МОРСКАЯ БОЛЕЗНЬ


ПОРТРЕТ

Слышим или читаем: «Пушкин» — и тотчас видим его. Видим юношу лицеиста, в волнении закусившего перо, опального поэта, идущего с тяжелой палкою в руке из своего Михайловского в Тригорское, усталого камер-юнкера на царском балу.

Имя «Толстой» вызывает в воображении образ молодого севастопольского офицера, старика на пашне или за письменным столом.

С Далем сложнее. Говорим: «Даль», а вспоминаем четыре тома словаря на книжной полке.

Портретов почти не сохранилось. Описаний тоже очень мало. Знают Даля по известному портрету Перова. Но там Даль — длиннобородый старец на закате жизни. Мы с таким пока не знакомы. Мы знакомы с молодым Далем.

Много лет спустя Даль опишет себя в рассказе «Мичман Поцелуев». Герой рассказа тоже едет из Морского корпуса в Николаев, на Черноморский флот. Наружность мичмана обрисована очень приблизительно, двумя-тремя штрихами: курчавые волосы, белое лицо, голубые глаза. Поцелуев — юноша благонравный, скромный и чулый, то есть мягкого нрава, послушный — тише воды ниже травы. Однако Даль сообщает тут же: его герой — юноша хоть и смирный, но острый. Это, наверно, не про поведение, а про склад ума.

Из скупых воспоминаний тоже кое-что узнаем о наружности Даля: он человек всегда спокойный, слегка улыбающийся; у него огромный нос, умные серые глаза. Этим воспоминаниям стоит поверить. Их автор обладал поразительной точностью взгляда. Его имя — Николай Пирогов. Даль был дружен с великим хирургом.

Есть еще редкий портрет — Даль в молодости. Хорошо схвачены поворот и наклон головы: Даль словно увидел и услышал что-то интересное. Худое, вытянутое лицо улыбчиво и спокойно — и в то же время чутко, напряженно. Мягкие светлые волосы, зачесанные назад и вбок, почти закрывают уши, слегка вьются. Тонкий и длинный любопытный нос. Верхняя губа у́же нижней, поджата, как у людей себе на уме. Глаза большие, серо-голубые, умные. Спокойные и одновременно озорные. Глаза лучистые. В них светится удивление. Так смотрят на мир люди, которым все интересно и ново, которые любят и умеют видеть и узнавать.

Из того, что нашли, составим для себя портрет молодого Даля. Пусть неполный. Пусть не очень точный. Портрет нам нужен, но не в нем суть.

С лица не воду пить, умела бы пироги печь.

ОТЧИЙ ДОМ

Вместе с Владимиром возвращаемся в родительский дом.

Иоганна-Христиана Даля выписала в Россию сама императрица Екатерина II, прослышавшая о замечательных способностях юного датчанина к языкам. Иоганну-Христиану было пожаловано почетное место царского библиотекаря.

Даль что ни год изучал новый язык, прочитал сотни умных книг, делал выписки, переводил, составлял каталоги. Удивлял всех познаниями и пользовался уважением. А денег не было.

Иоганн-Христиан махнул рукой на почет и уважение, отправился в Германию и поступил на медицинский факультет. Второй раз приехал в Россию не библиотекарем — врачом. Иоганна-Христиана стали звать на русский лад — Иваном Матвеевичем. Его поселили в Гатчине. Императрица сидела в Петербурге, в Гатчине хозяйничал наследник Павел Петрович, будущий царь Павел I.

Врачи в ту пору были наперечет. Иван Матвеевич ежедневно являлся к наследнику с докладом. Даль оказался свидетелем диких выходок Павла.

Доктор Даль видел на смотре: выкатив глаза, наследник распекал офицера за минутное опоздание. Грозил крепостью, Сибирью. Путаясь в стременах, офицер неловко скатился с лошади в грязь. Иван Матвеевич подбежал, взглянул в посиневшее лицо, определил: «Удар».

Дома доктор Даль зарядил два пистолета, объявил жене:

— Если со мной случится подобное, застрелю сначала его, потом себя.

Иван Матвеевич был очень вспыльчив. С наследником он не ладил.

Четыре года в Гатчине полны риска и опасности. Шутка ли: не ладят двое, из которых один горяч до безумия, а другой — завтрашний царь.

В тот самый год, когда Павел взобрался наконец на долгожданный российский престол, Иван Матвеевич покинул Гатчину. Он сменил несколько мест службы. Был врачом на заводах в Луганске и составил весьма смелую и неожиданную по тем временам записку о тяжелом положении рабочих. Затем прочно обосновался в Николаеве.

Сохранился портрет Ивана Матвеевича. У него внешность командира мушкетеров — острая с проседью бородка, подкрученные кверху усы. Светлые глаза окружены темным ободком. Глаза проницательные и диковатые; такие называют шалыми. В них не озорство — отчаянная решимость, которая так ни в чем и не проявилась.

Что передал Даль-отец своим детям?

Иван Матвеевич был суров, нелюдим. Говорил мало, чаще сидел запершись в своем кабинете.

Но он был учен, умен, справедлив. И в доме ценились образованность, ум, справедливость. Такой дух в доме воспитывает не меньше, чем долгие и ласковые родительские разговоры.

Иван Матвеевич учил детей не только своими достоинствами. Недостатками тоже. Владимир не захотел взять в наследство его горячность и нелюдимость. Наперекор отцу вырос спокойным и общительным. До конца жизни любил работать не в отдельном кабинете, а в общей комнате.

Мать Даля — Мария Фрейтаг — человек по-своему замечательный. Она много читала, знала языки, пела, играла на фортепьяно. У нее были изумительно искусные руки, способные ко всякому ремеслу. Владимир перенял у матери умелые руки. И даже большего достиг: правой и левой владел одинаково.

Мать учила детей всему, что сама знала. Говорила:

— Всякое знание, какое на пути встретится, надобно зацеплять. Наперед никак не скажешь, что завтра в жизни пригодится.

Отец Даля в юности начинал богословом, потом стал языковедом, библиотекарем, закончил — врачом. И в Марии Даль, конечно же, запрятаны были способности ко многим и разным трудам.

Владимиру достался в наследство от родителей талант зацеплять всякое знание. Он легко и бесстрашно менял профессии — и в каждой преуспевал.

Но это потом.

Пока же возвращается под родительский кров мичман Владимир Даль.

Он окончил корпус. Он морской офицер. Он хочет и будет служить на флоте.

Случай торжественный. Вся семья в сборе. Даже отец выглянул из своего кабинета.

Добрый сын всему свету завидище.

КОГДА СЧАСТЛИВ МОРЯК

Бьют склянки — каждые полчаса. Мерный звон рассекает время на короткие куски. Может быть, время в море идет быстрее. Или ценится дороже.

Бьют склянки. Служит моряк.

Ходит под парусами и в Измаил, и в Килию, и поближе — в Одессу, и подальше — в Севастополь, а из Севастополя ходит и вовсе далеко — в Сухум, русскую крепостцу на абхазском берегу.

Всего же охотнее моряк ходит по суше. По зеленому бульвару, повисшему над Ингулом, на крутом берегу. С бульвара видно, как сливаются реки Ингул и Буг. Вдали зеленым дымом, прижатым к земле, клубится роща. Даль кидает ружье на плечо, бродит по роще. Летом шелковица чернеет тяжелыми каплями ягод. Тропинки сини от падалицы.

Счастливые часы, проведенные на суше, проносятся быстро. В море время для Даля тянется мучительно долго. Новый — только со стапеля — сорокачетырехпушечный красавец фрегат «Флора», гордость черноморцев, приносит мичману Далю невыносимые страдания.

Над Далем смеются: моряк не любит моря! По служебным делам предпочитает ездить в тряской телеге, отбивает бока. Но Даль любит море. Ветер соленый, и быстрый бег корабля, и простор, и ядреную матросскую речь, и все новые картины, которые берег, неторопливо поворачиваясь, открывает взору. Только морская болезнь, что ни плавание, все сильнее, и уже от первых шуток волны хватает за горло мучительная дурнота.

Даль не боится тяжелой службы: стоит ночные вахты, принимает в погребе опасный груз — бочонки с порохом, пушечным, винтовочным, мушкетным, привык к тому, что судно без конца приходится скрести, чистить, мыть. Но едва начинается качка — лезут в голову невеселые мысли. В своей записной книжке Даль размышляет печально: «Не только не приносить ни малейшей пользы отечеству и службе, но, напротив того, быть в тягость самому себе и другим. Неприятная, сердце оскорбляющая мысль — надобно ждать облегчения от времени (если это возможно) или искать другую дорогу…»

Офицеры советуют подавать в отставку. Однако в отставку теперь никак нельзя. Умер отец, у Владимира семья на плечах. Надо ждать, пока подрастут братья.

Он ходит в плавания: поближе — в Очаков, подальше — в Аккерман.

Хорошо море с берега. А на воде всякое бывает. Корабль болтают волны, бьют бури. Встречаются смерчи: страшные вихревые столбы, высотою до самого неба, проносятся мимо, сокрушают все на своем пути. Даль и ужаснуться не в силах — качает.

Едва стихает, бледный и разбитый, достает из шкатулки тетрадь, заносит матросские названия смерча: «круговоротный ветер», «столбовая буря», и с особым удовольствием — «ветроворот».

Однако в письмах к родным Даль по привычке именует смерч высокопарным греческим словом «тифон».

На стоянках матросы удивляются Далевой тетрадке: «Чудной! Простые слова пишет». В плавании жалеют мичмана: «Надо, вашродь, илу с якоря поесть, помогает».

Даль, обессиленный, с надеждой слушает склянки. Маленькие кусочки времени плотно ложатся один к другому. До берега далеко.

На берегу Даль переоденется, сунет в карман заветные тетрадки, отправится в свое плавание.

Пройдет по бульвару. Пыльной улицей спустится к окраине. Туда, где, дымя, чадя смолою, ухая балками и громыхая железом, теснятся бесконечные мастерские — блоковые, канатные, парусные, столярные, конопатные, фонарные, токарные, котельные, шлюпочные, компасные.

Даль любит этот мир ремесел, царство умелых рук, точных, как слова, движений. Любит золотые россыпи опилок. Русые кудри стружки. Мачтовые сосны, прямые, пламенеющие, похожие на срубленные солнечные лучи. Любит густой запах черной смолы, важно пускающей пузыри в котлах. Любит косматые, вспушенные усы пеньки. Гулкие удары молота. Скрежетанье станков. Треск вспоротой парусины.

Даль присматривается к ремеслам, в уме примеряет их к своим рукам. У него талант зацеплять знания. И руки талантливые и точные.

Но Даль пришел слушать слова. Слова, прибаутки, пословицы мечутся по мастерским. Прорываются сквозь гул, треск, скрежет. Слова токарей, смолокуров, канатчиков.

Случается — повезет. Мастер махнет рукой: «Отдыхай!»

— Эх, в трубочку табачку — все горе закручу!

Сходятся в кружок. Пока трубочка дымится, и сказка скажется, и правдивая повесть, что позамысловатее всякой сказки.

Даль едва успевает записывать. Со всей Руси слетаются в Николаев слова.

Николаев — город молодой. На благо растущего Черноморского флота заложен в конце восемнадцатого столетия как порт и судоверфь. Городу-верфи требуются мастера. Из разных губерний приходят они, заселяют окраины.

Даль все чаще помечает в тетрадках: мск, тмб, каз, ряз, пск, твр. То есть слово московское, тамбовское, казанское, рязанское, псковское, тверское.

Рабочие неграмотны. Они должны бы с подозрением относиться к «барину» с тетрадкой, который записывает то, что они говорят. Но Далю здесь доверяют. Чем он заслужил доверие? Незаискивающей простотой? Общительностью? Наверно, бьющей наружу любовью к слову этих людей, искренним уважением к их делу.

Мастер выколачивает трубку о каблук.

— Курил турка трубку, клевала курка крупку: не кури, турка, трубки, не клюй, курка, крупки. По местам, ребята!

И Далю пора.

Утром капитан снова выйдет на шканцы, прикажет сниматься с якоря. Старший лейтенант поднесет ко рту рупор: «Свищи наверх». Боцман выхватит дудку, свистнет над грот-люком. И сразу топот, топот, все бегом — ютовые на ют, шканечные на шканцы, баковые на бак, а марсовые замрут у бортов, держась одной рукой за ванты. Загрохочет якорная цепь. Ветер разгладит паруса. Первая волна, пока играючи, поддаст в борт. И мичман Даль, побледнев, начнет считать дни до той минуты, когда снова упадет в воду могучий двухсотпудовый якорь.

Ничего не поделаешь — служба. Кормят мучительные кусочки времени, проведенные в море, а не счастливые часы охоты за словом. Надо служить.

Ремня мочале не порвать. Горшку с котлом не биться.

ДЮЖИНА МАТРОССКИХ ПОСЛОВИЦ, ЗАПИСАННЫХ ДАЛЕМ, И ОДНА ЗАГАДКА

По волне и море знать.

Тихо море, поколе на берегу стоишь.

Иди в море на неделю, а хлеба бери на год.

Не верь морю, а верь кораблю.

Без лота — без ног; без лага — без рук; без компаса — без головы. Морем плыть — вперед глядеть.

Плывучи морем, бойся берега.

Узнавай матроса по заплатам.

На воде ноги жидки.

Ума за морем не купишь, коли его дома нет.

И большой реке слава до моря.

Ветром море колышет, молвою — народ.

* * *

Велика телега об одном колесе: сама не катится, а вокруг света обвозит.

(Корабль; одно колесо — штурвал.)

О «ВРЕДЕ» ПОЭЗИИ

Служба Даля на Черном море закончилась неожиданно.

Даль не перенял у отца яростной вспыльчивости, зато унаследовал способность заводить недоброжелателей среди сильных мира сего.

Недругом Даля-отца был император Павел, врагом Владимира Даля стал главный командир Черноморского флота адмирал Грейг.

И все оттого, что Даль, никудышный, подверженный морской болезни младший офицер, смел сочинять стихи и пьесы.

Даль поддался опасной страсти еще в корпусе. Таясь от грозного ока воспитателя, запечатлевал на бумажных клочках свои первые строфы.

В Николаеве мичман Владимир Даль слыл среди флотских изрядным стихотворцем. Любители с успехом разыгрывали его комедии.

Слава «сочинителя» — недобрая слава. У начальства «сочинитель» вызывает подозрения. Зачем офицеру писать стихи? И если, вместо того чтобы жить как все, он пишет стихи, не способен ли он еще на что-нибудь худшее? Вот это «не как все» и раздражает в «сочинителе». Тот, кто пишет стихи, живет, думает и видит иначе. А начальству надо, чтобы все одинаково. Поэтому «сочинителя» стараются держать в шорах.

Для Даля «сочинительство» обернулось совсем плохо.

Отец, Иван Матвеевич, таскал заряженные пистолеты, однако стрелять не пришлось. Владимир Даль, безоружный, стоял под прицелом равнодушных, мрачных, колючих глаз.

Он видел эти глаза и хмурые лбы над ними, седые коки, зализанные пряди, желтые плеши и — еще выше — длинные, обтянутые сверкающими ботфортами ноги государя императора. Чтобы увидеть лицо императора, надо было задрать голову. Портрет огромен.

Задирать голову нельзя. Следует стоять навытяжку, смотреть в мрачные лбы, в недобрые глаза. Даль стоит, смотрит. Твердит: «Никак нет…»

Заседает военный суд.

Даль под судом! Немыслимо. Аккуратный, исполнительный Даль. Даль, не поротый даже в корпусе.

Между тем военный суд слушает дело по обвинению мичмана Даля в сочинении пасквилей.

Сам адмирал Грейг, командир флота, заявил суду, что в Дале живет дух своевольства и неповиновения.

По Николаеву гуляет язвительный стишок про Грейга.

Неведомый автор рассказал кое-что о жизни адмирала: как раз то, о чем сам он предпочитал умалчивать. И у главнокомандующих бывают слабости.

Адмирал Алексей Самуилович Грейг стал мичманом на сорок пять лет раньше Владимира Даля. Это звание было пожаловано Грейгу в день рождения. Крохотное существо орало в пеленках — уже мичман. Алексей Грейг был сыном знаменитого адмирала и крестником Екатерины II.

С десяти лет он плавал на военных судах, с тринадцати участвовал в морских сражениях, двадцати восьми командовал эскадрой. Его хвалили Сенявин и Нельсон.

Сенявин и Нельсон! А в городке Николаеве, где Грейг — бог и царь, ходит по рукам веселый стишок об адмиральских грехах.

Адмирал взбешен. Ищет автора. Кого знают флотские как сочинителя? Кто известен во всем городе как стихотворец? Мичман Владимир Даль.

Даль? Этот тощий офицерик, который боится качки и до Севастополя ездит в телеге?

Между прочим, тощий мичман сочинил комедию, в которой высмеивает важного вельможу, именует «придворной куклой».

В доме Далей появляется полицмейстер с обыском. Дома одна мать. Был бы жив отец, могла случиться баталия. Но происходит сцена из тех, которые романисты в книги не вставляют, потому что читатели все равно не верят, говорят: «Такого не бывает».

Полицмейстер роется в комодных ящиках, ничего не находит, раскланивается. Мать бросает ему в спину презрительно:

— Что ж вы, сударь, нижний-то ящик не осмотрели? Там у нас старая обувь.

Полицмейстер неожиданно возвращается. Склонившись у комода, перебирает поношенные туфли и сапоги. Вдруг выпрямляется торжествующий. В руке — скомканная бумажка со стихами. Не те стихи, какие он искал, однако сатирические и касаются известных в городе лиц.

Мать в отчаянии хватается за голову.

Полицмейстерова находка — важная улика. Обвинение против Даля строят так: написал эти стихи, мог написать и те. Даль отказывается: эти написал, те нет.

Даля семь месяцев держат на гауптвахте, во время следствия на него кричат. Ему кажется, будто за спинами судей император сердито топает ногой в сверкающем ботфорте.

Даль не признается. Но боевой адмирал Грейг хочет стереть «сочинителя» с лица земли. Суд послушно стирает. Выносит приговор: разжаловать в матросы. Это то же, что произвести в рабы. В ушах Даля свистит не корпусная розга — корабельный линек. Матросская пословица «Не все линьком, ино и свистком» — слабое утешение.

Императорова нога равнодушно постукивает по полу лакированным носком ботфорта. Даль задирает голову. Румяный лысоватый человек холодно, без интереса смотрит на мичмана. Единственная надежда — Петербург.

Важные господа в Петербурге взяли сторону Даля, отменили приговор. Потому ли, что беззаконие было слишком явно? Или потому, что Даль был все-таки офицер, и благонамеренный? Или потому, что кое-кто в морском ведомстве с удовольствием прочитал насмешливые строки о Грейге? Или потому, наконец, что окончательное решение дела было передано на усмотрение справедливого человека, адмирала Беллинсгаузена?

Так или иначе, битву с боевым адмиралом Грейгом ценой тяжких духовных потрясений выиграл безоружный мичман Даль.

А кто же все-таки написал злосчастные стихи? У нас улик так же мало, как у военного суда. Друзья Даля считали автором его. Судьи полагали, что, если Даль сочинил те стихи, мог сочинить и эти. Даль отказывался. Отказывался на следствии, отказывался и потом, в дошедших до нас бумагах и документах. Не оттого ли отказывался, что и потом признание было опасно, а слава «сочинителя» оставалась недоброй славой? На этот раз можно не поверить Далю.

Как бы там ни было, пришлось снова выкатывать из сарая старую отцовскую колымагу, обтягивать парусиной от зноя и дождя. Пришлось сниматься с обжитого места, усаживать мать и братьев на узлы и сундуки, еще раз пересекать Россию. Одновременно с помилованием из столицы пришел приказ убрать Даля с адмиральских глаз долой, перевести на Балтийский флот, в Кронштадт. Это была уступка Грейгу. Или спасение Даля от мести главнокомандующего.

А весь сыр-бор из-за десятка стихотворных строк и адмиральской спеси.

Право, не море топит, а лужа.

ВОДА И БЕРЕГ

Плавают корабли по белу свету.

Беллинсгаузен подобрался к Антарктиде. Третий раз обплывает земной шар Лазарев. Коцебу на своем шлюпе «Предприятие» открывает таинственные острова архипелагов Туамоту и Самоа.

Не очень достоверно известно, что делал Даль на Балтике. Известно только: служил на берегу. Есть сведения, будто надзирал за арестантами. Во всяком случае — выполнял какую-то неприятную работу. Иначе вряд ли стал бы проситься с флота, где служить считалось почетно и выгодно, куда-нибудь в другой род войск. А он просится: то в артиллерию, то в инженерные части. Готов даже стать простым армейским офицером. Не пускают.

Даль сидит на берегу. Провожает и встречает корабли. Живет общежитием с тремя товарищами, тоже неудачливыми моряками. Общежитием выходит дешевле: одна квартира и один денщик на четверых.

Жалованье маленькое. Офицеры, выходя из канцелярии, невесело шутят, что как раз на извозчика до дому хватит. Жизнь дорогая: одна обмундировка съедает половину жалованья. А если хочешь дослужиться до чина, обмундировка главное.

Роптать грех: зайди в холодную, сырую казарму, где обитают нижние чины, отведай тухлой водицы — матросского супа, — прикусишь язык.

А в Морском собрании портовые чиновники швыряют сотни; короткое звяканье серебра и хрустальный звон заглушают негромкий разговор о контрабандных товарах и об экономии на матросском рационе.

Творится вокруг непонятное.

Боевых командиров обходят чинами, наградами. Бездари ездят на катерах в Петербург: выслуживают на балах чины, в приемных — награды.

В чести́ мастера докладывать, что дела отменно хороши. Румяный император проехал на катере вдоль Кронштадтского рейда, кивал головой, оглядывая стройный ряд кораблей. А корабли покрасили только с одной стороны, с той, которая на виду.

Придворные щелкоперы воспевают в журналах прогулки в Кронштадт, мощь грозных орудий, которые «дышат громами». А в Кронштадте списывают целые форты «по совершенной гнилости».

Служить голодно и скучно. Служить тошно. Прислуживаться Даль не умеет. Ходит по берегу, видит изнанку Кронштадта — разрушенные форты, непокрашенные борта кораблей, — опускает глаза, молчит. Военный суд научил его уму-разуму. Помалкивает.

…Утром 7 ноября 1824 года вода в заливе вспухла, полезла из берегов, как тесто из квашни. Пытаясь удержать ее, город будто напрягся на мгновение. Однако силы были неравны. Сутулые серые волны ринулись на штурм, ворвались в улицы. Город пал.

Вода унесла в море мосты и склады, разрушила береговые укрепления, начисто слизнула батареи и пороховые погреба.

Вода смыла следы воровства и обмана. Воры, сколотившие тысячи на копеечном матросском довольствии, торговцы контрабандным товаром, шаркуны — любители расцветить труху яркой краскою — радостно потирали руки. Беспорядок, нехватку — все смыло наводнение. Ухмыляясь, составляли длинные ведомости — списывали амуницию, продовольствие, оружие. Всего небрежнее списывали людей: «неизвестно, где команда, в живых или в мертвых». Люди стоили дешевле всего, донесений о погибших нижних чинах не составляли.

За сто с лишним лет перед наводнением, когда только закладывали Кронштадт, вели по приказу Петра строгий счет убыткам. Тогда точно так же: каждую сваю, каждую скобу разносили по графам, посылали доклады о павших лошадях; рабочие гибли от голода и холода — их в ведомости не записывали.

Как и сто с лишним лет назад, взамен погибших и занемогших присылали еще людей — в России народу много. Заново строили то, что разрушила вода.

В Кронштадте стучат топоры, пахнет мокрым деревом. Рубят ряжи, забивают сваи, настилают доски. Растут укрепления, поднимают город над водой. Вода ушла в берега. Все становится на место.

Корабли приходят, уходят. Даль остается в Кронштадте. Ни на море, ни на земле — сухопутный моряк. Когда корабль, причаливая, стукается о сваю, летят в воду щелки. Болтаются в черной прорези воды между бортом и берегом. Так и Даль.

Служба томит, мучает, как морская болезнь. Надо приставать к берегу, бросать якорь. И страшно оставить службу. Пристать к берегу — значит для Даля поплыть в неведомое. Не в море — в жизни прокладывать новые пути. Искать и выбирать.

Чего не поищешь, того и не найдешь.

СУДЬБЫ

Декабрь 1825 года прокатился по России грохотом пушек на Сенатской площади, прошелестел шепотом слухов и замер испуганным молчанием.

Лишь негромкие клятвы завтрашних борцов разрывали безмолвие.

К тому времени друзья решили каждый свою судьбу.

Владимир Даль сидел на берегу, Павел Нахимов и Дмитрий Завалишин ходили в кругосветное плавание. Под командою Лазарева служили на фрегате «Крейсер». В далеких морях видели низкое черное небо и крупные, яркие звезды, до которых Даль так и не доплыл.

В море Нахимов и Завалишин были вместе, на берегу разошлись.

Нахимов залез с головою в дела флотские: просился из Кронштадта в Архангельск, где строился семидесятичетырехпушечный корабль. Завалишина увлекли совсем иные дела.

Осенью 1825 года, возвратясь из кругосветного плавания, он стал собирать у себя молодых морских офицеров. Говорили о республике, об уничтожении рабства, о пользе скорейшего переворота. Распространяли призывные стихи, запрещенные книги.

Когда отгремели декабрьские пушки, Даль узнал с удивлением: арестован Завалишин Дмитрий, член Северного тайного общества. С ним вместе забрали братьев Беляевых, Арбузова, Дивова — тоже всё знакомых по корпусу и по службе.

Оказывается, нашлось у них дело не только в море, — и на берегу. А Даль жил рядом, встречался и не ведал ни о чем. Ему не говорили.

Как странно, однако! Завалишин столько человек посвятил в дела тайного общества, а старого товарища Даля обошел. Скрытного Даля, который слова лишнего не скажет. Вряд ли Завалишина удерживала осторожность. Что-то еще мешало ему открыться Далю. Может быть, старый товарищ показался Завалишину чересчур перепуганным после военного суда. А может быть, Завалишин начинал издалека разговор, но Даль, и в самом деле излишне предусмотрительный, не поддержал его. Так или иначе, в декабре 1825 года Даль оказался с теми, кто молчал.

В начале 1826 года разъехались из Кронштадта, Нахимов — в Архангельск, Завалишин — в Петропавловскую крепость, Даль — в Дерпт. Десять лет носили одну форму, теперь одеты по-разному. Нахимов — в морском мундире, Завалишин — в арестантском халате, Даль — в штатском сюртуке. Судьбы друзей определились. Даль подал в отставку, чтобы определить свою судьбу.

Он ехал в город Дерпт поступать на медицинский факультет. Он повторял путь отца: Иван Матвеевич ради медицины отказался от прежних занятий. Но путь отца для Даля короток. Он пойдет дальше.

Пока же, избрав новое поприще, Даль зачеркнул десять лет жизни — корпус, Николаев, Кронштадт. Все менял: место жительства, образ жизни, распорядок дня, одежду, друзей, привычки. Одно с ним оставалось — слова. Дорожный баул со словами. Даль ехал искать свою судьбу и не знал, что везет ее с собою. Не знал, что она у него в руках.

— Чего ищешь?

— Да рукавиц.

— А много ль их было?

— Да одни.

— А одни, так на руках.

Загрузка...