В тяжелых, противно воняющих железом, ржавых цепях на руках и на ногах, в тесноте и полумраке тюрьмы — это была как раз та тюрьма, в которой умер Фидиас, — Сократ тихо ожидал своего уже недалекого конца. И так же, как при Фидиасе, лежали на каменных плитах пола резкие тени от толстой решетки, и так же слышались за дверью грубые голоса сторожей, и так же было непонятно, зачем все это делается. Днем у Сократа были постоянно люди, а ночью он был наедине со своими мыслями, которые по мере приближения конца становились все смелее и страшнее, а итог их весь заключался в трех словах: я решительно уже ничего не понимаю, и вся моя жизнь была как будто отдана миражам. Но на людях старик скрывал эти свои ночные переживания, как это делают все люди, думая, что в этих переживаниях есть что-то стыдное, и встречал всех с ясным лицом и ласковой улыбкой. Федона раз эта улыбка так расстроила, что он разрыдался:
— Нет, я не могу выносить мысли, что ты умираешь невинным!..
Сократ опять ласково улыбнулся ему:
— А разве ты предпочел бы, чтобы я умер виновным?!.
Невольная улыбка обежала пасмурные, озабоченные лица: старик и тут оставался верен себе!..
— Сократ, — убедительно обратился к нему похудевший от всех этих тяжелых волнений Платон, — от имени всех твоих близких еще раз умоляю тебя: бежим… Нельзя терять так время! Как будто в одной Аттике можно жить. Поедем в Сицилию…
— Бежать? — посмотрел на него далеким, точно непонимающим взглядом Сократ. — Но где же будет то уважение к законам родины, которое я проповедовал вам всегда?..
— Но как же можно уважать все законы? — пожал плечами Антисфен. — Есть законы разумные и есть законы очень глупые. И разве ты сам не отказался взять в Саламине Леона, когда тираны избрали тебя для этого грязного дела? И потом не сам ли ты столько раз говорил нам о всех этих лавочниках агоры, каменотесах, логографах, изготовляющих для народа эти самые законы? Разве они думают о справедливости, когда занимаются этой стряпней?
— Надо повиноваться и законам несправедливым, — сказал Сократ так безучастно, что все невольно переглянулись.
Антисфен хотел что-то возразить, но Федон тихонько толкнул его локтем и указал глазами на Сократа.
Старик сидел на своем жестком ложе с цепями на руках и на ногах, и видно было в нем теперь два Сократа: один хотел быть, как всегда, любезным с близкими людьми, а другой поверх их голов смотрел в какие-то дали, где им не было места. И Антисфен, перебирая пальцами свою беспорядочную бороду, задумчиво отошел в сторону. Критон — он был не молод и очень богат — в другом углу темницы горячо доказывал Платону шепотом полную возможность увезти старика подальше от афинской черни. На некрасивом, лобастом лице Платона стояло хмурое выражение: но что же можно с ним сделать?
Сократ сделал усилие, стряхнул с себя эту пугающую его друзей задумчивость и с улыбкой обратился к ним:
— Ну, что у вас новенького в венчанных фиалками Афинах?
Все сгрудились вокруг него и стали обсуждать положение родины, которая продолжала баламутиться в поисках того, чего не бывает в жизни. В Элевзисе все сидели тридцать, которые, опираясь на спартанцев, все вели какие-то переговоры с правительством Афин, на что-то все рассчитывали. И Фивы поднимали голову: не для того, кричали там маленькие софисты, свергли мы иго Афин, чтобы подставить шею под ярмо Спарты!.. Но разговор скоро опять осекся: Сократ ушел опять от них в какой-то ему одному открывшийся мир.
Вошла Ксантиппа с Лампроклесом, старшим сыном ее. Меньшие дети больше волновали Сократа и Ксантиппа брала их с собою только изредка. И тогда они глядели на худеющего и побелевшего отца испуганными глазенками и боялись с ним разговаривать. Ксантиппа сморкалась, вытирала слезы, уговаривала старика покориться друзьям и бежать, придумывала всякие обращения то к архонту-базилевсу, то к пританам, то к народу о помиловании. А сын тупо молчал. Он не понимал отца: богатые люди тянут его на волю, а он капризничает — в чем у него тут может быть расчет?
Лучше всего было Сократу ночью, в одиночестве, хотя иногда и страшно перед неизвестным. Иногда он пытался эти ночи осветить дневными беседами.
— Не весь я умираю… — говорил он раздумчиво. — Умирает только смертная часть моя, возвращаясь в землю, чистая же душа отходит в невидимый мир, божественный, вечный, разумный, где и живет в блаженном сообществе богов. Но, — тихонько вздохнул он, — это я не знаю и потому, хотя это и утешительно, но принять это, как истину, мудрый не может. В конце концов никто не знает, что такое смерть. Большая часть людей боится смерти, как будто бы она была величайшим злом. А может быть, в ней скрыто величайшее благо. Но и этого я тоже не знаю.
И он оборвал и задумался: «Чистая душа…», — сказал он только что. А раз кто-то в гимназии бросил ему со смехом, что вся философия человека зависит от толщины его носа.
— Будь ты прекрасен, как Алкивиад, и ты смотрел бы на мир иначе!.. Ха-ха-ха…
И тогда он подумал про себя, что, может быть, это и верно. И вспомнился ему день, когда раздраженная Ксантиппа вылила на него и Дориона ведро помоев. А потом, ночью, — в голове его шумело от вина — он все же пошел к ней. А будь у него другой нос, на месте Ксантиппы была бы Феодота или Аспазия, а то Дрозис. Но он нетерпеливо тряхнул белой головой: все это пустяки — во всяком случае теперь. Самое важное и смешное это то, что жизнь кончилась. Казалось, что ей и конца никогда не будет, а конец вот пришел и так изумительно скоро! Это было и странно и жутко: точно великие боги обманули в этом человека как-то особенно хитро.
Ему бросилось в глаза доброе лицо Критона, который о чем-то грустно думал.
— А Платон все дальше и дальше уходит от земли… — сказал Сократ ему. — Недавно он излагал мне свои мысли о том, что высочайшее в мире существо есть в то же время и совершеннейший разум, проявляющий себя в делах творения, родоначальник и совершитель всякого нравственного закона в мире. И он уподобляет дух человеческий божеству… И эти его туманные пока что Идеи… Он утверждает решительно больше, чем знает, — в этом большая опасность, Критон…
А дни и ночи бежали — быстро, быстро… И вдруг из Пирея страшная весть: священный корабль с Делоса идет!.. Среди друзей старика началась суета. Ксантиппа, рыдая, рвала на себе седые волосы, дети испуганно плакали. Критон решительными шагами вошел в темницу.
— Сократ, никакие колебания больше невозможны: завтра — казнь. Я купил всех, кого нужно, и на твоем пути нет никаких препятствий. Скажу даже больше: мужи афинские одумались и ничего так не желают, как твоего бегства. Пожалей семью, пожалей нас, твоих друзей, пожалей даже твоих судей, которые в ослеплении страстей вынесли этот ужасный и несправедливый приговор, — бежим!.. Ты и вся твоя семья будете обеспечены до конца дней. Не медли же!..
Сократ с мягкой и грустной, но точно рассеянной улыбкой посмотрел на взволнованное, несчастное лицо Критона и покачал, все улыбаясь, исхудавшей за этот месяц головой. Взволнованно вошли ученики, которые сейчас же начали молить его о том же. Но они не понимали, что Сократ давно уже перешагнул роковую черту в душе и возврат для него назад был просто не по силам. Играя шелковистыми, золотыми локонами Федона, он тихо увещевал своих друзей быть мужами и спокойно встретить неизбежное, как вдруг в темницу с раздирающими воплями ворвалась растрепанная Ксантиппа.
— Сократ, муж, пожалей нас!..
И, упав к его ногам, на истертые плиты, она рвала на себе волосы и билась головой об пол. Сократ побледнел и губы его посинели и затряслись: он как будто впервые осознал, что он связан другими, что он принадлежит не только себе. Старые руки дрожали… Он растерянно смотрел то на Ксантиппу, то на бледного Критона — тот невольно подался вперед: авось, сопротивление старика будет теперь сломлено. Но Сократ, сделав над собой тяжелое усилие, дрожащим и слабым голосом проговорил:
— Уведите ее… Больно… все… это…
Критон сделал знак своему слуге, который всегда сопровождал его, и тот, рослый и сильный, поднял безумствующую Ксантиппу и, осторожно обняв, повел ее, сопротивляющуюся, вон. Сократ отвернулся. Губы его тряслись. Но он овладел собой.
— А что же я не вижу нашего милого Платона? — спросил он тихо.
— Он вот уже третий день лежит больной…
— Так, так… — покорно сказал Сократ. — Ну, передайте ему мой последний привет… А это вот, — протянул он Федону исписанный папирус, — два стихотворения на Эзоповы темы, которые я написал тут, в тюрьме — слава великим богам, это все, что останется после меня написанного. Возьми это на память обо мне…
У Федона затряслись губы.
— Может быть, это было большой ошибкой с твоей стороны: ты не подумал о нас… — сказал он. — Единственный раз, когда я видел тебя за писанием, это когда ты беседовал с Эвтидемом о справедливости и, чтобы дело было ему яснее, писал — на песке…
И у Сократа мелькнуло в голове: а не все равно?.. Но он не сказал ничего.
В низкую и мрачную темницу вошел тюремщик, уже старый человек с бесконечно усталыми глазами.
— Сократ, твой час настал… — сказал он в простой торжественности. — Ты всегда был мудр и тих, не как другие, и я надеюсь, что и последний час твой ты встретишь так же, как жил тут. Судьба это судьба. А на меня, — его губы чуть дрогнули, — ты не сердись, добрый старик: я не свою волю творю…
И он торопливо отвернулся.
— Дай мне твою чашу… — встал, звеня цепями, Сократ. — И скажи мне, как я должен все это сделать…
— Выпить все до дна… — снимая с него цепи, отвечал тюремщик мокрым, прерывающимся голосом: он, в самом деле, таких узников за свою долгую жизнь при темнице еще не видал. — А потом надо ходить. Когда же ты почувствуешь, что цикута начинает действовать, то приляг — и жди…
Сократ спокойно принял чашу. Федон разразился рыданиями, а за ним и другие. Слышно было как хрустели руки Антисфена, который сжимал их изо всех сил, чтобы не разрыдаться.
— Но я выслал Ксантиппу только для того, чтобы этого не было, — с тихим упреком сказал Сократ. — Будьте мужами… Итак, час разлуки настал. Мы расходимся: я — чтобы умереть, вы — чтобы жить, но что лучше, это известно только Богу…
Он мягкими, грустными глазами простился со всеми, спокойно выпил чашу до дна и возвратил ее тюремщику. Тот отвернулся и закрыл лицо полой своего дрянного плаща.
— Ну, а теперь я буду ходить, как советовал этот почтенный человек… — сказал Сократ.
Заплаканные, припухшие, полные боли глаза смотрели на него не отрываясь. Он чуть улыбнулся им со светлым лицом и стал ходить из угла в угол, слушая себя. Это продолжалось недолго: он почувствовал, что ноги его деревенеют.
— Так… — сказал он себе. — Теперь, значит, надо лечь…
Он лег на свое жесткое ложе и наблюдал, что в нем происходит. Общий паралич, вызываемый цикутой, подымался вверх. Он перестал чувствовать ноги совсем. И это поднималось. Он глубоко вздохнул и закрыл глаза. Слышно было в мертвой тишине, как кто-то давился рыданиями.
— Критон, — тихо позвал Сократ. — Смотри, не забудь принести Асклепию в жертву петуха за вы… здоро… вление…
Все переглянулись: какое выздоровление? Он бредит?
— Это он смерть называет выздоровлением… — дрожащими, распухшими губами прошептал Федон и опять горько заплакал.
Критон склонился к Сократу.
— Может быть, у тебя есть и другие желания. Сократ?.. — тихо спросил он.
Но Сократ уже не ответил. По лицу его разлился такой блаженный покой, что снова зарыдали все с тюремщиком вместе, но уже не столько от горя, сколько от безграничного умиления…
— Я пойду за Ксантиппой… — тихо сказал Критон. — Теперь тут очередь за женщинами… Да… — тяжело вздохнул он. — Говорили, что род его идет от Дедала, от Икара, который с грешной земли устремился к солнцу и…
Он не докончил своей мысли и в сопровождении своего раба вышел. Там его встретили воплями.
— Ксантиппа, — сдерживая дрожь в голосе, сказал Критон. — Иди и приготовь его к погребению… А о себе и детях не беспокойся нисколько: я беру все на себя…
И распухшая от слез Ксантиппа, поняв, что все кончено, и сразу покорившись неизбежному, взялась с помощью соседок за погребальные хлопоты. Они обмыли Сократа, на голову его возложили по обычаю венок из зелени. По углам темницы поставили сосуды с благовониями, но на лицо маски не положили: на нем было выражение такого дивного покоя и величия, что просто руки не подымались закрыть его. В рот Сократу положили обол за перевоз Харону, а в руку дали кусок сдобного хлеба для Цербера — все честь-честью, как полагается у хороших людей. Потом в гроб ему положили — вероятно, обычай этот был заимствован у египтян, у которых он существовал с глубочайшей древности, — маленькие фигурки. В женские могилы греки клали только женские фигурки, а из божеств Афродиту, Эроса, Деметру, Афину-Нике, а в мужские — и мужские, и женские…
И среди тихого плача всех близких, земля в ночи — похороны всегда совершались, до восхода солнца — поглотила Сократа. На востоке уже слабо черкнула зорька золотисто-зеленая… И все молча разошлись по домам. На третий день все близкие снова пришли на могилу, затем на девятый и потом на тридцатый, и каждый раз делали возлияния, приносили усопшему погребальную трапезу — все чинно, хорошо, как у добрых людей полагается…
И грустное повествование о кончине старого чудака Сократа современный историк заканчивает не менее грустным, но вполне естественным замечанием: «Нигде и следа не встречается, чтобы афиняне пожалели когда-нибудь об осуждении Сократа». Это справедливо: в древних записях, действительно, такого сожаления не встречается нигде, но когда через друзей Сократа по Афинам распространился слух, что его последняя просьба к друзьям была о жертве Асклепию, — в Афинах Асклепий пользовался исключительным уважением — город зашумел:
— А как же, говорили, что он никаких богов не признавал? В последнюю, можно сказать, минуту он не о себе, не о семье думал, а о том, как принести жертву богу… Ох, и легковерные же мы ослы — любой прохвост нас за нос водить будет сколько хочешь и хоть бы тебе что!..
От обвинителей Сократа все отвернулись и поэтому раз в сумерки кто-то так ловко угодил поэту Анитосу тяжелым камнем между лопаток, что он слетел с ног и немало после этого прохворал. Облегчила его только ночь, которую он по указанию жрецов провел в храме Асклепия… После этого он стал еще злее нападать на память Сократа и вообще всяких болтунов, но часто встречал сердитые возражения:
— Мели, мели больше!.. Все знают, что Сократ всю жизнь приносил установленные жертвы богам и в храмах, и у себя дома даже… Много тоже вас тут, брехать-то!..
Но среди тревог, ставших уделом Афин в это время, все скоро совсем забыли и Сократа, и его недругов… Воскресили потом эту трагедию Ксенофонт да Платон, но оба неудачно: Ксенофонт по свойственной ему тупости, а Платон по свойственному ему богатству фантазии и любви к прекрасным фразам, которые сделали из доброго старика какого-то философа, почти полубога…