизни. Не как у нас, когда говно используется как часть обороны для метания в неприятеля. Не преуменьшали они ни важности его, ни связанной с ним опасности. Так я встал на сторону пчел и, конечно, их меда. Может, и потому, что переоценивал чешскую способность, познав практическую ценность меда, художественно осмыслить и смириться с тем, что народ они маленький. Так-то и удалось им избежать попадания в куда большее говно. Не то, что нам.

Сильно раздражало меня, когда наши студенты пренебрежительно отзывались о чехах. Вот чешки, это совсем другое дело. Они были единственной деталью окружающего пейзажа, к которой наши парни проявляли нескрываемую склонность. Никогда не поверил бы, что мужчины способны так сходить с ума по женщинам, как мои соплеменники по чешкам. Расплата за эти мимолетные удовольствия настигала их позже. И кожно-венерические заболевания были лишь малой частью этой расплаты. Очень скоро наступало привыкание, и не могли уже они до конца своей жизни обойтись без этой чешко-зависимости.

Пьяный профессор режиссуры махнул рукой у меня перед глазами, вернув к своим пивным загадкам:

— Кустурица, я тебя спрашиваю, знаешь ли ты, в каком русском слове семь раз повторяется звук «о»?

Сказал я ему только:

— Наверное, тут уж никак не обойдется без говна.

Рассмеявшись, профессор с улыбкой подтвердил:

— Конечно!

А потом добавил:

— Ломоносовоговно!

И тут во мне, на какое-то мгновение, проснулся упрямый балканец:

— Это ж чистое надувательство, тут два слово получается, а не одно!

А он подвел итог тоном кинотрюкача:

— Ошибка, юноша, потому что так было, пока я не проговорил эти два слова слитно, создав новое. Это означает, что мир культуры отныне обогащен новым составным словом. Особенно русские, если они, конечно, способны понять, как это нелегко создать слово с семью буквами О!

Понимал я, что навряд ли русские будут так уж воодушевлены тем, что название их крупнейшего университета с пятью буквами О объединено со словом говно. И все-таки, вот что пришло мне в голову: будь я оккупантом и диктатором, то не пожелал бы лучших подданных, чем чехи! А как же с тем, что приходит им в голову, когда они пьют пиво? Это они так научились кусаться, и даже больно, но остается лишь усмехнуться, зная, что укусив, они сразу же смажут тебе ранку йодом.

Загрузка...