В сорок втором в каждом районе открылось по танцплощадке и едва солнце садилось за горизонт, везде грохотала музыка: спасу от неё не было. Из вечерних школ туда спешила рабочая молодёжь, песни, хохот раздавались тут и там. В ресторан «Тагил» было не попасть, столик надо было бронировать чуть ли не за месяц, и в местном «Тагильском рабочем» корреспондент Шапочкин здорово прошёлся по этому безобразию. В пику ему выступил товарищ Андреев и в газете завязалась полемика, за которой с любопытством наблюдали читатели. В «Тагил» отец как-то сумел устроить официанткой дочку Галину, и теперь очередь в её женихи стала ещё длиннее. Галинка всё сразу поняла и стала очень разборчивой. Младшие Закусины — Сергей и Виктор, хулиганили на Малой Кушве, и отец собирался обоих их взять с собой на покос, поучить дисциплине.
Николай смотрел на свой город в клубах заводского дыма, в разноцветных вечерних огнях и весёлых песнях. Смотрел, как строится мост на Выю, мост на Гальянку через пруд, как гремит последний трамвай, уходящий в депо — и хотелось остаться здесь, в настоящем.
А потом, в сторожке, прикрыв глаза и зачем-то уши, он становился другим Закусиным и монотонно рассказывал…
— В сорок втором много народу болело от недоедания, от холода. Коля Подьяков кашлял постоянно. Семён Кучер заболел, потом Афанасий Воронцов… Их в Карлсбадскую больницу увезли. Мы думали, не вернутся они оттуда… Грязь была в бараках, хуже, чем в конюшне. Летом Скорик задыхаться стал, его в лазарет Фалькенау отправили. В сентябре туда же увезли Сашку Терехова. А в ноябре — Гришу Рачинского, он с голода язвами покрываться стал… Много, очень много умерло от тяжёлой работы, — со вздохом добавил Николай. — Капитан Яков Новиков погиб, мы с ним вместе в Вайдене работали… так и повалился прямо на карьере. Сердце не выдержало…
Петрович неожиданно достал металлические походные стопки и разлил всем по сто грамм.
— За капитана. Не чокаясь, — и пояснил смущённо, — был у нас тоже капитан Новиков. Хороший мужик был. Как отец мне был. Бандиты его зарезали …
Они молча выпили.
— Как-то в конце сорок второго, в декабре, — задумчиво рассказывал Николай, ко мне Сашка Терехов подошёл. Он как раз из лазарета вернулся, со мной в бригаде работал, я ему полегче скидывал. Сашка смотрит на меня так искоса и песню насвистывает. Я так прислушался: нет, не Интернационал, его фашисты петь запрещали. А потом вспомнил. Эту песню ещё в Офлаге ночами пели:
Пусть враги как голодные волки
У границ оставляют следы,
Не видать им красавицы Волги
И не пить им из Волги воды…
Я подпел маленько, а Сашка подошёл и говорит:
— Я за тобой уже месяц наблюдаю. Смотрю, ты наш человек. Советский. А советские люди, они в плену не сдаются, поддерживают друг друга. Это мне в лазарете в Фалькенау объяснили всё. У них там сильная ячейка. Они меня выходили и от охраны прятали, чтоб подольше полежал. Что, не веришь? Нас, таких много. И в лазарет много наших попадает из других команд. А выписываются — и в командах свои ячейки создают.
— И как вы называетесь?
— Братство советских военнопленных. Ты теперь тоже наш брат. Но имён никаких нельзя. Чтобы гестаповским полицаям не выдали. Иначе смерть! Так что я теперь твой связной. А если меня возьмут, то Савелий Скорик. Знаешь ведь его?
Вот так я и стал подпольщиком. Только мы толком не делали ничего. Бумагу для агитации достать не могли. Пытались связаться с чехами на зав оде, но их паролей не знали. С женщинами-чешками не пытались: слишком опасно это было. Разве что дружнее стали между собой. Я сразу Фиму Попова завербовал и Лёшу Гребенчу. И следить мы покрепче стали за «скользкими».
— Это какими?
— Просто предателями. Или теми, кто в армию Власова вступить собирался. Агитировать ведь чуть не каждый месяц приезжали. Выстроят в шеренгу, охранники-автоматчики с собаками окружат со всех сторон. Немецкий офицер через переводчика речь толкает… А потом офицерский подпевала выходит, пожилой такой, не то в мундире, не то в гражданском. И уже по-русски: «Кто хочет встать в ряды освободительной армии? Кто хочет отомстить большевикам за все обиды и притеснения? Вас ждут отдых, хорошая пища, красивая униформа, шнапс и женщины. Кто желает, сделайте три шага вперед!»
А мы стоим. Молчим…
А он не унимается: «Вам, что жизнь не дорогá? Ваше правительство отказалось от вас. Вы для него дерезтиры и предатели. Домой вам дороги нет. За кого вы кровь проливали? Немецкое командование даёт вам шанс на новую жизнь!»
Петрович утёр пот со лба, только скомандовал:
— Стоп! Погоди! Кто такой этот Власов? Что за освободительная армия?
А Степан только успевал потом записывать, и про генерала-предателя, который в плен попал под Ленинградом, и про то, как он на сторону врага перешёл, и как людей из пленных набирал, чтобы своих же сограждан и убивать…
— Что ж за мир-то там у тебя такой, — Петрович, выругался, — что генералы на сторону противника переходят!
— Нет, — задумчиво сказал Николай, — предателей мало было. Других, тех, кто не предал, было больше. Они были в Офлаге, я их помню. Их потом эсэсовцы увезли куда-то. Говорили, что один из перебежчиков донёс на них…
А под конец сорок второго забрали куда-то Лёшу Гребенчу. Переводчиком самоизбрался Тимофей Гунько. Всё порядки какие-то свои наводить стал. Дядь Гриша много раз ему внушение делал, да тот, видать, знакомства какие-то среди комендатуры заимел…
А в сорок третьем семнадцатого февраля над карьером Катценхольц раздались выстрелы: стреляли эсэсовцы. Когда подпустили дядь Гришу, а потом и всех остальных, увидели на склоне тело убитого пленного.
Николай и ещё трое несли вечером погибшего назад. Оказалось, идти нужно дальше Зоодау, в деревеньку Даловице. Там в яме и хоронили наших пленных… Пока несли, Николай из разговоров узнал, что погибший был лейтенантом, Владимир Кудря его звали. Не выдержал он издевательств и пытался бежать. Оказывается, пленены они были в один день, а родом Владимир был со Ставрополья.
Через пять дней вернулся Гребенча. В бане после работы поздно вечером, собрал всех наших, проверенных. И спросил едва слышным шёпотом:
— Ну что, товарищи, у кого день рождения второго февраля?
— У меня, — отозвался с удивлением Николай. — Поздновато с подарками-то…
— Танцуй, Колька, — широко улыбнулся бритый наголо Гребенча. — Второго февраля наши отбросили немцев от Сталинграда! По всему миру говорят!
Со всех сторон загалдели, загомонили. Ещё бы: с самого начала плена фашисты только и делали, что твердили, что Красная Армия давно разбита, Москву взяли и все пленные — предатели, потому что не застрелились, а тут такое!
Николай повис на Алексее, но его оттеснили, подвинули. Включили воду сильнее, чтоб не подслушали. Засыпали вопросами Гребенчу.
— Ну-ну, потише, — нахмурился тот. — У стен есть уши… В шахтёрском городе Фалькенау есть лазарет. Там наши партийную ячейку создали. Братство советских военнопленных. Много наших пленных вступило. Трибунал всех предателей и власовцев карает. И от айнзацкоманд прячет тех, кого предали. А больных выхаживает и подкармливает… Кто из вас был в Фалькенау?
— Я, — ответил Саша Терехов. — Знаю там майора Шеина. И врача Грановского.
— И я знаю, — хрипло отозвался Савелий Скорик. — С того света меня вытащили.
— Я тоже бывал, — сказал Гриша Рачинский. — И Алексей Голиков. Наши все в деле. Мы готовы. Людей только мало надёжных.
Договорились на том, что тайно наберут ещё людей в ячейку. А вербовать будут так же, тройками: один знает двоих подпольщиков и больше никого, а каждый из них знает тоже только по двое. Конспирация должна быть на высшем уровне, как и дисциплина! Иначе смерть не только тебе, но и всем остальным…
Через девятнадцать дней, 11 марта, Гребенчу забрали. Пошли шепотки, что, мол, не вернётся больше. Что подслушали его, да забрали в местное стапостелле в Карлсбаде — гестаповскую полицию. И ничего у Николая не оставалось, кроме надежды…