XI. КРОВАВОЕ ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ

Афинские граждане разделялись даже под грозным дыханием смерти на разные партии, как и всюду, чтобы удобнее было портить себе жизнь. В Афинах таких партий было теперь две: одни думали — или им казалось, что они думали, — что дела афинские лучше всего может управить демократия, то есть они и их приятели, а другим, что с этим делом лучше справятся аристократы, то есть они и их приятели. В эти годы в Афинах демократические взгляды были правоверием, а все другие — ложью, а так как люди очень любили путать в свои темные делишки и бессмертных богов, то даже и еще хуже: богохульством. Аристократов было сравнительно мало и поэтому они старались не высовываться — чтобы не получить по маковке…

Прежде чем говорить о делах демократии в эти годы, нужно еще раз хорошо вспомнить, что Афины с их областью Аттикой были крошечным пятнышком в крошечной в сравнении с остальным миром Европе. Надо взять карту земли в очень крупном масштабе, чтобы быть в состоянии поместить на ней Аттику с Афинами.

И вот как крошечный кочевой народец детей Израиля сумел каким-то таинственным образом, — сионских мудрецов тогда еще не было, — навязать огромной части свою религию, то есть ряд грубых, глупых, а часто совершенно непристойных сказок, так крошечный городок Афины тоже каким-то волшебным способом сумели запутать человечество в другое суеверие, в суеверие науки. Века, тысячелетия люди науки пишут чудовищные тома, чтобы доказать нам, что корни всей нашей «цивилизации» находятся в «светлой» Элладе и что нам от этого очень хорошо: они за занятиями своими до сих пор не удосужились заметить, как мы несчастны. Эта цивилизация в существе своем враждебна той религии, которою Израиль отравил мир, но опять-таки каким-то чудесным способом наука мирится с дикими суевериями Израиля и в то же время шумных и нечистоплотных эллинских богов считает жалким суеверием. Религия же Израиля, которую исповедает теперь огромная часть человечества под разными названиями — христианство, ислам и пр. — хотя и косится подозрительно на греческую культуру и науку, иногда даже ополчается на нее плахами и кострами, но в конце концов живет с ней бок-о-бок. Окрошка из всех этих научных и религиозных суеверий, очень нескладных, всегда кровавых, это и есть та культура, которою в лице профессоров и газетчиков так гордится современное, окончательно запутавшееся и вырождающееся человечество. По существу Иерусалим и Афины — это те две колонны, которые у входа в современный сумасшедший дом человечества поддерживают надпись: «О ставь, входящий всякую надежду…» И самое довольство собою и своими «достижениями» современного человечества — это и есть как раз лучший признак его сумасшедшего состояния: больной, воображающий себя королем испанским, надевает себе на грудь бумажные звезды — у настоящего короля, всемилостивейше пожаловавшего себе все эти награды, они, но крайней мере, сделаны из настоящего золота и драгоценных камней, — и принимает чрезвычайно надутый вид…

Демократия, царствовавшая в это время в Афинах, подготовляла торжество цивилизации в мире таким образом: несколько очень даровитых строителей строили по всей Элладе действительно прекраснейшие храмы действительно несуществующим богам, в то время как действительно существующие люди тысячами гибли от чумы в грязных собачьих конурах; несколько действительно даровитых скульпторов высекали из мрамора действительно прекрасные статуи этих несуществующих богов и разных героев, в то время как те, которые доставляли им этот мрамор в мастерские, жрали лук и чеснок с черствым хлебом; несколько действительно талантливых — и еще больше бездарных — писателей сочиняли разные пьесы дня театра, а зрители их хищно ждали момента, когда этого писателя можно будет взять за шиворот и отправить в ссылку или в смерть; несколько художников писали картины из жизни богов и героев — они погибли все до одной, — а народ во главе с разными вождями занимался государственным творчеством: писал и переделывал всякие законы, затем, убедившись, что они никуда не годятся, снова переделывал и переписывал их, сажал на основании того, что он выдумал, людей в темницы, изгонял их из отчизны, рубил им головы, угощал ядом и проч. И в таинственном пресуществлении из всего этого через тысячелетия выросла замечательная «культура».

В эти беспокойные годы народ Аттики особенно старательно занимался войной. Описать это подробно совершенно невозможно, как невозможно описать кошмар. В 430 году спартанский флот опустошил о. Закинтус, которому ни Афины, измученные чумой, ни союзная Керкира на помощь не пришли: союзные договоры всегда писались и пишутся очень заботливо, но исполняются только тогда, когда это выгодно той или иной «высокой стороне». Афинский флот трудился под Потидеей, а потом отважный моряк, друг Периклеса, Формион бросился назад, чтобы разрушить торговлю богатого Коринфа, союзника Спарты. Сперва Пелопоннес надеялся на помощь Сицилии, но когда из этого ничего не вышло, он послал тайно послов к Великому Царю, но Ситалк, один из фракийских царьков, перехватил их по дороге — они обманными обещаниями попытались склонить его на свою сторону — и выдал их Афинам, а те — казнили их.

Под Потидеей дела не клеились. Но в Потидее свирепствовал голод и она вошла в переговоры с афинскими полководцами[14]. Те, боясь суровой зимы, поставили сравнительно мягкие условия: жители Потидеи могли удалиться, взяв с собой немного одежды и денег, куда им угодно, а афиняне послали на их место своих поселенцев: вожди любили разрежать так потихоньку население Афин. Осада этого ничтожного городка стоила афинской демократии огромных денег: две тысячи талантов.

Афинские стратеги, покончив с Потидеей, повели наступление вглубь Халкиды, но были разбиты, погибли сами и войско вернулось в Афины. Коварный Пердикка, союзник Афин, послал помощь спартанцам против Афин, как это и полагается. Не лучше шли дела у Афин и на северо-западе, где их союзница, Керкира, тоже опираясь на святость договоров, совсем отошла от дела, то есть от войны, за что и была наказана очень строго Гермиппом, афинским драматургом, который в одной из своих пьес воскликнул: «Да разрушит Посейдон их корабли за двоедушие!..» — Гермипп не заметил еще тогда, что Посейдон разрушает корабли и за прекрасное поведение. Формион должен был ограничиться лишь охраной Коринфского залива: чума все била по Афинам и казна их пустела. Но великие боги, наконец, улыбнулись ему: он разбил спартанский флот под Патрасом. Генералы и адмиралы Спарты должны были после этого уступить командование молодому, храброму и, главное, удачливому Бразиду. Спарта сосредоточила против Формиона большой флот, но тот опять нанес спартанцам поражение и запер остатки их триер в самой глубине залива, как в мешке. Моряки Спарты пошли по суху в Мегару, где у Спарты стояло около сорока потрепанных триер, с которыми они хотели захватить Пирей. Их разбили несмотря на то, что Пердикка послал им на помощь против своих союзников тысячу воинов. Маленькие и большие софисты при дворе Его Величества Пердикки должны были срочно подготовить идеологию этих постоянных перемен фронта их повелителя, а Гермипп, драматург, опять учинил на сцене коварному союзнику настоящий погром, включив в список ввозимых Аттикой товаров и «груз лжей от Пердикки». Дела афинян как будто поправлялись понемножку. Формион плавал вдоль неприятельских берегов, громя и грабя, а весной вернулся в Афины с добычей и пленными, но вместо торжественной встречи налетел на обвинение в растратах и был отставлен. На его место стал его сын Азопий, который был сейчас же разбит и убит.

Спарта с союзниками осадила Платею, почти под самыми Афинами, а ранним летом вторглась и в самую Аттику, чтобы сжечь хлеба. С моря прилетела грозная весть, что Митилена, на Лесбосе, хочет отложиться от союза. Спарта и Беотия очень ее в этом благом намерении поддерживали: это предохранило бы Пелопоннес от возможного вторжения афинян и не дало бы Афинам возможности освободить осажденную Платею. Афины отправили флот наводить порядок в Митилене, но так как у них там дело что-то не вышло, они отправились опустошать берега Пелопоннеса. Денег, однако, определенно не хватало: чума расстроила торговлю, с фракийской украины не поступала дань, отказались платить эту дань города Ликии и Карий. Делать нечего, демократия обложила налогом себя, но это дало только двести талантов. Страна была опустошена вторжениями и вооружениями настолько, что, когда к осени тысяча гоплитов отправились под Митилену, воины должны были ради экономии грести сами, что, как известно, для воина весьма унизительно.

Для продолжения войны нужно было во что бы то ни стало найти средства и тратить их более бережно: ведь в Афинах налогом были обложены даже проститутки, а денег все не хватало. Достать их взял на себя Клеон, кожевник и демагог. Демагогами тогда — и потом — назывались политиканы, которые водили народ за нос без соблюдения традиционных приличий, как это делали настоящие, благовоспитанные политики. Аристофан изобразил Клеона во «Всадниках» и в «Осах» обирающим и союзников, и богачей в пользу афинского демоса, но это был слишком уж упрощенный подход к этому грубому и горластому человеку, но пламенному, по-видимому, патриоту, который успел уже наделать себе своим необузданным языком тьму врагов.

Актеры до такой степени перепугались дерзости Аристофана, что ни один из них не решился выступить в роли Клеона. Тогда Аристофан, надо отдать ему справедливость, взял эту роль на себя и свое дело сделал, но не видно, чтобы из этого вышло что-нибудь путное…

Клеон треснул кулаком так, что у демократии сразу нашлись нужные средства и люди: караси любят, чтобы их жарили в сметане. Митилену оцепило железное кольцо. К концу зимы положение в городе стало отчаянным, но дух поддерживал один спартанец — Салетос — который, пробравшись в город, сообщил, что спартанский флот спешит на помощь. Сухопутно спартанцы вторглись опять в Аттику, но морем успели дойти только до священного острова Аполлона, Делоса, еде узнали печальную весть о падении Митилены. Дело обернулось там очень оригинально: Салетос поднял там весь народ, роздал ему оружие, а народ, получив его, потребовал от своих богачей раздела всего хлеба и вообще продовольствия, — «грабь награбленное» — а то он сдаст город врагу. Олигархи решили сдаться сами, а Салетос был отправлен в Афины и там казнен. Спартанский флот, поболтавшись туда и сюда по морю и казнив нескольких сторонников Афин, которые попались морякам в руки, отправился вспять.

Кровавое головокружение шло все усиливаясь…

…Клеон, точно разъяренный фессалийский бык, ворвался на биму. Перед ним море голов, один вид которых уже пьянит его, как всегда. И он поднял грузный кулачище над налившейся кровью лохматой головой.

— Нет!.. — задохнулся он в ярости. — Мы должны раз навсегда дать нашим милым союзничкам пример. Я требую, чтобы все митиленцы, способные носить оружие, без различия партий, были казнены, а их жены и дети проданы в рабство…

Ему отвечал гневный вопль тысяч глоток и над головами поднялся лес рук.

— Так!.. Правильно… Довольно баловства!..

И долго стоял над собранием грозный рев… Постаревшая и грустная Аспазия, встретившись у выхода из театра — давали «Эдипа» Софокла, — с тоже придавленным жизнью Фидиасом, проходили мимо агоры.

— Что это как они сегодня стараются? — сказала Аспазия.

Фидиас только рукой махнул:

— А когда же бывает иначе?..

Аспазия вскоре после смерти Периклеса вышла замуж за Лизикла, но тот, прожив с ней всего год, тоже умер. Ее сын, Периклес, совсем молоденький эфеб плавал где-то по морям с афинским военным флотом. И она среди развалин жизни осталась одна… Хотя она была, благодаря Лизиклу, богата, круг ее друзей, однако, заметно поредел, и она не без горечи отметила это себе. И теперь она не только не любовалась собой, но когда даже случайно видела себя в зеркале, торопилась скорее испуганно отвернуться…

Фидиас не мог примириться с побегом Дрозис из зачумленных Афин и вскоре, как бы мстя ей, послал ей на Милос свою изуродованную Афродиту. Но Дрозис там не было уже. Она не могла простить Фидиасу его поступка, перебралась, как болтали, в Египет и бешено прожигала там жизнь. А здесь Фидиаса демократия травила все больше и больше: об этом заботились другие скульпторы, которых он задавил своим талантом и славой.

— А вот идет, должно быть, с собрания и наш Дорион… — сказала Аспазия. — Надо спросить его, что там было…

И она улыбнулась молодому философу своей прежней улыбкой, а он поторопился, приветствуя ее, опустить глаза: так страшна была теперь та улыбка на этом уже увядшем лице. Он в двух словах передал им о решении собрания казнить всех митиленцев. По душам Аспазии и Филиаса прошел холодок: оба они — да и не одни они — ощущали присутствие демократии как клетку с разъяренными львами, прутья которой ненадежны.

— Но неужели же они решатся на это? — проговорила тихо Аспазия, останавливаясь у одного из многочисленных в Афинах гермов[15], стоявших на перекрестках и часто у входа в частные дома. — Чем дальше, тем все больше звереют люди в этой войне…

— Да… — тихонько вздохнул Дорион. — Важно разрушить господствующее у нас суеверие, что демократия чем-то лучше других образов правления: она также плоха, как и все другие. И важно утвердить безвыходность человека, когда он ищет спасения вне себя. Если оно и есть, то только в себе и поэтому только в одиночку…

Фидиас грустно посмотрел на него, но промолчал. Они не спеша пошли дальше. Чума заметно уменьшалась, да и просто привыкли и к ней, и город понемногу оживал. Ребята с веселым криком играли посреди улицы в остракинду, подбрасывая в воздух раковинку, окрашенную с одной стороны в белый цвет, а с другой в черный. В зависимости от того, какой стороной вверх падала раковинка, одна партия преследовала другую;

Кого ловили, тот был осел и должен был везти на спине победителя до места игры. На углу, у фонтана, дикого вида, точно опаленный, софист горячо убеждал в чем-то немногочисленных слушателей. Аспазия приостановилась.

— То, что существует, существовало извечно и будет извечно существовать, так учил Парменид, — выкрикивал софист. — Ибо, если оно было рождено, оно неизбежно было до рождения Ничто. Но тогда мы имеем право заключить, что Нечто из Ничто выйти не может никогда. Если, таким образом, оно не было рождено и если, тем не менее, оно существует, то значит, что оно было всегда и будет всегда, что оно не имеет ни конца, ни начала, но бесконечно. Ибо если оно было бы рождено, оно имело бы начало…

— А если я вот сейчас возьму этот булыжник да ахну им тебя по голове? — грубым голосом крикнул софисту человек, похожий на атлета, с здоровенным загривком.

— Не мешай… — отмахнулся софист. — Мое заключение вот: то, что имеет начало и конец, ни вечно, ни бесконечно…

— А это мы знали и без твоей болтовни… — опять крикнул атлет. — Клянусь самим Зевсом Олимпийским, вас всех давно надо вымести из города грязной метлой…

Многие одобрительно засмеялись.

— А где наш Сократ? — спросила Аспазия, двигаясь дальше.

— Он был в народном собрании. Старается… — усмехнулся Дорион. — Анаксагор говорил о Разуме, который дал первый толчок к движению жизни — иногда мне кажется, что Сократ начинает понемножку понимать, что Разум этот не занялся достаточно внимательно устройством вселенной к лучшему… Но что у него — или, точнее, у его демониона, Голоса — хорошо, это то, что тайный голос этот всегда останавливает Сократа от участия в делах государственных…

Аспазия и Фидиас усмехнулись.

К ночи зашел к Аспазии весь вымотанный Сократ и принес известие, что злую риторику Клеона удалось опрокинуть доводами от разума, но что кровавое решение было все же отменено лишь ничтожным большинством голосов…

А потом все с ужасом узнали, что корабль с отменой кровавого решения был задержан в пути бурей и пришел в Митилены тогда, когда афинский полемарх Пахес уже читал первое решение: казнить всех. Клеон, однако, кое-чего добился: стены Митилены были разрушены до основания, флот взят, а все земли Лесбоса — за исключением земель Метимны, которая осталась союзу верной, — были разбиты на три тысячи участков и розданы принимавшим участие в осаде. Большинство новых владельцев тут же отдали их в аренду старым владельцам. Военачальник же Пахес, вернувшись в Афины, был обвинен в лихоимстве и в отчаянии сам заколол себя на суде мечом…

Загрузка...