Перевод с английского Ф. Мендельсона
На кораблях всегда собирается публика определенного сорта, и наш корабль не был исключением. Разумеется, эти пассажиры не походили на завсегдатаев огромных, подобных плавучим отелям, лайнеров, которые странствуют по морям и океанам, уходя от непогоды и дождливых сезонов к новым солнечным берегам. Но, словно набранные не слишком требовательным театральным агентом актеры на заранее определенные жизнью роли, наши пассажиры, плывущие не через океан, а по реке Конго, были теми же самыми людьми, каких вы можете встретить всюду, пока не кончилась колониальная эпоха: те же самые персонажи плыли из страны, где они родились, в заморскую страну, где еще развевался их флаг.
Тут был старый тертый калач, который все время уводил с собой моего мужа и возвращал мне его буквально завороженным.
— Подумать только!.. Двадцать два года в колониях!.. Геологическая разведка для правительства… возвращался в Бельгию во время войны и был торпедирован… два с половиной года в концлагере… до сих пор хранит визитную карточку с подписью де Голля…
— Знаю, знаю, но я не хочу его видеть!
Однако, когда тертый калач нарушал наше уединение на палубе — обычно мы сидели напротив нашей каюты, — никакие уловки не помогали: он всегда ухитрялся поймать мой взгляд, едва я отрывалась от книги, и завести с заговорщической улыбочкой:
— Еще два года, и я буду попивать брюссельское пивцо и любоваться брюссельскими девочками. Лучшее пиво и лучшие девочки в мире!
Иногда мы стояли с мужем у борта, рядом, но отрешенные друг от друга и от самих себя, и смотрели на хребты враждебной и буйной растительности, которые река рассекала сверху донизу; в таких случаях он вдруг просовывал между нами голову и, бросив взгляд на берега, изрекал:
— Все цветет, все растет, а кому это нужно? Паршивая страна. Заросли и заросли, джунгли и джунгли — и больше ничего. Попробуйте зайти в такой лес на два метра, и вы никогда оттуда не выберетесь.
Он все время возвращался к своей излюбленной, самодовольной, хотя и не очень ясной мысли об отставке, которая, видимо, поддерживала его все эти двадцать два года.
— Заросли — и больше ничего…
С нами плыли офицеры санитарного надзора, один офицер полиции, механик-моторист, агрономы, рабочие-изыскатели, возвращавшиеся с женами и детьми из Бельгии после отпуска. Женщины казались изваянными из сала и пребывали в различных стадиях воспроизводства рода людского, начиная от предродового варианта до счастливого материнства, — последние опекали жирненьких деток, похоже, готовых вот-вот растаять на солнце. Имелся тут и священник, обычно сидевший целыми днями на палубе среди женщин, просматривая газетные заголовки; это был пожилой человек с выдвинутой интеллигентной челюстью; когда он вставал и опирался на перила, его объемистый живот приподнимал сутану, придавая ему неожиданное сходство с окружающими дамами. Была еще, разумеется, и парочка молодоженов, похожих на потомков некой расы трехногих, еще не научившихся ходить на двух ногах. Муж был довольно банальным, зато жена за первым же совместным обедом на борту показалась мне явлением совершенно неожиданным среди жующего стада. Очень высокая, такого же роста, как ее муж, она обладала удивительно длинными, — может быть, из-за того, что она ходила в шортах? — худощавыми ногами, на которых при каждом шаге выступали все жилочки и сухожилия. Ее необычайно тонкую, нелепую и в то же время элегантную фигуру венчала тяжелая голова с квадратной челюстью. В профиль ее лицо казалось просто хорошеньким, но спереди слишком объемистый бледный лоб, густые черные брови, очень большой рот с бескровными полными губами производили впечатление какой-то извращенной редкостной красоты. Она могла бы быть модной парижской манекенщицей или мечтою битников. А на самом деле была простой бельгийской крестьянкой, которой случайное сочетание физических данных и природной неряшливости дало то, что достигается лишь всякого рода искусственными ухищрениями.
Наше белое судно, широкое и высоко приподнятое над водой, как старинный колесный пароход на Миссисипи, обладало мощными дизелями, ровно гудевшими внизу, и мы толкали перед собой две баржи, загруженные легковыми автомобилями, джипами и цистернами с пивом, и еще одно пассажирское судно, выкрашенное скучнейшей коричневой краской; впрочем, вскоре оно было расцвечено всеми флагами стирки из третьего класса. Жизнь так и кипела на этом суденышке, стоило выйти на нос перед нашей каютой, и отсюда все было как на ладони: там брились, мылись, готовили еду, сновали с палубы на палубу, перелезали с кормы на баржи — сплошной кишащий муравейник! Кувшины с пальмовым вином все время передавались из нашего камбуза вниз, а оттуда на их камбуз. Время от времени из недр суденышка у нас под ногами выплывал поднос с маленькими чашками с салатом из маниоки, а потом мы видели прямую фигуру чернокожей красавицы, которая, легко ступая, выходила на палубу с подносом на голове. Свободно лавируя между опутанными тросами автомашинами, она скользила по загроможденным баржам с ленивой грацией официантки, знающей себе цену, изредка останавливалась, чтобы бросить презрительный взгляд на очередную корзину с вяленой рыбой, поднятую с приставшей на ходу лодки, или чтобы дать отпор лестным и оскорбительным заигрываниям бездельничающих матросов, и под конец снова исчезала в каюте маленького судна впереди нашего каравана.
Жена полицейского офицера заметила на одной из барж под нами сделанную мелом надпись.
— Боже правый, вы только полюбуйтесь на это!
В надписи не было обычных проклятий или прославлений, какие содержатся в такого рода лозунгах, обращенных ко всем вообще и ни к кому в частности: просто какой-то безработный из Леопольдвиля на неграмотном французском языке корявыми буквами приветствовал освобождение своей родины от белых угнетателей, которые ушли всего два месяца назад.
— Право, они сошли с ума! Воображают, что смогут сами управлять страной…
Эта веселая, крепко сбитая женщина с тонкой талией и широкими жирными бедрами под цветастой юбкой благодаря своей удивительной живости успела за двадцать четыре часа перезнакомиться и переговорить буквально со всеми пассажирами. Боясь, что я не совсем ее понимаю, она тут же прибавила по-английски:
— Они настоящие обезьяны, поверьте! Мы только обучили их кое-каким штукам, и все. А так — они просто обезьяны прямо оттуда. — И она показала рукой на тропический лес. Сквозь этот лес мы плыли день и ночь, когда бодрствовали и когда спали.
Все пассажиры на нашей палубе были белыми, и вовсе не потому, что существовали какие-то расовые ограничения, а потому, что немногие африканцы, которые могли себе позволить роскошь первого класса, считали это лишней тратой денег. Однако вся наша команда, кроме капитана-бельгийца, никогда не выходившего из своей каюты на верхнем мостике, состояла из чернокожих; даже кормили и обслуживали нас маленькие конголезцы. Их было только трое да еще бармен, и я часто видела, как всего за пять минут до обеденного колокола они еще сидели внизу на барже, босые, в одних грязных шортах, и тихонько вели нескончаемые разговоры. Но как бы вы ни торопились к столу, они всегда оказывались на месте раньше вас — и уже в белых полотняных костюмах и фуражках с кокардами пароходной компании. Только босые ноги позволяли отождествить их с беспечными лентяями, которых мы видели минуту назад. Лентяи на барже никогда не поднимали глаз и не отвечали на приветствия с верхних палуб, а эти накрахмаленные стюарды были улыбчивы и предупредительны, мгновенно подавали на стол и бросались в буфет за вином с веселой суматошливостью, словно подшучивая над нашей жаждой. Когда мы останавливались у речных пристаней и на судне открывали большой трюмный холодильник, мы наблюдали, как та же самая троица, ухая, перекидывала с рук на руки полузамороженные бычьи туши. Однажды я сказала Жоржу, стюарду, который обслуживал нас и даже по собственному почину будил по утрам к завтраку, стучась в дверь нашей каюты и весело приговаривая «по-ра вста-вать, по-ра вста-вать!»:
— Что, Жорж, сегодня пришлось поработать?
Но он изумленно уставился на меня.
— Поработать, мадам?
— Ну да, я говорю о разгрузке. Я видела, как вы разгружали после обеда продукты.
— Это был не я, — сказал он.
— Не ты? В зеленой рубашке?
Он решительно затряс головой. Казалось, такое предположение даже обидело его. И тем не менее это был именно он — со своим звонким смехом, маленькими усиками и растопыренными пальцами ног.
— Нет, нет, только не я, — упорствовал Жорж.
Что ж, считается, что для белых все черные на одно лицо. Как мне было с ним спорить!
По вечерам священник облачался в серый фланелевый костюм и закуривал толстую сигару; в такие минуты он походил на крупного дельца, удачливого, но не потерявшего до конца человечность, которая выражалась в некой грустной снисходительности ко всему на свете. Мой муж узнал, что он и в самом деле был финансовым управляющим целой сети отдаленных миссионерских школ. Я все время ощущала присутствие священника, даже когда его не видела, даже ночью, лежа в своей каюте, потому что он любил по ночам стоять на пустынной палубе как раз напротив нашей двери. Парочка молодоженов (мы их называли «медовомесячники», хотя их медовый месяц давно прошел и теперь муж вез юную жену в чертову глушь, к месту своей административной службы) — тоже завела привычку приходить сюда в жаркие часы после второго завтрака, когда все пассажиры отдыхают. Кудрявый красавец, в лице которого было что-то щенячье, стоял у борта и смотрел на сверкающие под солнцем волны, но она видела только его, он один занимал все поле ее зрения, заслонял собою весь мир, и в ее глазах каждая черточка его физиономии, каждый волосок, каждая по́ра вырастали до масштабов дивного пейзажа, куда более интересного, чем тот, что расстилался вокруг. Словно завороженная она выискивала и выдавливала черные точки на его подбородке. Обычно я с шумом выходила из каюты, надеясь прекратить эту идиллию. Но они меня не замечали, особенно она: для нее вообще не существовало других женщин, и она, конечно, не могла понять, как уродливы некоторые проявления интимности, когда их видишь со стороны.
— Почему они выбрали именно нашу палубу? — возмущалась я.
— Полно тебе, чего это ты вдруг ополчилась на любовь! — веселился мой муж. Он лежал на постели, усмехался и ковырял спичкой в зубах.
— Никакая это не любовь! Я бы слова не сказала, если бы они тут, прямо на палубе, занимались любовью.
— Неужто? Это, наверное, потому, что ты сама никогда не занималась любовью на палубе.
На самом-то деле я все время невольно чего-то ждала от этой девицы — такое у нее было лицо. Я уже говорила, что в нем отсутствовала всякая искусственность, обычно налагающая отпечаток на облик и мысли людей. Свою неповторимость она приобрела, так сказать, совершенно честно, и я была уверена, что за этим лицом кроется нечто удивительное — не какой-нибудь особый талант, а именно честность ума и душевная свежесть. Странно было видеть это лицо с затуманенными, как у сосущего младенца, глазами — настолько ее поглощали простейшие чувства к самому заурядному мужчине. Однако мне пришлось против воли признать, что ее таинственная сосредоточенность за обеденным столом объяснялась просто желанием непременно отщипнуть лакомый кусочек от каждого блюда, какое попадало в тарелку ее мужа. И я окончательно вышла из себя, когда однажды увидела, как она мирно сидит и пришивает оторванный бантик к вульгарной плиссированной юбчонке всех цветов радуги, — у нее было такое простое лицо, пошло-добропорядочное, и никакие дикие инстинкты или возвышенные чувства не отражались на нем. И все же, глядя на нее, я каждый раз испытывала прилив надежды: а вдруг что-то в ней кроется? Так всегда бывает, когда коллекционируешь типы людей, с которыми никогда больше не встретишься, а это невинное развлечение, к тому же совершенно бесплатное, составляет одну из прелестей путешествий.
В первый раз мы остановились у берега посреди ночи и, проснувшись на следующее утро, увидели торговцев изделиями из слоновой кости. Они пришли из леса, и выражения их лиц трудно было понять — мешала татуировка. К тому же все они были в белых полотняных куртках, купленных в местной лавке. На нижней узкой палубе, переругиваясь между собой, они извлекли из школьных картонных ранцев зубочистки, разрезальные ножи и браслеты из слоновой кости. Почти все бельгийцы не раз видели такие поделки для туристов, тем не менее они подошли, столпились вокруг, поторговались, а потом разошлись, оставив на палубе никому не нужные сувениры. Некоторые женщины, чувствуя себя довольно глупо, все же купили браслеты и надели их на запястья, словно говоря, что в конечном счете это не так уж плохо. Один из агрономов, чей сын только начинал ходить, а потому висел на отцовской левой ноге, как ядро каторжника, сказал:
— Вы заперли каюты? Если нет, заприте, пока эти молодчики здесь. Они тащат все, что под руку попадется.
Торговец, сидевший со своим товаром возле нашей каюты, ничего у нас не стащил, но ничего и не продал. Перед самым вторым завтраком он сложил свои безделушки в картонный ранец и спустился вниз на переполненную баржу, за которой тащилась на привязи его пирога, как узкий листик, не тонущий в воде. Казалось, он не был особенно огорчен; впрочем, я уже говорила, что лица их оставались для нас непроницаемыми из-за волнистой многорядной татуировки на лбу и глубоких подрезов, стягивающих кожу под глазами.
На борт приносили для продажи самые разные товары, и продавали их люди тоже самые разные, потому что наш тысячемильный путь по реке проходил через земли многочисленных племен. Иногда на темную полоску берега выскакивали старые мегеры с болтающимися грудями, дети с пыльными животами и выкрикивали:
— Не-за-ви-си-мость! Не-за-ви-си-мость!
Юноши и девушки из той же деревни бросались вплавь навстречу нашему каравану, и, пока мы обгоняли их, смотрели вверх сверкающими глазами, и выпрашивали с камбуза пустые банки. Некоторым мужчинам удалось вскарабкаться на баржи; они представали перед нами облаченные лишь во влажную лоснящуюся черноту, но тотчас зажимали свои сокровища между ляжками, наверное, точно так же, как это сделал впервые Адам, когда его изгнали из рая. И хотя они жили в лесу, одни среди диких зверей, этот жест отделял их от окружающего животного мира, как однажды раз и навсегда отделил Адама.
Приплывали пироги с живыми черепахами, с рыбой, с пенистым пивом и вином из бананов, с пальмовыми орехами или сорго, с копченым мясом гиппопотамов и крокодилов. Торговцы бойко сбывали свой товар нашей команде и пассажирам третьего класса на маленьком судне; смех, восклицания, громкие споры торгующихся доносились до нас весь день, ясно слышимые, но непонятные, как голоса из соседней комнаты. На стоянках все, кто кормился блюдами местной адской кухни, высыпали на берег по единственным перекинутым для них мосткам; издали они казались удивительно человечными: дети — нежными и хрупкими, мужчины и женщины — сильными, а иногда даже привлекательными. Мы же, слава богу, питались телятиной, ветчиной и брюссельской капустой, замороженными еще в Европе.
Когда наш караван, вместо того чтобы погрузить на остановке всякие овощи и фрукты, что-нибудь выгружал, на берегу обычно оставалось нечто громоздкое и чужеродное. Продукт тяжелой индустрии, какой-нибудь станок или бульдозер, выглядели здесь, где не было никакой промышленности, так же нелепо и странно, как марсианский космический корабль посреди нашего провинциального города. Пристань чаще всего состояла из узкого причала с сараем под оцинкованной крышей, двух-трех домиков, не совсем таких, как туземные хижины, но и не похожих на жилища белых людей, ряда пустых железных бочек из-под масла и подъемного крана, возвышающегося над водой, как чудовищная трехногая цапля; кран, грохоча цепями, приходил в движение, и вот в воздухе повисало нечто никогда здесь не виденное и опускалось на землю, где никто и думать не мог, что подобное существует, — какое-то нагромождение стальных углов и плоскостей, выкрашенных сверкающей серой краской, с бесчисленными циферблатами, на которых дрожали красные стрелки. Легковые автомашины и джипы переправлялись на берег тем же способом, по воздуху, но они казались более подвижными, более привычными и приемлемыми в этой среде; едва они становились колесами на землю, как за рулем уже оказывался какой-нибудь миссионер или торговец; машины с ревом взбирались наверх и сразу исчезали.
Однажды стоянка была достаточно долгой, чтобы мы смогли сойти на берег и осмотреть городок, да, настоящий городок с провинциальными беленькими конторами посреди садов, с клумбами ноготков на свежерасчищенной красной земле, с больницей из стекла и стали в сверхсовременном стиле, со старой пальмовой аллеей на набережной, ведущей к собору из выгоревшего красного кирпича. Но когда нанятое нами такси проехало всего с милю по единственной уходящей в глубь страны дороге, мы сразу очутились среди леса, и лес скрыл от нас городок, словно он уже стал одним из тех затерянных древних поселений, какие иногда находят под толстым саваном из мхов, перегноя и прущей отовсюду зелени.
В другой раз на стоянке мы тоже успели сойти на землю, но не стали отходить далеко от пристани. Смотреть здесь было не на что: был воскресный день, несколько португальских торговцев со своими толстыми женами в пестрых платьях сидели на веранде и пили лимонад; напротив, в лавке под оцинкованной крышей, продавали швейные машины и сигареты. Развалины белого форта, все в пятнах серого мха и трещинах, с выпирающими из них, как мускулы Самсона, древесными корнями, напоминали о тех временах, когда арабы-работорговцы воздвигли здесь эту крепость. От туземной деревни, которую они разграбили и сожгли, чтобы построить на ее месте форт — поскольку место оказалось подходящим, — не осталось ничего, разве что смутная память предков, заставляющая людей по-прежнему селиться и жить там, где жили до них исчезнувшие поколения врагов или друзей.
На этой короткой остановке кто-то поднялся на борт точно так же, как в стране слоновой кости к нам поднялись торговцы слоновой костью.
В тот же вечер за обедом мы нашли у себя на столах квадратные листки бумаги с напечатанным на машинке объявлением: «В восемь часов вечера в баре представление. Плата за вход: с джентльменов — 80 франков, с дам — 70». Это вызвало в кают-компании веселое оживление. На мгновение я подумала, что нам покажут какую-нибудь туземную чепуху. Но мой муж сказал:
— Держу пари, это хор. Хор девочек из миссионерской школы будет петь псалмы. Наверное, они тренировались там, на другом судне.
— Что это за представление? — спросила я нашего стюарда Жоржа.
— Вам понравится, — ответил он.
— Но что это такое, спектакль?
— Будет очень хорошо, — сказал он. — Вот посмотрите. Этот человек делает вещи, каких вы никогда не видели. Очень умный человек.
Когда мы покончили с десертом, Жорж вернулся, мгновенно убрал со стола и, смахивая салфеткой крошки, спросил:
— Вы придете в бар?
Он хотел быть уверен. Это была вежливая, но настойчивая просьба, почти приказ. И нам почему-то захотелось, чтобы это представление прошло с успехом; такое же смутное волнение испытываешь на школьных концертах или на любительских спектаклях. Да, разумеется, мы придем! Обычно мы пили кофе на палубе, но на сей раз, захватив свои чашки, отправились прямо в салон, где одну сторону занимала стойка бара и где вентиляторы под низким потолком из деревянных панелей тщетно пытались разогнать дневную жару; вместо этого они лишь нагнетали вниз, на кожаные кресла, волны духоты пополам с обрывками музыки, звучавшей из зарешеченных динамиков у нас над головами. Мы пришли чуть ли не первыми, а потому сочли своим правом занять один из лучших столиков прямо напротив очищенного для представления пространства. Старший администратор и его дочь, каждый вечер игравшие в баре в трик-трак, поднялись и вышли. Постепенно собралось человек тринадцать-пятнадцать, в том числе и парочка «медовомесячников»; они несколько раз заглядывали в салон, неуверенно улыбались, но под конец все же решились войти.
— Как тебе нравится наше сборище олухов? — спросил мой муж с восхищением. Меня удивляло другое: почему пассажиры отнеслись с такой непонятной сдержанностью к таинственному туземному представлению, предложенному им ночью, на реке, посреди бесконечного зеленого хаоса. Бармен, молодой красивый негр-баконго из Леопольдвиля, смотрел на нас, опершись локтями о стойку. Из столовой вышел Жорж и заговорил с ним вполголоса; бармен продолжал стоять, опираясь о стойку, и улыбаться нам ободряющей заговорщической улыбкой комика-простака, который со сцены не видит, полон ли зал так, что яблоку негде упасть, или зияет чернотой незанятых мест.
Наконец представление началось. Как и следовало из слов Жоржа, перед нами предстал фокусник. Он внезапно вошел в салон с палубы: наверное, выжидал там за сложенными шезлонгами подходящего момента. На нем была белая рубашка и серые брюки, в руке он держал плоский чемоданчик. Вместе с ним вошел ассистент, очень черный сонный увалень, скорее всего доброволец из числа пассажиров третьего класса. Пока длилось представление, он большую часть времени сидел верхом на стуле, скрестив руки на высокой спинке и опираясь на них подбородком.
Когда фокусник вошел, раздались неуверенные аплодисменты, но он не обратил на них внимания, и хлопки стихли. Он сразу же принялся за дело: из плоского чемоданчика, где все было свалено в кучу, появились листки белой бумаги, ножницы, бумажные цветы и гирлянда помятых флажков. Первым номером был карточный фокус, очень старый, — мы все его видали много раз, а кое-кто мог показать и сам. Послышались смешки, лишь один человек попытался зааплодировать, но фокусник уже перешел ко второму примеру со шляпой и гирляндой вымпелов на веревочке. Затем он показал фокус с яйцом, появляющимся из уха. Наконец он разорвал на наших глазах пятидесятифранковый банкнот, который снова стал целым, если не на наших глазах, то почти что.
Перед каждым фокусом наступала пауза, во время которой он ревниво отворачивался от нас и предварительно что-то долго готовил, спрятавшись под черным покрывалом. Один раз он обратился к бармену, и тот подал ему стакан. Казалось, он не придавал значения аплодисментам, даже когда вызывал их, и продолжал работать, не произнося ни слова, обходясь даже без таких всем понятных восклицаний, как «абракадабра!» или «алле-хоп!», без которых трудно себе представить фокусника, завершающего номер. Он не улыбался, и мы видели его мелкие и ровные белые зубы лишь тогда, когда он сосредоточенно морщил верхнюю губу; кроме того, хотя он открыто и прямо смотрел нам в глаза, его собственный взгляд оставался обращенным куда-то внутрь.
Он показал нам всю свою явно ограниченную программу, выученную бог знает где и бог знает от кого — может быть, даже на каких-нибудь удивительных заочных курсах, — и все обошлось благополучно, но именно обошлось. Например, когда он грыз стакан и ел стекло, этот номер не сопровождался обычными профессиональными гримасами, которые заставляют даже самых заядлых скептиков смотреть на фокусника с сочувствием, затаив дыхание; он не корчил ужасных рож и не вращал глазами, наоборот, он казался очень испуганным и взволнованным, и лицо его дергалось, как у человека, продирающегося сквозь колючую изгородь. Через полчаса, завершив последний номер, он отвернулся и начал сматывать бечевку с флажком. Мы решили, что сейчас будет антракт, а потом вторая часть представления, но тут его ассистент вскочил со стула и начал обходить зрителей с блюдом в руках. Жорж шел впереди него, раздавая нам те же самые листочки, что алели у нас на столах за обедом: «В восемь часов вечера в баре представление. Плата за вход: с джентльменов — 80 франков, с дам — 70 франков». Оказывается, спектакль был окончен. Зрители, которым и без того было неловко, почувствовали себя одураченными.
— И за это — семьдесят франков? — пробормотала одна из бельгийских дам с презрительной усмешкой.
— Завтра утром в десять часов, — гордо объявлял Жорж у каждого столика, — представление будет повторено. Для взрослых плата та же, для детей — тридцать франков. Вы сможете снова увидеть фокусы.
— Ну, это уже чересчур! — ответил за всех один из бельгийцев. — Это слишком дорого. Нельзя брать по восемьдесят франков за какие-то полчаса. Неужели он больше ничего не знает?
Его поддержал полуодобрительный ропот остальных пассажиров; впрочем, кое-кто все равно уже собирался уходить. Когда причина нашего недовольства дошла до Жоржа, гордое выражение солидного импресарио постепенно сползло с его лица и сменилось растерянностью. Но вдруг он успокаивающе замахал рукой: сейчас все будет в порядке, он все исправит, и эта его идиотская уверенность, основанная бог знает на чем (в случае недовольства нам вернут деньги? покажут еще одно представление бесплатно?), передалась нам и заставила отдать наши 70 и 80 франков в качестве требуемого от нас залога.
После этого он подошел к фокуснику и заговорил с ним тихим быстрым убеждающим голосом с оттенком горечи и раздражения, обращенного то ли против фокусника, то ли против нас, мы понять не могли, потому что никто не знал языка, на котором они говорили. Бармен перегнулся через стойку, чтобы лучше слышать, а черный ассистент флегматично взирал на всю эту суету.
В конечном счете лишь двое из пассажиров отправились спать, остальные, посмеиваясь, сидели на своих местах, но чувствовалось, как среди зрителей нарастает напряжение. Было очевидно, что никто из них не любит оставаться в дураках и гордится тем, что никогда никому — о, никому! — не позволял себя провести, даже черномазым, у которых нет и не может быть истинного представления о честности, поскольку все они в той или иной степени жулики и мошенники. Наши чувства — я говорю о себе и моем муже — весьма отличались от чувств большинства, но внешне это было незаметно. Проще всего было бы обратить все в шутку и расценить это представление как довольно наивную попытку выудить из наших карманов сто пятьдесят франков, но мы самоуверенно полагали, что поступить так значило бы выказать некую оскорбительную снисходительность к этим людям только потому, что они чернокожие. Если уж они решили заняться делом белых людей, будь то фокусы или управление страной в наш двадцатый век, надо быть к ним справедливыми и спрашивать с них как с равных. Ради самого фокусника и ради нашего отношения к нему как зрителей он должен честно отработать эти сто пятьдесят франков! Мы допили свое пиво, к которому привыкли на судне, а горячий спор между фокусником, Жоржем и барменом все еще продолжался.
Фокусник был непоколебим. Едва Жорж заговорил с ним, он начал отрицательно мотать головой и в течение всего разговора продолжал укладывать свои волшебные принадлежности — карты, яйца, бумажные цветы. Он скалил зубы и на все доводы вновь и вновь отвечал тоном категорического отказа. Жорж и бармен буквально обрушивали на него водопады слов, уговаривая, насмехаясь и подзадоривая. Совершенно неожиданно фокусник уступил — вынужден был уступить, — пробормотав нечто похожее по тону на неохотное согласие принять вызов и на предостережение, что-то вроде: «Пусть будет по-вашему, но я ни за что не отвечаю».
Жорж обернулся к нам со счастливой улыбкой. Он поклонился и воздел руки, к потолку.
— Я сказал ему: слишком мало. Сейчас он покажет еще. Вы увидите колдовство.
Он рассмеялся, подняв брови, и так затряс головой, что его фуражка с кокардой едва не слетела: всем своим видом он показывал, что для него согласие фокусника такое же чудо, как и для нас.
Фокусник тоже поклонился, и мы ему захлопали: это было по-спортивному с обеих сторон. Молодая жена опустила на мгновение голову на плечо своего младомужа со щенячьей физиономией и зевнула ему в ухо. Затем все мы обратились во внимание.
Ассистент, который успел снова оседлать свой стул, по знаку фокусника поднялся и встал перед ним. Фокусник провел руками по поясу брюк, заправил коротким решительным жестом рубашку, как бы заканчивая последние приготовления, и начал делать пассы перед лицом своего помощника. Тот мигнул, словно сонный пес, потревоженный мухой. У него было тяжелое угольное лицо с нависающим лбом, мощной нижней челюстью и широким носом, на котором единственный надрез татуировки казался чернильной кляксой. Длинные пушистые ресницы настолько затеняли глаза, что наверняка мешали ему смотреть. Черные руки фокусника с тонкими желто-розовыми кистями казались полупрозрачными; если он и был косноязычен, то жесты его, наоборот, отличались удивительной красноречивостью: его руки извивались, как змеи, и порхали, как птицы. И вдруг ассистент начал приплясывать. Он отступал от фокусника в дальний угол салона, неуверенно переминаясь с одной ноги на другую, втянув голову в плечи и согнув руки в локтях, как бегун, — эту позу любой африканец запоминает, едва научившись ходить, и может принять в любом состоянии, трезвый или смертельно пьяный и даже тогда, когда он еле двигается от старости. Сдержанный, но одобрительный смех раздался в салоне. Мы все искренне готовы были поддержать фокусника, раз уж он так старается. А он стоял, уронив руки, и его гибкое худощавое тело казалось таким жалким в свисающей с плеч дешевенькой чистой рубахе и слишком просторных для него серых брюках. Он спокойно смотрел на нас, а тем временем ассистент, сделав круг, начал приближаться к нему, пританцовывая и напевая… Но он пел женским голосом!
И тут все мы разразились хохотом, уже совершенно искренним, а не из желания поощрить чародея. В качестве гипнотизера он обладал превосходным чувством меры и времени, чего ему так не хватало при показе фокусов; пока смех еще не затих, он что-то коротко приказал ассистенту, тот подошел к стойке, схватил пустой стеклянный кувшин и «выпил» его до дна большими жадными глотками, словно после многодневного перехода через пустыню. Затем фокусник разбудил ассистента одним движением руки перед его лицом. Негр уставился на нас, ничего не понимая, однако даже тот факт, что он почему-то оказался в центре всеобщего внимания, не возбудил его любопытства: он снова уселся на свое место и широко зевнул.
— Пусть покажет, что он может сделать с кем-нибудь другим, а не с его помощником, — добродушно предложил один из бельгийцев, подзывая бармена. — Да, да, с кем-нибудь еще. Поди-ка сюда! Скажи ему, пусть попробует это с тем, кого он не знает.
— Вы так хотите, да? Жорж?
Жорж улыбался, кивая на фокусника, — каков, мол?
— Ну, хотя бы с Жоржем. Посмотрим, что у них выйдет!
— Нет, нет, пусть это будет кто-нибудь из нас!
Лоснящийся бочкообразный специалист по какаовым плантациям внес свое предложение полупрезрительным-полусварливым тоном, каким говорят люди, давно имеющие дело с африканцами, и удовлетворенно откинулся в своем кресле.
— Вот это мысль, не правда ли?
— Да, пусть попробует с кем-нибудь из нас, посмотрим, что у него выйдет!
— Вот именно, пусть попробует!
Все дружно поддержали предложение, и даже «медовомесячники» присоединились к общему хору.
— Но как быть с языком? — спросил кто-то. — Как он может что-либо внушить нам, если мы не понимаем его языка?
Но это возражение было отметено, и Жорж принялся объяснять фокуснику, чего мы хотим.
Фокусник не стал возражать: он быстро отошел на несколько шагов к самой стойке и решительно повернулся к нам лицом. Я заметила, как ноздри его тонко очерченного носа резко расширились и сузились, словно он два-три раза глубоко, полной грудью вздохнул.
Насколько я понимаю, мы ожидали, что он вызовет кого-нибудь из нас, кого-нибудь из мужчин, разумеется; специалист по какао и кое-кто еще явно были готовы услышать что-то вроде знакомого приглашения: «А сейчас, леди и джентльмены, попрошу желающих выйти на сцену!» Но, как ни странно, никакого приглашения не последовало. Мы сидели, уставившись на молодого неловкого негра, который медленно переводил взгляд с одного лица на другое, и никто не понял, как и когда началось это. Мы замерли, не спуская с него глаз. Он весь сжался, как зверек, загнанный охотничьей стаей. И пока мы сидели так и смотрели, ожидая, кого он выберет, позади нас послышалось какое-то движение.
Я невольно взглянула направо и увидела молодую женщину, ту самую «медовомесячницу», мою девицу с ее удивительным лицом, — тихонько, удивленно ойкнув, она встала и… словно что-то припомнив, спокойно, уверенно, никого не задев и ни за что не зацепившись, подошла к фокуснику.
Она остановилась прямо перед ним и замерла; округлые плечи ее были опущены, шея слегка вытянута вперед, а голова поднята, так что лица их оказались почти на одном уровне. Он не шевельнулся, не вздрогнул, только глаза его медленно мигнули.
Она протянула вперед свои длинные руки — они стояли как раз на расстоянии вытянутых рук — и положила ладони ему на плечи. Ее коротко стриженная голова упала на грудь, склоняясь перед ним.
Это была поистине удивительная поза.
Никто из нас не мог разглядеть ее лица, мы видели только позу. Один бог знает, откуда она возникла: фокусник никак не мог этого внушить, потому что ничего подобного нет в репертуаре ни у одного гипнотизера, а уж она и подавно не могла хранить в памяти нечто столь чуждое ее примитивному и чувственному естеству молодой самки. Не думаю, чтобы я когда-нибудь видела подобную позу, но я знала, они знали, и все мы знали, что она означает. В этом не было ничего общего с тем, что возникает между мужчиной и женщиной. Она никогда не сделала бы подобного движения навстречу своему мужу или любому другому мужчине. Она никогда не стояла так перед своим отцом, как и никто из нас. Не знаю, как это объяснить. Так мог подойти к Христу один из его учеников. В ее позе была умиротворенность безграничной веры. Сердце мое сжалось, и на какое-то мгновение меня охватил настоящий ужас. И это понятно. Ибо то, что мы видели, было прекрасно, а я прожила в Африке всю свою жизнь, и я-то их знала, знала нас, белых людей. При виде прекрасного мы становимся опасными.
Молодой муж сидел, откинувшись на спинку кресла, и его реакция была для меня совершенно неожиданной: смяв щеку кулаком, он смотрел на свою жену в полном недоумении, как отец смотрит на вдруг отличившегося чем-нибудь замечательным ребенка, за которым раньше не замечалось ни честолюбия, ни особых талантов. Однако специалист по какао, имевший богатый опыт в обращении с чернокожими, среагировал мгновенно: он вскочил на ноги и громко, властно приказал, только что не прикрикнул:
— Эй, так не пойдет! Пусть испробует свои фокусы на мужчине, а не на даме! Нет-нет, пусть выберет мужчину!
Все встрепенулись, как от выстрела. И в то же мгновение — Жорж не успел даже начать переводить — фокусник понял, не понимая слов, и быстро провел ладонями по своему лицу почти раболепным, унизительным движением, которое заставило молодую женщину опустить руки. Он сознательно даже не прикоснулся к ней, но чары были разрушены. Она рассмеялась, слегка ошеломленная и растерянная, и, когда муж бросился к ней, словно для того, чтобы поддержать, я услышала, как она сказала ему, очень довольная:
— Это было чудесно! Ты должен попробовать! Как во сне… Честное слово!
Она не видела того, что видели мы, не видела этой позы и была единственной, кто не испытывал ни малейшего смущения.
На следующее утро никакого представления не состоялось. Я полагаю, что зрителей оказалось слишком мало. Когда мой муж за вторым завтраком осторожно осведомился у Жоржа о фокуснике, тот равнодушно бросил:
— Он ушел.
Мы нигде за это время не останавливались, но пироги, разумеется, постоянно связывали наш караван с берегами.
Судно начало приобретать вид лагеря для беженцев: до Стэнливиля оставалось еще два дня пути, но многие бельгийцы высаживались раньше на крупной агротехнической станции, к которой мы должны были причалить задолго до Стэнливиля. Перед кабинами этих пассажиров уже громоздились жестяные коробки с аккуратными надписями. «Медовомесячники» тоже часами пропадали на барже, надраивая свою автомашину: они возились там с тряпками и ведром, то и дело сбрасывая ведро на веревке в Конго и выплескивая коричневую воду на раскаленный металл, к которому нельзя было прикоснуться. Тертый калач сменил шину на своем «джипе» и объявил, что может взять с собой двух пассажиров, если кто хочет ехать на север от Стэнливиля, в сторону Судана. Только мы с мужем да еще священник не занимались сборами: у нас на двоих был легкий багаж людей, привыкших летать на самолетах, и папка с документами для конгресса по тропическим болезням, на который мы ехали, а священник не спешил на берег потому — как он объяснил, — что ему все равно придется ждать не одну неделю: миссия не сможет специально прислать за ним машину в такую даль, пока не будет оказии. Он перечитал уже все, что мог, и теперь, в наше последнее утро на борту, позволил себе закурить сигару сразу же после завтрака; мы все трое стояли, опершись на перила, и смотрели, как пассажиры с судна третьего класса выбираются на берег, борясь на сходнях с встречным течением всяких торговцев и просто посетителей. С обычной в этих краях бесцеремонностью караван причалил где пришлось, у растянувшейся на добрую милю деревни с хижинами под банановыми листьями и с банановыми плантациями вокруг. Наше белое судно и баржи стояли под острым углом к берегу, с которым нас связывали только узкие мостки. Однако пассажиры сплошным потоком сходили с них со своими детьми, козами и велосипедами, и среди них я вдруг увидела фокусника.
Он выглядел, как самый обыкновенный чернокожий клерк, — в белой рубашке, серых брюках, с плоским чемоданчиком в руках. Вся Африка ходит сегодня с такими чемоданчиками, и, может быть, в них таится нечто еще более удивительное, чем то, что видела я.