Глава 7. Ночь откровений

Петрович его в ту ночь шибко выручил. Вытащил из машины, отволок в сторожку, положил на лежанку. И машину внутрь загнал — всё честь по чести. Только в бокс не поставил, рогожей накрыл, узко было в боксе.

От крепкого, как кирзовый сапог, чая, Николай пришёл в себя, утёр окровавленный нос.

— Пей, — усмехался в седые усы Петрович, — пей. Я тудысь ещё беленькой плеснул. Что, перегрелся, поди, в своей жестянке?

В сторожке было тихо, только рядом, через дорогу, ровно гудели доменные печи родного завода. Негромко шумела вода в плотине. Раздался на улице смех случайных прохожих — и смолк.

— Привиделось мне, Петрович, будто Германия на нас войной пошла, — неожиданно для себя заговорил Николай. Ему нужно было хоть кому-нибудь это рассказать, чтоб не тронуться умом. — Много народу нашего убили. Сколько — словами не описать. Всё кругом сожгли дотла. А меня в плен взяли…

Он рассказывал и то, что было дальше. А видения приходили одно за другим, наслаивались, заставляя голос дрожать и срываться от страха. Но Петрович подливал чай, и Николай продолжал…

Он понятия не имел, что такое гефангенские лагеря — кто спросил бы, он бы только у виска покрутил. И языка немецкого он не знал. Но из сна он знал прекрасно, что это место голода и мучения. И что «гефанген» на табличке — это «пленный» по-немецки.

Николай не был никогда в Минске, но помнил поле. Огромное поле, усеянное сотнями тысяч людей под палящим солнцем. Было так тесно, что сидели друг на друге, а само поле было огорожено немцами кольями да верёвками. Среди людей попадались и гражданские, и красноармейцы… хочешь пить — вот тебе грязная вода с илом у берега Свислочи. По нужде ходить туда, где стоишь, иначе пристрелит из автомата охранник. Вон, бедняга Антипенко, что лежит мёртвый на краю поля, не даст соврать… Из еды не доставалось ничего, ибо толпы обезумевших людей растаптывали сухую воблу и макароны, брошенные немцами на землю. Поесть удалось через неделю — баланду из муки и крупы.

Он не ездил никогда в вагоне для скота… но всё же помнил, как глотал каждый вдох, когда их, скованных по двое, по трое, натолкали в вагон битком, как вещи в комод. Он видел, как кто-то пытался бежать, выпрыгивал на насыпь. А потом слышалась немецкая ругань, сухие плевки автоматной очереди и слабый крик… Но это людей не останавливало: беглецы всё пытались и пытались. Их тела оставались на земле, а в вагоне становилось легче дышать. И думать об этом было невыносимо.

Один лагерь сменялся на другой, минский на польский — всё то же поле, огороженное верёвками и немцами с автоматами. И до чего ж обидно было понимать, что и немцы не ожидали такого количества пленных, раз в таких скотских условиях держали!.. А по ночам лили дожди и единственным спасением было прижаться к чужой спине в мокрой гимнастёрке. В те ночи Николай спасался тем, что вспоминал печку у себя дома, такую тёплую, трещащую дровами… Больно было видеть, как пленных бойцов грабят предатели: раздевают до белья, бьют, расстреливают. Немцы при обыске отобрали всё: деньги, фотографию сестры, сорвали зачем-то малиновые кубари с петлиц, вытряхнули сумку…

Но хуже всего было здесь, в Германии, в Хаммельбурге, в Офлаге номер 62. Offizierslager, оффицирсляга, то есть… для таких же командиров-неудачников, как и он сам. Для тех, кто «должен был застрелиться, а не сдаваться в плен». Здесь в отдельном бараке даже генералы были… Хуже всего было то, что здесь ты переставал быть человеком…

Здесь Николай часто вспоминал о том, как его взяли в плен. И как думал тогда, что не сразу убьют, раз беспартийный. А в Офлаге номер 62 думал: «Дурак был. Убили бы сразу и дело с концом».

Петрович слушал спокойно, не перебивал. И Николай продолжал.

Он рассказывал, как у них отобрали сапоги и форму. Голышом загнали в баню-вошебойку и выдали какое-то тряпьё. А вместо обуви — деревянные башмаки, скользкие — не сбежишь в них никуда. И повесили на шею железный жетон на шнурке. Как хозяева рабам вешали. Это потом ему объяснили, зачем на жестянке перфорация: подохнешь — так отломают кусок и в зубы тебе сунут, чтобы в случае чего ясно было, какому лагерю принадлежишь.

— А самое поганое, — негодовал Николай, — я там больше не Николай Закусин. Даже не воентехник второго ранга! Я — номер «Цвай-цвай-фюнф-цвай», понял? То есть две тысячи двести пятьдесят второй. И обязан отзываться на эту пакостную кличку на каждой перекличке утром и вечером. Кричать «Хиа!» новым хозяевам, то есть «Здесь!» Сначала-то я замешкался, недостаточно быстро отозвался. Охранник меня так дубинкой избил, что я кричал эти «Цвай-цвай-фюнф-цвай»…

Петрович вложил на стол свёрток вощёной бумаги, вынул из него шаньги, нарезал колбасу.

— Да… И еда… — Николай глянул на угощение и сглотнул. — Я видел, как за еду дрались. Немцы буханку хлеба кинули и кино на плёнку снимали, как пленные хоть кусок пытаются ухватить…

Он не выдержал, сжевал колбасу и холодную шаньгу. Прикрыл глаза. Заговорил тихо, скороговоркой:

— А потом, осенью, ты понимаешь, пришли эти, в чёрных шинелях. С молниями на нашивках. Эсэсовцы. Ходили по лагерю и пальцем в перчатке тыкали — этого, этого и этого. И людей забирали. А обратно они приходили на себя не похожи: кто хромал, у кого зубы выбиты… а кто и вовсе не возвращался. И заговорили, что евреев ищут, комиссаров. Что за каждого выданного комиссара — паёк в награду…

Николай замолчал, пытаясь подобрать слова для неописуемого.

— Людей группами куда-то увозили. Помногу. Пропадали сержанты. Политруки. Связисты. Никто не возвращался. А в лагере этом на допрос всех подряд таскали. Всех, за кого пайком предателям заплатили… За тарелку супа людей этим гадам выдавали, представляешь?! Яша Игнатов сразу имя сменил. Сёма Кучер — тоже. Моё взял. Мне что — не жалко… лишь бы он с нар встал, ведь три дня кровью в бараке плевал, бедняга! Евреев Шевчука и Каца в нужнике спрятали, они тоже имена сменили.

Николай допил чай и наконец выдохнул. Он поднялся и глянул в окно будки. На улице занимался рассвет. Розовые облака свежими пионами расцветали на горизонте. Николай всё ещё кипел от негодования, но с рассказом кошмарный сон постепенно отступал, уходил вместе с летней ночью.

— Жениться тебе надо, Николай, — скрипуче протянул Петрович. — А про сны такие не говори никому. Не тревожь семью. У мачехи твоей дети малые…

Николай замер и посмотрел на Петровича так, будто увидел первый раз в жизни.

— Не говори, не надо, продолжал тот, подливая чай. — Мало ли. Нарвёшься на нехорошего человека — скажут, что шпион ты заграничный. Мол, на страну нашу великую наговариваешь…

Николай усмехнулся.

— Вот, значит, как. А ты и есть, похоже, тот нехороший человек. А, Петрович?

Петрович сухо улыбнулся в седые усы.

— Каждый из нас своё дело делает. Каждый своей стране служит. Ты вот первого секретаря возишь. Машины чинишь. А я шпионов ловлю. Родину охраняю.

Он достал из нагрудного кармана удостоверение, на обложке которого блеснули буквы «НКВД СССР».

Загрузка...