Глава третья ЯВЛЕНИЕ ЗЛОВЕЩИХ ЛЮДЕЙ

Швейная «перспектива» Ивана не устраивала. Не устроила его и переплётная мастерская, в которой в компании двух других очкариков ему пришлось забирать в коленкоровые обложки обильную бюрократическую документацию Кексгольмского полка. Вскоре, как вспоминал Солоневич, «был найден разумный компромисс — я организовал регулярные спортивные занятия для учебной команды и нерегулярные спортивные развлечения для остальной солдатской массы. Я приезжал в казармы в 6 утра и уезжал в 10 дня». Военную форму Иван надевал только на территории казармы, за её пределами ходил в штатской одежде.

Должность спортивного инструктора позволяла Ивану отлучаться по личным делам и не прерывать сотрудничества с «Новым временем». Вспоминая о своём батальоне, состоявшем из «бородачей», отцов семейств, которые из-за войны оставили семьи на произвол судьбы, Солоневич написал о том, что никто из его «возрастных» сослуживцев не рвался на фронт. Они были готовы выдержать любые тяготы казарменной жизни, но только не фронт, где «солдаты зачастую воевали против хорошо вооружённых немецких частей голыми руками. Три тысячи человек жили в переполненных казармах, с трёхэтажными нарами, чтобы уместились все». Настроение этой солдатской массы «было подавленным и раздражённым».

О качественном составе своей воинской части Солоневич писал: «Это был не полк и не гвардия, и не армия. Это были лишённые офицерского состава биологические подонки чухонского Петербурга и его таких же чухонских окрестностей. Всего в Петербурге их (таких полков) было до трёхсот. Как могло правительство проворонить такие толпы? Летом 1917 года я говорил об этом Б. Савинкову — он тогда был военным министром. Савинков обозвал меня паникёром».

Вот как описывал Солоневич повседневную жизнь Кексгольмского лейб-гвардии полка: «Быт этих „бородачей“ был организован нарочито убийственно. Людей почти не выпускали из казарм. А если и выпускали, то им было запрещено посещение кино или театра, чайных или кафе, и даже проезд в трамвае. Я единственный раз в жизни появился на улице в солдатской форме и поехал в трамвае, и меня, раба Божьего, снял какой-то патруль, несмотря на то, что у меня было разрешение комендатуры на езду в трамвае. Зачем было нужно это запрещение — я до сих пор не знаю. Меня в числе нескольких сот иных таких же нелегальных пассажиров заперли в какой-то двор на одной из рот Забалканского проспекта, откуда я сбежал немедленно».

Но были и приятные воспоминания: «Людей кормили на убой — такого борща, как в Кексгольмском полку, я, кажется, никогда больше не едал».

В январе 1917 года Солоневича комиссовали по причине прогрессирующей близорукости и полной «неспособности» к военной службе и ношению оружия. Иван вернулся в штат «Нового времени» и по личному поручению Бориса Алексеевича Суворина, младшего сына владельца газеты, «в последние предреволюционные дни» взялся за сбор информации о том, что же на самом деле происходит в столице, действительно ли всё чревато беспорядками и бунтами. Солоневич, по его словам, «лазил по окраинам, говорил с рабочими, с анархистами, с эсдеками и с полицией. Полиция была убеждена: всё уже пропало. Начальство сгнило. Армия разбита. Хлебные очереди как бикфордовы шнуры».

Февральская революция застала Солоневичей в Петербурге. Отец выждал немного и уехал со своей второй семьёй в Мелитополь, предсказав, что «все российские заварушки — это надолго». Борис успел закончить только четыре семестра кораблестроительного отделения Петроградского политехнического института. Летом 1917 года он отправился к отцу на студенческие каникулы, вряд ли предполагая, что выучиться на кораблестроителя ему не суждено.

Ни в Февральской революции, ни в Октябрьской Иван участия не принимал. По его признанию, он был, в общем-то, пассивным созерцателем событий, осмыслить которые по-настоящему смог значительно позже. Определяли тогдашнюю его жизненную позицию в основном причины «материальные»: «Во время революции я не потерял ни капиталов, ни имущества, так как таковых не имел». То есть ничего не потерял, ничего не приобрёл, поэтому стоит ли так переживать из-за всех этих потрясений?

Размышления Солоневича о революции сконцентрированы в основном в его статьях цикла «Великая фальшивка Февраля» и в книге «Диктатура слоя», написанных уже в эмиграции. По оценке писателя, было много причин, которые привели к Февральской революции, однако той роковой искрой, которая вызвала протесты жителей Петербурга, стали хлебные очереди. Женщины, в основном фабричные работницы, после бесплодного ожидания хлеба стали грабить продовольственные лавки, перегораживать улицы, обвинять власть во всех смертных грехах. О том, как начинался великий российский раздрай, Солоневич вспоминал десятки лет спустя так, как будто это случилось только что: «Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я».

Следуя репортёрскому инстинкту, Солоневич спешил побывать во всех критических пунктах первоначально стихийного, не имевшего политической подоплёки бунта. Бунт стремительно разрастался, подпитываясь негативной энергией толпы, окраинного плебса, уголовно-деклассированных элементов: «На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной: какая тут кровь, когда все ликуют, когда все охвачены почти истерической радостью: более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец, оно рушится».

После разгрома оружейных лавок появились первые жертвы, по версии Солоневича, от неумелого обращения подростков с охотничьим оружием, которые «палили куда попало, лишь бы только палить». Однако цепкий глаз журналиста с самого начала выделил в этом «стихийном сценарии» начала революции энергичных «зловещих людей» в солдатских шинелях без погон, которые деловито грабили магазины, словно показывая пример всем другим. Они тоже стреляли в разные стороны, тоже наугад: иногда от «мальчишеского желания попробовать вновь приобретённое оружие», а иногда «в чисто превентивном порядке: чтобы никто не лез и не мешал». Толпа стала разбегаться, а улицы столицы к вечеру попали под полный контроль «зловещих людей».

В первый же день Февральской революции Солоневичу пришлось столкнуться с бандой «зловещих людей», которые ворвались в его скромное жилище с обыском. Предлог был обычный: якобы из квартиры кто-то стрелял «по революционерам». Солоневич подробно описал этот эпизод, раз и навсегда определивший его отношение к «революционной инициативе масс»:

«Стрелять было не в кого, разве только в соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер — я его, конечно, не предъявил. Я мог бы ухлопать человека два-три из этой банды, но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без никаких. Я предъявил свой студенческий билет — он был принят как свидетельство о политической благонадёжности. Банда открыла два ящика в комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и, поняв, что отсюда ничего путного произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более злачных мест».

В книге «Диктатура слоя» Солоневич размышляет о том, на какой стадии беспорядков в Петербурге можно было остановить разрушительную стихию, загасить «первые, ещё робкие, языки пламени всероссийского пожара». По его мнению, в условиях всеобщей растерянности, особенно правительственной, это было практически невозможно. В самом начале «их можно было бы потушить ведром воды — потом не хватило океанов крови. К концу первого дня революции зловещих людей можно было бы просто разогнать. На другой день пришлось бы применить огнестрельное оружие — в скромных масштабах. Но на третий день зловещие люди уже разъезжали в бронированных автомобилях и ходили сплочёнными партиями, обвешанные с головы до пят пулемётными лентами. Момент был пропущен — пожар охватил весь город».

Солоневич признавался, что его «косноязычие» было одной из причин политической пассивности в годы революции и Гражданской войны: «Не имя возможности ни говорить публично, ни даже толком разговаривать частным образом, я стал „в сей жизни не бойцом“, а только наблюдателем. Наблюдения были окаянные. Оригинальностью они не блистали. Но об отсутствии оригинальности я узнал только потом, когда перечёл писания Суворина, Каткова, Тихомирова, Мещерского. Мнения о правящем слое России можно было бы сформулировать фразой К. П. Победоносцева о своей же правящей братии: „А кто нынче не подлец?“».


Надо было зарабатывать на жизнь. Не без участия Ивана группа студентов из атлетического кружка — «гиревики, борцы и боксёры, чемпионы и рекордсмены» — решили использовать свой «силовой потенциал» и пойти в порт, на Калашниковскую пристань, где потребность в сильных руках и крепких спинах была постоянной. Десятки тысяч тонн пшеницы лежали без движения. К тому же труд грузчика оплачивался в несколько раз выше репортёрского заработка Солоневича. Даже падение курса рубля не могло сказаться на росте оплаты питерских «докеров».

«Гениальная» идея пойти в грузчики не выдержала проверки практикой: «Первые часы мы обгоняли профессиональных грузчиков, потом шли наравне, а концу рабочего дня мы скисли все. На завтра явилось нас меньше половины. На послезавтра пришло только несколько человек. Грузчики зубоскалили и торжествовали».

На пристани закрепиться не удалось. По молодости лет и при отсутствии «дипломатичности» студенты отказались выпить «рюмку мира», предложенную ветеранами пристани, пренебрегли скудным угощением, которое те выставили на импровизированный стол из необструганных досок: чёрный хлеб, солёные огурцы и прочая простонародная закуска. Отказ студентов был в принципе оправдан, потому что в качестве питья грузчики употребляли денатурат, химические добавки которого вызывали слепоту. Для Ивана это был верный шанс утратить зрение навсегда. Но других, более цивилизованных напитков, не было: «Россия ещё переживала сухой режим, введённый Николаем II — водки нельзя было достать почти ни за какие деньги. И петербургские грузчики пили денатурат… А как без денатурата? Работать в петербургском климате приходится под дождём или под снегом… Ветер с залива пронизывает насквозь; туман, оседая, покрывает груз тонкой ледяной коркой — истинно собачья работа».

Солоневич вспоминал: «Грузчики восприняли наш отказ как некое классовое чванство. Стакан денатурата был выплеснут в физиономию одного из студентов. Студент съездил грузчика по челюсти. Грузчики избили бы и студента, и всех нас, вместе взятых, если бы мы, презрев наше тяжелоатлетическое прошлое, не занялись бы лёгкой атлетикой: бегом на довольно длинную дистанцию при спринтерских скоростях. Так кончилось наше первое „хождение в народ“…»

Между тем с продовольствием в Питере становилось всё труднее. Как отметил Солоневич в «Диктатуре слоя»: «Дело стояло всерьёз: хлеба в городе уже не было: первая ласточка тридцатилетнего голода. Я жил чёрным рынком и редакционными авансами». Пригодились родственные связи: на окраине города, на Чёрной речке, в неказистом деревянном доме жил двоюродный брат — Тимофей Степанович Солоневич, он же — Тимоша. С ним Иван «кооперировался», чтобы совершать поездки в Лугу, Тосно и прочие места подобного рода, чтобы купить хлеб, муку, сало и другие продукты у мужиков. Эти поездки Солоневич называл «первым опытом революционного товарооборота».

Позднее Иван использовал биографию брата Тимоши для иллюстрации своего излюбленного тезиса о том, что пролетарская (и все другие) революция враждебна интересам трудовых людей. Простой деревенский парень Тимоша приехал в Петербург, устроился на завод Лесснера, получил профессию металлиста и накануне Февральской революции зарабатывал больше, чем Иван журналистикой. Деньги откладывал, чтобы лет через десять открыть собственную авторемонтную мастерскую. По митингам и партийным кружкам он не ходил, потому что был человеком практичным, по выражению Солоневича, — «средним рабочим страны».

После февраля Тимошу не раз «заманивали» в партии. Как отметил Солоневич, «тогда — в 1917 году — ещё уговаривали. И на каждом заводе были свои эсэровские, эсдековские и всякие иные партийные товарищи, которые „подымали завод“ на массовое действо. Нельзя скрывать и того прозаического обстоятельства, что на каждом заводе есть достаточное количество людей, которые предпочтут шататься по улицам вместо того, чтобы стоять за станком. Тем более что заработная плата — она всё равно идёт».

Тимоша избегал политики, манифестаций и митингов не одобрял, вместе с толпой громить булочные не бегал. У него был другой тип «сознательности». Характеризуя его, Солоневич писал: «Наше поведение — моё и Тимошино, можно назвать индивидуалистическим, анархическим и вообще антиобщественным. И это в значительной степени будет верно: мы пытались выкручиваться каждый сам по себе».

В «революционной буче» неискушённым в политике людям трудно было понять, куда ведут русский народ волевые, уверенные в своей правоте вожди, причём не только большевистские. Многих устраивал прежний царский строй, который остервенело громили «зловещие люди». Частная собственность была для Тимоши и Ивана священным институтом. Сами они были «неимущими», но полагали, что при проклинаемом и разрушаемом революционерами режиме они имели реальные шансы добиться чего-то существенного в жизни:

«Тимоша считал совершенно законным существование хозяина на своём заводе, как я никогда не собирался национализировать газету, в которой я работал, и даже назначать редактора, который, по тем временам, учил меня, как надо писать. Мы были, как говорит русский народ, „уважительными людьми“, „истовыми“, и над нами, и над обломками тысячелетнего нормального общественного строя поднялась муть неистовых людей, людей лишённых уважения к чему бы то ни было в мире. Мы вовремя не истребили этих неистовых людей. Не догадалась вовремя истребить их и „реакционная“ полиция. Мы проворонили»…


Враждебное отношение к большевикам побудило Ивана и Тамару покинуть пусть плохонькое, но обжитое семейное гнездо и отправиться в рискованный путь из красного Петрограда в Киев, на белый юг.

В статье «Пути, ошибки и итоги», которая была опубликована в 1939 году, Иван подробно описал своё участие в антибольшевистской борьбе: «Потом была работа на Белую армию и с Белой армией. Побег из Москвы на Украину, авантюрное путешествие из гетманского Киева в красный Питер. Побег из красного Питера с семьёй Калинниковых в тот же Киев. Побег из петлюровского Киева в белую Одессу. Командировка из белой Одессы в красный Киев. Подпольная работа в красном Киеве. Секретные сводки отдела осведомления Совнаркома, которые доставала Тамочка. Секретные военные сводки, которые доставал я. Эти сводки снимал на киноплёнку И. М. Калинников, отправлял в белую Одессу, а в белой Одессе никто не читал».

В Киеве Иван стал работать в редакции «Вечерних огней». Газета выходила нерегулярно, и жизнь её была недолговечной — с сентября по ноябрь 1919 года. Выходила она под эгидой Киевского бюро Союза освобождения России. Из-за частой смены, как сейчас сказали бы, «властных структур» в городе и возможных репрессий со стороны новых «хозяев» члены редакции и авторы предпочитали «укрываться» под псевдонимами. Солоневич последовал общему примеру, подписывая свои материалы как «Ив. Невич» или «Ив. Сол.».

В краткой «Автобиографии для РОВСа», написанной в 1936 году, Иван так вспоминал об этом периоде, который положил начало его нелёгким странствиям, рискованным авантюрам и, как выразился один из биографов Солоневича, «хождению по краю пропасти»: «После Октябрьской революции я, как миллионы других русских, бежал на Юг России. Принял участие в белой борьбе, но так как заболел сыпным тифом, остался в Одессе, когда она была занята красными. Так началась моя одиссея в СССР. Я работал грузчиком, кооператором, сценаристом, счетоводом, фотографом и, наконец, стал инструктором спорта и туризма».

Загрузка...