Одна общая черта объединяет множество различных ситуаций отрицания: люди, организации, правительства или целые общества в тот или иной момент получают информацию, которая настолько тревожна, угрожающа или аномальна, что ее невозможно полностью принять или открыто признать. Такая информация каким-либо образом корректируется, дезавуируется, полностью отвергается или интерпретируется по-новому. Или же информация «регистрируется» достаточно адекватно, но ее последствия, когнитивные, эмоциональные или моральные, игнорируются, нейтрализуются или банализируются.
Рассмотрим следующие общие выражения и фразы:
Закрывая глаза.
Зарывая голову в песок.
Она увидела то, что хотела увидеть.
Он услышал только то, что хотел услышать.
Незнание – это блаженство.
Жизнь во лжи.
Заговор молчания.
Экономически оправданный.
Это не имеет никакого отношения ко мне.
Не поднимай волну.
Они были типичными пассивными наблюдателями.
Я ничего не могу с этим поделать.
Быть как страус.
Я не могу поверить, что это происходит.
Я не хочу больше знать/слышать/видеть.
Все общество не принимало это.
Это не может случиться с такими людьми, как мы.
Намеченный план требовал максимального отрицания.
Отвести взгляд.
Ношение шор.
Он не смог до конца осознать новости.
Умышленное невежество.
Она смотрела в другую сторону.
Он не признался в этом даже самому себе.
Не выноси сор из избы.
Это случилось не при мне.
Я узнал бы в свое время.
Теперь представим следующие ситуации.
Экран телевизора пестрит изображениями человеческих страданий, лиц, искаженных агонией и отчаянием. Бесследно исчезнувшие беженцы, голодающие дети, трупы в реках. Иногда мы принимаем вполне сознательное решение избегать подобной информации. Часто мы не осознаем, как много мы впускаем в свое сознание или, напротив, как много отвергаем. Иногда мы впитываем всю информацию, но чувствуем себя бессильными и беспомощными, а следовательно, остаемся пассивными: «Я ничего не могу с этим поделать». Или мы начинаем чувствовать злость и обиду: ну вот, еще одно требование, еще один навязчивый, вызывающий чувство вины упрек – как в случае с посланием Ассамблеи Организации Объединенных Наций: «Сегодня в мире насчитывается более 18 миллионов беженцев, спасающихся от преследований, изнасилований, пыток и войн в Африке и Азии, Южной Америке и теперь здесь, в Европе. Вы можете закрыть глаза, заткнуть уши, отключить разум, запереть двери, закрыть границы. Или вы можете открыть свое сердце».
• В период с 1915 по 1917 год около одного с четвертью миллиона армян были убиты турецкой армией или погибли во время насильственного изгнания. Эти события были тщательно зафиксированы в официальных документах, рассказах выживших, свидетельских показаниях и исторических исследованиях. Вскоре после этого независимые наблюдатели безоговорочно приняли основные детали. Но в течение восьмидесяти лет сменявшие друг друга турецкие правительства последовательно отрицали ответственность за геноцид и массовые убийства или любые преднамеренные убийства. Большинство других стран, особенно США и союзники Турции по НАТО, вступили в сговор с ними в этом стирании прошлого.
• Население городков, которые окружали Маутхаузен, концлагерь смерти в Австрии с 1942 по 1945 год, сорок лет спустя было опрошено американским историком Гордоном Хорвицем. Многие жители утверждали, что хоть и видели дым от печей и до них доходили слухи о предназначении лагеря, но толком они не были в курсе того, что там происходит. В то время они не задавали слишком много вопросов и не могли «сложить воедино» имеющуюся у них информацию. Хорвиц пишет о реакции жителей одной из деревень: «Они никогда даже не пытались узнать о том, что происходило. Имеет место не категорическое отрицание существования лагерей, а лишь безразличие к их существованию в прошлом. В подобных случаях нельзя говорить о забывчивости, ибо невозможно забыть то, что никогда не пытались узнать»[3].
• Однажды в 1964 году ночью в Нью–Йорке женщина по имени Китти Дженовезе подверглась разбойному нападению на улице прямо перед своим домом. Нападавший издевался над ней в течение сорока минут, пока она, избитая и истекающая кровью, из последних сил пыталась добраться до своей квартиры. Ее крики и призывы о помощи слышали не менее тридцати восьми соседей, видевших, что происходит, или слышавших шум борьбы. Но ни один из них не оказал никакой помощи, ни вмешавшись напрямую, ни хотя бы позвонив в полицию. Это событие все еще обсуждается и анализируется спустя тридцать пять лет[4]. Социальные психологи скрупулезно изучили «эффект пассивного наблюдателя», опубликовав более 600 исследований в академических журналах. Были проанализированы все мыслимые факторы – как в реальных жизненных ситуациях, так и в смоделированных лабораторных условиях – чтобы понять, как работает «эффект свидетеля» и как можно противодействовать пассивности.
• Газетное объявление размером в целую полосу, опубликованное британской Amnesty International, представляет собой фотографию мусульманки, кричащей от горя. Изображение окружено коллажем из слов: обезглавлены, массовые убийства, изуродованы, сожжены заживо, младенцы сброшены с балконов, выпотрошены беременные женщины. Текст начинается так: «Нет слов – совсем нет слов – чтобы выразить то, что чувствует эта алжирская женщина»: ее ребенок разбился насмерть, ее маленькая дочь зарезана, голова ее матери валяется в пыли. Но оказывается, слова теряют силу: «Шокирующие заголовки нас больше не задевают. Мы не тронуты, мы возмущаемся, что нами манипулируют. Опыт говорит, что вы прочитаете такую страницу, перевернете ее и забудете, потому что именно так вы, как и все мы, научились справляться с назойливой рекламой».
Это примеры некоторых из многих состояний, охватываемых моим кодовым словом «отрицание». Это не сформулированный психологический «механизм» и не универсальный социальный процесс. В этой главе просто классифицируются способы использования концепции отрицания. Рискуя повториться, я также обращаюсь к последующим темам всей книги, но описываю их кратко, без слишком большого количества примечаний, отступлений, теорий и академических ссылок, которые появятся в последующих главах.
Отрицание – это утверждение, что что–то не произошло, не существует, не соответствует действительности или что о чем–то неизвестно. Есть три возможности для таких утверждений быть истинными. Первая и самая простая состоит в том, что утверждения эти действительно верны, обоснованы и правильны.
Очевидно, существует множество случаев, когда отдельные лица, организации или правительства имеют полное право утверждать, что событие не имело места вовсе, или произошло не так, как задумывалось, или что оно могло произойти, но без их ведома. Эти опровержения являются простой констатацией фактов, сделанной добросовестно. Доказательства и контрдоказательства могут быть представлены публике, утверждения могут быть проверены, измышления разоблачена, представлены разумные стандарты доказательства.
Даже без сегодняшнего постмодернистского скептицизма в отношении объективности знания эти игры в правду весьма изменчивы. Возможно, действительно непросто выявить правду о зверствах в запутанной цепи заявлений и встречных заявлений, выдвинутых правительствами, их критиками из лагеря защитников прав человека и оппозиционными силами. Демонстранты ли первыми применили насилие или полиция? Это действительно была пытка или «интенсивный», но законный допрос? Еще труднее представить юридические обоснованные доказательства и зачастую практически невозможно установить ответственных за событие. Более того, утверждения об отрицании могут быть сделаны совершенно добросовестно. Это в равной степени справедливо как для правительств («резни не было»), так и для отдельных лиц («ничего не видел»).
Вторая возможность также логически проста, хотя ее труднее идентифицировать. Это умышленное, преднамеренное и осознанное заявление, предназначенное для обмана, то есть несомненная ложь. Истина ясна и известна, но по многим причинам – личным или общеполитическим, оправданным или неоправданным – ее скрывают. Отрицание является обдуманным и преднамеренным. На индивидуальном уровне для этого достаточно нескольких общих слов (ложь, сокрытие, обман). На организованном уровне (возможно, именно тем указывая на распространение лжи в общественной жизни) в ходу больше терминов: пропаганда, дезинформация, обеление, манипуляция, раскрутка, мошенничество, сокрытие. Таковы стандартные ответы на обвинения в зверствах, коррупции или нарушениях законов общества. В отсутствие действенных гарантий того, что правительство обязано говорить правду, в то время как все остальные могут быть предвзяты, ненадежны или могут лгать, большинство из нас предполагает, что большинство подобных официальных опровержений действительно являются ложью. Другой формой сознательного отрицания является преднамеренное решение избегать определенной неприятной информации. Немыслимо жить в состоянии постоянного осознания факта, что тысячи детей ежедневно умирают от голода или умирают от легко поддающихся профилактике и излечимых болезней. Поэтому мы принимаем осознанное решение отключить источники подобной информации. Это все равно, что ходить только по определенным улицам, чтобы ни в коем случае не видеть на других бездомных попрошаек.
Однако иногда мы не полностью осознаем, что отгораживаемся или ставим блок. Это третий набор возможностей, который не так просто описать. Отрицание может быть не связано ни с правдой, ни с преднамеренной ложью. Утверждение это не до конца детализировано, да и степень «знания» об истине не совсем ясна. По-видимому, существуют состояния индивидуального ума или даже целые массовые культуры, находясь в которых, мы одновременно и знаем, и не знаем. Возможно, так было и с теми сельчанами, которые жили вокруг концлагеря? Или с матерью, которая не знает, что ее муж делает с их дочерью?
Сложная психология отрицания – это тема моей следующей главы. Самая известная психологическая теория – достаточно известная, чтобы войти в обыденное употребление, хотя в некотором смысле и самая крайняя – берет свое начало в психоанализе. Отрицание там понимается как бессознательный защитный механизм, помогающий справиться с чувством вины, тревогой и другими будоражащими эмоциями, вызванными реальностью. Психика блокирует информацию, которая буквально немыслима или невыносима. Бессознательно воздвигается барьер, затрудняющий мысли достичь осознанного знания. Информация и воспоминания перенаправляются в обычно недоступную область разума.
Может ли это действительно происходить без какого–либо сознательного ментального усилия – на неизведанной территории между сознательным выбором и бессознательной защитой? Является ли это нормальным подавлением фонового шума, позволяющим сосредоточить внимание на более важных вещах, или это защита от угрожающего персоне восприятия? И является ли отрицание злокачественным (как в случае с группами высокого риска заражения ВИЧ, отрицающими свою уязвимость) или доброкачественным (как ложные надежды, которые позволяют неизлечимо больным пациентам продолжать жить)? Психология реакции «закрывать глаза» или «смотреть в другую сторону» – сложная материя. Эти фразы подразумевают, что у нас есть доступ к реальности, но мы предпочитаем игнорировать ее, потому что так нам удобно. Это может быть простая нечестность: информация доступна и зарегистрирована, но приводит к выводу, от которого сознательно уклоняются. Однако «знание» может быть гораздо более двусмысленным. Мы смутно осознаем, что решили игнорировать факты, но не совсем осознаем, от чего именно мы уклоняемся. Мы знаем, но в то же время не знаем.
Политические отголоски этих настроений можно найти в тотальном отрицании, столь характерном для репрессивных, расистских и колониальных государств. Доминирующие группы кажутся сверхъестественно способными не замечать или игнорировать несправедливость и страдания, окружающие их. В более демократичных обществах люди закрывают глаза не по принуждению, а по культурным привычкам, игнорируя видимые напоминания о бездомности, лишениях, бедности и городском упадке. Знания о зверствах в отдаленных местах еще легче сделать невидимыми: «Я просто выключаю новости по телевидению, когда показывают эти трупы в Руанде».
Отрицание также изучается с точки зрения когнитивной психологии и теории принятия решений. Такой подход подчеркивает естественные начала процесса, но преуменьшает его эмоциональную составляющую. Отрицание – высокоскоростной когнитивный механизм обработки информации, подобный компьютерной команде «удалить», а не «сохранить». Но это приводит к парадоксу отрицания. Чтобы использовать термин «отрицание» для описания заявления человека «я не знал», необходимо предположить, что он знал или знает о том, что он утверждает, как о неизвестном ему, в противном случае термин «отрицание» неуместен. Строго говоря, это и есть единственное правомерное использование термина «отрицание».
Специалисты в области когнитивной психологии используют язык и методы теории обработки информации, мониторинга, избирательного восприятия, фильтрации и концентрации внимания, чтобы понять, как мы замечаем что-либо и одновременно не замечаем его. Некоторые даже предлагают в качестве модели неврологический феномен «слепого зрения»: одна часть разума может точно знать, что она делает, в то время как часть, которая знает только предположительно, не замечает этого. Очевидно, что информация отбирается в соответствии с уже укоренившимися стандартами восприятия, а слишком угрожающая информация полностью исключается. Разум каким–то образом схватывает смысл того, что происходит, и без промедления приводит в действие защитный фильтр. Информация канализируется в своеобразную «черную дыру разума» – слепую зону заблокированного внимания и самообмана. Таким образом, внимание отвлекается от фактов или их значения – отсюда возникает «необходимая жизненная ложь», поддерживаемая членами семьи о физическом насилии, инцесте, сексуальном насилии, прелюбодеянии и несчастье. Ложь остается невыявленной, прикрытой семейным молчанием, алиби и заговорами[5].
И так не только в семьях. Государственная бюрократия, политические партии, профессиональные ассоциации, религии, армия и полиция – все они имеют свои собственные формы сокрытия и лжи. Такое коллективное отрицание возможно вследствие существования профессиональной этики, традиций лояльности и секретности, корпоративной взаимовыручки или кодексов молчания. Поддерживаются мифы, препятствующие тому, чтобы посторонние узнали компрометирующую информацию; существуют негласные договоренности о согласованном или стратегическом неведении. Порой очень удобно не знать точно, что делают ваши начальники или подчиненные.
Это звучит подобно философскому интересу к самопознанию и самообману, особенно к знаменитому понятию «недобросовестности». Для Сартра, вопреки психоаналитической теории, отрицание всегда сознательно. Самообман относится именно к сокрытию от самих себя правды, которая может создать неудобства. Сартр высмеивает теорию о том, что это происходит благодаря бессознательному механизму, поддерживающему двойственность между обманщиком и обманутым. Его альтернатива, «недобросовестность», представляет собой форму отрицания, которую разум сознательно направляет на себя. Но как вы лжете себе? Как можно знать и не знать одно и то же одновременно?
Это вопросы, которые мы рассмотрим во второй главе. Политическое отрицание – обычная дезинформация, ложь и сокрытие со стороны государственных властей – редко включает в себя эти тонкие психологических детали. Политическое отрицание цинично, расчетливо и прозрачно. Серые зоны между сознательным и бессознательным гораздо более значимы в объяснении обычной реакции общества на знание о зверствах и страданиях. Это зона раскрытых секретов, закрывания глаз, зарывания головы в песок и нежелания знать.
Существуют три возможные формы «отрицания»: буквальное, интерпретативное и подразумеваемое (импликативное).
Это тип отрицания, который однозначно соответствует словарному определению: утверждение, что что–то не произошло или не соответствует действительности. При буквальном, фактическом или явном отрицании отвергается факт или знание факта. В частной сфере семейного насилия: мой муж не мог так поступить с нашей дочерью, она выдумывает, социальный работник нас не понимает. В публичном пространстве насилия: ничего здесь не случилось, резни не было, все они лгут, мы вам не верим, мы ничего не заметили, нам ничего не сказали, если бы было так, мы бы знали (или это могло произойти без нашего ведома). Эти утверждения декларируют отказ признавать факты – по той или иной причине, добросовестно или недобросовестно, независимо от того являются ли эти утверждения правдой (подлинное незнание), вопиющей ложью (преднамеренная ложь) или бессознательными защитными механизмами.
В других случаях непосредственная, первичная информация (что–то произошло) не отрицается. Скорее, ей придается значение, отличное от того, что кажется очевидным другим.
В личной сфере это звучит следующим образом: я пьяница, а не алкоголик; то, что произошло, на самом деле не было «изнасилованием». Президент Клинтон курил марихуану, когда был студентом, но никогда не вдыхал дым; так что на самом деле это не было употреблением наркотиков. Что касается более поздних утверждений о его сексуальных отношениях с Моникой Левински, то после своего первоначального буквального отрицания (ничего подобного вообще не произошло) он последовал некоему оригинальному интерпретирующему отрицанию: оральный секс был «неприемлемым поведением», но на самом деле не был «половым актом» или «сексуальными отношениями», и поэтому не было ни прелюбодеяния, ни супружеской неверности, ни шалостей. Действительно, традиционного секса не было. Так что президент не солгал, когда сказал, что его отношения с мисс Левински не были сексуальными.
В публичной сфере декларируется: это был обмен населением, а не этническая чистка; сделка с оружием не была незаконной, да и на самом деле не была сделкой с оружием. Чиновники не утверждают, что «ничего не произошло», но говорят, что произошло не то, что вы думаете, не то, на что это похоже, не то, что вы вкладываете в эти понятия. Это был «сопутствующий ущерб», а не убийство мирных жителей; «перемещение населения», а не принудительное изгнание; «умеренное физическое давление», а не пытки. Меняя слова, используя эвфемизмы, технический жаргон, наблюдатель оспаривает когнитивное значение, придаваемое событию, и перенаправляет его в другой класс событий.
Возможна ситуация, когда отсутствуют попытки отрицать факты или их общепринятую интерпретацию. Отрицаются же или сводятся к минимуму психологические, политические или моральные последствия событий. Факты смерти детей от голода в Сомали, массовых изнасилований женщин в Боснии, резни в Восточном Тиморе, появление бездомных на наших улицах признаются, но не рассматриваются как психологически тревожные или как морально обязывающие к действию. Как свидетель грабежа в метро, вы точно видите, что происходит, но как гражданин отказываетесь от какой-либо обязанности вмешаться. Такие отрицания часто называют «рационализациями»: «Меня это не касается», «Почему я должен сам рисковать стать жертвой?», «Что может сделать обычный человек?», «В другом месте хуже», «Кто-то другой разберется с этим».
Как и в случае буквального отрицания, такие утверждения могут быть вполне оправданы как морально, так и конкретными обстоятельствами. Вы ничего не можете сделать с эскадронами смерти в Колумбии; было бы довольно глупо пытаться остановить ограбление. Другое дело рационализация, когда ты знаешь, что можно и нужно делать, у тебя есть для этого средства, а риск отсутствует. Это не отказ признать реальность, а отрицание ее значения или последствий. Мой неуклюжий неологизм «импликативное отрицание» охватывает множество значений – оправдание, рационализация, уклонение, – которые мы используем, чтобы управляться с нашим осознанием столь многочисленных образов непреодолимого страдания.
С одной стороны, эта терминология совершенно деликатная и ничего не оправдывающая. Мы либо не можем, либо не хотим расшифровывать поступающие сообщения. Как бы между делом используются народные идиомы, обозначающие отстраненность, равнодушие и эгоцентризм: «Мне наплевать», «Меня это не беспокоит», «Не моя проблема», «У меня есть кое–что поважнее, о чем подумать», «Из-за чего такая большая суета?», «Ну и что?». Когда эти отрицания кажутся гротескно неуместными, мы снисходим до объяснений: «Он явно не понимает, что происходит» (ему нужно больше информации); «Она не может на самом деле иметь это в виду» (она лукавит… в глубине души ей действительно не все равно). Или, в зависимости от предпочитаемого дискурса: он должно быть совершенный психопат, моральный урод, продукт позднекапиталистического тэтчеровского индивидуализма или ироничный постмодернист.
Другой крайностью является богатый, запутанный и постоянно растущий словарный запас для преодоления морального и психического разрыва между тем, что вы знаете, и тем, что вы делаете, между ощущением того, кто вы есть, и тем, как выглядит ваше действие (или бездействие). Эти приемы уклонения, избегания, приспособления и рационализации должны базироваться на добротно сложенных, то есть правдоподобных, историях. Эти истории, однако, трудно распутать. Пассивность и молчание могут выглядеть так же, как забывчивость, апатия и равнодушие, но иметь при этом совершенно иную природу. Мы можем испытывать сильные чувства и волноваться, но при этом хранить молчание. Термин «импликативное отрицание» расширяет значение термина, чтобы охватить все такие состояния. В отличие от буквального или интерпретативного отрицания, речь идет не о самом знании, а о «правильном» использовании этого знания. Это вопросы мобилизации, выбора позиции и участия. Однако, в определенном смысле, бездействие связано именно с отрицанием, обязано ли оно незнанию или знанию, но точно – с безразличием. Отсюда апокрифический ответ британского государственного служащего на вопрос о том, проистекает ли политика его правительства на Ближнем Востоке из отсутствия информации или определяется безразличием: «Я не знаю, и мне это все равно».
Каждая форма отрицания имеет свой психологический статус. Буквальное отрицание может быть подлинным и вполне искренним незнанием; преднамеренным отведением вашего взгляда от истины, слишком невыносимой для признания; сумеречным состоянием самообмана, когда часть правды скрывается от самого себя; культурным не–замечанием, потому что реальность является частью вашего устоявшегося взгляда на мир; или одной из множества преднамеренных форм лжи, обмана или дезинформации. Интерпретативное отрицание варьируется от искренней неспособности понять, что те или иные факты в реальности означают для других, до глубоко циничных переименований, с целью избежать морального порицания или юридической ответственности. Импликативные отрицания исходят из некоторых довольно банальных народных приемов уклонения от исполнения моральных или психологических обязательств, но внедряются с вызывающей изумление степенью искренности.
Таким образом, отрицание включает в себя знание (в виде непризнания фактов); эмоции (не чувствовать, не волноваться); мораль (непризнание неправоты или ответственности) и действие (точнее, отсутствие активных действий в ответ на знание). На общественной арене распространение знания о страданиях других – СМИ, политика, призывы к благотворительности – превращается в действие. Oxfam и Amnesty стремятся к тому, чтобы распространяемая ими информация не позволяла вам абстрагироваться, игнорировать, забывать и просто продолжать жить только своей жизнью.
Отрицание может быть как личным – индивидуальным, психологическим и частным, так и общим – социальным, коллективным и организованным.
Иногда отрицание кажется совершенно индивидуальным или, по крайней мере, понятным с психологической точки зрения: пациенты, которые забывают, что им поставлен диагноз неизлечимой стадии рака; супруги, отбрасывающие подозрения в изменах партнера («Я просто не хочу знать, есть ли у него интрижка»); отказ поверить в то, что наша семья и друзья – «свои люди» – могли действовать так жестоко. Открытого доступа к тому, как эти процессы происходят в сознании человека, нет. Фрейдистская модель оставляет их бессознательными и недоступными для своего «я», если их не выявить с помощью профессионала.
Другой крайностью являются формы отрицания, которые носят публичный, коллективный и высокоорганизованный характер. В частности, есть опровержения, инициированные, структурированные и поддерживаемые мощными ресурсами современного государства: сокрытие голода и политических расправ или вводящие в заблуждение комментарии, покрывающие нарушения международных запретов на поставки оружия. Вся риторика правительственных ответов на обвинения в зверствах состоит из опровержений.
В тоталитарных обществах, особенно классического сталинского типа, официальное отрицание выходит за рамки отдельных инцидентов (резни, которой не было) вплоть до полного переписывания истории и блокирования информации о настоящем. Государство делает невозможным или опасным для индивидуумов признание существования прошлых и настоящих реалий. В более демократических обществах официальное отрицание устроено более тонко – приукрашивание правды, декларирование отвлекающей общественной повестки дня, политтехнологии, тенденциозные утечки в СМИ, избирательная забота о подходящих жертвах, интерпретирующие опровержения в отношении внешней политики. Отрицание, таким образом, не является личным делом, а встроено в идеологический фасад государства. Социальные условия, порождающие злодеяния, становятся частью официальных приемов отрицания этих реалий – не только для наблюдателей, но даже для самих преступников.
Культурные отрицания не являются ни полностью персональными, ни официально организованными государством. Целые общества могут постепенно входить в режим коллективного отрицания, не зависящего от тотальной сталинистской или оруэлловской формы контроля над мышлением. Не имея указаний, о чем можно думать (или о чем нельзя думать), и не подвергаясь наказанию за «знание» неправильных вещей, общества, тем не менее, приходят к негласным соглашениям о том, что все-таки можно публично запомнить и признать. Люди делают вид, что верят информации, которая, как им известно, является ложной, или имитируют преданность бессмысленным лозунгам и китчевым церемониям. Причем такое происходит даже в более демократичных обществах. Помимо коллективного отрицания прошлого (например, жестокости по отношению к коренным народам), людей можно склонять действовать так, как будто они не знают о настоящем. Целые общества основаны на разных формах жестокости, дискриминации, подавления или исключения, о которых «известно», но которые никогда открыто не признают. Эти отрицания могут быть инициированы государством, но затем приобретают самостоятельную жизнь. Они могут относиться к другим, отдаленным сообществам: «такие места». Некоторые из них являются массовыми и организованными, но не «официальными» в том смысле, что они открыто не спонсируются государством. Известным примером является движение отрицания Холокоста.
Взаимная зависимость официального и культурного отрицаний наиболее заметна в освещении средствами массовой информации зверств и социальных страданий. Образ войны в Персидском заливе в средствах массовой информации был шедевром сговора между теми, кто создавал реальность и теми, кто информировал о ней публику. А публика и не хотела знать больше. Подобное сочетание официальной лжи и культурного уклонения четко прослеживается и в языке гонки ядерных вооружений: использовании аналогий с военными играми и других языковых уловок для нейтрализации предчувствия катастрофы. Был создан целый язык отрицания для того, чтобы избежать размышлений о немыслимо[6].
Смысл «роста сознания» (феминистского, политического, правозащитного) состоит в том, чтобы бороться с ошеломляющими эффектами этого типа отрицания. Такие утверждения, как «Я действительно не знал, что случилось с курдами в Ираке», требуют радикальных изменений в средствах массовой информации и политической культуре, а не возни с индивидуальными психологическими механизмами. Мы обязаны сделать так, чтобы людям было трудно сказать, что они «не знают». Amnesty International предварила один из своих отчетов следующими словами Артура Миллера: «Amnesty с ее потоком задокументированных отчетов со всего мира – это ежедневная, еженедельная, ежемесячная атака на отрицание»[7].
Существуют также локальные культуры отрицания внутри отдельных институтов. «Жизненно важная ложь», поддерживаемая семьями, и сокрытия внутри правительственной бюрократии, полиции или армии опять-таки не являются ни персональным выбором, ни результатом официальных предписаний. Группа подвергает себя цензуре, учится молчать о вещах, открытое обсуждение которых может угрожать ее самооценке. Государства поддерживают сложные мифы (такие как «чистота оружия» израильской армии, которая утверждает, что сила применяется только тогда, когда это морально оправдано для самообороны); благополучие организаций зависит от форм согласованного незнания, от различных уровней системы, удерживающих себя в неведении о том, что происходит в другом месте. Говорить правду – табу: это донос, разоблачение, потворствование врагу.
Говорим ли мы о чем–то, что произошло давным–давно и теперь является уделом памяти и истории, или это происходит прямо сейчас? «Давным–давно» – расплывчатое понятие, но именно оно и есть точка совпадения исторического и современного отрицания.
На личностном, биографическом уровне историческое отрицание есть дело памяти, забвения и вытеснения. Общепринято говорить о запоминании только того, что мы хотим запомнить. Более спорное утверждение состоит в том, что воспоминания о травмирующем психику жизненном опыте, особенно о сексуальном насилии в детстве, могут быть полностью заблокированы на десятилетия, но затем «восстановлены». Здесь нас больше будет интересовать отрицание публичных и исторически признанных страданий. Теряются или восстанавливаются воспоминания о том, что случилось с вами (как с жертвой), что вы сделали (как преступник) или о чем вы знаете (как наблюдатель). Период нацизма обогатил лексикон отрицания, высказываемого свидетелями, двумя расхожими клише: «хорошие немцы» и «мы не знали». Такие отрицания относятся к более широкому культурному слою коллективного забвения («социальной амнезии»), такому как грубо избирательные воспоминания о виктимизации и агрессии, которые используются для оправдания сегодняшней этнической националистической ненависти. Иногда эта амнезия официально организуется государством, скрывающим сведения о проводимом им геноциде или других прошлых злодеяниях.
Отношение к геноциду армян и к Холокосту сочетает в себе как буквальное, так и толковательное отрицание (этого не было; это произошло слишком давно, чтобы доказать; факты допускают различную интерпретацию; то, что произошло, не было геноцидом). Чаще всего историческое отрицание является не столько результатом спланированной кампании, сколько постепенным оттоком знаний в некую коллективную черную дыру. Нет необходимости обращаться к возможности заговора или манипуляции, чтобы понять, как целые общества вступают в сговор, чтобы скрыть компрометирующие исторические факты, подобно французскому мифу о сопротивлении, который маскировал реальность массового сотрудничества с нацистскими оккупантами. Исторические воспоминания о страданиях в отдаленных местах еще более подвержены быстрому и полному стиранию посредством «политики этнической амнезии». В то время и там правительство-преступник отрицало практикуемые зверства; поток информации ограничен; геополитические интересы либо отсутствуют, либо они слишком сильны, чтобы ими можно было пожертвовать; жертвами являются незначительные, изолированные народы в отдаленных частях мира. Жертвы подразделяются на более подходящие и запоминающиеся и жертвы не заслуживающие внимания.
«Признание прошлого» становится насущным, судьбоносным вопросом, когда режимы меняются после периодов государственного террора и репрессий. Как новое правительство относится к прошлым зверствам? Демократические преобразования в Южной Африке, Латинской Америке и посткоммунистических обществах подняли сложные вопросы о том, следует ли раскрывать, восстанавливать и обнародовать факты из прошлого и каким образом: не слишком ли свежи некоторые раны, чтобы их открывать? Мешает ли «жизнь прошлым» проводимой социальной реконструкции и национальному примирению? Должна ли всегда раскрываться ранее скрытая и отрицавшаяся информация?
В социалистическом лагере историю официально переписали, чтобы заставить людей забыть то, что государство предпочитало, чтобы они не знали. Но большинство людей все же слишком хорошо знали прошлое. Их личные воспоминания остались нетронутыми, и официальной лжи никто не поверил. Однако частное знание, если его следует признать, должно быть официально подтверждено и включено в публичный дискурс. Всевозможные комиссии по установлению истины предоставляют возможность символического признания того, что уже известно, но официально отвергалось. Я буду часто возвращаться к различию между знанием и признанием.
В любой момент времени мы можем иметь основания утверждать (то есть не лгать по этому поводу), что у нас нет возможности замечать все, что происходит вокруг нас. Когнитивная психология подтверждает, что люди подвержены влиянию настолько большого количества поступающей информации, что разум не способен ее обработать. СМИ сообщают нам так много сведений («информационная перегрузка»), что мы вынуждены быть очень избирательными. Реальность пропускается через перцептивный фильтр, и некоторые знания отбрасываются: «буквальное отрицание настоящего». Выше наших сил оказывается способность ощущать эмоциональное волнение или принуждение и действовать в ответ на все, что мы действительно осознаем. Даже если нет буквального отрицания ежедневного обзора социальных страданий, то и нет другого выбора, кроме как отрицать большую часть их последствий. Каждый из фактов не может иметь подавляющего приоритета. Согласно тезису об «усталости от сострадания», острота реакции постепенно притупляется («Я просто больше не могу фотографировать голодающих детей»), а фильтрация становится еще более избирательной. В нашей насыщенной информацией среде нет необходимости ждать исторического опровержения - информация обесценивается и удаляется в тот момент, когда она поступает. Проблема не в том, чтобы объяснить, как кто-то «отрицает» нечто, а в том, чтобы понять, как чье-либо внимание вообще это удерживает.
Существуют неявные связи между историческим и современным отрицанием. Риторика исторического отрицания подобна рассказам, которые преступники использовали в свое время, чтобы скрыть от себя и других последствия своих действий. Планы вводящих в заблуждение информационных кампаний и сведения о их реализации - путем преднамеренного использования эвфемизмов, директив, имеющих закодированный двойной смысл, уничтожения компрометирующих приказов - живут еще долго после самого события.
Можно обозначить треугольник злодеяния: в одном углу жертвы, которые подвергаются насилию; во втором – преступники, которые совершают насилие; в третьем – наблюдатели, те, кто видит и знает, что происходит. Роли эти не фиксированы строго и однозначно: наблюдатели могут стать и преступниками, и жертвами, а преступники и наблюдатели могут принадлежать к одной и той же категории отрицания.
Жертвы испытывают страдания вследствие чего-то ужасного, что с ними «происходит» или что с ними делают преднамеренно. Жертвы по разным причинам – будь то ураганы, неправомерный арест или сексуальное насилие – говорят себе: «Со мной этого не может быть». Иногда это не более чем поверхностное и непроизвольное клише. Порой оно выражает более глубокое чувство отрицания: почти физиологически рождаемое ощущение того, что то, что на самом деле происходит с ними, происходит с кем-то другим. Об этом часто свидетельствуют самые разные категории жертв: женщины, которых изнасиловали, ВИЧ-позитивные больные, родители, которым сообщают, что их ребенок пострадал в результате дорожного происшествия, политические активисты, которых подвергли пыткам. В главах 2 и 3 исследуются психические приемы, которые мы используем, чтобы скрыть от себя неприятное знание.
Подобное происходит и на культурном уровне. Целые группы потенциальных или даже объявленных будущих жертв могут отрицать приближающуюся судьбу. Даже когда предупреждающие сигналы были очевидны, еврейские общины в Германии и остальной Европе отказывались верить в то, что должно было случиться с ними или уже происходило с их собратьями-евреями. Явные предупреждения игнорировались; каждая новая мера в постепенном усилении преследования рассматривалась как последняя; первоначальным сообщениям не поверили; подавлялось невыносимое осознание того, что тебя и твоих близких убьют и ничто не может спасти тебя; вопреки всему сохранялась вера в то, что невинные люди не пострадают. Правительства-наблюдатели отказывались верить четким сообщениям о сформулированной и реализующейся программе уничтожения. Имело место моральное безразличие, но, возможно, также существовала и зона отрицания, общая с жертвами: отказ признать правду, которая казалась слишком невероятной, чтобы быть таковой.
И если подобный отказ является явно неадекватным для жертв, которые затем не могут защитить себя от надвигающейся опасности, то во многих других ситуациях отрицание является защищающим и адаптивным. Жители Бейрута, Боготы или Белфаста не могут постоянно существовать в состоянии обостренного осознания того, что в любую минуту может взорваться заминированный автомобиль. Некоторое отключение необходимо, чтобы пережить реалии повседневной жизни.
Повторяющийся вопрос о виновниках политических злодеяний и серьезных преступлений заключается в следующем: как обычные люди могут совершать ужасные вещи, но в момент или после события находят способы отрицать истинный смысл того, что они делают? Эти отрицания играют причинно-следственную роль в том, что сначала позволяют совершать злодеяния, а потом позволяют правонарушителям продолжать свою оставшуюся жизнь, как будто ничего необычного не происходило. Такие же отрицания – будь то надуманная ложь или искреннее убеждение – возникают в официальном дискурсе и призывах правительства с целью мотивировать своих граждан совершать ужасные вещи или молчать о том, что они им известны. И они вновь и вновь появляются в риторике, которая позже используется для неприятия любой критики. Эти процессы и приемы рассматриваются в главе 4.
Это и есть предмет моего главного интереса: ответы очевидцев, зрителей, свидетелей, сторонних наблюдателей - непосредственных, а также получивших информацию из вторых рук: тех, кто узнает, увидит или услышит, либо в то время, либо позже. Есть три типа аудитории: (а) непосредственная, буквальная, физическая или внутренняя (те, кто являются реальными свидетелями зверств и страданий или узнают о них во время их совершения из первых рук); (б) внешние или метафорические (те, кто получает информацию из вторичных источников, прежде всего из СМИ или от гуманитарных организаций); и (в) сторонние государства (другие правительства) или международные организации.
Непосредственные свидетели
Многие человеческие страдания случаются в присутствии всего лишь двух персон, невидимо для любого стороннего наблюдателя. Мы никогда не знаем о тайных агониях самых близких нам людей. Насилие в семье может оставаться тайной на неопределенный срок, хранимой только жертвой и насильником. Но некоторые тайные злодеяния все же могут стать известны посторонним. Сведения о пытках выходят из круга, включающего лишь задержанного и следователя: полиция или солдаты конвоируют заключенных для допроса; врачи проверяют их до, во время или после следствия; судьи и адвокаты заслушивают их показания.
Массовое перемещение беженцев, этнические чистки и голод невозможно скрыть. Наблюдатели присутствуют на месте происшествия или получают свидетельства из первых рук: жители деревни живут рядом с концлагерем; прохожие наблюдают, как кого-то грабят; люди видят, как их соседей похищают и те «исчезают».
Характерная картина классического «эффекта пассивного наблюдателя» – безразличие городских прохожих к видимым публичным страданиям, их нежелание помочь жертве – восходит к одному из моих вступительных эпизодов, делу Китти Дженовезе. Исследования (главы 3 и 6) показывают, что вмешательство менее всего вероятно, когда ответственность распределена («Так много других видят это», «Почему я должен вмешиваться?» «Кроме того, это не мое дело»); когда люди не могут представить себя на месте жертвы (даже если я вижу кого-то, ставшего жертвой, я не буду действовать, если не могу сопереживать его страданиям; мы помогаем своей семье, друзьям, сообществу, «таким, как мы», а не тем, кто исключен из нашей моральной вселенной, кого можно даже обвинить в их затруднительном положении – обычный опыт женщин, ставших жертвами сексуального насилия) и когда они неспособны вообразить свое эффективное вмешательство – даже если вы не воздвигаете барьеры отрицания, даже если вы испытываете искреннее моральное или психологическое беспокойство («Я просто не могу выкинуть из головы эти картинки из Сомали»), это не обязательно приведет к вмешательству. Наблюдатели не будут действовать, если не знают определенно, что делать, чувствуют себя бессильными и беспомощными, не видят никакой награды или боятся возможного наказания за помощь.
Эти толкования причин пассивности свидетелей были приложены к обычным городским чертам, таким как уличная преступность, наличие бездомных и несчастные случаи. Социальные психологи использовали эксперименты и создание моделей, чтобы выяснить, как возникает пассивность и что ей можно противопоставить. Как мы поощряем альтруистические ответные реакции – будь то банальные неприятности или массовые страдания? Свидетели могут быть слишком подобны преступникам: принадлежать к одной этнической группе, быть приверженными той же идеологии и следовать тем же стереотипам, быть склонными к таким убеждениям, как «справедливое мировоззрение» и обвинениям жертвы (желая верить, что они сами не станут жертвами случайных обстоятельств, они видят жертв как достойных их судьба). Наблюдатели, как и преступники, постепенно начинают воспринимать нормальными действия, которые поначалу кажутся им отвратительными. Они отрицают значимость того, что видят, избегая или преуменьшая реальную информацию о страданиях жертв.
Анализ данных, полученных от свидетелей Холокоста, выявил «историю бездействия, безразличия и бесчувственности»[8]. Наблюдатели остаются в стороне, даже когда их соседи подвергаются жестокому обращению, проходят мимо жертв, как будто их не было рядом, и начинают выполнять работу и присваивают имущество, оставленные жертвами. Глава 10 ищет обратное: наблюдателей, которые признают творимое зло и помогают жертвам, даже с большим личным риском.
Внешние наблюдатели
Все мы являемся внешними или метафорическими наблюдателями, сидящими в своих гостиных перед описаниями и изображениями страданий. Перелистывание страниц газет, переход на другой канал, даже перерыв на отпуск – такими действиями можно выиграть лишь немного времени. Особенно будут досаждать новости о детях: убитые на улицах Рио, заболевшие СПИДом в румынских приютах, проданные в рабство в Бангладеш, двенадцатилетние «чистые» девочки в таиландских публичных домах, дети-солдаты из Сьерра-Леоне с ампутированными конечностями. К тому же, словно для того, чтобы усилить нашу тревогу, вызванную СМИ, неправительственные организации не прекращают своих призывов: пожертвовать деньги, спонсировать ребенка, подписать петицию, посетить демонстрацию, стать членом организации, сделать хоть что-нибудь, наконец.
Существует не много теорий и еще меньше данных о том, как мы реагируем на такие призывы. Некоторые что-то делают, но большинство из нас подбирают и используют что-то из своего набор рационализаций, или просто чувствуют себя беспомощными, или (метафорически и фактически) отключаются. Телевизионные образы далеких страданий, кажется, не принадлежат к тому же миру, что и наша привычная повседневность. Но и у дальнего, и у непосредственного наблюдателя возникают общие вопросы: действительно ли это моя проблема? Могу ли я поставить себя на место этих жертв? Что я могу поделать с этим, в любом случае?
Сторонние государства-наблюдатели
Внешними наблюдателями являются также целые правительства и «международное сообщество». Термин «страны-наблюдатели» первоначально использовался для обозначения отсутствия реакции со стороны правительств союзников на ранние сведения о разворачивающемся уничтожении европейских евреев – нежелание верить утверждениям о геноциде и отказ от конкретных действий, таких как бомбардировки концентрационных лагерей. Повторяющиеся мантры, призывающие западные правительства «что-то сделать» с Руандой, Косово и Чечней, являются частью долгой истории избирательного отказа от вмешательства в некоторые национальные и международные конфликты.
В настоящее время ведутся активные дебаты о поддержании мира и международном гуманитарном вмешательстве: обсуждается концепция национальных интересов; не затихают споры о том, являются ли национальные государства моральными действующими лицами с моральными обязательствами; формулируются доктрины невмешательства и национального суверенитета; крепнут убеждения в моральном релятивизме. Не преувеличивая таких понятий, как «отрицание» и «свидетель», они, по крайней мере, предполагают некоторые аналогии. Буквальное отрицание имеет место, когда правительствам-наблюдателям приходится реагировать на грабежи своих государств-клиентов или партнеров по торговле оружием. Цинично и с очевидным намерением ввести в заблуждение, они отрицают, что им известно о том, что творят их партнеры. Ежегодный обзор ситуации с правами человека Государственного департамента интерпретирует сообщения собственного посольства как «утверждения». Информации присваивается другой когнитивный идентификатор («этнический конфликт», «восстановление порядка», «потребности в безопасности», «продвижение мирного процесса») или отрицается ее политическая значимость. Такая реакция практически стала рутинной практикой в международных организациях, таких как Организация Объединенных Наций. Купер обращает внимание на «техно-логию отрицания, разработанную государствами-членами Организации Объединенных Наций, когда они прикрывают правительства-нарушители»[9].
Босния была наиболее показательным случаем, когда проводилась аналогия с Холокостом. Ранние сообщения – о зверствах, массовых изнасилованиях, лагерях для задержанных, этнических чистках - изначально не принимались официальными источниками. В конце концов, ни одна нация-наблюдатель уже не отрицала эти реалии, но теперь оправдывала невмешательство, используя знакомую смесь из высокопарных принципов, прагматических сомнений, политической целесообразности и личных интересов. События в Руанде, хотя и гораздо более похожее на Холокост, были сочтены слишком неважными и далекими для того, чтобы стать решающими аргументами для ответных действий.
Разница между знанием о страданиях своей семьи и своих близких и знанием о чужих и далеких настолько издавна присуща восприятию людей, что нет необходимости ее объяснять. Узы любви, заботы и долга не могут быть воспроизведены или смоделированы где-либо еще. Но границы моральной вселенной варьируются от человека к человеку, они также растягиваются и сжимаются исторически - от семьи и близких друзей до соседей и общины, этнической группы, единоверцев, страны, вплоть до «детей мира». Это не просто психологические вопросы, они опираются на более широкий дискурс о реакции на «потребности чужаков»[10].
В вашем собственном сообществе вы знаете о социальных страданиях (в прошлом или настоящем) из собственных наблюдений и опыта. Но информация о других странах, зачастую необычных и отдаленных местах, поступает в основном из средств массовой информации или от международных гуманитарных организаций. Оставляя в стороне крайние случаи изоляции вследствие почти полного государственного контроля над информацией, обитатели мест событий обычно имеют большую по объему и более детальную информацию, чем посторонние – на основании личного опыта, памяти, из личных контактов, национальных СМИ, слухов, языковых нюансов и лучшего понимания местной общественной культуры. Эта информация богата, персонализирована, многомерна и исторически многослойна. Вы можете сами почувствовать запах слезоточивого газа; вы знаете, что кого-то пытали, и знаете того, кого пытали; ваш двоюродный брат служит в армии; вы участвовали в недавних политических событиях; вы испытываете сильные чувства (предвзятые или объективные) по отношению к злу, чинимому врагом («жертвой»?), и страх перед тем, что может случиться, если вы пойдете на какие-либо уступки. Эта насыщенная картина совсем не похожа на плоскую, одномерную информацию (заголовки, звуковые фрагменты и пятидесятисекундные телевизионные сюжеты), которую мы получаем о зарубежных событиях.
Зверства, совершенные в прошлом, могут оставаться действительно неизвестными – остаются тайными камеры пыток и безымянными братские могилы. Но в обществах, где зверства имели место, люди обычно знают о большинстве из них, и правительства знают, что их граждане знают. Практика государственного террора одновременно не является ни тайной, ни общепризнанным явлением. Информация циркулирует – соседи становятся свидетелями исчезновений или похищений, жертвы пыток возвращаются к своим семьям, читатели газет точно знают, что сообщения подверглись цензуре, – но одновременно она отрицается. Страх внутри человека зависит от знания и неуверенности: кто будет следующим? Легитимность государства в общественном пространстве зависит от постоянного официального отрицания.
Если виновником оказывается ваше собственное правительство, это должно касаться вашей личности и вашей политической роли. Вы не несете ответственности за зверства – ведь вы можете быть противником правительства или даже потенциальной жертвой. Но это ваша страна. Как ее гражданин, каким бы далеким от его политики или критичным по отношению к ней вы ни были, вы привязаны к ней коллективными узами культуры, истории и лояльности. Это не ужасы в каком-то отдаленном месте, к которому вы не испытываете никаких чувств. Когда дело доходит до других стран, есть несколько подобных конкурирующих источников вины, стыда и лояльности.
На карту поставлены интересы и риски в вашей собственной стране: материальные интересы и личная безопасность. Любой исход конфликта напрямую повлияет на вашу жизнь. Интерес израильских граждан к тому, что происходит в их стране, отличается от интереса граждан Канады к информации об Израиле. И желание сделать что-то для своей страны потребует от вас больше, поскольку вам придется заплатить высокую цену за противостояние консенсусу большинства: вас подвергнут остракизму, изоляции и стигматизации как «предателя». Вы рискуете даже сами стать жертвой.
Удаленным международным наблюдателям, напротив, не нужно глубоко вникать во все эти сложности, чтобы занять определенную позицию. Им достаточно сделать совсем немного: выписать чек, подписать петицию, послать открытку заключенному, вступить в организацию – и почти без риска для себя. Гражданин Швеции, подписавший петицию Amnesty против смертной казни в Сингапуре, совершает малый поступок. Стороннему наблюдателю гораздо легче мобилизоваться, чтобы занять простую и однозначную позицию: «Конечно, я против оккупации Восточного Тимора»; «Нет сомнений, я поддерживаю права курдов». В вашей же собственной стране-нарушителе даже самое, казалось бы, нейтральное действие может поставить вас вне консенсуса. Моральное возмущение по поводу событий в отдаленном месте безопасно, дешево и несложно.
Существуют, однако, разные причины, которые снижают вероятность активного участия в международных событиях. Я понимаю, почему я должен интересоваться (а не «отрицать») существованием преступности, безработицей, имеющим место жестоким обращением с детьми, наличием бездомных, расизмом или непрекращающимся загрязнением окружающей среды в моей собственной стране. Но почему я должен вникать, не говоря уже о том, чтобы «сделать что-то», в то, что в Алжире было убито сто человек или в Малави был заключен в тюрьму поэт? Мощное моральное метаправило состоит в том, чтобы в первую очередь заботиться о своих людях: «Благотворительность начинается дома». Насущные внутренние социальные проблемы должны иметь приоритет над извечными потребностями отдаленных мест. Действие этого метаправила было наглядно продемонстрировано бывшим министром обороны Великобритании Аланом Кларком в телевизионном документальном фильме 1994 года о событиях в Восточном Тиморе[11].
На вопрос, знал ли он, что британское оружие, экспортируемое в Индонезию, использовалось для массовых убийств на Тиморе, Кларк ответил: «На самом деле я не особо задумываюсь о том, что одна группа иностранцев делает с другой».
Международным организациям приходится настойчиво просить свою аудиторию приложить усилия хотя бы для того, чтобы поинтересоваться тем, что происходит за границей, не говоря уже о признании значения этой информации. Естественной логике противоречит необходимость выходить из ритма частной жизни в своем собственном обществе, чтобы заниматься проблемами отдаленных территорий. И каналы, по которым передается соответствующая информация - будь то средства массовой информации, прямая рассылка или публичное обращение – устроены так, что их легко изолировать от остальной жизни. Мы выключаем телевизор, выбрасываем письмо с просьбой о поддержке и возвращаемся к повседневной жизни.
Но существует более глубокая форма отрицания, более универсальная – это неспособность или отказ от постоянного «столкновения» с неприятными истинами или «сосуществования с ними». Внутренних и внешних проблем, например, можно избежать с помощью одного и того же убеждения, что «в другом месте происходят вещи и похуже». В вашем собственном обществе это дает вам уклончивую уверенность в том, что происходящее не так уж и плохо. А для отдаленного общества это желание находить информацию в сравнительном атласе других страшных мест: зачем вам беспокоиться об этом одном месте, если в другом месте происходят еще худшие вещи?
Как знали старые мастера, описанные Оденом, страдание всегда происходит в другом месте.