В тысяча девятьсот семьдесят втором году Шиба Крвавац, режиссер приключенческого кино, отворил передо мной двери в национальный кинематограф. Вступил я в мир югославского кино со словами:
— Повезло нам, только один охранник, загасим их только так!
Это была моя единственная реплика в фильме «Вальтер защищает Сараево», который прославил Крвавца до самого многолюдного Китая. За произнесенной репликой последовала первая киношная смерть. Нарвался я на бегу на группу немецких солдат, которые изрешетили меня очередями из этих… тррррррррррррр… пулеметов и, падая, успел еще сказать:
— Ааааааааааах…!
Крыса в наших рядах передала немцам информацию о диверсии, которая была необходима, чтоб поднять на воздух вражеское подразделение.
Когда в четверг, четвертого ноября тысячу девятьсот семьдесят первого года, точно в 6 часов 15 минут, Сенка появилась в Пятой гимназии, она и представить себе не могла, что ожидает ее на родительском собрании. После десяти лет моего обучения, мама снова услышала то же, что и в первом классе начальной школы. Классный руководитель решил постепенно ознакомить Сенку с истинным положением вещей и открыть новую главу в моем школьном образовании. Не знал он с чего лучше начать, с двоек или прогулов. И решил, что с прогулов, потому что родителям легче согласиться с тем, что их дети непослушны, чем глупы:
— Его в школе ничто не интересует. Целыми днями играет он в баскетбол на спортплощадке ФИС[13]. Смотрел я на него из окна учительской. Нет силы, способной вернуть Эмира в класс после большой перемены.
Классный был учителем физкультуры и не скрывал симпатии ко мне. Вывел он Сенку в коридор и по секрету сказал ей:
— Ищите, Сенка, уважительные причины, у него в одной только этой четверти 39 прогулов!
В баскетболе желал я превзойти юного сараевского героя Даворина Поповича Пимпека. Он с невиданной быстротой пробивал мяч между ногами игроков, предчувствовал действия противника, подавал с двухшаговой пробежкой, или назад через плечо. Получалось у него лучше всех, хотя ростом, по сравнению с остальными игроками, он был как мальчик среди джиннов. Играл он в баскетбол как те негры из Гарлема. В время тайм-аута брал сигарету и курил. Паша, как самый сильный из нас, а значит, и самый умный, так истолковывал пимпекову манеру игры:
— Просто, он себе легкие продувает. Это как если в машине выжать газ, то дым выходит из выхлопной трубы под давлением. Я тоже так делаю, затягиваюсь дымом глубоко по самые яйца, а потом резко выдыхаю. Знаешь, что тогда чувствуешь?
— Не знаю, — сказал я, он понял, что я издеваюсь, и погнался за мной по запасному полю стадиона ФИС. Были мы похожи на молодых медведей, которые точат себе когти, бьют, чтоб стать сильнее. И, хотя удары получались нехилыми, мы все равно хохотали.
А когда на Восьмое марта Пимпек пел в зале ФИС вместе с «Индексами», я стоял в первом ряду и подпевал своей любимой песне «Будь я кем-то…». Слова этой песни полностью соответствовал моим устремлениям, потому что мне тоже хотелось стать кем-то. Восхищался я с расстояния этим юным сараевским героем и искренне ему завидовал: играет в баскетбол, пьет, открыто курит во время игры, поет в группе похожей на «Битлз». И, самое главное, не должен ходить в школу! И я, чтобы соответствовать этому жизненному идеалу, поменял манеру говорить. Охрипшим голосом подражал я сараевскому кумиру. И вечером, когда никто не мог меня видеть, стоял я перед зеркалом с невидимым микрофоном в руке, и пел: «Тяну к тебе я руки…»
Но когда, перед старым продмагом на Горице, услышал меня один цыган, что-то совсем не приглянулись ему ни мой голос, ни манера пения:
— Тебя, парень, твое пение никогда не прокормит, — сказал он мне.
Конечно, подобные мнения меня обескураживали, но утешение я находил в другом. И так было понятно, что карьера певца мне не светит.
Понял я это, пытаясь прислушиваться к своему голосу. И все же, опасение этого цыгана с Горицы решительным образом подействовало на мое решение посвятить себя баскетболу.
Самой значительной победой «Младой Босны» тех лет была игра против «Црвены звезды». Весь ФИС скандировал даворову кличку:
— Пимпек, Пимпек, Пимпек….![14]
Паша, Ньего, Белый и я сидели под платаном на последней ступеньке трибуны. И снова самый умный из нас ощутил потребность внести свой интеллектуальный вклад в сегодняшнее мероприятие:
— Знаешь, что значит Пимпек?
— Не знаю!
— Когда Осмо спал на вокзале в Загребе, подошла к нему шлюха и спросила: «Хочешь пойдем прогуляем твой пимпек?»
— Да ты гонишь!
— Отцом моим мертвым клянусь: в Загребе то, что внизу называют «пимпек»!
— Это к Даворину отношения не имеет. Просто у него на мочке уха вырос такой отросток, это и называется пимпек, это мне батя рассказал, — защищал я героя сараевского асфальта.
Справедливости ради надо отметить, что в Загребе и Сараево действительно действовали разные языковые стандарты. Хорваты всегда придерживались собственного говора. То, что в Загребе называли «пимпек» — в Сараево было «чуна». Это небольшая лингвистическая перекличка и отвратила меня от баскетбола в пользу гандбола. Пока Даворин изматывал игроков «Звезды», бил в кольцо, я думал уже про гандбол, и все это из-за слова «пимпек». Самым знаменитым гандболистом Сараева был Мемнун Ичакович, и кличка у него была: «Чуна». Значит, если б он жил в Загребе, то его звали бы Пимпеком. Не знаю, как он умудрился заработать такую кличку, но точно одно, обладал он сокрушительным ударом. Игры в гандбол я посещал в основном из-за карнавальной обстановки на стадионе. Ичакович своей игрой вдохновлял болельщиков на поддержку его и «Младой Босны» таким вот двойным манером:
Часть времени публика скандировала:
— Чуна мастер! — а потом просто:
— Чуна!
Миролюбивая часть игры проходила под лозунгом «Чуна мастер!». Между тем, когда нужно было сбить с толку нападающих вражеской команды, дело доходило до активации тайного оружия.
— Мочи пидарасню! По еблищу! — завывал с трибуны Паша.
А мне было интересно, как какой-нибудь сторонний наблюдатель, понимающий при том, что означает чуна, может отнестись к тому, что восемьсот человек в ФИСе скандируют одновременно:
— Чуна! Чуна!
Думаю, немного было в мире мест, где так громко болели, открыто упоминая мужские вещи. По сути, это был такой отработанный знак, неписаный договор между болельщиками и этим гандболистом. Услышав этот знак, Ичакович начинал дубасить вражеского нападающего по голове. И если с первого раза не попадал, то пробовал снова. И только когда попадал он в цель, публика успокаивалась и больше не настаивала на доказательстве им своей мужественности. Тогда все снова скандировали «Чуна мастер!»
Вскоре Даворин Попович Пимпек завершил свою баскетбольную карьеру. Не было ни торжественного прощания и никаких таких особых проводов. Он просто решил, что хочет жизни полегче, и бросил баскетбол. Сидел он в новооткрытом ресторане «Кварнер» и играл в карты, когда пришел его друг Хайро и сказал:
— Даворин, ну мать же твою, ты в своем уме, игра уже началась, а ты тут в карты играешь?!
— Все нормально со мной, лучше сядь и выпей!
— Не хочу я пить, пошли на игру, вот твое снаряжение.
— С этого дня певец в баскетбол не играет.
И впрямь, с этого дня стал Даворин вместо баскетбола каждый вечер играть в «Кварнере» в карты.
Этот новый сараевский ресторан возник на месте буфета «Требевич», откуда вышел навстречу своей смерти пьяный Алия Папучар, он же Кларк Гейбл. Даворин же, играя в «Кварнере», одновременно занимался четырьмя занятиями. Сидел, пил шприцеры[15], играл в карты и ждал барышей от своего кафе. Дружил он с моим отцом и часто засиживался с ним допоздна. Поэтому нас тоже позвали на открытие этой его кафешки, где присутствовало самое отборное общество. Со вступительным словом выступил Любо Койо, градоначальник Сараева. Не было при социализме заведено такого, чтобы поощрять частные предприятия, но Даворин был исключением:
— Давор, главное, чтобы это твое дело развернулось, не смотря на всякое там. Пусть будет тебе во всем удача, главное, смотри, чтоб не собирались у тебя усташи[16] и другие враги нашей системы и товарища Тито.
Товарищ Койо не упомянул четников[17], поскольку они всегда, в таких ситуациях, служили как бы противовесом усташам…
Аплодисменты!
Этот Койо еще раньше прославился и стал в Сараево легендарной личностью. Долгое время вел он переговоры с одной австрийской фирмой по поводу большого строительного проекта. И, когда однажды у него зазвонил телефон и поблизости не оказалось переводчика, он, не знающий ни одного иностранного языка, просто начал кричать в трубку:
— Але! Любо Койо у аппарата, Сараево, Гаврила Принцип, бум, бум, бум!
Дед мой часто говаривал: «От марта жди азарта», но и его, в конце концов, поглотил этот март, и никакого азарта в том не было.
Случилось это 9 марта 1972 года. Внезапно нам сообщили, что он скончался от удара! Смерть настигла его ночью, безболезненная, хорошая смерть. Так дед своим уходом нарушил ожидаемую очередность умирания в семье Нуманкадич. Жена у него уже болела уже долго и все думали, что сначала умрет она. Но дед, так уж ему было суждено, ушел первым.
Жизнь Хакии Нуманкадича потеряла смысл еще раньше, когда ему, из-за продажи родового дома на улице Мустафы Голубича 2, пришлось отказаться от привычного маршрута: дом — Башчаршия и назад. Раньше он шел на чаршию вниз по Далматинской, а возвращался по Большому парку наверх, мимо «хиппи-скамеек», чтобы, как он выражался, ходьбой размять сердце. Когда мы, его внуки, уже выросли, он все равно продолжал, на вершине Большого парка, раздавать незнакомым детям чернослив и ромовые конфеты. Дарил он эти маленькие «подарочки», которые радовали его маленьких обожателей. Теперь же, живя в Храсно, он вспоминал прошедшие дни, когда вся семья была в сборе. Заботился он о семье, все его любили и с удовольствием появлялись в его гостеприимном доме, в котором все его дети и внуки чувствовали себя под защитой, будто белые медведи. И больше всех его сын, господин Акиф Нуманкадич, представитель «Филипса» в Боснии и Герцеговине и личный приятель голландской королевы. Теперь деду оставалось только, как говорил, «подремывать» в клетке, как он называл свою квартирку на улице Браче Рибара 45. Больше всего его смерть потрясла мою маму. Умер он в обиде на Сенку, за то что за день до смерти она выбросила его старые калоши в помойку. Сделала она это потому, что ее раздражало, что отец ходит в разваливающейся обуви, изодранной прогулками из Биелавы в Башчаршию. Он же, в свою очередь, больше всего любил этот резиновый чехольчик для обуви именно в таком состоянии. Калоши были хорошо разношены и легко налезали на ботинки.
Потрясенная внезапным уходом отца, стояла Сенка на кухне с новыми калошами в руках. Как будто, протянув руки в сторону того света, могла она помириться с покойным отцом. На самом же деле, дедушка умер раньше. Настоящее его сердце осталось в баронском доме на Биелаве, а у этого, остановившегося в груди, не хватило сил, чтобы продолжать биться и сохранить ему жизнь, необходимую, чтобы помогать больной жене.
Мой отец после дедушкиной смерти доказал, что балканский мужчина умеет проявлять сочувствие. Я даже сказал Сенке, что он приятно меня удивил.
— Ты просто не помнишь его отца. Он заботился о своей эфендинице[18] так, что все вокруг только об этом и говорили. Захоти она птичьего молока, он бы и его ей достал!
Отец прекратил уходить из дома каждый вечер, хотя от белых шприцеров тоже стал не отказываться. Теперь вся его компания собиралась у нас дома, а я потерял право на посещение ФИСа, и даже в футбол играть мне больше не разрешалось. Отец сказал мне:
— Никуда ты не пойдешь, пока не поправишь двойки, и никакого тебе спорта по собственному выбору.
Поручил он маме отдать меня на атлетику, поскольку, цитирую «Одна только королева спорта способствует правильному развитию молодежи». Так отец одним махом решал две задачи. Сенкина рана от потери отца залечивалась быстрее, потому что теперь мы больше времени проводили вместе, а я, наблюдая на кухне избранных гостей, мог чему-то научиться.
Не нравилась мне эта атлетика, но никто меня и не спрашивал, что мне нравится, а что нет. Стало это самой унылой частью моей спортивной карьеры. Домик-развалюха на краю стадиона «Кошево» был одновременно квартирой сторожа, раздевалкой и правлением атлетического клуба «Босния», все это на тридцати метрах. Переодеваясь, опасливо посматривал я на потолок. Покосившийся и укрепленный для надежности тонким брусом, он, казалось, мог обвалиться на голову в любую минуту. Сторож являлся заодно и тренером атлетического клуба «Босния». На тренировках он с идиотской настойчивостью требовал высокого задирания колен и орал:
— Выше ноги, выше!
На гомосексуалиста он похож не был, но часто его жена, не отрываясь от кормления ребенка, выглядывала из окна проверить, от кого это ее муж так громко требует поднять ноги! И, увидев бегущего меня, понимала, что браку ее ничто не угрожает. Почему-то решил он, что от меня выйдет толк в беге на 200 метров с препятствиями, потому и требовал высокого задирания колен.
Тренировался я в кроссовках, которые были мне велики на два размера. На самом деле кроссовки эти были у нас одни на двоих с офицером ЮНА на пенсии, который, помимо меня и двух студенток института физкультуры, был единственным членом атлетического клуба. Время тренировок мне приходилось все время менять в зависимости от того, в какую смену нужно было идти в школу, и я считал везением, если всю тренировку кроссовки оставались только на моих ногах.
В тот день я я вышел на беговую дорожку пораньше, потому что у меня отменили последний урок. Хотелось мне наконец решить проблему кроссовок.
— А можно мне как-нибудь получить новые кроссовки?
— Ты, парень, вот что — даже не думай получить от меня какие-то поблажки. Думаешь, раз твой отец помощник министра, то и тебе тут у меня можно выпендриваться? Думаешь, можешь хуйней тут страдать?
— Да вы меня не так поняли, я про кроссовки спросил не из-за отца. Они необходимы, чтобы улучшить показатели!
— Слушай сюда, парень, или будешь соблюдать режим как полагается, или иди накупи себе шмоток и мотай на хрен из спортивного центра, и чтоб духу твоего тут не было!
Гордость, с которой он произнес «спортивный центр», расставила все по местам. Спорить больше было не о чем.
Во время разогрева я ощутил пальцами ног какое-то неудобство, но, чтобы вновь не выслушивать безумных тренерских речей, промолчал. Помчался я долгими прыжками через препятствия, но он остановил меня и сказал:
— Ноги выше поднимай, мать твою, если зацепишься за препятствие и обдерешься о штангу, с меня ведь спросят!
Пока его голос гулко разносился по пустому стадиону, вновь я почувствовал что-то странное, будто на ноге у меня отрастает маленький палец. Поднял я ногу и понял, что в кроссовке что-то шевелится. Что за чудеса? Была это мышь, совсем маленький грызун, забравшийся в кроссовки армейского пенсионера. Я не знал, что делать. В панике ударил я ногой о штангу, но мышь еще сильней зашебуршилась. Тогда я начал бежать, вскидывая ноги и со всей дури стуча о штанги подошвами. Надеялся я, что грызун погибнет под моей тяжестью, и я смогу выбросить его из обуви, которая была мне велика на два размера. Потом остановился, но мышь снова завозилась на моей ступне, будто ей не нравилось, что я стою. Словно было ей приятно, когда от нее кому-то нет покоя и, стоило мне остановиться, как она снова заартачилась. Наверное, думала: «Зачем этот кретин остановился, разве не видит он, что мне нравится скорость?»
Побежал я и, сдавленно подвывая, сделал последний, стремительный и почетный круг по стадиону, с мышью в кроссовке. Было это концом моей атлетической карьеры.
В соответствии с новой установкой «алкоголь дома, а не в кафане», ситуация в нашей семье развивалась в позитивном направлении. Такими словами журналист из сараевской газеты описал бы состояние дел у нас дома. Отец собирал лучших друзей, которые приходили, привлеченные запахом мяса, запеченного по-боснийски, в горшочке. Видел я докторов, инженеров, режиссеров. Причем, сейчас я мог наблюдать их не одним глазом, как раньше, когда мы жили в Горице. Теперь я сидел с ними вместе, но в разговор не вмешивался. Иногда я чувствовал, что на какую-то тему и мне есть что сказать, но осмеливался вклиниваться во взрослые разговоры только со словами одобрения… Это вовсе не означало, что я со всем там соглашался. Было найдено и оправдание моему отсутствию в школе. Шиба Крвавац раздобыл для меня от какой-то своей любовницы бумагу, в которой было написано, что я полтора месяца проходил терапию больного колена.
В конце семестра, этот кинокудесник организовал мне перевод из Пятой гимназии во Вторую. Сербский язык и философия стали моими профильными предметами. Там я открыл для себя Радое Домановича и жизнь моя стала куда осмысленней, а в философии я, изучая силлогизмы, осознал преимущество своих герцеговинских корней. Логические выводы мы, герцеговинцы, всегда делали слишком поспешно, и поэтому в Сараево, желая нас оскорбить, говорили: «В нем борются герцеговинец и человек». Учился я делать логические выводы, что уже было важным делом. Особенно понравился мне профессор философии Срето Миланович. Он был забывчив и рассеян, но все его любили. Однажды он ушел из школы домой с журналом подмышкой, а на следующий день вернулся с тем же журналом, но в домашних тапочках. Поскольку была весна, он этого так и не заметил, пока коллеги в учительской не обратили на этот факт его внимания.
Вечер у нас дома начинался с того, что, перед ужином все собирались смотреть новости по телевизору. Садились мы в кресла, и первой новостью, конечно, была: «Товарищ Тито сегодня посетил… то-то и то-то».
Доктор Липа поворачивался к Шибе и тихонько его спрашивал, подмигивая Мурату:
— Так он что, в парике ходит, что ли?
— Исмет, не провоцируй! — пытался его угомонить Шиба.
— Чего не провоцировать-то, это ж не его волосы!
— Как так не его? — вмешивалась Сенка. — Не знала я, что вы, мужчины, такие завистливые, боже ж ты мой!
— Причем тут зависть, Сенка, ну-ка, посмотри хорошенько, это ж не его волосы!
— Конечно его, просто крашеные.
— Да ты чего несешь-то? — отзывался Шиба, показывая на люстру, и было непонятно, то ли он шутит, то ли и впрямь указывает на опасность прослушивания. Был это уже не тот панический страх, как в горицких разговорах с отцом. Тогда он делал все, чтобы избежать выслушивания и даже понимания того, что произносил отец. Когда не получалось по-другому, он отцу, на середине фразы, начинал петь и не переставал, пока тот не умолкнет.
— Кто это чушь несет? — спрашивал дядя Омерица.
— Ты, Омерица!
— Да почему чушь-то, сам посуди, ну как может быть у человека его возраста ни одного седого волоска?
— Сейчас такие шампуни есть, помоешь ими голову, и седины не видать! — защищала Сенка Тито.
— То, о чем ты, Сенка, говоришь, называется хна.
— Божья матерь, мне ли не знать, что такое хна, это ж я хной голову крашу, а не ты!
— Ну так посмотри на его голову, совсем на настоящие волосы непохоже, — настаивал на своем доктор Липа.
Отец мой помалкивал и в обсуждении Тито участия не принимал, что было необычно. И наконец он ворвался в разговор, внезапно и убийственно:
— Люди, правильно говорит Омерица, то, что вы видите, это не настоящие титовы волосы, он их красит гуталином!
— Чем, прости? — переспросил Шиба. — Гуталином?! Сенка, твой муж-то совсем рехнулся! — раздраженно сказал он.
— Да ты что, неужто прямо гуталином? — принялся поддакивать Омерица, помогая отцу дразнить Шибу.
— Да, дорогие мои, гуталин подходит лучше, потому что человеческие волосы это протеин, и реагируют только на сильную химию. Гуталин для здоровья безвреден, надо только с ним осторожно, чтобы не переборщить!
Отец сохранял серьезнейшее выражение лица, как Боро Тодорович в роли хулигана.
— Бога ради, Мурат, ну почему ты такой?!?
— Какой это такой? — спросил отец мою маму, с упором на «такой».
— Ну как же это так можно красить волосы кремом для обуви. Ты просто бессовестный.
И тут вмешался Шиба, так, чтобы его было слышно не только присутствующим, но и по подслушке.
— Он, Сенка, не бессовестный, он ненормальный, гуталином когда-то мазались белые актеры, когда нужно было сыграть негра на сцене, а не президент республики! — сказал знаменитый режиссер приключенческих фильмов, вспомнивший, как людей гноили на Голом острове за куда более безобидные вещи, чем вся эта хреновина с окраской титовых волос.
— Давайте-ка лучше споем что-нибудь, люди, на хрена нам эта политика, чтоб ее разодрало к чертовой бабушке?
— Да причем тут политика, Сенка, видишь, мы изучаем тайны парикмахерского искусства! — настаивал мой отец, будто актер на сцене, в патронташе которого не кончились еще пули, которыми он и дальше хочет развлекать публику.
— Перестань, Мурат, Бога ради тебя прошу! — теперь мама уже начинала сердиться, показывая ему на испуганного Шибу Крвавца. Омерица запевал: «Зацвели уж розы у меня в саду…»
Я воспользовался случаем и после всех этих забав о гуталине и Тито попросил дядю Шибу зайти ко мне в комнату. Он едва дождался зайти за мной и сказал:
— Как же они постарели, Эмир, поистрепались, Боже ж ты мой.
Удивил я его вопросом, давно мучившим меня. Смотрел я разные фильмы, и многого не понимал. Нравились мне его фильмы о дружбе во время войны. Особенно фильм «Мост», где боец вынес своего товарища на плечах. А так как этот товарищ, которого несли, был опасно ранен в ногу, попросил он своего друга оставить его и спасать себя. Но товарищ не захотел обрекать раненого на плен, и сказал:
— Никогда, побро.
Это было сокращение от «побратим», но то, с каким выражением Бурдуш сказал это, было, вероятно, художественным приемом усиления эмоции. Задал я Шибе вопрос, хотя не потому вовсе, что мне был так уж интересен ответ. Хотелось мне ему показать, что, несмотря на все эти двойки, в совсем не такой уж глупый.
— Дядя Шиба, очень мне нравятся партизанские фильмы, но почему в нашей стране никто не снимает хороших любовных фильмов?
— Просто все ждут, когда ты закончишь киноакадемию!
— Да ладно вам шутить, я ж серьезно спрашиваю?
— А с чего ты решил, что я шучу?
— И чего это, я запросто так смогу стать режиссером, что ли?
— Ну, это совсем несложно, поучишься всему понемногу, тут не обязательно быть специалистом в какой-то области, то есть знать надо все, но поверхностно.
— То есть все, и ничего? — спросил я.
— Вот именно. Нужно обучиться только ремеслу! — И я подумал: вот это для меня, все равно ведь сую свой нос повсюду, и все мне интересно!
— А ремеслу где можно научиться, в школе?
— И на практике. Мы все учились, ассистируя другим.
А я, по своему обыкновению, упрямо настаивал:
— Нет, ну а как мне научиться снять любовный фильм?
— Да ты, парень, влюбился, что ли?
— Нет, но был влюблен полтора раза! — Кажется, проживание в полуторных квартирах отразилось и на моей любовной жизни.
— Как это влюблен полтора раза?
— А так, первый раз я был влюблен в Снежану Видович и несколько раз пугал ее и целовал, а Невенку я держал за груди!
— Что ты делал?
— Просто держал ее за груди, и ничего больше.
— Больше ничего?
— Ну, хорошо, теперь пришло твое время поцеловать, взяться за груди, потом помять их, как делают женщины, когда разминают тесто для питы, а потом довести дело до конца и сделать это!
— Что?
— Соединить вместе и первое, и второе, и эту твою половину, чтобы все стало целым!
Стало мне неловко и я покраснел, будто рак, потому что догадался, что нужно было сделать.
— На самом деле, любовный фильм в современной версии должен основываться на классическом сюжете с использованием современных костюмов и сценографии, а тема любви являет собой извечную человеческую проблему. Двое любят друг друга, а третий им препятствует в борьбе за эту любовь. Они сражаются, преодолевают великие препятствия, но в конце концов любовь побеждает. Как, скажем, Ромео и Джульетта, Омер и Мейрима. Тут те же законы, что и в книгах, история должна иметь свои начало, середину и конец. Всему этому можно научиться в школе.
Был я безмерно благодарен Шибе, за то, что он впервые сказал, что я могу стать режиссером. И неважно, что я толком не понимал, что это такое. Уже тогда охватывал меня страх перед будущим. Иногда я боялся, что не справляюсь с задачей стать Кем-то. Позже, когда вечер и вино подходили к концу, Шиба сказал отцу:
— У твоего парня такие здоровенные глазищи, дам-ка я ему маленькую роль в «Вальтере», только пока ничего ему не говори, пусть сначала закончит четверть.
Наутро отец не выдержал и сказал мне, когда будил в школу:
— Если закончишь с хорошими оценками, Шиба будет тебя снимать в фильме.
Актерство меня не особо привлекало, но отцу я сказал, что намерение Шибы меня радует. На самом деле, мне нравилось только режиссерское звание. Хотя, как я уже говорил, что это такое, я не знал.
После школы я поехал вместе с Сенкой в Храсно навестить ее маму. По дороге Сенка разглядывала витрины. Заходили мы с ней в магазины, выходили, заходили, и в одной из этих витрин я увидел фотоаппарат. Подумал я: «Это первый шаг к режиссуре, ведь фильм это просто череда фотографий, расставленных в нужном порядке!». Был это русский аппарат «Зоркий», и стоял он сбоку, около четырех-пяти восточногерманских «Практик».
— А сколько стоит вон тот? — спросила мама, и продавец ей ответил:
— Надо вам договориться с Ухеркой, это его аппарат, а живет он на Калемовой улице.
Взяли мы номер телефона Ухерки и позвонили. Когда мама услышала цену, то загоревала:
— О-хо-хо, дорого, сынок, прямо жуть. Знаешь, сколько всего можно за такие деньги понакупить?
— Если вы серьезный покупатель, госпожа, то можно и в рассрочку.
Умоляюще смотрел я на Сенку, не зная, что она скажет.
— Сейчас мы на мели, нету денег совсем, подожди до первого числа, потерпи немножко, знаешь ведь, если в школе у тебя все будет в порядке, отец для тебя звезды с неба достанет!
— А деньги от дедушкиного дома?
Сенка остолбенела.
— Они же на черный день отложены! А это никакой не черный день, да как тебе не стыдно! — заткнула мне рот мама.
Этот Ухерка, ассистент кинооператора, работавший с шибиными операторами, кроме поддержанного «Зоркого», предлагал на продажу еще и две круглых фотолампы. Встречу между нами устроил, конечно, Шиба Крвавац. Целый день в школе пытался я придумать сценарий, потому что от Шибы слышал, что без хорошего сценария фильма не получится. То, что придумал я во время уроков, нужно было теперь сообщить Ухерке. Важней всего было уговорить Ухерку стать оператором моего первого любительского фильма. Все это я рассказал ему на одном дыхании. Смотрел он на меня и, наверное, думал, что видит перед собой невежду, но не прерывал меня, пока я не стал описывать, как главный герой фильма едет на трамвае из центра города, и возле кондитерской «Оломан» сворачивает в сторону дома культуры «Чуро Чакович». Он сначала открыл рот, а потом удивленно спросил:
— Ладно, а как думаешь такое можно сделать? — на что я храбро ему отвечал:
— Да ерунда же. Этот трамвай сходит возле «Оломана» с рельсов, едет по улице, пересекает улицу Васи Мискина, и вот он на месте, наш юноша выходит и идет в «Темпл». Внутренний голос говорит ему что балерина за занавесом, он выскакивает из трамвая!?
Ухерка сказал:
— Постой, постой, а как это тебе представляется, что трамвай сходит с рельсов?!
— Да просто же, какого черта, это фильм или не фильм? если фильм, тогда можно показать и невозможное!
— Этот твой парень должен поступать на режиссуру! — сказал Шиба отцу. Ясно было, что Ухерка сообщил ему о моем представлении о невозможном в кинематографе!
— Он настоящий авантюрист и это самое главное. Можешь себе представить, потребовал от оператора, чтобы около кондитерской «Оломан» трамвай сошел с рельсов и поехал до «Темпла». Это, Мурат, добрый знак, просто отличный.
Ведь его самого тоже называли авантюристом от кинематографии, потому что по пути к хорошему фильму не жалел он ни себя, ни окружающих. Шиба подробно описал встречу с оператором и высказанные мной соображения о невозможном. Уже на следующий день Мурат сказал Сенке:
— Займи из кассы взаимопомощи, верну с тринадцатой зарплаты, надо купить ему ту камеру и те лампы!
Через два дня в моей комнате стояли на столиках две округлые фотолампы. Увидев это вечером, Юсуф Камерич, директор Коммунального предприятия, сказал Мурату:
— Хорошо тебе, Мутица, твой сын знает, чего хочет.
Это было вовсе не так, но прозвучало приятно. У меня еще не было ясного представления, чего и как я хочу, но эти осветительный набор, и аппарат, придавали мне некоторую важность и значение. Вроде как тот «Титаник», которого я сделал в первом классе. В школе, не знаю уж как, прознали, что я буду делать свой первый любительский фильм в Киноклубе «Сараево». Когда на перемене мы курили в школьном туалете, один парень сказал мне:
— Собрался в деятели киноискусства, Куста? Ну, мать твою, если увидишь Неду Арнерич, передай ей, что есть у тебя приятель, который готов за бесплатно быть каскадером у нее в постели, ха, ха!
Почувствовал я, что мне завидуют, и это меня не беспокоило. Потому что теперь я знал, что моя жизнь сдвинулась с критической точки, называвшейся Никто!
Когда я снова встретился с Ухеркой, он спросил меня:
— А какой у тебя в фильме сценарий?
Я сказал:
— Жанровый фильм про любовь. Один молодой человек просыпается у себя дома. Но не сам просыпается — будят его колокола православной и католической церквей, а в конце и резкий перестук сахат-кулы[19]. Все как у Андрича.
— Постой-ка… а где ты хочешь это снимать?
— Например, у меня дома?
— А ты разве в центре живешь?
— На Кати Говорушич 9а.
— Но там же этого не снять?
— Почему это?
— Так ясно же почему, не слышно оттуда никаких колоколов, нужно искать подходящее место.
— Зачем что-то искать, снимем как он просыпается в моей комнате, а когда встанет с кровати, снимем его возле окна, выходящего на церковь, а окно установим на какой-нибудь террасе возле кафедрального собора, и готова сцена.
— А где окно-то взять, дорогой ты мой?
— Да найдем окно, тоже мне проблема, окно. Прикрепим его снизу, на время, к ограде балкона!
Нелегко было Ухерке совладать с моим напором.
— Нет, ну-ка, погоди-ка, а как ты думаешь я все это должен осветить?
— Э, а вот этого не знаю, я ж не оператор.
— Получается, что нам должно быть слышно то же, что и главному герою фильма, колокольный звон, но для этого нам не обязательно показывать сразу две церкви. Снимем только одну, а другой звон включим в записи. Так можно?
— Да, думаю, можно. Но надо посмотреть, справиться ли с этим монтажер. Знаешь Веско Кадича?
— А кто это?
— Монтажер, автор любительских фильмов. Вот его и спроси, как все это можно сделать!
Ухерка смирился со своей участью. Понял, что перед ним помешанный, готовый отстаивать свой замысел до конца. Не обращая внимания на то, хорош ли и осуществим ли он!
В основе фильма, созревшего у меня в голове, не было классического сюжета. Я хотел, чтобы этот фильм выразил мою жизнь.
— Один молодой человек просыпается в Сараево, месте пересечения разных вероисповеданий, как пишет Андрич. Жизнь этого юноши бесцельна и лишена надежды. Это заметно по тому, как он постоянно ходит по одной и той же улице. Эту сцену мы будем все время повторять, как припев в песне. Так мы сможем показать зрителю, что жизнь молодого человека протекает однообразно и что он совершено потерян. Он просто не знает чего хочет.
— А как хочешь ты это показать? — усмехнулся Ухерка.
— Повторением одних и тех же сцен. Закрепим образ человека, который бесцельно идет по одной улице. Пусть, например, это будет Штросмайерова с кафедральным собором на заднем плане. Его жизнь изменится, когда он поймет, как добиться этих перемен. Переворот этот, ясное дело, произойдет из-за женщины! Той, которую он полюбит, а не проститутки, с которой он переспал. От проститутки он бежит! А та, которую он любит, это женщина-идея. Она не ходит по магазинам, не ворчит, она вообще никакого отношения к реальности не имеет, а все-таки это женщина!
— Так не бывает!
— Что не бывает?
— Ты же говоришь, что он ее любит, но что не так, как с проституткой, от которой он убегает и с которой спал?
— Ты просто не понял. Она живет только на сцене, за занавесом, она балерина!
— Живет на сцене. Как это можно жить на сцене? Что это? Поставила на сцене палатку, или кровать, а в туалет, например, она куда ходит?
Вот теперь этот Ухерка начал меня раздражать. «Какой дебил», подумал я, но ему, конечно, этого не сказал.
— Да нет же, ты меня вообще не понял, наверное, я не так выразился. Нам вообще не важно, живет ли она на сцене или нет.
— Хорошо, нам не важно, но вот только видно, что не читал ты Пудовкина. Надо тебе немножко подучиться в области киноискусства, это все поэтика лицентиа![20]
— Какая поэтика?
— Лицентиа, общее место. А в кино надо избегать общих мест!
Будто нож всадил мне в сердце этот Ухерка! Мне надо учиться, подумал я, это, конечно, так, но зачем сейчас-то об этом говорить.
А он продолжал меня унижать:
— Зрители всегда оценивают персонажей фильма, насколько те правдоподобны и оригинальны!
— Ну вот же! Я как раз хочу этого и избежать, общего места!
Сказал я это, а внутри у меня все бурлило, пытался я найти способ осадить этого Ухерку.
— А мы как бы найдем балерину на сцене, будто пришла она в тот день перед генеральной репетицией, порепетировать в одиночку. В конце поставим музыку Чайковского, поразим зрителя экспрессией! — спорил я со сказанным им вещами. — Так зрители смогут насладиться сочетанием картинки и звука, и не будет у них времени думать, сходила ли она в туалет, что ела и как спала.
Говорили я это, смотрел в глаза растерянному оператору, и думал: вот так-то, не будешь ты мне, Ухерка, больше мозги канифолить!
— Вот, значит, этот парень, главный герой, находит женщину своей жизни на сцене, в описанной ситуации. Тут включаем музыку Чайковского, конец «Лебединого озера», знаешь, это вот на-на-на-на и готово.
— Ну хорошо, раз это репетиция, тогда конечно можно. Да, неплохо, прекрасно, и правда все у тебя экспрессивно так получается.
— Ясное дело, может я плохо рассказываю, но я прямо вот вижу эти картинки, точно знаю, как оно должно выглядеть, но мне не хватает слов, то есть, думаю, слова у меня есть, но не знаю, как их правильно расставить и очаровать, хотя знаю… ух, что-то я запутался!
Теперь я говорил искренне и больше Ухерка меня не раздражал. Было это первой проверкой того, что я придумал снять, и было хорошо проговорить все вслух. Все, что я сказал, прозвучало неплохо в качестве сценария.
— А как ты назовешь этот фильм?
«Часть истины».
— Хм. А почему?
— А потому, что это моя истина. Хочу, чтобы она была так представлена в фильме. Моя, понимаешь. Только моя истина!
— Понял я, что это твоя истина, но почему бы тогда не назвать фильм «моя истина»? Хоть это и не так экспрессивно, но мне кажется, что, вроде, точнее?
— Не надо мне, чтобы точно, хочу показать, что истина не одна.
Почувствовал я, что с этой «Моей истиной» он таки меня сделал, но я не сдавался. Подумал я, что стоит уступить сейчас, то потом он все время съемок будет меня поучать. Шиба говорил мне, что важно держать съемочную группу как пастух, не дающий овцам потеряться. Надо быть строгим, но справедливым. Как товарищ Тито.
Вечером Шиба просмотрел написанный текст. Сказал он мне:
— Хорошо. Очень экспрессивно.
Хм, не особо-то он меня похвалил, но, все же, неплохо, что ему все это показалось выразительным.
Выражение «экспрессивно» использовали люди из артистических кругов, и я понимал его в смысле, близком к «интересно», которое мне не нравилось, потому что его использовал один художник на выставке моего двоюродного брата. Заметно было, что эдины картины ему не нравятся, но он сказал:
— Должен тебе, Эдо, сказать, что картины у тебя интересные.
Эдо молча смотрел на него, и он добавил:
— Очень даже интересные!
Получилось что-то вроде не хочу тебя обидеть, хотя картины ему не понравились, он и не соврал, но и не похвалил эдину работу.
Шиба посмотрел на меня и заметил, что я сильно взволнован. Приблизился первый съемочный день фильма «Часть истины».
— Знаешь, Эмир, сегодня фильмы снимают по-быстрому, тяп-ляп. Это происходит из-за заблуждения, что можно поссать на бегу и остаться сухим. Потому что не знают они, как тяжело возвести здание фильма. А это необходимо самому главному защитнику публики, то есть — режиссеру. Все эти тяп-ляп режиссеры снимают фильм за два месяца, и что? Да ничего. Не идет фильм. Только он вроде разошелся, а тут уж пора фильм заканчивать. Это как в любви, там тоже хватает оглаживания руками, поцелуев и тому подобного. А дело доводишь по-мужски, до конца, как настоящий шахтер. Только тогда другая сторона, твоя партнерша, оценит твои усилия. То же и с публикой, если ее не растормошить, оскорбить, разбередить, утомить, рассмешить, они тогда уйдут домой, будто в кинозале ничего не произошло.
Если тебе во время съемок понравился какой-нибудь кадр, то на большом экране он будет в восемь раз лучше. А если тебе что-то не нравится, то по принципу тяп-ляп фильма можно соврать себе и сказать хорошо, поехали дальше, но было-то нехорошо, и на большом экране это будет в восемь раз увеличено, значит, в восемь раз заметней, чем на съемках! Все пропущенное на съемках безвозвратно уплывает вниз по течению! Когда выключат свет, начнется фильм, вот тогда-то ты или пан, или пропал. Выключен свет и начинается фильм, идет сцена, большой праздничный парад, на котором нужно было б снять сотню статистов. Публика не понимает в чем дело, но чувствует, что что-то не так. Ну, нельзя же зайти в зал и сказать: «Друзья, тут надо было снять сотню статистов, но не получилось, извините, денег не хватило». Тогда тебе шпана с первых рядов, куда билеты дешевые, скажет: «Тебе чего надо, мудила, пошел отсюда, не мешай смотреть». Если не удастся приковать публику к сиденьям, отбить у них всякую возможность задуматься, тогда все считай пошло к чертовой бабушке. Нужно сделать так, чтобы они все время, без передыху, находились в чувственном напряжении. Как? Да любым способом, как у тебя лучше получается. Может ли дерево перестать расти? не может, так вот не может и фильм.
— А если пленка порвется?
— А ну, хватит придуриваться, нет, ну паршивец! Заклеят пленку и опять кино пустят, вот что будет.
Не знал я, занимаясь переоборудованием нашей гостиной под съемочную площадку, что течение жизни воспрепятствует началу съемок моего первого любительского фильма. Когда уже мы договорились, что Мирза Танович, городской клоун, снимется в главной роли, в наш дом пришла весть, после которой оставляются все занятия, даже менее сложные, чем киносъемка.
День 17 июня 1972 года начался для Ханифы Нуманкадич так же, как и все другие дни последних двадцати пяти лет ее жизни. После утренних процедур она пошла в гости, к своей Коне, как ласково называла она свою любимую соседку. Поднялась старушка на седьмой этаж, в квартиру госпожи Малович, выпить кофе. Выпила чашечку, пожаловалась на ревматизм, даже приметила новый ковер на полу и похвалила его расцветку. Потом ушла в душевую и закрыла за собой двери. Из-за слабого здоровья старушки, Малович скоро забеспокоилась, чего это ее гостья не выходит из душевой. Ты там не свалилась, спросила она. Пробовала она до Ханифы докричаться, но та не отзывалась. Стала она тогда стучать в двери. Когда и тут никто не отозвался, принялась она уже по дверям долбить. Ничего не оставалось, кроме как дверь выломать. В душевой было пусто, а Малович в ужасе запричитала. Высунулась она из окна и увидела ужасную картину: перед дверьми подъезда лежало размазанное по асфальту вдребезги разбитое тело. Когда сосед с первого этажа прикрывал тело бедной бабушки, ее платок был подхвачен ветром и, будто знамя ее души, воспарил между новостройками Храсно. Этот кашмирский платок, полученный в подарок от сына, долгие годы грел больную старушку и был метафорой ее семейственности. Так и остался он в нашей памяти парящим, всегда напоминая о хрупкой природе человека, которая в любой момент может приоткрыть свое окно в смерть.
Среди множества связанных с покойницей рассказов, чаще всего вспоминалось, как она поучала своих детей:
— Запомните, детки, сосед важнее вам родной матери!
О добрососедстве в Боснии говорят много, и всегда подчеркивается важность соседских взаимоотношений. Возможно, в старые времена так оно и было, но вот сегодня никаких особых достижений в этой области не отмечается. Тем более отталкивающими оказались побуждения соседа с первого этажа, прикрывшего покрывалом страдалицу, нашу мертвую бабушку. Сделал он это не для того, что спрятать от взглядов соседей погибшую женщину и грубую картину ее смерти, такой уж был заведен порядок, прикрывать смерть, пока не приедут доктора или могильщики и не унесут разбитое тело. Потому что как только его дети вернулись из школы, прошли мимо прикрытой старушки и, не увидев ничего травмирующего, зашли в дом, он снял с бедолаги покрывало, вернулся домой и бросил его в стиральную машину.
Моя мама пришла на место несчастья, увидела изломанное бабушкино тело и никогда больше уже не смогла избавиться от этой картины. В такие моменты невозможно найти слова утешения, но Сенка знала, что до такой смерти ее маму довела не болезнь, с которой она успешно боролась много лет. Просто не было больше рядом с ней ее мужа, и она не видела причин жить дальше.
Снимать фильм тогда было невозможно. Сделано это было, когда в чувствах всех нас, родных и близких благородной старушки, начало тускнеть невероятное несчастье ее самоубийства. Фильм был снят, когда смягчилась в наших мыслях острота этого происшествия, подобно тому, как со временем с черно-белой фотографии пропадает блеск и сменяется матовой поверхностью, которая становится привычной, и само происшествие исчезает в объятиях вечности.