В море приходят с берега.
Семья Далей жила в Николаеве. Портовый город Николаев стоит на месте слияния рек — Ингула и Южного Буга.
От Николаева до моря рукой подать. Но когда отец решил, что сыновьям Владимиру и Карлу быть моряками, им пришлось сушей пересечь всю Россию. С Черноморского побережья детей повезли на берега Балтики. Флотских офицеров готовили тогда в Петербурге, в Морском кадетском корпусе.
Ехали на линейке — многоместной повозке без крыши.
Для защиты от зноя и непогоды натянули над линейкою холщовый навес.
Владимира и Карла везла в корпус мать. Далю-отцу было не по карману ради такого случая гнать в Петербург большой экипаж. Стали искать попутчиков на паях. Собрали еще восемь человек.
Большая повозка, набитая пассажирами и вещами, неторопливо катится с юга на север.
День, другой, третий — мягко катится по дороге повозка. Копыта лошадей бесшумно падают в пыль. Пыль поднимается из-под тяжелых копыт, из-под медлительных колес, обволакивает линейку, густая и невесомая.
За пропыленными холщовыми стенами экипажа покачивается необозримая широкая степь. В конце лета степь поблекшая, выжженная солнцем, — охра. Небо тоже выгорело.
Нежданный ветер проносится по степи, как по водной глади. Ковыль стелется волнами. Под порывами ветра напряженно прогибается холст, которым обтянута линейка. Отвязавшийся угол материи бьется на ветру пойманной птицей.
Когда раскинулся вокруг необозримый простор, когда волны пробегают по ковылю, когда мерно раскачивается повозка и ветер упорно гнет холст, игра приходит сама.
Черное море осталось за спиною. Морской корпус еще далеко впереди — у холодных балтийских вод. А между двумя морями, в знойной степи, два мальчика воображают, будто плывут на корабле.
Владимир взбирается на козлы, из-под ладони всматривается в даль, командует:
— Поднять паруса!
Из повозки Карл глухо отвечает:
— Есть поднять паруса…
Проезжали Украину, Белоруссию, губернии Псковскую и Новгородскую. Проезжали города, местечки, села, деревни. Слышали речь украинскую, белорусскую, польскую, еврейскую. Звучал вокруг русский язык.
Семейство Далей было к языкам способно. Даль-отец владел многими новыми языками, а также древними. Мать одинаково хорошо объяснялась на пяти языках. Но дома, между собой, говорили по-русски.
По дороге Владимир слышал русский язык на базарах, в трактирах, в деревенских избах и на постоялых дворах. Слышал мужиков, торговцев, нищих, кузнецов, солдат, монахов, лоточников.
Они говорили по-русски, и все же не так, как говорили в семье Далей или у знакомых.
Они произносили очень весомые, удивительно точные слова. Многие Владимир не знал прежде. Он не понимал их, но угадывал смысл. Порою же лишь чувствовал их необычную красоту и точность.
— Проведать бы, нет ли где поблизости кузни… — задумчиво молвил возница, сворачивая с тракта на проселок.
А пока ковали лошадей, одна из попутчиц охотно объясняла:
— Вот и отправилась в Петербург сынка проведать…
Владимир настораживался: слово меняло цвет на глазах.
Хозяйка на постоялом дворе предложила радушно:
— Отведайте, матушка, наших щей.
Случившийся тут же странник-старичок закивал головой, принялся рассказывать:
— Поведаю вам, государи мои, историю жизни своей…
Повозился на скамье и, усевшись поудобнее, начал:
— Не изведав горя, не узнаешь радости…
С юга на север катится, поскрипывая, повозка. Верста за верстою разматывается дорога под неторопливыми колесами.
Теперь Карл взбирается на козлы, командует:
— Убрать паруса!..
Не слыша ответа, зовет:
— Владимир!
Но Владимир не хочет больше играть, притаился в темной глубине повозки, думает.
Ярко вспыхивают в памяти удивившие за день слова. Проведать…
Отведайте…
Поведаю…
Изведаю…
Повозка останавливается. Там, за холстом, кто-то спрашивает возницу:
— Куда путь держите?
Другой голос, басовитый, встревает:
— Не кудыкай, счастья не будет.
Возница сердится:
— Чем лясы-то точить, подсказали б, где тут на постой проситься, чтоб в поле под шапкой не ночевать.
Встречные в два голоса долго объясняют.
— Далече? — спрашивает возница.
— Верст пять.
Щелкают вожжи. Повозка резко подается вперед и опять катится, поскрипывая.
Басовитый весело кричит вслед:
— Добрый путь, да к нам больше не будь!
Возница поет.
Песня протяжная. Русская.
Задремывая, Владимир еще вслушивается в ее слова, малопонятные, но прекрасные.
Повозка покачивается.
Владимир засыпает, уткнувшись в теплое материнское плечо.
Бормочет.
Сны мальчика набиты словами.
Под колесами разматываются версты.
Печка нежит, а дорожка учит.
Петербург поразил ровным строем дворцов, прямизною просторных проспектов.
В столице жила сестра матери — Анна Христофоровна. У нее и остановились.
По чинным проспектам неприлично громыхать в многоместной провинциальной повозке — выезжали в тетушкиной карете.
Матери не по средствам дорогой Петербург — старалась сладить дело побыстрее.
В Морской корпус попасть было не просто, однако у Даля-отца, служившего в Николаеве по морскому ведомству, нашлись кое-какие влиятельные связи.
Для Владимира и Карла корпус начался полнолицым седым адмиралом в парадном мундире, увешанном крестами и звездами. Участник известных сражений и походов адмирал Петр Кондратьевич Карцов был директором Морского кадетского корпуса. Кроме того, состоял членом Государственного совета, Правительствующего сената и Адмиралтейств-коллегии. Оттого в корпусе бывал редко и просителей принимал на дому. С госпожой Даль был любезен, Владимира потрепал по плечу, Карла, младшего, погладил по голове, пробежал поданную бумагу и велел наутро же везти детей в корпус.
После адмирала еще куда-то ездили, делали визиты, что-то покупали.
Поздно вечером на диванчике у тетушки Анны Христофоровны в последний раз укладывался спать мальчик Владимир Даль. Завтрашний кадет.
Закрыл глаза. Перед глазами плыл Петербург. Не солнечный. Не цветной. Словно нарисованный карандашом и прикрытый прозрачной бумагой.
Не спалось. За стеной, за дверью звякала посуда, беседовали взрослые.
Взрослые в гостиной у Анны Христофоровны говорили совсем иначе, чем встречные на дороге. Говорили какими-то скучными, очищенными словами. Они звучали так ровно, точно были одинаковыми, точно там, в гостиной, все время произносили ровным голосом одни и те же слова. Услышанное на дороге словцо вставить в такую речь невозможно. Слова на дороге были солеными, сладкими, горькими, обжигающими и холодными, были цветастыми, угловатыми и круглыми, бесшумными и грохочущими.
Владимир Даль еще не знал из химии, что хорошо очищенная вода — дистиллированная — самая невкусная. Он еще не понимал, он только-только почувствовал, что простой народ говорит по-другому, чем обитатели гостиных. Почувствовал, что говорит простой народ лучше, вкуснее, краше.
…Едва рассвело, заторопились в корпус.
Вдоль прозрачных прямых проспектов стоял навытяжку одноцветный Петербург. Здания равнялись носок к носку, плечо к плечу, держали строй. Петербург был похож на военную службу.
Начинать военную службу всегда тяжело. Особенно когда тебе от роду только тринадцать лет. Владимир крепится, делает вид, что весел, тормошит, поддразнивает Карла. Тот совсем струсил, забился в уголок тетушкиной кареты, молчит. Владимир снисходителен к брату: Карл на два года младше.
Наверно, тихому лесному ручью страшно, когда, зажмурив глаза, он бросается в многоводную бурную реку.
Владимир жался спиной к нетопленной печке. Вдруг бухнули залпом двери классов, множество кадетов, одинаковых в своей одинаковой форме, с шумом промчались мимо. Некоторые останавливались, спрашивали имя, другие выкрикивали на ходу: «Новички! Новички!» Кто-то, пробегая, дернул за руку, кто-то толкнул в плечо. И неожиданно на галерее снова стало пусто и тихо.
Появился офицер, повел новичков в цейхгауз. Приказал переодеться — им выдали светлые брюки, узкий в талии мундир с погонами, высокий кивер. Все стали похожими один на другого; Владимир с трудом отыскал среди прочих Карла.
Одинаковая форма скрывает поначалу своеобразие внешности и характера отдельного человека. Нужно время, пока особенности каждого прорежутся сквозь толщу формы. Как будто глядишь на улицу, протирая понемногу заледеневшее оконное стекло.
Даже мать, прощаясь, вглядывалась неуверенно:
— Карл! Владимир!
Мальчики, неловко держа под мышкой громоздкие кивера, переминались с ноги на ногу, спешили. Приказано было принести от каптенармуса тюфяки и подушки, получить у дежурного расписание классов. Неотложные дела. Свои заботы.
Два ряда золотых пуговиц границею отделили кадетов от матери, навсегда отрезали от прошлого, от детства.
— Вольдемар! Карльхен!
Повернулись кругом, пошли прочь новой походкой — деланной, нарочито четкой.
Иди прямо, гляди браво.
Дремлет в музее небольшое суденышко — ботик. Его называют «дедушкой русского флота». Ботику суждено было пройти первую милю к морской славе России.
Рассказывает Петр Первый, что, найдя суденышко в Измайлове на льняном дворе, с голландцем Карштеном Брандтом опробовал его на Яузе, и на Просяном пруду, и на озерах Переяславском и Кубенском, но повсюду вода оказалась узка и мелка. Того ради, рассказывает Петр, «положил свое намерение прямо видеть море».
Чтобы видеть море, чтобы овладеть морем, нужны мореплаватели.
1701 года, января 14-го дня учреждена была школа «математических и навигацких, то есть мореходных хитростно искусств учения». Навигацкая школа разместилась поначалу в сухопутной Москве, на Сухаревой башне.
С 1701 по 1814 год, когда Владимир Даль надел кадетскую форму, много воды утекло. Воды, вспоротой острыми носами кораблей, вспененной ядрами.
В эти годы уложились славные победы молодого российского флота — Гангут, Чесма, Калиакрия. Исследования Камчатки, Аляски, Сахалина. Первая русская кругосветная экспедиция.
И сама Навигацкая школа, обращенная со временем в Морской кадетский корпус, передвинулась в Петербург — поближе к большой воде.
Ни одно событие на флоте не обходилось без воспитанников корпуса.
Кадет Владимир Даль только привыкал к морской службе, учился жить по колоколу (в шесть — подъем, в восемь— классы, в час — обед, в два — снова классы…), а где-то в тамбовской глуши доживал свой век выпускник 1766 года адмирал Ушаков. Уволенный царем от службы, томился в отставке независимый Сенявин. Заглядывал в классы инспектор корпуса, прославленный мореходец Иван Крузенштерн. Плыл вокруг света Лазарев. Замышлял поход в Антарктику Фаддей Беллинсгаузен.
Будущие кадеты, будущие адмиралы, герои Севастополя, Корнилов и Истомин — еще дети малые — робко складывали первые слоги. А рядом с Далем жил по тому же колоколу будущий их сотоварищ — кадет Павел Нахимов.
Все вроде бы шло к тому, чтобы стать Далю отличным моряком. Подобно многим другим выпускникам приумножить славу корпуса.
Ведь по выучке мастера знать.
На рассвете звонил колокол. Еще заспанные, кадеты строились во фронт. Дежурный офицер шествовал меж рядов, проверял, чисты ли руки, подстрижены ли ногти, все ли пуговицы на мундире.
Завтракать, обедать и ужинать шли строем в залу. Зала была огромная; говорили, будто в ней может свободно маневрировать батальон.
Столы сверкали дорогою посудою. Жидкую кашицу черпали серебряными ложками. Простой квас пили из тяжелых серебряных стоп.
Корпус славился музыкой. Корпусной оркестр приглашали играть на балах. По субботам кадетов учили танцевать. Гремели полонезы, мазурки. Тоненько звякал хрусталь в громадных люстрах. В натертом до блеска паркете отражались светлые кадетские брюки.
Со стороны посмотреть — радостная картинка: чистенький юноша, сверкающий галунами, погончиками и пуговками, тянет квасок из массивного кубка или отплясывает лихо мазурку в парадной зале.
Но у Владимира Даля перед глазами другая картинка — мрачная. Тускло освещенная комната — «дежурка», — бадейка с розгами, гладкая скамья и скучающий барабанщик, готовый всякую минуту исполнить роль палача. Застряла в памяти невеселая картинка. Накануне смерти Даль скажет про годы учения: «Одни розги».
По корпусу ходили вразвалку бывалые кадеты — «старики». Из-под расстегнутых курток торчали, разъяряя начальство, ярко-красные шейные платки.
«Старики» грубили офицерам, держали в рабстве малышей, по вечерам самовольно удирали из корпуса — это называлось «ходить на ваган».
«Старики» не боялись порки, потому именовались еще «чугунными». Случалось, нарочно брали на себя чужую вину. Презрительно говорили ожидавшему наказания: «Ты, поди-ка, разрюмишься да станешь прощения просить! Ну скажи, что это я!» Под розгой «чугунные» прощения не просили, не хныкали. Ругали на чем свет стоит барабанщика, хрипло дерзили воспитателю.
Даль не мог, как «старики». Он был юноша старательный, воспитанный и удивительно аккуратный. Ему легче было застегиваться на все пуговицы, чем ходить нараспашку.
Но и это не спасало от розги. Секли не только за что-то. Ни за что тоже секли. Чтобы оказаться на холодной гладкой скамейке, вовсе не обязательно пропустить класс, затеять драку в спальне или «сходить на ваган».
Все в корпусе знали кадета, которого высекли трижды за один час.
На экзамене священник дал кадету прочитать отрывок из священного писания. Кадет прочитал так, как в книге.
— Не так, — сказал священник.
Кадета разложили на скамье и выпороли — за рассеянность.
— Читай еще раз, — повелел духовный отец.
И кадет еще раз прочитал так же.
И его опять выпороли — за непослушание.
И снова приказали читать. Кадет третий раз прочитал злополучный отрывок. Слово в слово. То, что черным по белому было напечатано в книге.
В третий раз его пороли — за упрямство.
Потом священник сам заглянул в книгу. Там оказалась опечатка!
Свист розги висел над страной. Надо ли удивляться, что какому-то кадетику лишний раз всыпали горячих?..
Кадет Владимир Даль изо всех сил старался не нарушить порядка, но все ждал, когда подведут к скамейке, прикажут: «Ложись!» Он знал, что подчинится. Он был исполнителен. До мелочей точно представлял себе, как разденется, как ощутит первое прикосновение холодной скамьи, как увидит совсем рядом мокнущие в бадейке прутья.
Самое интересное, что Даль был из числа тех немногих кадетов, кого за пять лет учения так ни разу и не высекли.
Его никогда не пороли, а он даже на смертном одре вспомнил розги.
Другие, поротые, писали восторженные мемуары о корпусе, а Даль, небитый, примерный ученик, всю жизнь терпеть не мог это заведение.
Он жил по распорядку, застегнутый на все пуговицы, старательный, аккуратный, — и знал, что в любую минуту его могут высечь.
Свист розги преследовал его, отравлял ему юность.
На рассвете колокол будил Даля, одновременно пробуждал в нем мысли о порке.
Так и жил в корпусе: спина наша, а воля ваша.
Люди разные, и обиды у каждого свои.
В корпусе, где жила несправедливость, обид было много. Разных. На всех хватало.
У Даля были свои детские обиды. Они долго не затягивались, долго его точили.
…Утром, к завтраку, выдают по чайной булке. Булка, хрустящая, вкусная, высоко ценится. На нее можно выменять карандаш, пуговицу или другую нужную вещь.
На обед и на ужин дают жидкую кашу-размазню. Размазню мало кто любит — вечно остается в тарелках.
Чудак Даль отдает вкусную булку за тарелку кашицы, переливает размазню в свою посудину, уносит куда-то.
В час досуга по скрипучей лестнице незаметно поднимается на чердак. Там, в уголке, за стропилами, прячет он свою тайну — модель корабля.
Руки у Владимира ловкие — хорошо мастерит, вырезывает, клеит. Кашицу приберегает вместо клейстера.
Фрегат получается на славу: мачты, паруса, орудия. Как на картинке в классе.
От едкой чердачной пыли свербит в носу. Даль морщится, боится чихнуть: высекут.
Разве не твердит инспектор, колотя кадетов серебряной табакеркой по голове: «Не мудри по-своему! Делай то лишь, что велено!»
А Далю обидно: завтрашний морской офицер, он строит модель корабля, — и должен таиться, прятать хорошее.
Почему?
…В просторных улицах гуляет ветер.
Даль спешит по проспектам. Возвращается в корпус.
За успехи в учении и примерную дисциплину был на каникулы отпущен к родне.
Жил он у тетушки Анны Христофоровны, с утра до вечера трудился не покладая рук.
В классе физики увидел электрическую машину и решил сделать такую же. Раздобыл кусок толстого стекла и все три дня отпуска провозился за его отделкой, стараясь обточить, округлить его и просверлить в нем дырку.
Даль спешит в корпус, тащит стекло под мышкой.
Громовой голос раздается неожиданно сверху:
— Что ты несешь, мерзавец?
Владимир застывает на месте, вскидывает глаза — в окне второго этажа грозное лицо одного из корпусных офицеров.
— Брось стекло, мерзавец!
Даль не шевелится.
— Ну, я ж тебя!
Лицо исчезает.
Некоторые говорят, что тут послушный Даль швырнул стекло на мостовую и оно взорвалось сотнями сверкающих брызг.
Сам Даль рассказывает, что бросился бежать, спрятал стекло в надежное место и после целый месяц старался не попасться на глаза сердитому офицеру.
Все вроде кончилось благополучно, но Далю обидно: по прихоти самодура уничтожать свой труд, прятаться, унижаться.
Почему?
…К Новому году в корпусе готовятся задолго. Делают маскарадные костюмы, каждая рота мастерит свою праздничную пирамиду.
Пирамида — это большой фонарь из тонкой бумаги. На бумаге рисуют яркие картинки. В праздничный вечер пирамиды освещают изнутри. Получается красиво.
Офицеры тоже любуются картинками. Обсуждают, чья пирамида лучше. Однако делать пирамиды не разрешают. Не положено.
Пирамиды сооружают тайком. На чердаке. В закоулках темных галерей.
В Далевой роте пирамида задумана огромная. Все приготовлено заранее и незаметно: лучина, картинки, вырезки. Остается собрать.
Собирают до рассвета, в умывальне.
Дежурный воспитатель — как гром среди ясного неба. Разъяренный, крушит, ломает, топчет. «Розог! — кричит. — Розог!» Брань, побои, слезы.
И все же потом пирамиду заканчивают. Из уцелевших кусков, из остатков. И даже такая пирамида очень хороша. Офицеры на балу разглядывают да похваливают. Лютый воспитатель потирает руки, хвастается: «Наша рота!..»
А Далю обидно.
Почему все это?
Обида не только боль, обида — урок. И надолго.
Не досади малому, не попомнит старый.
Старики любят вспоминать. Детство, школу, учителей. Часто вспоминают смешное. Забавные выходки нелепого преподавателя. Проказы товарищей — дохлую кошку, подброшенную в учительский стол, или кулек с порохом, спрятанный в печке. Старики думают о детстве с улыбкой. Даже детские горести кажутся милыми и смешными.
Нелепых учителей в Далево время было хоть отбавляй. Сотни случайных людей — глупых, смешных, жестоких. Негодяй, который топтал праздничную пирамидку, труд многих ночей, был не то внуком, не то племянником тогдашнего директора корпуса. Этого оказалось достаточно, чтобы стать воспитателем.
Старший учитель французского языка Триполи отворял дверь в соседний класс, дразнил Белоусова, учителя немецкого языка: «Белоус, черноус, синеус…» Белоусов мчался к двери, ревел яростно: «Ах ты пудель!» Начиналась перебранка. Триполи имел генеральский чин.
Мудрено ли, что Даль, вообще не любивший корпус за несправедливость, за скамью для порки, за серебряную табакерку, которой колотил по кадетским головам инспектор, вспоминал своих учителей либо с горечью: «Одни розги!», либо со стариковским снисходительным смешком?..
Весело читать про Триполи и Белоусова, про учителя Груздева, который злился, услышав слово «грузди», или про воспитателя Метельского, который запрещал кадетам упоминать слово «метель»: «Не смей говорить — «метель», говори — «вьюга»!»
Весело читать задачки из курса арифметики «штык-юнкера» Войтеховского:
Нововыезжей в Россию французской мадаме
Вздумалось оценить богатство в ее чемодане;
А оценщик был Русак,
Сказал мадаме так:
— Все богатство твое стоит три с половиною алтына,
Да из того числа мне следует половина…
Страшно читать про тупицу, который приказал Далю разбить стекло, про священника, который три раза подряд выпорол невинного мальчика, про самодура, который крушил пирамиду.
Невозможно поверить, что одни негодяи, неучи и придурки воспитали целую плеяду замечательных флотоводцев, артиллеристов, кораблестроителей.
Придется спорить и с Далем, и с его бывшими товарищами по корпусу, добродушными старичками мемуаристами.
Даль и его товарищи вспоминали не всё и не всех.
За семь десятилетий до того как Владимир Даль стал кадетом, в корпусе, тогда еще Навигацкой школе, учился некто Николай Курганов. Окончил корпус и остался в нем учить других.
Николай Гаврилович Курганов был человек необыкновенный. Он преподавал математику, астрономию и навигацию. Он участвовал в экспедициях, составлял карты морей. Он написал книги по арифметике, геометрии, геодезии, по кораблевождению и тактике флота, по фортификации и береговой обороне.
Все знали одну из книг Курганова — «Российская универсальная грамматика, или Всеобщее письмословие». Она вышла в 1769 году. Ее называли просто «Письмовник». По кургановскому «Письмовнику» учились грамоте, из него черпали научные сведения, стихи чуть ли не на все случаи жизни, анекдоты, пословицы. Далю впервые открылось здесь целое собрание народных русских пословиц. Может быть, выписал некоторые. Труд Курганова неоднократно переиздавали. Во многих домах никаких книг, кроме «Письмовника», не было.
Учениками Курганова стали будущие адмиралы Федор Ушаков и Дмитрий Сенявин. Могло ли случиться, что среди преподавателей корпуса у Курганова не осталось последователей?
И в самом деле, незадолго до поступления Даля в корпус там трудился другой замечательный ученый — Платон Яковлевич Гамалея. Он был автором исследований по математике, астрономии, физике; особенно же известны его труды по морскому делу — «Вышняя теория морского искусства» и «Теория и практика кораблевождения».
Платон Яковлевич очень заботился о том, чтобы преподавателями корпуса были дельные и знающие люди. В числе учителей Даля были воспитанники Гамалеи.
Неучи и тупицы топали ногами, несли околесицу, секли. Но они были не в состоянии учить кадетов высшей математике, картографии, морскому или инженерному искусству. Это делали другие. И делали хорошо. Многие выпускники корпуса — люди образованные, умелые.
Окончить корпус было не просто. При выпуске сдавали экзамены по арифметике, алгебре, геометрии, тригонометрии, высшей математике, геодезии, астрономии, физике, навигации, механике, теории морского искусства, грамматике, истории, географии, иностранным языкам, артиллерии, фортификации, корабельной архитектуре.
Экзамены принимали видные ученые: астрономы Федор Шуберт и Викентий Вишневский, гидрограф, путешественник, исследователь Сибири Гавриил Сарычев — имя его носят два острова, пролив, мыс, вулкан.
Лучшие ученики корпуса подолгу просиживали над книгами, проводили часы возле инструментов и приборов, ходили с преподавателями в Горный музей, Кунсткамеру, Медико-хирургическую академию — смотреть опыты.
Даль учился хорошо. В один год с ним окончили корпус восемьдесят три человека. По успеваемости Даль был двенадцатым. Главное же — корпус дал ему заряд знаний на всю жизнь. Шли годы. Время от времени вдруг выяснялось, что Даль — неплохой математик, географ, даже умелый инженер.
Значит, были учителя, достойные не горестного вздоха, не насмешки, а благодарности.
От умного научишься, от глупого разучишься.
После мрачноватых коридоров — неоглядная ширь. И высь. Напряженно выгнутые паруса полны попутным ветром. Поскрипывают снасти. Корабль легко рвет покоробленную волнами серую поверхность моря.
После тесного и жесткого, словно жестяного, мундира — просторная парусиновая куртка. Ни бесконечных пуговиц, ни высокого душащего воротника. Ветер ласкает обнаженную шею. Ветер вышибает слезу, едко щекочет ноздри, врывается в легкие. Ветер пропах солью, пронизан острыми брызгами.
Ладони потемнели, от них пахнет смолой. И первые мозоли застыли на непривычных ладонях янтарными смоляными каплями.
Матросский язык ни на какой другой не похож. Слова летают над широкой палубой тяжелыми, сильными птицами. «Норд-ост», «квартер-дек», «грот-марса-рей», «бейдевинд» — от этих слов веяло бездонными синими морями, неведомыми островами, чужим черным небом в крупных, ярких звездах.
Руководил учебным плаванием воспитанников Морского корпуса князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов, лейтенант флота, поэт, академик. Князь составлял рапорт, или, по-морскому, рапо́рт, о занятиях своих подопечных. Поэт и переводчик, он знал в совершенстве русский язык. Но — лейтенант флота! — рапорт писал на своеобразном и четком языке моряков:
«На ходу сами кидают лаг, берут пеленги, делают счисление, прокладывают пеленги, крюйс-пеленги и путь брига на карте; в ясную погоду для сыскания широты берут секстаном высоту солнца, иногда и пополудни замечая азимут и час для поверения компаса и часов. Занимаются также чтением практики и в тихое время ходят на марс и на салинги, дабы подробнее рассмотреть и точнее узнать, где и как накладывается стоячий такелаж, где и как проходит и крепится бегучий и вообще все вооружение. На якорном стоянии обучались они матросской работе и сами сплеснивали и клетневали веревки, делали разные кнопы и встроиливали блоки».
Далю повезло. Обычно ходили в учебное плавание только по «Маркизовой луже» (так «в честь» морского министра маркиза де Траверсе называли флотские Финский залив), а тут вдруг выпал случай отправиться к далеким берегам — в Швецию и Данию.
Флот в то время был парусный. Вместо машин, вместо двигателей — ветер и кусок ткани, парус. Ветер давит на паруса, заставляет корабль двигаться.
Люди научились управлять кораблем. Действуя рулем и парусами, ставили корабль в нужном направлении к ветру, увеличивали или уменьшали ход, поворачивали судно.
Но управлять ветром люди не умели. Поэтому приказ отплывать заканчивался словами: «При первом благополучном ветре имеете отправиться в назначенный путь».
Парусные суда были разных типов: фрегаты, бригантины, шкуны, шлюпы. Для похода воспитанников корпуса был избран бриг «Феникс».
Бриг — двухмачтовый военный корабль с прямыми парусами. «Феникс» считался красивейшим судном во флоте, к тому же и быстроходным — делал двенадцать с половиной узлов. По-сухопутному это примерно двадцать три километра в час. Бриг «Феникс» был послушен, легко подчинялся рулю.
Но ветер не подчинялся. Пополудни 28 мая вступили под паруса, отплыли. Ночью ветер резко переменился, пришлось возвращаться в Кронштадт. Лишь через двое суток ветер позволил сняться с якоря.
Перед отплытием вдруг прибыл сам морской министр на гребном, о двадцати четырех веслах, катере. Вызвал Даля к себе на борт. Долго экзаменовал устно, потом приказал управлять яхтой. Похвалил: «В плавание годен».
В плавание отобрали из всего корпуса двенадцать лучших. Среди них были Павел Нахимов, Дмитрий Завалишин, Владимир Даль.
Пять сыновей отставного секунд-майора Степана Михайловича Нахимова связали свою судьбу с Морским кадетским корпусом. Далю посчастливилось учиться, ходить в плавание и даже подружиться с самым замечательным из братьев — Павлом.
Дмитрий Завалишин, сын известного боевого генерала, был одним из способнейших учеников. Начальство даже поручало ему преподавать в корпусе математику.
В старших классах юношей именовали гардемаринами. Гардемарин — уже не кадет, но еще и не офицер.
Молодой матрос Ефим, приятель гардемаринов, показывал высоко на мачте головокружительные фокусы. Широко раскинув руки, удерживался в равновесии, делал стойки, вертелся обезьяною. Спускался по веревке вниз головой.
Нахимову надоело быть зрителем. Однажды молча взобрался на марс и возвратился оттуда на палубу не хуже Ефима. Тоже вниз головой. Марс — на флотском языке не только планета, но и площадка на самом верху мачты.
Нахимов был невозмутимо бесстрашен. В вышине над качающейся палубой легко и ловко переходил с фок-мачты, первой от носа, на следующую — грот-мачту. Завалишин соперничал с ним в храбрости. А Даль с восхищением и завистью смотрел на друзей. Его укачивало.
Когда крепчал ветер и бесконечные волны одна за другой подкатывались под корабль и вскидывали его на своем горбу, юному моряку становилось не по себе. Цепляясь за снасти, уползал в каюту. Пол вырывался из-под ног. Круглый иллюминатор то и дело погружался в воду. Из серого становился густо-зеленым и снова серым. Иллюминатор менял цвет, мелькал перед глазами.
В море было славно. Просторно и дышалось вольно. Однако ходить по земле было спокойнее.
Ходили по шведской земле и по датской.
В Стокгольме Даля едва вытащили из музея. В дневнике, или «Дневном журнале», который уцелел до наших дней, Даль аккуратно перечисляет: в музее видели модели рудных насосов, машины для забивки свай, пильной мельницы, телеграфа, а также «стул на колесах, на коем сидящий человек с довольной скоростью сам себя подвигает».
Осматривали дворцы — один, другой, третий, восьмой, десятый; каждый в своем стиле, и все — роскошные.
Русских гардемаринов принимали самые высокие чины — генералы, адмиралы, советники, министры. Чины жили во дворцах. Одетые в бархат, шелка и золото, милостиво беседовали с русскими юношами. А над головами, на стенах, висели портреты таких же пышно одетых генералов, адмиралов, министров, которые жили здесь раньше — десять, пятьдесят, сто лет назад.
Гардемаринов возили к шведской королеве — в загородный дворец. Королева была в голубом шелковом платье и шляпе с большими перьями. Она приказала подать гостям лимонаду, разрешила гулять по саду, даже ягоды рвать разрешила.
Дворцов, сановников и в Петербурге немало. Удивились юные моряки шведской деревне. Добротным, чистым домам, зажиточному крестьянскому хозяйству. Вспоминали косые, крытые серой соломой избы, мужика с деревянной сошкой — крепостную Русь.
Плыла по морю частица крепостной Руси. На бриге «Феникс» плыли семь офицеров, один доктор, двенадцать гардемаринов. Плыли сто пятьдесят матросов. Из губерний Смоленской, Орловской, Вятской.
Родились матросы рабами барскими. Землю пахали, сено косили, хлеб молотили. А забрили им лбы — стали рабами царскими. Лазали по вантам, ставили паруса.
— Гляди, ваше благородие, как надо снасть клетневать, — показывал матрос Ефим. — Сперва веревку смоленой парусиной обкладываю, клетневиной. А потом обматываю тонкой бечевкой. Шкимушкой.
Били рабов одинаково: что на барской конюшне батогами, что на царском корабле линем — крепкой веревкою.
Матросы были двуязыкие. На вахте говорили по-флотски, в кубрике — по-мужицки.
Поздно вечером на палубе кто-то хохотнул коротко в темноте, совсем рядом, — Даль услышал знакомый голос матроса Ефима:
— А вот я, братцы, скажу вам сказку. На море на окияне, на острове на буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый, с одного боку-то режь, а с другого макай да ешь…
Но утром, когда ветер переменился, Ефим взглянул на паруса, обронил:
— Ничего, под зарифленными марселями как раз дойдем…
Прибыли в Копенгаген.
Датские гардемарины закатили бал в честь русских товарищей. На бал пригласили девушек. У каждого была своя «дама». Когда начались танцы, Даль сбежал. Спрятался в чулане под лестницей — и уснул. Его растолкали перед ужином. Он вбежал в сверкающую залу и остановился растерянный — не мог вспомнить свою «даму».
Опять ездили смотреть дворцы и вельмож.
В Эльсиноре, на том месте, где принцу Гамлету явилась тень отца, гардемарины разыграли сцену из Шекспира.
Их принимал и настоящий принц — Христиан.
Он не жил в каменном сером замке, похожем на скалу. Жил в летней резиденции, зеленой и солнечной. Кусты подстрижены, дорожки посыпаны песком. Немолодой мужчина ждал гардемаринов в саду, грыз сочную грушу. У мужчины была жена — принцесса Луиза, десятилетний сын Фердинанд. При летнем дворце принца было хорошо налаженное хозяйство: искусно и тщательно, как на плане, вскопанные огороды, гладкий чистый скот, сытая домашняя птица. С таким принцем не могло произойти ничего чудесного.
Принцу доложили, что отец Даля — датчанин, тридцать лет назад уехавший в Россию. Принц обратился к Далю по-датски. Даль отвечал по-французски, что датского языка не знает.
Даль ходил по узким улицам острокрыших городов, слышал датскую речь вокруг, датчане здоровались с ним, брали ласково под руку. Даль ходил по земле своего отца, своих предков.
Он твердил себе: «Это моя родина, мой язык». Глазам и ушам было интересно. Сердцу прохладно. Как под серыми каменными сводами старого замка.
Даль стоял на берегу, у самого края датской земли, отмеченного белой пенной полоской прибоя. Перед глазами выплывали степь, дорога, покосившиеся избы, крытые соломой постоялые дворы. В размеренном тихом плеске моря слышалась Ефимова сказка:
На море
на окияне,
на острове
на Буяне…
Князь Ширинский-Шихматов посадил Даля в коляску, повез по Копенгагену. Они стучались в чужие дома, искали людей по фамилии Даль — родственников. Дали-однофамильцы оказывались чужими, родственников не находилось. Князь огорчался. Даль радовался. Они были чужими — однофамильцы, а не родственники.
Даль хотел домой. Дом был там, за морем. Дания была родиной предков. Не его родиной.
Вечером накануне отплытия матросы пели на палубе. Песни пели русские, протяжные. Даль стоял поодаль у борта, слушал. Ему плакать хотелось.
Подошел Ефим:
— Что, ваше благородие, нешто жалко отсюда уезжать?
Даль покачал головой — нет:
— Домой хочу.
Ефим помолчал, потом сказал:
— Видать, правда — где кто родится, там и пригодится.
Бейдевинд — курс, путь, бег, ход судна сколь можно ближе к ветру.
Бригантина — бриг гораздо меньшего размера, с косыми парусами.
Ванты — веревочная лесенка с одной только правой стороны мачты для лаженья.
Встропливать блоки — блок: две деревянные щеки, между коими вставлен на оси кружок, каточек с пазом по ребру для тяги через него снасти, веревки. Строп: веревочный круг для тяги, для подъема. Остропленный (встропленный) блок — оплетенный, обогнутый стропом.
Грот-марса-рей — второй из поперечных деревьев, рей, для привязки к ним парусов на грот-мачте; нижний — грота-рей; второй — грот-марса-рей; третий — грот-брам-рей; четвертый — грот-бом-брам-рей.
Грот-мачта — средняя, а где их две, обыкновенно задняя.
Зарифить (парус) — убавить его с помощью рифов, продетых сквозь парус завязок.
Квартер-дек (шканцы) — часть верхней палубы от кормы или от юта до фок-мачты.
Кноп — глухой кругловатый узел на конце веревки, сплетаемый из распущенных прядей.
Лаг — снаряд для измерения скорости судна. Кроме того, лагом называют одну сторону, бок корабля, относительно к пушкам; палить лагом — из всех орудий одной стороны.
Марс — дощатая или решетчатая площадка у топа (вершины) мачты.
Марсель — второй снизу прямой парус.
Пеленги (брать) — замечать глазом по компасу направленье от себя предмета.
Салинг — вторая площадка мачты, на втором колене ее (стеньге): четыре накрест связанные бруска.
Секстан — угломерный снаряд для наблюдения высоты и взаимного расстояния светил.
Снасти (корабельные) — все веревки, идущие на вооруженье (см. Такелаж).
Сплеснивать (снасть или веревку) — срастить, сплести два конца в одно, скрепить без узла, проплетая концы прядей взаимно.
Такелаж — снасти, все веревочное вооруженье, снаряженье корабля. Стоячий такелаж — служащий для поддержки мачт и их продолженья. Бегучий такелаж — который тянется, коим управляют парусами, ходом.
Фок-мачта — передняя.
Фрегат — трехмачтовое военное судно об одной закрытой батарее.
Шкуна — мореходное судно о двух наклонных назад мачтах.
Шлюп — военное судно, близкое к фрегату.
И вот мы снова в широком заснеженном поле, в не помеченной на картах точке у Зимогорского Яма, где началась биография Даля.
1819 год.
Бриг «Феникс» давно возвратился из плавания — сонно покачивается в Кронштадтском порту.
Отмылась с ладоней смола. Шея снова привыкла к тесному высокому воротнику. Опять противный свист розог в ушах. Когда гардемарин выходил из корпуса, начальство требовало с отца деньги за розги, потраченные на воспитание сына. Оказывается, розгам и ударам вели счет.
Теперь все позади — классы, скамья, воспитатели, парадная зала, в которой может маневрировать батальон, выпускные экзамены — геодезия, кораблестроение, морское искусство.
В море приходят с суши. Чтобы стать морским офицером, Даль пересек Россию с юга на север. Теперь он направляется с севера на юг — из Петербурга обратно в Николаев, на Черноморский флот.
Едет один: младший брат Карл еще на год остался в корпусе. Это хорошо. Карл мог помешать Владимиру записать услышанное от ямщика слово. Карл не был чудаком.
Сейчас важно, что Даль едет один.
Играть «в море» не с кем. Да и незачем. Море больше не игра. Работа.
Сани идут легко, словно под парусом. Мичман Владимир Даль жмется от холода, постукивает ногами, дует на руки. Ямщик, утешая, тычет кнутовищем в небо: «Замолаживает»…
Даль выхватывает книжечку, записывает слово, принимает решение на всю жизнь.
В старости ему казалось, что решение пришло неожиданно. Однако оно было подготовлено.
«Замолаживает» — не первое слово, записанное Далем. Еще в корпусе он заносил в тетрадку непонятные слова, услышанные от кадетов.
Из ближних и дальних губерний везли мальчиков в корпус. Они приносили в классы и спальни язык, который слышали и на котором говорили в своих степных и лесных поместьях. Поэтому в книжечку Даля попадали слова новгородские, тамбовские, вологодские, владимирские. И еще такие, которые родились в самом корпусе и никому, кроме кадетов, понятны не были, — вроде «вагана».
Даля в корпусе называли «дразнилой». Иные злились на него. Он был охотник подразнить товарища. Очень точно изображал других. Голос, манеры, жесты.
А нет ли мосточка между этой чертой Даля и делом его жизни?
Уметь мгновенно схватывать суть того, с чем встретился, — разве не нужно это, чтобы тотчас понять, почувствовать самобытную красоту и точность нового слова?..
Решение Даля было скорее всего подготовлено, как подготовлены почти все решения, даже те, которые кажутся неожиданными.
Но решение пришло в голову Далю вместе со словом «замолаживает» — так и получилось, что оно для Даля самое главное слово.
Сделаем вид, будто и мы не знаем о тех других, что были записаны раньше. Мы и правда успеем забыть о них. От мартовского морозного дня, затерянного в новгородских снегах, до рождения словаря — целых четыре десятилетия. Еще долгую и непростую жизнь предстоит нам прожить с Далем. Биография только начинается.
Вразумись здраво, начни рано, исполни прилежно.