Леонард КИБЕРА (Кения)

ЧУЖОЙ

Перевод с английского И. Архангельской

Он как с неба свалился, появился неведомо откуда. Никто не знал, надолго ли он к нам и куда эта подозрительная личность направится дальше, если вообще решит отсюда убраться. Вот так он и явился, нежданно-негаданно. Одно было известно, что он без всяких церемоний разбил свою палатку в самом что ни на есть центре нашего селения. Наверно, он был из тех, что не любят долгих объяснений, пробурчат что-то себе под нос, и все тут.

Да, уж обходительностью он не отличался.

Пришлось нам изгнать этого человека. Не могли мы ни племени его определить, ни роду. Не могли пришпилить к нему никакой опознавательный знак. У этого гордеца даже удостоверения личности не было, и все это ему сошло с рук. А времена тогда были тяжкие — чрезвычайное положение, без документов шагу не шагнуть. На каждом доме был номер, и все жители обязаны были иметь при себе голубое удостоверение, которое бы они с превеликим удовольствием выбросили, да только не решались, потому что с удостоверением человек как-никак все же гулял на свободе, а окажись он без удостоверения, его бы немедленно арестовали, а дальше уж все зависело от охранников: в плохом они настроении или в хорошем, понравится он им или не понравится. От этого зависело, отпустят его или отправят в концлагерь в Маньяни. Конечно, он мог и откупиться или поговорить с ними по-английски, только говорить надо было очень осторожно, как бы охранники не подумали, что человек этот хвалится своей образованностью. Не дай бог их раздразнить — тогда они совсем зверели. С ружьем Ее Величества в руке охранник был неумолим, и черное лицо редко взывало к его добрым чувствам. Дело еще более осложнялось, если ты был не здешний. Потому что, если ты местный, тогда хоть можно успеть шепнуть на ухо охраннику номер твоего дома или чье-то имя. Можно было и приврать (тут уж было не до щепетильности!), и попытаться обмануть охранника, в конце концов тот мог оказаться новичком и не знать всех и каждого.

Они словно подернуты дымкой в моей памяти — эти давние дни. Однажды воскресным утром черный мрак, как туча, опустился вдруг на наши старые дома: вождь приказал, чтобы все мужчины, женщины и дети собрались у сторожевого поста. «Именем моего друга окружного начальника Робинсона, — сказал вождь, — именем комиссара провинции, именем Закона, Справедливости и Порядка, именем правительства Ее Величества — а оно, как известно, шутить не любит, — именем бог-знает-кого-еще объявляю, что все мы ровно через пять недель, ни днем позже, должны освободить свои дома. Мы построим на склонах холма большую деревню, и это будет стратегическая точка, чтобы правительству удобнее было бросать бомбы, если вы будете плохо себя вести. К тому же, — продолжал вождь, — тогда мы будем надежно отгорожены друг от друга и от партизан мау-мау и нечего нам будет беспокоиться. И вообще о нас позаботятся, и мы будем жить на прямых улицах, а дома будут земляные или деревянные, с тростниковой крышей или железной, в зависимости от того, богат хозяин или нет, или от того, кто кого грабил все эти годы».

Размахивая длинным листом, он затопал ногами и поклялся, что приказ этот подписан лично комиссаром округа. Мы, дети, сидели впереди, у самого помоста, на котором стоял вождь, а взрослые, подобно овцам Христовым, толпились позади. Я разглядел жирные черные каракули — они вились внизу длинного листа, как вьется на картинке дым от ковбойского пистолета; вождь поклялся, что это подпись самого окружного начальника Робинсона (не стоять мне на этом месте, если это не так, сказал он). Но если кто решил, что это и есть весь приказ, то здорово ошибся. Потому что, кроме того, там еще говорилось, что каждый день без пяти шесть полицейская сирена будет возвещать в новой деревне комендантский час, а пять минут седьмого охранники имеют право стрелять в первого, кто попадется на глаза. Стрелять, как в собаку. Что же касается собак, то нам давалось три недели сроку. За это время мы обязаны были удавить всех наших собак, которых почему-то заподозрили в том, что они обязательно загадят нашу новую чистенькую деревню и укусят нашего окружного начальника Робинсона. «Моего лучшего Друга», — сказал нам вождь. Будто собаки только о том и думали. (Если мы не забьем их камнями до смерти, сказал он, охранники будут хватать каждую бродячую собаку, отвозить в поле и практиковаться на ней в стрельбе по мишени, после чего хозяину собаки придется захоронить труп и уплатить по пяти шиллингов за каждую израсходованную пулю.)

«Не повезло и тем, кто держит коров и коз, — продолжал вождь. — За пять недель все мясо не съешь. А потому, — сказал вождь, — надо оставить животных на старых дворах и пусть их разворуют террористы или охрана — все равно кто. Впрочем, если кто-то хочет иметь молоко, можно взять пару коров с собой на свой новый участок в одну восьмую акра. Кроме того, никто не запрещает нам держать кур, только пусть они не шляются где попало». (Про кур он мог и не говорить. Всем было известно, что он частенько наведывается кое в какие дома, чтобы в отсутствие мужей полапать их хозяек — благодаря чему те освобождались от принудительных общественных работ, — а заодно и прихватить с собой парочку кур. Он был большим любителем курочек, наш вождь, как, впрочем, и его «друг» — окружной начальник Робинсон, которому он то и дело преподносил в подарок корзинку яиц.)

Зачитав бумагу, вождь призвал нашего священника и приказал ему начать молитву.

Вот так спустя пять недель мы переселились на чистые улицы. Некоторые успели обмазать глиной стены и ночью уже спокойно спали. В других домишках недоструганные опорные столбы торчали в разные стороны, словно задранные ноги. Наверное, правило «стрелять в первого, кто попадется на глаза», сначала не действовало, во всяком случае поначалу, потому что и после шести часов семьи собирались у очагов под открытым небом. Случалось, какой-нибудь охранник погонится за бродячим псом и вдруг потянет носом, да и сам забредет к очагу, откуда запахло едой повкуснее.

Вообще-то крыша и все прочее могли подождать — главным был номер дома. Перво-наперво надо было навесить дверь и скорее звать правительственного живописца, чтобы тот вывел на ней четкий номер, поскольку этот номер завершал ряд опознавательных знаков хозяина. Без этих номеров жизнь наших отцов ничего бы не стоила, они бы, пожалуй, просто не существовали.

«Джорэм Нгайги? Номер дома? Номер удостоверения личности? Сколько жен? Сколько детей? Других иждивенцев? На лояльность какой раз присягаешь, небось седьмой? Сколько раз судился? Сколько на тебя потратили пуль?..»

И вот, когда на всех домах уже были выведены номера, он и явился. Ни с того ни с сего и неизвестно откуда.

Чужака открыл я, эта честь принадлежит мне по праву. В то субботнее утро я проснулся часов в шесть. Именно в это время кончался комендантский час, и до шести утра моя старшая сестрица Вэнгеси не решалась меня куда-нибудь посылать. Все в доме еще спали; я слышал, как храпит отец. Через щели в стене в комнату вползал рассвет, и я сел, ловя ладошкой солнечный луч.

«Пора! Пора!» Это моя распрекрасная сестрица Вэнгеси. Она учительствовала в начальной школе и все связанные с этим хлопоты делила со мной, да еще и награждала меня шлепками наравне с другими провинившимися, вовсе не считаясь с кровным родством. В то утро она ворвалась ко мне в комнату и сказала: «Вставай, лентяй! Сбегай и купи мне мыло. Мое обычное».

Эти слова «мое обычное» приводили меня в бешенство. Имелось в виду туалетное мыло «Люкс», Вэнгеси употребляла его с тех пор, как его расхвалили несколько известных красавиц, в том числе девять из десяти крупнейших кинозвезд.

Я отворил окошко. День был все-таки какой-то странный — я никак не мог приспособиться к новой жизни. Но солнышко ласково пригревало, как и в прежние времена, и легкий ветерок трепал полы моей просторной рубахи. (Хоть я уже и удостоился пары шортов, я считал, что надевать их нужно только в школу и в каких-то особых случаях. Да и Вэнгеси здорово надоела мне с этими шортами, лучше бы не твердила мне про них каждый день.) В прежние времена по субботам мы, ребятишки, играли или пасли скот в долине. Но теперь страх родителей перекинулся и на нас. В долине то и дело слышались ружейные выстрелы, раньше мы на них не обращали внимания, но теперь, когда люди гибли один за другим, эта пальба мало способствовала нашим играм. Все сидели по домам, побаиваясь других детей и в особенности их родителей и избегая незнакомцев. Мы очень рано созрели для недоверия.

Я вышел из дому и по знаменитой государственной дороге отправился к лавке. Особенно я не спешил — красавицы могут подождать. Я не очень понимал свою сестрицу Вэнгеси. Моя мать, умершая при моем рождении, покорила сердце моего отца примерно такой пословицей: «Прекрасное лицо лишь тогда прекрасно, если украшает прекрасную душу». Наверно, матушка ее не сама придумала, эту пословицу, и, пока я шел к лавке, она вертелась у меня в голове, как одно из тех надоевших всем поучений, которыми пичкал нас учитель в воскресной школе. Однако мой отец (бог наградил его двумя стоящими выкупа дочерьми, если не считать еще одного ничего не стоящего сына), мой отец был просто потрясен этой мудростью. Он вдалбливал ее моим прекрасным сестрицам. Ваша мать, — увещевал он их, — была раскрасавица, потому что она была и умница, и добрейшая душа. И ни к чему ей были все эти женские журналы и модные сорта мыла. Но Вэнгеси читала женский журнал. Она явно не хотела быть похожей на нашу матушку, которую мне даже не пришлось увидеть и в чьей смерти она, конечно, винила меня. У меня было такое чувство, что мы бережем нашу прекрасную Вэнгеси для какого-то образованного молодого человека, только выкупа с этого чисто выбритого молодчика мы все равно не получим. В лучшем случае отделается какой-нибудь ерундой.

Одним из таких молодчиков был наш деревенский священник собственной персоной. Он же владелец лавки, куда я сейчас держал путь. Ну что бы ему стоило задобрить меня, угостить печеньем или конфетой, чтобы я замолвил за него словечко Вэнгеси? Какое там! Он трясся над своими пенсами, как настоящий лавочник. А может, он меня нарочно не задабривал, догадываясь, что я этого жду. Он-то отлично знал, что Вэнгеси на него даже смотреть не хочет и пользы от меня не будет. По воскресеньям он произносил перед нами пламенные проповеди, а по будням вел тайные переговоры с нашим вождем насчет моей сестрицы — отец про это проведал. Замысел был такой: запугать сестрицу, сказать, что отца за что-нибудь арестуют, если она не согласится пойти за священника. Можно было и не обвинять в чем-то его лично, потому что племя кикуйю было уже виновно во всех смертных грехах: в клятвенных церемониях, укрывании партизан, подстрекательстве к забастовкам, подделке документов, в том, что оно съело всех до единого пропавших охранников, в производстве оружия и тому подобном. Дело было лишь за тем, чтобы предъявить любое из этих обвинений какому-нибудь наглецу, который посмеет высунуть нос в комендантский час или не явиться на общественные работы. В ту пору «строгой организации», когда все в нашей жизни было пронумеровано, а главным богом стало ружье, никто не знал, какое именно обвинение вздумают ему предъявить в данный момент. Обвинение могло оказаться столь же нелепым и смехотворным, сколь и трагичным. Мой отец не стал дожидаться, когда его призовут к ответу. Он считал, что надо первому натягивать тетиву; сплетников только припугни — они сразу пойдут на попятный. Один развесит уши да слушает всякую чушь, а там, глядишь, его схватят да замучают, или террористы явятся за его головой; а другой рискует и дает яростный отпор, как мой отец. Потому что он был горячий человек, мой старик. По праву уважаемого в селении человека он пригласил священника вместе с вождем к нам в гости — это чтобы с ними не было охраны, — и тут он сказал молодому ухажеру, чтобы тот, так сказать, сошел с кафедры и выложил всю правду. Делать было нечего — разговор пошел начистоту. Вождь попросил стакан воды. Отец ответил ему, чтобы он попил из речки. Однако вождь сделал еще одну попытку и сказал что-то красивое, подобающее случаю: что, мол, его преподобие «боготворит следы ее ног». Зато отцу не нравились следы, которые его преподобие оставлял на земле. Отец считался «добрым христианином» — потому его вождь и уважал, — но на самом деле глубоко презирал и церковь и власти. Частенько он говорил — тихонечко говорил, потому что у стен тоже были уши, — что лучшего лавочника, чем наш священник, не сыщешь во всей округе. Друзей у отца в ту пору не было: одних разогнали власти и террористы, другие, видно, перестали нам доверять, только никто к нам не приходил. Верно, поэтому, когда я немного подрос, отец стал во мне искать собеседника. Он то и дело обрушивал проклятия на «лицемерную церковь» и на белых солдат, которые «именем правительства» насилуют дочерей нашей земли; и на бессильных сынов этой земли, которые, как утверждал он, совсем потеряли рассудок и, точно банда пресытившихся садистов, истребляют своих собственных соплеменников. А мне все казалось, что и мы с ним тоже в каком-то лицемерном заговоре: ну, какое же мы имели право считать себя лучше других? Однако отцу я никогда не возражал. Зато тогда мне было смешно, потому что священник взывал к нему как к доброму христианину, такому же, как он сам. Но отец нанес последний удар, прочитав им короткую проповедь о морали и отослав священника к соответствующей главе Библии. А потом затопал ногами и до смерти их напугал.


Священник Канья цитировал Библию часто и каким-то странным манером: одна цитата у него всегда противоречила другой. Все зависело от того, какой свой поступок он хотел в том или другом случае пояснить. Насколько я помню, прозрение посетило его лишь один раз, когда он сказал, что о душе человеческой ничего в точности не известно, ибо Иисус говорил иносказательно, притчами, а Ветхий завет — это завет евреев, написанный евреями и для евреев, и незачем его вспоминать. Я ему не доверял.

Теперь я шел к его лавочке, сбивая босыми ногами росу в придорожной траве. Какой-то бродячий, но ухитрившийся выжить пес выбежал спозаранку на дорогу и затявкал на меня, а потом побежал вслед за мной. Если не считать нескольких рабочих, спешивших на автобус до Найроби, больше я не встретил ни души. В этот ранний час в деревне царил покой. Но, подойдя к лавке Канья — она стояла в самом центре, под боком у сторожевой вышки, — я замер как вкопанный: напротив, на другой стороне улицы, стояла старая армейская палатка. Похоже, хозяин очень спешил, когда ее ставил: может, дело было ночью, и он не видел, что вокруг, а может, ему очень хотелось спать. Одинокая и неприкаянная палатка подрагивала под прохладным ветерком. Пес залаял, я сказал ему «Джимми», и, презрев формальности, он побежал за мной: похоже, это имя его вполне устроило и тем самым он выразил свою благодарность. Мы поскорей отошли от палатки. Не известно еще, что за тип тут расположился, не навлек бы он новые беды на нашу деревню. Хорошо бы ему объяснить, что у нас их и так достаточно.

Мы с Джимми вошли в лавку.

— Туалетное мыло «Люкс», — сказал я.

За прилавком дремал Мванги, младший брат преподобного Канья, ужасный зазнайка. Он был мой ровесник, но не снимал шорты круглый день, наверно, чтобы произвести на нас впечатление. Мванги встрепенулся, однако, увидев, что это всего лишь мы с Джимми, вытащил из-под прилавка толстенную книгу в яркой обложке и углубился в нее. Я пожелал молодому академику доброго здоровья и повторил, что мне нужно мыло, такое же, как всегда.

— Очень советую прочесть, — сказал «академик». — Просто не оторвешься! — Он залился смехом.

Но пока я успел ему высказать свое мнение об академиках, уткнувшихся спозаранку в субботу в книги, из-за занавески, отделяющей лавку от комнат, появился собственной персоной преподобный Канья. Денег он у меня не попросил, потому что мой отец аккуратно оплачивал счета в конце месяца.

— Шестьдесят пять шиллингов и девяносто два цента за этот месяц, — сказал преподобный. «Академик» записал цифру в конторскую книгу.

— Девять из десяти кинозвезд… — сказал он.

Это уже было свинство.

— Эх ты, образованный! — сказал я.

Джимми залаял.

— Ш-ш-ш… — зашикал святой отец, выпроваживая меня вон.

И снова я остановился у армейской палатки. Ни один уважающий себя военный не разобьет палатку так неряшливо. Я подошел поближе и заглянул внутрь. Джимми опять залаял и тоже заглянул. И тут какой-то темный ворох вскочил с земли и на Джимми замахнулась рука с молотком. Пес залился бешеным лаем.

Затем из палатки совершенно спокойно вышел старик — сутулый и здорово оборванный, и когда он бросил взгляд на нас с Джимми, мне показалось, что он смотрит куда-то в пространство позади нас, как будто бы нам и не стоило уделять ни малейшего внимания. Он вынес низкий табурет и на минуту присел на него, сложив руки на коленях и устремив взгляд на ровную полосу государственной дороги, уходившей за линию горизонта. Потом он опять скрылся в палатке, но тут же появился снова с ящиком инструментов и грязным мешком в руках.

Приподняв мешок за углы, он тряхнул его, и на землю с шумом посыпались туфли и башмаки всех размеров и фасонов. Целая гора старья, которая только и годилась на то, чтобы ее сжечь. Я стоял как зачарованный. Но старик и не думал ничего сжигать. «Я всего лишь сапожник, мое дело чинить», — будто сказал он мне взглядом. Он приладил башмак на колодку, старую и щербатую, но, как видно, еще на что-то годную и готовую подставить себя еще под одну драную подметку. Потом он взял молоток и мерными ударами начал вгонять в каблук гвозди. Эти удары, словно выстрелы из ружья с глушителем, достигли непогрешимых дверей лавки священника и извлекли из ее недр юного академика.

Мванги пришел в ужас. Он немедленно удалился обратно и вывел преподобного Канья. Канья был шокирован.

Но сапожник бросил на Канья безразличный взгляд — то ли на него посмотрел, то ли куда-то за горизонт — и вогнал в каблук очередной гвоздь. Затем он обвел глазами наши ноги и покачал головой. Ясно было, что его дело — башмаки. Он не сказал ни единого слова. И еще раз посмотрел на мои босые ноги. Их почти и видно не было из-под американской солдатской рубашки. Между пальцами, нелепо торчавшими из-под рубахи, кое-где застряли травинки. Я впервые обратил внимание на свои ноги. Особенно уродливым показался мне большой палец с обломанным ногтем на правой, более сильной ноге. Сапожник еще раз покачал головой. Юный «академик» щелкнул каблуками своих новеньких ботинок и подтянул ремень на шортах. Пряжка звякнула. Он перегнул свою книгу пополам, чтобы показать, сколько он сумел прочесть за пять минут — с тех пор как я ушел.

— Кто такой? — грозно спросил молодой священник и затопал своими начищенными башмаками.

Сапожник вбил еще один гвоздь. Теперь уже всем стало ясно, что он чужак, никому неведомый и незваный. А в ту пору никто не мог пойти, куда захочет, или поселиться в другой деревне, например в нашей, не предъявив при этом удостоверения личности. Это было бы неслыханной дерзостью. Каждый обязан был иметь опознавательный знак и немедленно назвать своих родственников или хоть какое-то имя.

Священник был вне себя. Как посмел этот оборванец, этот наглец разбить палатку в самом центре его участка? Он, преподобный Канья, всем известный в селении молодой священник, сумеет призвать к порядку незваного гостя.

— Злой дух! — сказал он и удалился.

— Ковбой не стал бы с ним церемониться, — сказал «академик» и зашагал к сторожевой башне вслед за своим старшим братом.

Я стоял в полном удивлении. Сапожник заговорщически мне подмигнул и ткнул молотком вслед удалявшимся ногам братьев. Тропинка была здорово разбита, и те прыгали с кочки на кочку в своих начищенных башмаках. Я чуть удержался от смеха. Джимми улегся подле сапожника, будто его старый друг. Я глядел на них обоих в ласковых лучах солнца. Что-то в нем есть, в этом незнакомце, думал я, а священник и ковбой этого не понимают, для них он нарушитель границ, и только. Он опять на меня взглянул и что-то промычал. И тут я понял, что он немой.

Охранник явился незамедлительно — с полицейской дубинкой в руке, в отутюженных шортах, которые топорщились тугими складками. Он то и дело поглаживал одну-единственную нашивку на своем левом рукаве, так что сразу всем стало ясно, что она ему только что пожалована. На сапожника он смотрел зверем.

— Встать! — гаркнул он для начала. — Где твое удостоверение личности?

Сапожник вбил еще гвоздь.

— Эй ты! Не слышишь, что ли? — сказал преподобный Канья.

Еще один гвоздь. В ответ раздавался только мерный стук молотка. Где-то вдалеке прокукарекал запоздалый петух, и жители деревни растворили окошки своих домишек, приветствуя новый день. А здесь раздраженно шаркали три пары ног.

— Что-то здесь нечисто! — Это изрекает святой отец.

«Академик» в мгновение ока прочитывает еще одну страницу и с громким стуком захлопывает книгу.

В конце концов охранник заявляет:

— Пойду-ка я за вождем.

Дело осложняется.

— А что такое? — недоумевает святой отец, который надеялся, что охранник сам справится с нарушителем.


Сторожевой пост у нас был на самой окраине, за деревней. Строили его общими усилиями наших отцов и матерей, в принудительном порядке. Вокруг глубокий ров, а в нем колючая проволока и острые деревянные колья, чтобы проткнуть каждого мау-мау, который задумает сыграть злую шутку. А за рвом, на страх врагам, — разбитые бутылки, гвозди, кости, башмаки, ножи, велосипедные рамы, рулевые колеса, консервные банки. Здесь жил вождь и восемьдесят охранников — его развеселая свита. Сюда они таскали чужих жен и чужих кур. Ясно, поскольку им надлежало защищать нас, им надо было хорошо защититься самим. Только мау-мау почему-то считали, что не успеет стемнеть, как охранники и сами становятся курами и ничуть не уступают местной полиции, которая взяла за привычку удирать сломя голову, как только на нее нападут, предоставляя грязную работу солдатам Королевского африканского полка.

В одну из веселых ночей «террористы» забросали заградительный ров банками с горючим. Неприступный ров запылал, и конец бы тут и всей нашей охране, если бы на выручку не прибыли королевские солдаты. Двадцать охранников погибло, но вождь уцелел и впервые в жизни поднялся в воздух на правительственном вертолете.

Сопровождаемый преподобным Канья, он сбросил аккуратные красные листовочки и через рупор пообещал нам ввести расправу без суда, а молодой священник сказал: «Помолимся о душах погибших!»

Это было средь бела дня, и мы немножко успокоились, увидев, что вертолет полетел дальше обещать то же самое другим деревням, где, может быть, укрывались мятежники. Но не успел глас небесный затихнуть вдали, как снова вернулся и стал вдалбливать нам то, что мы частенько слышали из наземных источников. Мы стояли, обратив взоры к небесам, словно в молитве. Да мы и вправду молились, поскольку знали, что положение о наказании без суда уже представлялось на рассмотрение Ее Величества и было вполне реальной угрозой. Нам показалось, что, когда священник говорит: «Помолимся, братья мои», в это самое время наш вождь обозревает сверху окрестности, чтобы определить, у кого сколько скота. Во всяком случае, мой циник отец был абсолютно убежден, что так оно и было, потому что спустя неделю у нас пропало пятьдесят коров.

Днем охранники наводили на нас ужас. Нас, ребят, они стегали хлыстами и грозились сделать обрезание, а женщин то и дело гоняли на речку за водой. Мужчины должны были на деле доказать, почему они до сих пор еще не в лагере для интернированных, и под угрозой хлыста месили красную глину, возводя новые стены сторожевого поста. Всех нас подозревали в укрывательстве подозрительных лиц. В свою очередь мы сами подозревали друг друга в укрывательстве «террористов», стараясь обвинить в наших бедах всех на свете, кроме собственной семьи. Старые друзья при встрече только мычали да хмыкали, чтобы не сказать чего лишнего. Каждый думал лишь об одном: как бы ему не попасться в ловушку, и все старался так повернуть разговор, чтобы ему не отправиться в Маньяни строить нефтепровод. А разойдясь, каждый спешил предупредить своих детей, чтобы те не сболтнули чего лишнего ребятишкам бывшего друга.

И, только когда наши взоры обращались на чужака, все мы снова объединялись в едином благородном порыве садизма и торжествующего отмщения и вручали нарушителя границ вождю. А он нас даже никогда не поблагодарил за это. На том дело и кончалось: чужака сажали в тюрьму и таким образом убирали с глаз долой. Причина нашего единения исчезала, и мы снова разбредались по нашим отгороженным одна от другой хижинам, и может, только тогда, отряхнув пыль со своих ног, кто-то понимал, в каком грязном деле он только что участвовал. Привели человека «для дальнейшего выяснения», как будто сами его обо всем беспристрастно расспросили: привели только потому, что он не местный и среди наших домов нет номера его дома.

Так происходило и сейчас: святой отец и его ученый братец вернулись вместе с вождем.

— Моему другу начальнику Робинсону, — сказал друг окружного начальника Робинсона, — это дело не понравится.

— И мне тоже не нравится, — сказал священник. — Это мой личный участок номер десять.

Вождь приблизился к сапожнику.

— Вста-ать!


Удары молотка. И лай Джимми — значит, и он заодно с чужаком. Я, кажется, потерял мыло, но сейчас не до мыла. Еще один гулкий удар по колодке. Священник щелкает начищенными каблуками. «Академик» то кидается в лавку, где надо обслужить ранних покупателей, то застывает на пороге и заодно проглатывает еще одну главу ковбойской книжки. В конце концов сапожник оглядывается вокруг, останавливает взгляд на огромных башмачищах вождя и качает головой. Я тоже смотрю на башмаки вождя. Мы все смотрим на башмаки вождя. Друг окружного начальника Робинсона смущается, потом начинает злиться. Его башмачищи здорово потрепаны: подметка с внешней стороны отошла от верха, левый каблук стоптался до самого основания. Сапожник снова качает головой, осуждая столь неразумный и как бы кривобокий подход к дорогам жизни нашей. Вождь бросает взгляд вокруг и с важным видом поправляет шляпу, словно хочет уверить нас, что он сам знает, как ему ходить. Ровный звонкий постук молотка. И вдруг на спину сапожника обрушивается удар хлыста. Звук, который он издает, испугом рассекает мирное утро — то ли это крик униженного человека, то ли жалобный стон придушенного пса. Придя в себя, он швыряет в вождя молоток. А тот, спрятавшись за двумя охранниками, толкает их вперед и кричит: «Арестовать его! Арестовать!» Один из охранников прыгает вперед, чтобы арестовать сапожника, но тот выкручивает ему руку за спину и швыряет его на груду нечиненых башмаков. «Арестовать его! Арестовать!» Теперь очередь второго стражника. Но незваный старик, который, видно, не зря столько лет колотил молотком, похоже, озадачил их своей силой, и второй стражник в нерешительности. Раскинув руки, они скачут друг против друга — вправо-влево, вправо-влево, выжидая удобного момента.

До тех пор я считал, что, если так называемые взрослые разумные люди кидаются друг на друга, значит, на то есть серьезные причины, потому что драка — дело ясное, и тот, кого противник втопчет в грязь, должен пенять только на себя. Но сейчас что-то было не то. По традиции во всех фильмах (до того, как у нас ввели военное положение, нам привозили их дважды в году, и все наше селение ожидало этого события с большим нетерпением) Тарзан или Чарли Чаплин в конце концов одерживали победу, сколь значительно ни превосходил бы их противник численно. Так сказать, одной левой. Их противники (если это были противники Тарзана, они явно нуждались в туалетном мыле, а если Чаплина — все, как один, аморальные субъекты с нечистыми намерениями), можно сказать, гибли или были повергнуты еще до того, как начиналась схватка. Мы это знали наперед, и все же каждый раз после двух часов великолепных драк и жутких убийств награждали Тарзана громкими деревенскими аплодисментами, разочарованные лишь тем, что все-таки так мало убили черных дикарей. «Но это же фильм», — говорили мы.

Однако сейчас не любимец Тарзан стряхивал с дерева дикарей, и не на экране, а средь бела дня. Сапожник снова отбил атаку стражников, но всем своим видом он будто с горечью говорил, что он вовсе не герой, а самый что ни на есть обыкновенный человек. Молча принимал он восхищенные взгляды деревенских — те столпились, чтобы поддержать смельчака, поскольку это вождь, а не они открыл пришельца и тем самым лишил их привилегии «предварительного допроса». Туалетное мыло выпало у меня из рук.


Когда сапожник швырнул оземь второго и третьего стражников, я понял, что вождь пошлет за подмогой. Похоже было, что он и сам получал удовольствие, хотя и делал сердитое лицо на виду у стольких зрителей. А я гадал, что же будет со святым отцом, если придет и его очередь вступить в бой. «Арестовать! Арестовать!» Подлое это было дело. Оно напомнило мне, как подрались два моих дяди, когда еще мы жили все вместе. Не помню, из-за чего они тогда поссорились. Только они вдруг сцепились и покатились клубком по земле, а потом один схватил другого за горло и заставил его есть землю. Тот ел, кашляя и задыхаясь. Когда жены разняли их, оба кинулись в свои хижины. Нгиги — он вечно приставал к людям, видно, брал пример с правительства — выскочил с луком и отравленными стрелами в руках, а Каиру вынес дубину и щит, чтобы защититься от этого бандита. Оба тряслись от страха, но хорохорились из последних сил перед женами. Дубинка не годилась, и Каиру снова помчался в хижину. Бандит помчался за ним по пятам, но тут же пустился наутек, потому что Каиру выскочил с самодельным ружьем в руках, а его жена сказала, что он, мол, тоже не дурак, соображает что к чему. Мы, ребятишки, чуть себе ноги не переломали и не вывернули глаза, кидаясь то к одной хижине, то к другой. Но тут прибыли охранники. Каиру был отправлен в лагерь в Маньяни как закоренелый террорист, державший подпольный склад оружия. Там он умер — от «сердечного приступа», — и среди вещей, которые вернули осиротевшей семье, была пара башмаков разного цвета.

Сапожник и два охранника стояли друг против друга. «Арестовать! Арестовать!» — кричали охранники, а им, видно, хотелось только одного: обратно в постели и ни о чем не думать. Сквозь дыру в грязном полуботинке видно было, как у одного из них дрожит маленький палец на левой ноге. Стелька сбилась и торчала вокруг лодыжки. «Арестовать! Арестовать!»

— Ковбой бы не мешкал!

Я оглянулся. «Академик» подтягивал ремень на шортах. Он стоял с моей сестрой Вэнгеси, к которой, собственно, и обращался. Но то ли его слова не произвели на нее никакого впечатления, то ли она жутко злилась на меня.

— Скоро ты прекратишь рисовать Тарзанов на стенке учительской уборной? — спросила она ковбоя. И тут же увидела меня.

— Где ты был, бездельник? — накинулась она на меня. — Который теперь час? И почему ты не в шортах?

Я сунул ей поскорей мыло и не успел ничего объяснить, потому что дочь моего отца уже радостно приветствовали вождь и молодой священник. Но она повернулась и ушла. Джимми залаял. Ковбой схватился за кобуру.

Ясно, они его арестовали. Я не мог больше оставаться и глядеть, что будет дальше, — попробовал бы я прийти домой после своей сестрицы («Прекрасное лицо лишь тогда прекрасно, если украшает прекрасную душу — как у нашей матушки», — сказал я и побежал домой). Но если верить «академику», события развивались следующим образом: когда сапожник был доставлен на сторожевой пост, он еще раз взглянул на башмачищи вождя и знаками показал, что может более или менее привести их в порядок. При допросе «академик» на основании фактов дал показания, что он, брат его преподобия, благодаря грубым захватническим действиям нарушителя границ лишается части своей земли на участке номер десять. Однако сапожник не проявлял абсолютно никаких признаков волнения, и, предприняв еще несколько безуспешных попыток что-либо у него выведать, вождь в конце концов понял, что вовсе он не «отказывается говорить», он — немой. А он-то все твердил: «Арестовать! Арестовать!» Но ведь в те дни с людьми, которые отказывались сказать «всю правду», не церемонились. Лучше всего было сразу пустить в ход дубинку, иначе правонарушитель мог вступить в пререкания, попусту бы тратил государственное время. Прибыв на сторожевой пост, вождь (он сохранял за собой привилегию пользоваться кнутом, так как когда-то сам работал на ферме у белого хозяина и сам вволю хлебнул кнута) выпалил в сапожника сразу все вопросы. В ответ он услышал лишь какие-то странные жалобные звуки. При этом незнакомец все время поднимал и опускал правую руку, как будто все еще держал в ней молоток, — так рассказывал «академик».

— У меня из рук книжка выпала, как только я это увидел. Как у тебя мыло.

Но будущий ученый, воспитанный на лучших иллюстрированных изданиях, на фильмах о Тарзане и на рассказах о том самом знаменитом ТВ, которое появилось десять лет спустя, как бы закрыл глаза и с поразительным самообладанием взял себя в руки. Отныне на чужестранца обратились все дерзновенные помыслы юного героя: он жаждал свести с этим злодеем счеты, уложив его метким выстрелом на скаку. Это было так опасно — ведь герой был еще совсем юный. И я, признаться, завидовал именно этой его храбрости, а вовсе не тому, что он начитался всякой всячины про разные страны. Он создал в своем воображении безупречный образ белого ковбоя, хотя, вероятно, и страдал от сознания, что навсегда сам он останется второсортным «черным» ковбоем. Сказки моего народа приводили его в замешательство, а потом стали смущать и меня, потому что со временем он убедил меня, что наши с ним прадеды оказались совершенно несостоятельными по части изобретения пороха. И поскольку он, конечно, повторял жалобы своего старшего брата, что, мол, в наши дни всякие злодеи не проявляют никакого уважения к собственности, нетрудно было догадаться, что молодой священник и сам лелеял некие туманные романтические мечты, иначе он не позволил бы ковбою зачитываться всякой мурой. Так вот, когда вождь, прибегнув к жестикуляции, ткнул указательным пальцем, объявляя сапожнику, что ему предстоит убраться из деревни, священник и ковбой сложили дымящиеся пистолеты на стол и торжествующе скрестили на груди руки.


Изгнанный столь бесцеремонно, сапожник исчез так же внезапно, как появился. Мне казалось, что я наяву вижу, как старик свертывает свою драную палатку, бросает в мешок неизвестно чьи башмаки и туфли, а вслед за ними и ящик с инструментом и поспешно уходит в забвение по пустынной государственной дороге — Мванги рассказал мне об этом. Уходит в забвение. Казалось, что я вижу его согбенную спину и бурые лохмотья. Выгнали его под вечер, и мне чудился отсвет заката на его лице. Без удостоверения личности, никому не нужный, подозрительный старик. Джимми громко лаял на «академика», и я не мог избавиться от ощущения, что и сам я каким-то образом причастен к тому, что сапожника прогнали.

Но он вернулся. Вдруг появился неведомо откуда. Только на сей раз он считался личным другом окружного начальника Робинсона, который где-то наткнулся на него. К тому же, видимо, — толком никто ничего не знал — ему было позволено поселиться в любом месте, где он пожелает. Так он и сделал. Может, это было просто совпадение, а может, расчет или открытый вызов — точно не скажу. Но только участок, который он теперь выбрал, принадлежал бывшему ростовщику Нгуги, который был застрелен два дня назад. Детей у Нгуги не было, а жена давно сбежала к другому, потому что Нгуги был чудовищно скуп. Так оказалось, что прямых наследников у него нет и на участок пока что никто не претендует. Редкий случай. Обычно у всех обнаруживались вдруг никому до тех пор не известные сыновья, которые немедленно начинали точить ножи, а дочери — подсыпать друг дружке яд. А на богатство Нгуги, если таковое имелось, как будто было наложено табу. Покосившаяся хижина — вот все, что мы увидели, а мы-то думали, что нам на зависть он отстроит себе лучший в поселке деревянный дом. Странный он был человек, и, видно, неспроста его наследником — во всяком случае, на какое-то время — оказался этот чужак сапожник. Он поселился, нисколько не заботясь о репутации своего благодетеля. В тот день вождь как раз собрался сжечь хижину, вдруг, мол, жители селения приспособят ее под молитвенный дом, от них только и жди какой-нибудь неприятности. Увидев сапожника, вождь спрятался за спины охранников и стал подталкивать их вперед. Рядом, в долине, упражнялись в стрельбе другие охранники, а заодно рубили и ели сахарный тростник.

На информацию из первых рук я не претендую, поскольку как раз в это время, надев выходные шорты, мы с «академиком» отправились на прогулку за деревню. Мванги вышагивал, засунув одну руку в карман, а в другой держал сигарету, скорее всего украденную из лавки брата. Установив, что все его ковбои, убив злодея, достигают предела своих мечтаний в спальне героини, Мванги просвещал меня теперь по этой части. Я был ошеломлен; пожалуй, это был не такой уже неверный подход к объяснению мира взрослых. (Во всяком случае, с того самого дня моей сестрице Вэнгеси уже не надо было убеждать меня носить шорты.) Стрельба в долине стала для нас как хлеб насущный, мы перестали пугаться и не очень обращали на нее внимания, постепенно ко всему привыкаешь. В тебя еще не попали, и почему-то ты начинаешь верить, что с тобой не случится того, что случилось с твоими друзьями. Хотя смерть нет-нет да и напомнит о себе: то убьют твоего родственника, то друга.

Даже сейчас, когда мы стояли, поглощенные столь увлекательнейшим разговором, меня не оставляла мысль, что у Мванги, наверно, так же бывает: вернешься домой, увидишь, что твои родственники в целости и сохранности, и каждый раз вроде бы обрадуешься, как будто тебе преподнесли приятный сюрприз.

В наши годы мы все время раздумывали о жизни и смерти — быть или не быть? Да и как было не раздумывать, наткнувшись на мертвое тело на тропинке или обнаружив пятна крови на школьной парте? Мы говорили и смеялись, стараясь отогнать мрачные предчувствия и подозрения, уверяя себя, что, несмотря на все предупреждения родителей, мы можем быть друзьями.

Мы с Мванги медленно прогуливались, и меня вдруг осенила догадка, почему он читает ковбойские книжки. Родители у него умерли, он их даже не помнил, и он сам мог исчезнуть так же, безвестный и одинокий, как чужеземец. Других кровных родственников, кроме брата, у него в селении не было, а брат не упускал случая напомнить о своем великодушии и каждому об этом рассказывал. И Мванги ушел в свой собственный черно-белый мир, совершенно бескомпромиссный, для него были только хорошие ковбои и плохие — он шел, как паровоз по рельсам. Старший брат мало способствовал изменению этой позиции, ибо у святого отца тоже было приходо-расходное отношение к жизни; он четко делил людей на должников и кредитоспособных. Все остальные его действия определялись мудростью двух старых пословиц: «чужая душа — потемки», и «всякое сомнение есть грех».

Насчет сапожника он, скорее всего, был в сомнении. Если бы тот не разбил тогда палатку у него под носом, святой отец, вероятно, осудил бы тех, кто сначала избил чужестранца, а уж потом обнаружил, что он немой. Но разве знаешь, где найдешь, где потеряешь? А вдруг нарушитель границ оказался бы бродячим торговцем и стал бы сманивать у него покупателей? И разве сам факт, что он посмел разбить палатку на его участке, не был оскорблением местного священника, посягательством на его права? А ведь его уважает сам вождь и хвалит его своему другу окружному начальнику Робинсону! Непостижимый и недоступный людскому взору окружной начальник Робинсон. Все было в его воле. Она, к примеру, выражалась все новыми и новыми нашивками на рукаве вождя, соответствовавшими количеству корзин с яйцами от наших несушек, подаренных им окружному начальнику. Может быть, для кого-то эти приношения и были тайной, но только не для священника. Этакое проявление человеческой слабости, свойственной белым, равно как и черным. Мне ясно виделась эта картина (если, конечно, все это было правдой, ведь чего только в деревне не болтали): наш вождь преподносит окружному начальнику корзину яиц. Наверно, он дрожит от страха: вдруг его сейчас отчитают, а корзина с яйцами полетит ему в голову? Но окружной начальник удостаивал его своей милостивой улыбкой, словно признавая, что и белые иногда опускаются до уровня местных жителей. Затем он забирал корзинку с яйцами и обретал свое прежнее достоинство. Дружбой тут и не пахло. Была только одна опасность, что преподношение яиц превратится в обряд. Но это срабатывало, и тайные церемонии продолжались. Пока что другу окружного начальника Робинсона можно было не беспокоиться.

Ковбой Мванги докурил сигарету, и мы не спеша направились к деревне. Вдруг неизвестно откуда появился Джимми — он бежал нам навстречу и лаял. Потом лизнул мои кеды — как только он меня запомнил с того суматошного утра! Подобно своему новому другу, сапожнику, Джимми тоже случайно забрел в нашу деревню. Надо ли было его за это упрекать? Сколько раз он еле уносил ноги от охранников! Моя прекрасная сестрица Вэнгеси ни за что не хотела пускать его к нам в дом, боялась, как бы его потом не стали числить за участком № 30. Вдруг он куснет окружного начальника Робинсона, и тогда нам придется платить за пули, истраченные вместо человека на собаку. А мне очень хотелось приютить Джимми. Незадолго до этого я придушил щенка, чтобы не видеть, как его застрелят, и до сих пор не мог прийти в себя — так он скулил, когда я затягивал веревку…

Мванги погладил Джимми.

— Что-то он беспокоится, — сказал он.

Он и вправду беспокоился и куда-то помчался. Мы с ковбоем еле за ним поспевали, мы тоже мчались прямиком через чужие участки, помирая со смеху. И вдруг смолкли.

На участке покойного ростовщика стояла та самая палатка — сомнений быть не могло! Перед ней с хлыстом в руке стоял наш вождь. На лице у него было явное оживление — вокруг собралась довольно большая толпа, и он знал, что глаза всех обращены на него. В воскресный вечер большинству наших деревенских нечем себя занять, не то что в прежние дни, когда кто-то где-то варил пиво, и наши мужчины отыскивали туда дорогу, не дожидаясь формальных приглашений. Теперь же всем было известно: соберутся двое-трое — вот тебе и заговор против правительства. Люди гуляли в одиночку. Но тут присутствовал сам вождь со своими охранниками — значит, все законно. Сапожник сидел на своем табурете и с дерзким безразличием неторопливо и гулко стучал по колодке. Его преподобие прикрывал вождя с фланга (как бы поддерживая его духовно). Однако святой отец (на днях моя сестра Вэнгеси снова его отвергла) не проявлял особого интереса к происходящему. На сей раз это был не его участок, к тому же он, видимо, как и все прочие, убедился, что сапожник занят исключительно своим сапожным делом.

Но тут мы услышали гудки автомобиля и увидели, что по направлению к нам мчится джип. Мы рассыпались в разные стороны, потому что это прибыл сам окружной начальник Робинсон. Он размахивал сразу двумя пистолетами. Не каждому случалось лично увидеть окружного начальника Робинсона, к примеру, я первый раз в жизни лицезрел эту тайную могучую опору вождя. Мы снова встали вокруг, только на сей раз не так плотно, на случай, если придется улепетывать: окружной начальник был весь красный и жутко злой.

Вождь приветствовал своего друга. Окружной начальник подошел к нему вплотную и вдруг ударил его со всей силы сначала по одной щеке, потом по другой и пнул его ногой.

— Так я и знал, что ты крадешь яйца и кур, прикрываясь моим именем! — заорал он. Он вопил как сумасшедший, и, по-моему, только одна моя сестра понимала все, что он говорил, хотя «академик» прямо-таки окаменел — так он вслушивался. Окружной начальник Робинсон пнул вождя еще раз и велел ему лезть в джип. Только после этого огляделся вокруг и явно удивился: что это тут делает вся деревня? Увидел он и сапожника, который внимательно разглядывал его ботинки.

— Чужой? — спросил он.

Никто не ответил. Окружной начальник двинулся к нему. Мы затаили дыхание.

И тут раздался голос моей прекрасной храброй сестрицы Вэнгеси:

— Эй ты! — Она обращалась ко мне. — Сбегай-ка поскорей и купи мне порошок «Омо». Лучший в мире стиральный порошок!

Желанный эффект был достигнут. Окружной начальник повернул голову к Вэнгеси. Она стойко выдержала его взгляд. Его преподобие украдкой скользнул за спину начальника и тоже смотрел на Вэнгеси, только он был больше похож на похотливого козла, чем на верного слугу закона. Сапожник невозмутимо стучал молотком, Джимми лаял, и окружной начальник Робинсон уехал.

А он остался и спас наши подметки. Он был таинственным и непонятным — теперь это ясно, когда вспоминаешь всю эту историю. Большой выпуклый лоб, пристальный взгляд чуть прищуренных глаз. Он не мог «рассказать все». А может, он был чуточку не в своем уме? Столько выпало людской жестокости на его долю, что он, наверно, придумал себе что-то хорошее, чтобы хоть немного скрасить существование. Несколько лет спустя в том домике поселился ничем не примечательный бакалейщик, и, когда я проходил мимо, я каждый раз думал: а не навлекли ли мы на себя проклятие тем, что не поверили сапожнику? Ведь очень скоро всем стало ясно, что его единственная цель в жизни — чинить наши прохудившиеся подметки, которые шагали дорогами жизни непонятно куда и зачем; скорее всего, совсем не туда, куда следовало бы.

Скоро все наши жители отнесли ему свою обувь. В том числе и наш новый вождь, который никогда не платил, и священник — тот деликатно посылал свои ботинки с ковбоем. Все остальные местные сапожники сговорились было объединиться, чтобы выдержать конкуренцию, но ничего у них не вышло. Он был мастер что надо, да к тому же члены сапожной корпорации друг другу не доверяли. Так они и бросили сапожное дело и занялись кто чем попало. Немой никогда не торопил с уплатой, и должников у него было хоть отбавляй. Мы его здорово эксплуатировали. Но, видно, дела у него все же шли неплохо, потому что он убрал палатку и построил деревянную хибару, которая больше походила на собачью конуру, чем на человеческое жилье. У нас в деревне любили побахвалиться, показать себя, хоть и боялись прослыть богачами и тем самым навлечь на себя воров, а сапожнику, как видно, было абсолютно наплевать, что о нем подумают другие.

Мы тогда зачастили к нему в гости — ковбой, Джимми и я. Построив деревянную хибару, он не стал ждать, когда его, так сказать, признают официально и наш рисовальщик выведет аккуратный номер на его двери. Он купил красной краски, взял кусок старой кожи, вывел на нем крест, повесил на дверь и заулыбался нам. Мванги перепугался и кинулся за братом. Но поскольку не было никаких признаков, что сапожник собирается проповедовать нам какую-то другую религию (он только по-прежнему держался особняком), священник не стал с ним связываться. Он больше думал о своей лавке.

Какие только беды не обрушивались на немого сапожника! То нагрянули одни воры, извинились, что вынуждены забрать всю обувь, и скрылись в лесу. То другая банда, уже без извинений, избила сапожника и украла все гвозди. Помню, как однажды пришел белый солдат и приказал почистить ему башмаки. Сапожник оглядел крепкие, чуть запыленные башмаки на толстых подметках — признак «хорошей» организации — и отклонил оказанную ему честь. И снова был бит. Но, похоже, он про все это забывал: на следующее утро, как обычно, раздалось неторопливое постукивание его молотка.


А потом он исчез. Исчез так же неожиданно, как появился. Сначала мы подумали, что он просто пошутил, только на сей раз он так и не вернулся. Помню, я пришел из школы, уже смеркалось, и вдруг я заметил на горизонте уходящую одинокую фигуру и рядом с ней собаку. Я все понял. Давно уже они стали неразлучными друзьями, и, когда один из них издавал странные, непонятные звуки, другой потявкивал в ответ…

Я дошел до хибары, чтобы удостовериться, что он и вправду ушел. Несколько пар башмаков аккуратно стояли в ряд — все они были починены и дожидались своих владельцев.


Пятнадцать лет прошло с тех пор. Из того поселка мы ушли, поскольку уже не нуждались в опеке. (Много чего случилось за это время. Вэнгеси все-таки убежала со священником. Начальство предложило ему выбрать между церковью и торговлей, и он предпочел последнее. «Старый козел, — кричал как-то вечером мой отец Вэнгеси, — говорит, что не хочет давать выкуп, он, мол, не какой-то там язычник! Это же надо! Да мы с твоим братом кастрируем его, клянусь добрейшей душой твоей матушки!» Но старый козел так и не выжал из себя ни цента, и мы его так и не кастрировали.) И все же стоит мне только подумать о тех временах, и в памяти моей сразу же всплывает тот странный сапожник. Я вижу его словно наяву, вижу, как он любовно берет в руки башмак и разглядывает его со всех сторон, а мы, босоногие мальчишки и ковбои — он любил нас и никогда не прогонял, — стоим у двери, на которой нет номера, и смотрим, как он выносит приговор еще одному старому башмаку и начинает приторачивать к нему новую подметку. Время от времени он берет башмак, подносит его чуть не к самому носу (теперь-то я понимаю, что, наверно, он был еще и близорук) и разглядывает со всех сторон до мельчайших подробностей. И так каждый раз, что бы ему ни попалось — тяжелый башмак или полуботинок, черный или коричневый, или белая женская туфля. Что-то тут не в порядке, как бы говорил он, и надо это исправить.

Как все просто и ясно!

Бывало, он вдруг взглянет сочувственно на клиента, словно прочитав что-то на каблуке его ботинка. И тот неловко мнется, может, думает, вот сейчас этот наглец спросит: «А деньги когда?», хотя отлично знает, что сапожник разве только промычит что-то нечленораздельное, скорее всего означающее примерно следующее: «Ну и драные! Просто места живого нет…» И ты следишь как зачарованный, как он осторожно поворачивает в руке башмак, словно хирург, готовый сделать надрез скальпелем. «Когда? Сколько?» — спрашивает клиент. Сапожник бросает на него еще один сочувственный взгляд и швыряет башмак через плечо на груду таких же драных, как и этот. Он продолжает чинить тот, который был у него в руках, когда вошел заказчик. Однако, сделав один-другой стежок, он снова берет его башмак и ударяет молотком по пятке. Если ударяет один раз, это значит: приходи и забери его завтра; если два раза — через день, и так далее. (О деньгах он никогда не упоминал.) А потом мы все вместе смотрим, как заказчик удаляется от нас судорожными прыжками — трудно ходить босиком! Похоже, сапожник очень за него опасается и сокрушенно качает головой. Джимми, у которого теперь есть наконец верный и надежный друг, лает вслед удаляющейся фигуре, словно предостерегая, чтобы он лучше выбирал, куда ступить.


«Академик» достает свою книгу и углубляется в чтение, а я покупаю туалетное мыло, все то же самое — только теперь мы моем им наши собственные ноги.

Загрузка...