XXV. АФРОДИТА И ДРОЗИС

Дорион обошел всю Олимпию: никаких следов Дрозис не было. Жрецы на его расспросы холодно отвечали незнанием. Он искал Дрозис, а дума при виде этого города, который когда-то был духовным центром всей Эллады, делала свое. Несмотря на огромные толпы богомольцев со всех концов страны, Дельфы явно умирали. Через купцов и моряков греки знали уже многое об Азии, Египте, Марсели. Пифагор и другие сказали уже, что земля не круглая лепешка, как говорил Фалес из Милета, а шар в пространстве и, следовательно, Дельфы никак уже не могут быть пупом земли. Даже шутки Аристофана на сцене, когда он, обличая Сократа, приписывал ему без всякой церемонии мысли его учителя Продика, убивали потихоньку Аполлона тут, в его царстве. Нет Зевса, говорил Продик, потому что никогда не бывает дождя без туч, а если бы дождь посылался Зевсом, он мог бы, конечно, сделать это и при безоблачном небе. И почему непременно нужно было устроить этот оракул тут, у подножия Парнаса, а не в другом месте? Кто это решил? Почему? И он с тупым любопытством присматривался к толчее вопрошающих бога о своих делах: неужели же все эти на вид часто почтенные люди такие болваны? И мало того, что болваны они сами, они привели сюда с собой и сыновей мальчиков, чтобы тут впервые постричь их и принести их волосенки, по древнему обычаю, в дар Аполлону. Как же должны хохотать между собой жрецы Аполлона над этой извечной, разящей глупостью людского стада!..

Он дождался того момента, когда на треножник над ущельем поднялась с помощью жреца явно больная девушка с подергивающейся щекой и почти сумасшедшими глазами — хвала богам, это была не Дрозис!.. И он поймал себя с удивлением на желании вопросить пифию о том, куда же делась Дрозис, и усмехнулся…

Из неподалеку стоявшего пышного храма раздались прозрачно-звенящие звуки лир. Дорион вмешался в толпу приносивших жертвы и заслушался торжественного гимна.

«О, ты, который славен игрою на лире, Дитя Великого Зевса! — пели торжественные голоса в унисон, под звон и рокот лир. — Я расскажу, как у этой вершины, увенчанной снегами, ты открываешь смертным твои вековечные предсказанья, каким образом завоевал Ты пророческий треножник, охранявшийся враждебным драконом, когда черты твоего лица обратили в бегство пестрое чудовище с извивающимся телом… О вы, музы, получившие при разделе Геликон с его глубокими лесами, прекраснорукие дочери Зевса, Которого слышно издалека, приидите и очаруйте вашими песнями златокудрого Феба, вашего брата!.. Чистые звуки флейты раздаются в песнях, золотая лира аккомпанирует им, аравийский фимиам поднимается к двойной вершине Парнаса…[26]

Гимн был торжествен и красив, но очень длинен и слова его, как, впрочем, это бывает почти во всех гимнах, были напыщенны, но довольно бессодержательны, и Дорион повернулся, чтобы уйти, как вдруг среди колонн увидал… Но он не верил себе: то была не Дрозис, но женщина, которая еще недавно была как будто Дрозис, а теперь была трагическою маской из какой-то тяжелой трагедии. И как она постарела, как изменилась!..

— Клянусь Аполлоном!.. — едва выговорил он. — Но ведь это все же ты, Дрозис?!.

Она остановилась, внимательно всмотрелась в него своими черными, бездонными глазами, которые были еще бездоннее от мраморной бледности скорбного лица. И ее увядшие черты тронула едва заметная улыбка…

— Я рада встретить тебя, Дорион.

— Но в Афинах меня уверяли, что ты служишь тут Аполлону пифией… — все еще не придя в себя от неожиданной встречи, проговорил он. — Наши болтуны верны себе…

— На этот раз ваши болтуны почти правы: я была пифией… — сказала Дрозис. — Но это кончилось. Давай присядем на эту скамью под кипарисами…

— Но… ты прости, что я так прямо все спрашиваю, — путаясь, продолжал Дорион, сев рядом с ней на каменную скамью: он был потрясен при виде этой увядшей женщины, в которой скорбно умирала прекрасная Дрозис, заколдовавшая некогда его одинокое сердце. — Но почему же ты стала пифией и почему перестала быть ею?..

— Я была, кажется, больна духом… — потупившись, отвечала она. — А жрецы Аполлона рыщут по всей стране в поисках таких женщин, которые, как им кажется, годны для роли пифии и приспособляют их постепенно к своему делу. И ты не можешь себе представить, как действует вся эта обстановка на несчастных, поднимающихся на треножник над ущельем! Они и в самом деле в удушливом дыму этом впадают в какое-то невыносимо тягостное состояние, теряют всякую власть над собой и говорят, говорят, сами не зная что. Это настоящие мученицы. Во мне, бывало, все тряслось, когда я подымалась на треножник и видела эти лица глупцов, которые смотрели на меня подобострастными и испуганными глазами: ведь я передавала им волю бога!.. А потом те — пренебрежительно кивнула она в сторону святилища, явно намекая на жрецов, — те подделывают этот бред для надобностей всех этих смешных лавочников… И стоящие за пифией жрецы чутко прислушиваются, куда дует ветер в стране, и — приспособляются. Есть тут один старик, который почти всю жизнь прослужил при эпистодоме этого храма: он потерял не только всякую веру во все это, но и в богов, и его отравили, а потом сказали, что это кара бога за вольнодумство. Может быть, и меня живою отсюда не выпустили бы, если бы… не боялись… скандала… Да, все, все, все в жизни оказалось обманом, все, кроме… — дрогнув голосом, она оборвала и поникла своей прекрасной головой, на которой в черной ночи ее удивительных волос уже протянулась около виска серебряная прядка седины.

— Что же ты замолчала? — тихо спросил Дорион. — Кроме чего?

— Не будем говорить об этом… — мягко сказала Дрозис. — Лучше ты расскажи мне, как идут теперь дела в Афинах.

— Как всегда… — усмехнулся Дорион. — Народ на Пниксе под давлением всяких опасных проходимцев вершит свои дела так, что иногда от страха дух захватывает даже у меня, жрецы приносят себе богатые жертвы, в Пирее все строят новые и новые триеры на случай, если старые будут потоплены — все то же. Ну, а философы все философствуют, стараясь расщепить волос не надвое, не начетверо, а на сотню волосиков. Я помню, раз Сократ, рассуждая о том, что справедливо и несправедливо, склонившись, писал пальцем на песке эти свои решения, и от записей этих через час, понятно, не осталось ничего… И, может быть, всего тяжелее, всего даже страшнее, это то, что сказка жизни повторяется без конца и никто не видит, как бессмысленна эта их жизнь… — сказал он, подчеркнув голосом слово эта.

— А какая же у тебя есть жизнь еще? — посмотрела она на него пытливо.

— Об этом потом, если позволишь, Дрозис… — тихо отклонил он. — А сперва я хотел бы узнать, что ты будешь делать теперь с собой. Из твоих речей я вижу, что тебе тут больше делать нечего… Может быть, ты вернешься в Афины…

— Нет, нет, в Афинах тоже мне делать нечего… — живо отозвалась она. — Я мечтала пробраться к себе в Милос: надо же доживать где-нибудь сломавшуюся жизнь… Может быть, мне удастся восстановить мой дом. Вот если бы ты был свободен и помог мне в этой попытке наладить разоренное гнездо, я сказала бы тебе спасибо от всего сердца. Ты по-прежнему одинок?

— Да, я по-прежнему одинок… — с горькой усмешкой отвечал он тихо. — С тех пор как я потерял тебя, я…

Но спазм в горле не дал ему договорить. Она с удивлением посмотрела на его склоненную голову, на смуглое, исхудавшее лицо, бедный плащ его…

— Но… — смутилась она. — Я ничего не знала… не подозревала… И теперь, — и ее голос болезненно дрогнул, — теперь для меня все кончено и, если ты захочешь поехать со мной в Милос, я буду искренно рада. Мне кто-то говорил, что у меня там погибло решительно все…

«Алкивиад…», догадался он, и в душе его шевельнулось чувство горечи.

— Я был там с афинским войском, когда оно опустошало твою родину… — сказал он. — И я видел развалины твоего гнезда. И там среди мертвых камней и черных головешек я обнаружил прекрасную статую твою. Она изуродована. Говорили, что она держала в руках золотой щит и смотрелась в него, как в зеркало, но воины похитили щит и отбили даже руки статуи. Я… старательно зарыл статую в песок и, может быть, тебе удастся восстановить ее: воистину, она прекраснее всего, что я в этой области знаю. Артист хотел, по-видимому, сделать из тебя богиню, но в творении его Женщина победила богиню… Что с тобой, Дрозис?

Из прекрасных глаз Дрозис бежали крупные слезы.

— Нет, изуродовала статую не солдатня, как тебе сказали, — прерывающимся голосом проговорила она, — а… да, да: я!.. Я совершила нелепый, жестокий поступок, и Фидиас, — она едва выговорила это имя, — в отчаянии, мстя мне, изуродовал своими руками свое создание, которое, конечно, — в этом ты прав — было в сто раз прекраснее всех его богинь Акрополя, именно потому, может быть, что те были величавые богини, камень, а тут — живая женщина… которая… которая…

И, закрыв лицо руками, она затряслась от рыданий…

Подавленный, он молчал: при нем эта женщина приносила, может быть, последнюю жертву памяти того, кто ее так любил. А он, Дорион, тут совсем лишний. Но и то уже счастье, что теперь он будет при ней, новой, в которой только чуть-чуть слышалась прежняя чаровница Дрозис.

— Когда же ты думаешь ехать туда? — тихо спросил он, когда она немного справилась с собой.

— Да хоть завтра… — сказала она. — Оставаться долго мне тут нельзя: жрецы могут и раздумать, и найти, что умереть здесь без хлопот мне лучше… Но если ты хочешь побыть тут немножко для Аполлона…

— Никакого Аполлона я тут не искал… — отвечал он тихо. — А искал я только… тебя…

— Не говори!.. Не надо… — просительно подняла она руки. — Если тебя тут ничто не держит, тогда поедем завтра. Мне очень тяжко тут. Я даже боюсь, что моя прежняя болезнь снова овладеет тут мною… Поедем на рассвете…

Ранним утром, когда по деревьям вокруг, приветствуя лучезарного Феба, пели дрозды, а внизу в зарослях щелкали соловьи, и в храме уже поднимался дым жертв и слышался золотой рокот лир и стройное пение, Дрозис, закутавшись в пеплос так, что ее совсем нельзя было узнать, села на сильного мула. Дорион шел рядом с ней. Погонщик равнодушно понукал свою скотину. И сзади, под рокот лир, неслось торжественно: «О, Ты, который славен игрою на лире, Дитя Великого Зевса…» И думал Дорион: «Кто-то когда-то в чистые минуты вдохновенья создал этот прекрасный гимн солнечному богу, но вот пришло время, и жрецы сделали из красоты щит для своих темных проделок и — дойную корову…»

В Афинах они не остановились и сразу проехали в Пирей, где готовилось к отплытию на Милос торговое судно с каким-то грузом. Поездки по морю в то время были чрезвычайно дешевы: из Пирея в Египет можно было проехать за драхму. А до близкого Милоса переезд стоил и того дешевле. И, закупив немного продовольствия на дорогу, они погрузились на высокобортное, пахнущее смолой судно, на котором уже шла обычная перед отвалом суета. А потом залопотали волны в высокие борта, с хриплым криком, закружились вокруг чайки, и Дорион смотрел, как на корме, борясь со слезами, сидела Дрозис. И он чувствовал, что он всегда будет стоять так на грани ее скрытой от него жизни и никогда не займет в этой жизни никакого места.

Под вечер, когда Акрополь рассеялся уже нежною грезой в лазурной дали, навстречу им показалось быстро бегущее судно. Скучавшие путники сгрудились вдоль борта и следили за стройным кораблем.

— Клянусь Кастором и Поллуксом, это «Посейдон»!.. — сказал кто-то, щеголяя знанием моря. — Первый ходок во всем военном флоте Афин. Только нос стал как будто повыше…

И вдруг «Посейдон» спустил парус, который забился и захлопал под южным бризом, и послышался повелительный позыв военной трубы: стой!

— Требует остановки… — забегали тревожные голоса по кораблю. — Что такое?..

«Посейдон» подошел бортом к борту судна. И вдруг, покрывая возбужденный гомон пассажиров, раздался сильный голос командира:

— Стоять смирно! Я — Бикт. Мы заберем только то, что нам нужно, и всех отпустим. Но если кто посмеет оказать моим молодцам хотя самое малое сопротивление, пеняйте на себя… Понятно?

А молодцы морского волка уже прыгали, дребезжа оружием, через борт. О сопротивлении никто и не думал: Бикт это Бикт… Сам Антикл подошел к Дрозис, около которой стоял Дорион. И им, и ему показалось, что где-то когда-то они видали уже один другого. Но вспомнить не могли ничего, кроме чего-то смутного, что для Антикла связывалось как-то с маленькой Гиппаретой. Пираты сунулись было с обыском к Дрозис.

— Оставить!.. — сурово осадил их Антикл. — И живо у меня…

Еще немного, и разбойное судно быстро побежало в морские дали. На купце стоял возбужденный гвалт: обобранные путники поносили правительство — шляются по чужим морям, а дома жить нельзя стало…

На заре Дрозис с Дорионом выгрузились в тихой гавани Милоса и без труда нашли развалины разрушенного дома Дрозис под городом. А когда на другое утро они пришли на место, чтобы обсудить, как и что делать тут, Дрозис с удивлением увидала среди разросшихся деревьев, в ослепительно-радостном сиянии утра белоснежную Афродиту: то за ночь постарался Дорион. Дрозис вся побелела, шатающимися шагами подошла к прекрасной статуе, рухнула к ее ногам и, обняв их, забилась в рыданиях: перед ней неожиданно воскресла из развалин ее молодость, ее былая красота, ее капризная любовь к нему и его страстная, как гроза, любовь к ней и вся ее разрушенная в корне жизнь. Отцветающая женщина, с седою прядью от виска, обнимая холодный мрамор, билась окровавленной душой о жестокие загадки жизни, а над ней в несравненной красе сияла пенорожденная богиня молодости, любви, счастья и безмятежен и светел был ее прекрасный лик…

Загрузка...