В октябрьские дни 1919 года в Киев в гости к Ивану заехал на несколько дней Борис. Он совершал служебную поездку по Югу России «по линии» Осведомительного агентства белых (ОСВАГа). Борису было о чём рассказать: он не раз попадал в руки махновцев и «зелёных», однажды был приговорён бандитским главарём к расстрелу по «подозрению в офицерстве» и только чудом смог бежать. Борис дал понять брату, что намерен покинуть агентство, которое всё меньше занималось контрразведывательной и пропагандистской работой в тылу красных и всё больше погрязало в заурядном полицейском сыске, причём в собственных рядах Добровольческой армии. Пьянство, «постельные дела», спекуляция казённым имуществом, намерения дезертировать, иногда — подозрения в связи с большевиками и т. п.
Доносы поступали на всех, даже на старших военачальников. Информация докладывалась «наверх» (то есть начальнику ОСВАГа и А. И. Деникину) без проверки («там, мол, сами разберутся»). Чаще всего, по словам Бориса, подобного рода «доносители» преследовали шкурные цели. Они подсиживали неугодных, радели «родным человечкам» и в условиях фронтовой и тыловой неразберихи компрометировали тех, на несчастье кого можно было нажиться. По мнению Бориса, руководство ОСВАГа нередко пыталось подменить работу по красным в тылу Добрармии и за линией фронта охотой за «либеральными» попутчиками. Путём нехитрых манипуляций их можно было представить как опасную, конспирирующую против Белого движения силу, готовую при необходимости пойти на сговор с большевистским правительством.
Иван согласился с тем, что ОСВАГ «откровенно недорабатывает», особенно в пропагандистско-политической сфере. Самой большой удачей агентства, по мнению Ивана, были сатирические частушки, которые «заказывались» поэтам из белого стана. Они надпечатывались специальными штемпелями на советских банкнотах и разбрасывались за линией фронта с аэропланов:
Обманули комиссары,
Кучу денег надавали,
А теперь на эти знаки
Ты не купишь и собаки…
Проблемы монархизма, самостийничество и национальный вопрос, роль еврейства в разрушении традиционной России — эти и другие неразрешённые вопросы российской жизни тех дней обсуждались братьями с чувством бессилия и безнадёжности под трепет огня в «буржуйке» и «аккомпанемент» горилки.
В революционные годы и особенно годы Гражданской войны политическое становление Ивана Солоневича стало свершившимся фактом. Его публицистическое перо окрепло, он легко ухватывал суть повседневных событий и уверенно интерпретировал их с позиций «белого дела». Как следствие — оригинальные, часто пророческие сюжеты его статей. Прогноз Ивана о дальнейшем успешном наступлении белой армии, падении Москвы и гибели Совдепии, однако, не сбылся.
О своих взглядах той эпохи Солоневич вспоминал без каких-либо умолчаний: «В 1920 году я был политически довольно грамотным молодым человеком. Я был монархистом, антисоциалистом, верующим и вообще всем тем, что принято называть „реакцией“». Видный деятель эмиграции С. Л. Войцеховский[17] так писал о монархизме Солоневича: «Благо России может быть обеспечено только Монархией. Монархия в России возможна только одна — НАРОДНАЯ, БЕССОСЛОВНАЯ. Иван Лукьянович твердил это всегда — и в 1919 году в Киеве, когда я с ним познакомился в редакции „Вечерних огней“, и годом позже, в Одессе, когда он о Народной Монархии говорил в советском подполье нам, членам Союза освобождения России»[18].
Во время пребывания в Киеве Иван получил возможность услышать, как говорится, из первых уст о планах и намерениях большевиков. В качестве корреспондента «Вечерних огней» он встретился с Дмитрием Мануильским[19], который был в то время своего рода «дипломатическим представителем» Советской России в Киеве. Интервью переросло в полемику, и Солоневич стал доказывать красному эмиссару, что «большевизм обречён — ибо сочувствие масс не на его стороне».
Мануильский снисходительно «просветил» наивного репортёра:
— Послушайте, дорогой мой, да на какого же нам чёрта сочувствие масс? Нам нужен аппарат власти. И он у нас будет. А сочувствие масс? В конечном счёте — наплевать нам на сочувствие масс.
Этот разговор в Киеве, описанный позднее в книге «Россия в концлагере», стал исходной точкой для размышлений Солоневича о причинах кажущейся прочности советской власти и внешней эффективности её аппарата: «Очень много лет спустя, пройдя всю суровую, снимающую всякие иллюзии школу советской власти, я, так сказать, своей шкурой прощупал этот, уже реализованный, аппарат власти в городах и деревнях, на заводах и в аулах, в ВЦСПС и в лагере, и в тюрьмах. Только после всего этого мне стал ясен ответ на мой давнишний вопрос: из кого же можно сколотить аппарат власти при условии отсутствия сочувствия масс? Ответ заключался в том, что аппарат можно сколотить из сволочи, и сколоченный из сволочи, он оказался непреоборимым; ибо для сволочи нет ни сомнения, ни мысли, ни сожаления, ни сострадания».
Одной из своих работ, посвящённой анализу тоталитарных систем с социалистической, национал-социалистической и псевдосоциалистической подоплёкой, Иван Солоневич даст впоследствии название «Диктатура сволочи». Это название — сконденсированный итог тридцати лет его жизни под спудом «антигуманных, деструктивных, аморальных» общественно-политических систем, которые вожди, диктаторы и фюреры пытались навязать человечеству как единственно возможные.
Красные вновь наступали. В Одессу Иван уехал последним поездом, семью пришлось оставить в Киеве: на «железке» царил хаос, гарантий в том, что он сможет довезти жену и сына в целости и сохранности, не было никаких. Повсюду торжествовало право сильного: грабежи, кровавые расправы, насилие. Эпидемии тысячами косили людей, словно вернулись мрачные времена Средневековья.
В 1920 году в Севастополе умер брат Всеволод. Об обстоятельствах смерти Всеволода рассказал Борис в автобиографической повести «ГПУ и молодёжь». Эвакуировавшись после ранения из Туапсе в Севастополь, Борис случайно встретился с Лушевым, товарищем своих братьев по спортивному обществу «Сокол». Тот сообщил, что Всеволод служит комендором на броненосце «Алексеев»[20]. Не теряя времени, Борис помчался на Графскую пристань, откуда на дежурном катере добрался до грозного корабля. Вахтенному офицеру не пришлось напрягать память и выяснять, служит ли на броненосце Всеволод Солоневич: из Морского госпиталя только что поступило извещение, что он умер от сыпного тифа. Борис покинул корабль с ощущением «первого в жизни большого горя»: «Я опоздал на несколько часов… Где-то в серой больничной палате, окружённый равнодушными чужими лицами, бесконечно одиноким ушёл из жизни мой брат… А через неделю я и сам лежал в сыпном тифе в той же палате, где недавно умирал мой брат. И в полубреду я слыхал, как подходили ко мне сестры милосердия и шёпотом спрашивали:
— Солоневич?
— Да… Только другой…
— Ну, совсем как тот!.. Ну, Бог даст, хоть этого выходим!».
Первые дни в Одессе Иван Солоневич существовал на небольшие киевские сбережения, потом стал редактировать газету «Сын Отечества». Несмотря на войну и комендантский час, жизнь в городе была сносной. Инженеры Добрармии и местные техники поддерживали в рабочем состоянии городское хозяйство: освещение, водопровод, трамвайные пути. Продукты первой необходимости были доступны, несмотря на разгул спекуляции. Слухи о неминуемом прорыве Красной армии стали привычными: считалось, что они распространялись большевистской агентурой.
В дни эвакуации армии Врангеля Иван был недееспособен: лежал в беспамятстве в госпитале, — заболел сыпняком. Как говорил впоследствии Солоневич, госпиталь «в некоторой степени определил мою судьбу и начало моей советской карьеры: после выздоровления я стал санитаром в другом сыпнотифозном госпитале».
Неожиданно, «проявив инициативу», из Киева приехала жена с сыном. Поездка была тяжёлой. «С превеликими мытарствами, после шестидневного сидения на чемоданах и мешках, вместе с четырёхлетним Юрочкой, в товарном вагоне, я притащилась (буквально притащилась) в Одессу», — вспоминала Тамара Солоневич[21]. Все вместе поселились на «дачке» по соседству с 12-й остановкой трамвайной линии, которая связывала Одессу с курортно-пляжным пригородом Большой Фонтан. Место было уединённым, на периферии чекистских патрулей, которые, по словам Тамочки, «в этот период рыскали, как гончие, по Одессе и окрестностям, вылавливая белых».
Надо было начинать новую жизнь в советских условиях, добывать средства на существование. Тамара поступила переводчицей на Одесскую радиостанцию, давала платные уроки иностранных языков. У Ивана возможности «приличного» трудоустройства были ограниченными. Недавнее сотрудничество с белыми в Киеве — ОСВАГ и работа в «Вечерних огнях» — могли всплыть при самой поверхностной проверке биографических данных. Поэтому он предпочёл частную сферу деятельности. Сошёлся с местными рыбаками, пригласил двух-трёх друзей с таким же «сомнительным прошлым» и сколотил промысловую артель. Но коммерчески выгодным рыбопромысловое дело не стало. Перемёты и сети не радовали внушительными уловами. Как вспоминала Тамара, «на долю каждого приходилось 11–12 бычков. Бычки эти моментально жарились и съедались».
Иван сблизился с «антисоветски настроенной» группой сторонников «прежнего режима», в которую входил С. Л. Войцеховский, хороший знакомый Солоневичей по Киеву. Он не смог покинуть Крым, поскольку, по его словам, «был брошен в январе 1920 года на произвол судьбы ответственным за эвакуацию генералом Н. Н. Шиллингом». Конспиративные и полуконспиративные встречи Солоневича с Войцеховским и другими, возможно, остались бы «вне поля зрения» ЧК, если бы не донос старухи-садовницы Каролины. Солоневичи конфликтовали с нею на бытовой почве. Бойцовый петух «испанских кровей», который принадлежал старухе, терроризировал обитателей и посетителей дачи, особенно детей. Однажды после очередного нападения на Юру Иван не выдержал, поймал агрессивного «испанца» и засадил его в клетку. Каролина такого насилия над любимцем не простила. Тайком отправилась «куда надо» и наговорила на Солоневичей с три короба, указав на их подозрительные связи с бывшими офицерами.
Вскоре, по словам Тамары, «настал роковой день». В начале июня 1920 года «дачку» окружили красноармейцы с винтовками наперевес. Обыском руководил некий Рабинович, который с профессиональной цепкостью обнаружил все нехитрые тайники Солоневичей. В них хранились ювелирные вещицы «из приданого» Тамары, её бювар с фотографиями и письмами и пишущая машинка. Наличие пишмашинки было по тем временам серьёзным преступлением: по декрету властей все «множительные аппараты» подлежали сдаче в трёхдневный срок. В ходе обыска Рабинович намекнул Тамаре, что Солоневичи подозреваются в принадлежности к «подпольной организации».
Так начались тюремно-чекистские мытарства Солоневичей в красной Одессе. Вначале сидели в кельях монастыря, который располагался у 16-й станции трамвая. Кельи были превращены в камеры «предварительного заключения», а сам монастырь — в казарму для «интернационального батальона». Командир батальона — латыш по национальности — провёл первый, не слишком профессиональный допрос, и у Солоневичей появилась надежда, что их «попугают», подержат ночь-другую под замком и выпустят. Пустые мечтания: их перевезли в здание ЧК на Маразлиевской улице и поместили в подвальную камеру. По прошествии нескольких дней в составе колонны, в которой было несколько сотен человек, их отправили в городскую тюрьму. Предчувствия были самые мрачные, ведь, по словам Тамары, «в то лето в Одессе шли непрерывные аресты и расстрелы».
Только на шестнадцатый день после ареста начались допросы. Судя по всему, основательной «доказательной базы» у чекистов не было. Солоневичей обвиняли в передаче шпионских сведений агентам белых «с той стороны». По версии ЧК, Тамара, работая переводчицей на радиостанции, получала «ценную информацию», перепечатывала её на пишущей машинке и вручала мужу. Иван вместе с другими соучастниками («под предлогом рыбалки») выходил в море, где и проводил секретные встречи с белым эмиссаром. По мнению Тамары, «всё это было настолько нелепым, что и протестовать было трудно. Машинка не функционировала, радиостанция бездействовала, наши горе-рыбаки отъезжали от берега максимум на километр».
Особенно много допрашивали Ивана, и, по свидетельству Тамары, «он тревожился гораздо больше», опасаясь, что в сети ЧК попадут Войцеховский и его помощники. Они должны были посетить дачу, имея при себе документы, которые могли бы серьёзно скомпрометировать всех. «Подпольная организация действительно была, — писала Тамара в своих „Записках советской переводчицы“, — но, строго блюдя правила конспирации, муж мой даже мне ни словом не обмолвился. Его душевное состояние в момент ареста и после него было близким к отчаянию. Он боялся, что эти два члена организации попадут на нашей даче в засаду (Рабинович, оказывается, три дня оставлял солдат на даче, с намерением поймать кого-нибудь из наших знакомых, чтобы создать „дело“). С. Л. Войцеховский и С-ий по счастливой случайности пришли только на четвёртый день, когда засада была уже снята и, таким образом, от Каролины узнали, что мы арестованы. Были приняты все меры, и организация временно ушла в глубокое подполье».
В конце августа Солоневичей освободили «по причине отсутствия улик». Отчасти подействовало и ходатайство за них небольшого коллектива радиостанции, почти полностью состоявшего из «бывших». Их солидарность с Солоневичами была понятна: сами в любой момент могли оказаться в такой же ситуации. Формулировка постановления об освобождении — «отсутствие улик» — была более чем странной. Улики-то были! И шансов увильнуть от расстрела не было никаких! При аресте в руки чекистов попали документы, о которых, по словам Ивана, принято говорить, что они «не оставляют никаких сомнений».
Позже выяснилось, что «спасительную услугу» оказал молодой еврей по фамилии Шпигель, который имел какое-то отношение к работе одесской чрезвычайки и утащил все подозрительные документы из дела Ивана и его жены. Оказывается, в своё время Иван оказал Шпигелю небольшую заочную услугу. Они не были даже знакомы. И вот — везение, дар судьбы, в критический момент подвернулся благодарный Шпигель. С того памятного происшествия слова «Шпигель поможет» вошли в арсенал «идиоматических выражений» семьи Солоневичей.
Тамара в деталях описала первые минуты семьи Солоневичей на свободе: «И вот мы идём — худые, голодные, оборванные. За три месяца мы не меняли платья. Ваня был арестован в рубахе и рыбацких брюках. Трудно поверить, как может выглядеть рубаха, если её носить и в ней спать, не снимая три месяца подряд. Только на плечах и на обшлагах она ещё кое-как держалась, остальное были дыры и лохмотья. На мне были остатки серого костюма, которые выглядели совсем неприлично».
За время отсутствия Солоневичей их вещи с «дачки» исчезли, даже матрацы. Всё тот же неутомимый Рабинович пригнал грузовик и погрузил на него незамысловатые пожитки. Лишь железные скелеты кроватей уныло жались по углам да обрывки обоев шевелились на сквозняке, — снова искали тайники с драгоценностями[22]…
На старое место решили не возвращаться. Сняли квартиру в самом центре Одессы, в двух шагах от Дерибасовской улицы, — две большие и светлые комнаты. Первой нашла работу знающая иностранные языки Тамара — в АРА, — органе продовольственной помощи США голодающей России (American Relief Administration). Иван, имея за плечами грузчицкую практику в Петербурге, стал своим в среде одесских докеров и вскоре подкреплял семейный бюджет не столько деньгами, сколько «бесперебойными поставками провианта». В книге «Диктатура слоя» Солоневич назвал две даты своего погружения в мир грузчиков в Одессе: 1921 и 1923–1924 годы. Видимо, когда с работой было особенно плохо, Ивану приходилось рассчитывать на свой «единственный капитал», как он обычно говорил, — на крепкие бицепсы. Особенно тяжело было в 1921 году. «За годы голода и тифов я сильно ослабел физически, — писал он, — и шестипудовые мешки приобрели несвойственную им тяжесть. Мне было очень трудно. Кроме того, наличие в грузчицкой среде человека в очках вызывало недоумение и подозрительное внимание советской полиции, — меня укрывали от этого внимания».
Воспоминания об Одессе, «интернациональном городе с южным оттенком», окрашены у Ивана Солоневича мрачными красками. По его словам, революция в этот город пришла на четыре года позже, чем в Петербург, и «главной опорой большевиков в Одессе был чисто уголовный элемент во главе с профессиональным бандитом Яшкой Япончиком». Властями предпринимались меры для подкупа городского пролетариата («допинга», по терминологии Солоневича), для чего объявлялись так называемые «дни мирного восстания», а на самом деле — повальные акции по конфискации имущества у буржуазии. Активисты должны были обходить богатые квартиры и забирать всё лишнее — от нижнего белья до мебели. Скрыться хотя бы на время было невозможно. Жителям приказывали сидеть по домам, уличные перекрёстки контролировались патрулями, а выходы из города были заперты отрядами Япончика.
Как писал Солоневич, «Одесса пережила отвратительные дни: вот-вот в вашу квартиру ворвутся обоего пола питекантропы и начнут рыться в шкафах и комодах, столах и сундуках. А вы будете стоять и смотреть — бессильный представитель вымирающего мира собственности». В то же время Солоневич свидетельствует, что пролетариат на подстрекательство к грабежу не поддался. «Дни мирного восстания» прошли действительно мирно, желающих «пограбить награбленное» не нашлось, если не считать представителей уголовного дна, портовых подонков, «шпаны» — по одесскому лексикону. Грузчики — товарищи Ивана — не пошли на «разрешённый властями» грабёж. Они пытались предотвратить налёты на квартиры запуганных людей, хотя, по портовым традициям, всегда были готовы «унести на спине, увезти ночью на лодке или вообще „национализнуть“ любым способом» всё, что «плохо лежит».
С первых дней жизни в Одессе Иван и Тамара строили планы побега из Советской России. Иван прорабатывал легальные варианты: «устроиться где-нибудь в порту, на таможне, на границе так, чтобы до заграницы оставалось несколько шагов. Но в эти места пускали людей только с проверенными биографиями. У меня не было никакого желания предъявлять свою биографию на благоусмотрение ВЧК».
Постоянная борьба за существование, выживание семьи и своё собственное — вот что определяло его тогдашнюю оценку советских порядков большевистской власти. В книге «Диктатура импотентов: Социализм, его пророчества и их реализация» Солоневич заключил: «Я не думаю, чтобы в эти годы я отличался бы выдающимися аналитическими способностями. Моё отношение к большевизму было типичным для подавляющей — неорганизованной — массы населения страны. Я, как и это большинство, считал, что к власти пришла сволочь».
Свою версию одесской жизни начала 1920-х годов дал Борис в книге «Молодёжь и ГПУ»:
«А ещё говорят — нет чудес.
— Эй, товарищ Солоневич! Зайди-ка наверх — тебе письмо тут есть.
Я поднял голову. Из окна канцелярии военкомата на 4-м этаже ухмылялось лицо какого-то приятеля.
— Да времени, брат, нет. Брось-ка, голуба, его просто вниз!
Через минуту белый листок конверта, колыхаясь и скользя, упал на мостовую. Я поднял письмо, поглядел на адрес и радостно вздрогнул. Почерк старшего брата… Больше двух лет мы не видали друг друга… Чёрт побери — значит, он жив и в России!..
На письме был штемпель Москвы. „Каким ветром занесло его в Москву?“ — мелькнуло у меня в голове. Но сейчас же я и сам рассмеялся такому вопросу. Таким же — как и меня в Севастополь. Путаные ветры были в те времена…
„Милый братик Боб, — писал Ваня, — посылаю тебе письмо наудачу на адрес Севастопольского Всевобуча. Тебя, как чемпиона, там должны, конечно, знать и найти…
Можешь себе представить, как я дьявольски рад, что ты жив. А по совести говоря, я и не надеялся видеть тебя на этом свете.
А узнал я о тебе до нелепости случайно. В Москве теперь я проездом. Живу с Тамочкой и Юрчиком под Одессой.
По старой привычке купил в киоске „Красный спорт“. Просматриваю. Гляжу — фото — победители Крымской Олимпиады. Такие фотографии — их на пятак — дюжина. А тут почему-то я пригляделся… Судьба какая-то ввязалась в это дело. Гляжу — твоя физиономия… Вот так чудеса!.. Ну, я, конечно, сейчас же на почту… Я так рад, что хоть тебя отыскал в этой нелепой каше… Где батька и Вадя — ума не приложу… Знаешь, что, Bobby, — плюнь на всё там — приезжай ко мне. В такое время плечо к плечу легче воевать с жизнью…
Ей Богу, приезжай, братик!“…»
Второй раз звать Бориса не пришлось. Несмотря на трудности проезда в Одессу, её особое приграничное положение, Борис, обеспечив себя необходимыми документами, в том числе и мандатом «организатора олимпиады Юга России», отправился в путь. Преодолев патрули, заградительные отряды, проверки и прочие препятствия, Борис добрался, наконец, до цели. И вот — встреча. Первое впечатление о брате Борис запечатлел на страницах своей книги:
«Кто узнал бы в босоногом человеке, одетом в брючки и рубаху, сшитые из старых, покрытых пятнами мешков, — блестящего журналиста и человека с высшим юридическим образованием? По внешности вышедший мне навстречу человек был похож на бродягу, пропившего в кабаке остатки своего костюма… Вероятно, любой из моих читателей со страхом отшатнулся бы от такой странной фигуры… Но для меня это был мой милый брат, шуткой судьбы оставшийся в живых и заброшенный в дебри Новороссии».
В этой же книге Борис оставил безрадостную зарисовку жизни в Одессе:
«Тяжёлой была зима 1922 года! Неурожай, террор, реквизиции, паралич транспорта — всё это несло с собой всё обостряющийся голод. Одесса, жившая морем и портом, представляла собой пустынный вымирающий город. Вместо электричества дома освещались жестяночками с фитильками-коптилочками, дававшими копоть за 10 свечей, а светившими в четверть свечи. Воды не хватало. Водонапорная станция, расположенная в 40 километрах от города, на Днестре, не работала… Мы носили воду вёдрами за несколько километров из колодцев. Об умывании и не мечтали: не хватало воды для питья. Топлива почти не было. В каждой комнатке стояло изобретение эпохи „военного коммунизма“ — жестяная печурка, называвшаяся „временкой“ или почему-то „румынкой“, — которую топили случайными материалами, начиная от собственной мебели и кончая соседними заборами».
В семейном фотоальбоме Солоневичей сохранился снимок, иллюстрирующий эти слова Бориса: он сидит у «румынки», протянув к огню ноги в грубых башмаках и солдатских обмотках. Спортсмен, волевой человек, привыкший преодолевать трудности и лишения, снят в момент невесёлых раздумий. Как жить? Что делать? В то время Борис работал «раздельщиком» на автомобильном кладбище, получая в качестве пайка килограмм чёрного хлеба. Дополнительные средства на жизнь дало участие в «чемпионатах французской борьбы». Для большей привлекательности организаторы назвали их международными и в срочном порядке подыскали нескольких «иностранцев». Так Борис стал Бобом Кальве, «австралийским чемпионом», оказавшимся в Одессе «проездом в Москву». Артистические данные у Бориса несомненно были: «В своём американском пальто, скаутской шляпе, золотых очках, я с важным и надменным видом появлялся в театре и с успехом изображал иностранца, владеющего только „австралийским языком“».
Как выживали Солоневичи в месяцы «хаоса и разгрома»? По их рассказам, они создали что-то вроде «бродячего цирка», который гастролировал по сёлам. Неискушённые в цирковом жанре селяне охотно приходили на «грандиозные вечера смеха и силы», в которых братья выкладывались до предела: они пели, декламировали, показывали незатейливые фокусы и, наконец, потрясали нехитрые мозги зрителей «грандиозным гала-спорт представлением». Как вспоминал Борис, «наши силовые номера производили фурор. Было здесь и поднимание всяких доморощенных тяжестей, и „разбивание камней на грудях“, и „адская мельница“, и „мост смерти“, и прочие эффекты… Если удавалось — провоцировали на выступление какого-нибудь местного силача, который обычно срамился, не зная специальных трюков. После этого мы устраивали схватку „на первенство мира по борьбе“, с соответствующими „макаронами“ и „грозным рёвом разъярённых противников“. При хороших сборах мы угощали зрителей на десерт дополнительным блюдом — схваткой по боксу в самодельных перчатках из брезента, как рашпилем рвавших кожу при случайных ударах по лицу»…
Посещение «цирка» селяне «оплачивали» натурой: салом, мукой, яйцами, крупой, маслом. Иногда циркачей вознаграждали живностью: курами, гусями, поросятами. Домой братья возвращались, гружённые мешками с продовольствием. Тамара тоже помогала пополнять семейный бюджет. Она, по свидетельству Бориса, «раздобыла рецепт простого мыла, варила его и с большим успехом торговала на базаре».