Это была самая короткая запись из всех, что сделал Максим.
Больше он не мог доверить тетради, ведь рано или поздно все, что записано, будут читать другие. И узнают, что они с Чумой отняли у женщины сумку.
Отняли?
Это имеет и еще одно, более точное название, — грабеж. Они ограбили женщину. И Вальку Григорьева тоже ограбили. Чума — грабитель.
А он, Максим?
Если бы еще совсем недавно кто-нибудь сказал, что он будет ходить по улицам со шпаной, наскакивать на прохожих, отбирать у мальчишек рубли — ну, не сам отбирает, но ведь присутствует при этом и молчит, — ненормальным такого человека бы посчитал. С кем поведешься, от того и наберешься… Вот и набрался… от рубля до сумочки…
«А кто заставлял тебя водиться? — спрашивал себя Максим. — Сам влез. И расхлебывай теперь сам».
Но как расхлебывать, он не знал. И казнился, и переживал в одиночку, и не умея откровенничать, и боясь откровенности, и… нуждаясь в ней.
Так прошла неделя, за ней другая. С ним ничего не случилось: он не встретился с женщиной на улице, и в милицию его не забрали. Чума не давал о себе знать, даже Шнурок носа не показывал; наверное, они тоже отсиживались, пережидали. Вот бы совсем в тартарары провалились!
Максим понемногу приходил в себя. Но случившееся не прошло бесследно. Осталось и жило в нем постоянно какое-то беспокойство. Не беспокойство даже, а ощущение собственной ущербности. Будто запачкался он в чем-то, тер, тер, но так и не оттер. Старается не думать о пятне, вид делает, что его и нет вовсе, но все равно чувствует: вот оно, на нем. И, что еще хуже, ему кажется, что и другие видят это грязное пятно и тоже стараются «не замечать» его.