И тут наконец я должна возвратиться в тому утру, когда мама сказала: «Характер твоему отцу нужен и хоть какое-нибудь честолюбие».
Итак, мы ждали тогда какого-то приличного времени, чтоб начать обзванивать друзей и знакомых, а также милицию, следователя, прокурора. Как вдруг явился отец. Он сел на стул и сказал, вытирая платком с утра усталое, да еще небритое лицо:
— Что же теперь делать? Вика опередила меня, удрала из дома в час, полвторого. Безусловно, она предупредила Поливанова. И безусловно, он сейчас уродует все, что оказалось у него в руках.
— Женя, ты хоть случайно, хоть приблизительно не знаешь адреса Поливанова?
Я замотала головой.
— И что? Ты бы пошел к нему? — привстала на кровати мама, запахивая халатик у ворота. — Не говори глупостей, они же звереют от одного вида этого металла. У меня в палате старик с пробитым черепом, так, представь, даже бредил какой-то девяносто шестой пробой и козой…
Мама остановилась, открыв рот и все туже стягивая отвороты веселого, голубого халатика.
— Постой, Алеша, я, кажется, знаю, кто и где нашел это золото.
Моя умная, моя самая благоразумная мама сидела неподвижно, то хмуря, то разглаживая лоб, не больше минуты. Потом она подвинула к себе телефон и стала набирать какой-то номер, который был все время занят.
— А, черт! — сказала мама, ломая спичку и стискивая папиросу недобрыми губами. — Куда они могут звонить в такую рань?
Я поняла, что мама звонит к себе в отделение. А папа ничего не понимал, но смотрел на маму с надеждой. А я не просто смотрела, я любовалась. Мама сидела на кровати, словно на троне: вся розово-голубая, широкосборчатая, готовая повелевать, принимать решения, отдавать команды. «Победительная женщина», — как говорит моя бабушка. «Госпожа министерша», — как совсем без одобрения говорил в предпоследнее время отец.
Я понимала, зачем мама звонит в больницу.
— Да, — сказала мама наконец в трубку. — Да. Камчадалова. Сейчас же найдите карточку Горбенко. Ну, того старика из шестой. И сейчас же продиктуйте его домашний адрес. Все. Я не кладу трубку.
Когда с той стороны провода опять зажурчал голос дежурной сестры, мама повторила вслух:
— Поселок Западный, Тенистая, 8. Фамилия его Горбенко. Ну?
«Ну?» — относилось уже к одному отцу.
— Я побежал, — сказал отец. — В эту самую минуту он, вполне возможно, бьет по нему молотком.
— Меня гораздо больше интересует, что он в эту минуту делает с девочкой. А тебя — нет?
Мама смотрела на отца с упреком. Мама хотела сказать взглядом: «Ты до того закопался в своей древней жизни, что не обращаешь внимания на сегодняшнюю, с ее насущными трудностями, даже трагедиями». Такое мама, бывало, говорила и словами.
— А тебя — нет?
Мама еще раз попыталась закурить гаснущую папиросу. Руки у нее были большие, белые, уверенные. И сильная, загорелая нога раскачивала красную домашнюю туфельку без задника.
— Ну? — еще так спросила мама. — В милицию звонить не будем? Опять станем действовать не как все люди?
— Вопрос насчет как все или не все мы решим с тобой позже, если не возражаешь. — Отец, как в замедленной съемке, отклеился от стула и направился к двери. — Большое спасибо за адрес. Ты меня очень выручила.
— Ты же все равно ничего не добьешься своим упрямством, Алексей! — Мама несколько раз качнула туфелькой и засмеялась.
— Почему? — спросил отец.
— Потому что милиция будет там раньше тебя: я позвоню.
Странно смотрел на нас с мамой отец.
И к двери он шел странно — пятился.
— Да, — сказала мама, — да. Смелости в нашем Алеше кот наплакал. Или лучше кошка? Наша кошка Маргошка. Ты не находишь?
Нет, я не находила. Я искала свои джинсы и маечку, я одевалась, я спешила. И все пыталась сообразить: почему то, что отец пятился к двери, свидетельствовало о трусости? А то, что он один побежал на Тенистую, — только об упрямстве и безрассудстве?
Взгляд человека прям по своей сути. Он — луч, соединяющий две точки. Он не может завернуть за угол, завязаться восьмеркой. Он должен видеть то, что видит. Но как часто он видит то, что хочет видеть! И обегает то, что мешает смотрящему наслаждаться своей правотой.
Так думала я, летя к остановке автобуса, на ходу пальцами разгребая волосы, чтобы они приняли хоть какой-то приличный вид.
— Давно ушел? — спросила я у толпившихся на остановке.
— Только что, а ходят редко, — сказала мне женщина в светлом плаще с большой клетчатой сумкой в левой руке, правой она держала за воротник маленького, все пытающегося сесть на мокрый асфальт мальчика. — Ходит редко, мы с Мишкой на работу опаздываем.
— Ааботу, — повторил мальчик, подгибая мягкие ножки. И ручки у него тоже болтались мягко: он еще не вынырнул из сна» но приходилось начинать день, тащиться в садик.
Вид у меня, наверное, был не совсем обычный: женщина несколько раз взглядывала на мои патлы, на маечку, криво засунутую в джинсы. Один раз даже губы у нее шевельнулись. Я думаю, она хотела спросить: нельзя ли помочь? Случилось что-то?
Может быть, следовало не торчать на остановке, куда с минуты на минуту могла примчаться мама? Может быть, следовало бежать по улице, да еще не по той, по которой ходит двенадцатый номер «Город-пляж», а по параллельной? Путая следы? Но возможно, мама решила, что я отправилась к Вике (она ведь могла и вернуться), к Генке, к Громову?
Не знаю, сколько бы я еще топталась со своими вопросами, но тут подошел автобус, и я стала вталкивать в переднюю дверцу Мишу, клетчатую сумку и молодую, почти как моя мама, бабушку. Потом кинулась к задней, боднула парня в вельветках, парень повернул ко мне круглое заспанное лицо с баками чуть не до плечей, и автобус, заскрежетав, тронулся.
Как я молила автобус двигаться побыстрей! Но все было напрасно. А люди дремали в нем стоя. И я ввернулась в их доверчивое тепло, прислонилась, подключилась к общему ритму. Сказать по правде, в какой-то момент мне уже расхотелось наружу. Мне было сладко существовать ничего не решающей частицей. Но я вовремя одернула себя и пробилась к дверям.
На горке я впервые заметила: а день-то совсем не теплый, ветреный. Я стояла под этим ветром. А поселок лежал передо мной весь в густой, темной, синеватой, колышущейся под ветром зелени, и ничего невозможно было разглядеть. Кроме того, я не знала, в какой стороне эта самая Тенистая, а спросить было не у кого. Я стояла совершенно одна, у меня за спиной, только перешагни канаву, залитую водой, была степь, далеко впереди и справа желтела Коса, вон там была бабушкина улица и, что я знала точно, никаких Тенистых рядом. Значит, бежать надо было под горку и влево.
В конце концов я побежала.
И представьте себе, вылетела прямо на двухэтажный розовый особняк с табличкой: «Тенистая, 12».
И тут я задохнулась. От волнения, разумеется. Может быть, даже от страха. Я подумала: «А откуда известно, что мой отец здесь? Что я буду делать, долетев до дома номер восемь? И дозвонилась ли мама уже в милицию?» Даже так подумала я. И не лучше ли в самом деле переложить все заботы на плечи профессионалов, а не заниматься самодеятельностью?
Но вот странно: мысли бежали в таком направлении, а ноги — совершенно четко в направлении дома номер восемь. Еще не добежав, не рассмотрев, что там впереди, я столкнулась с какой-то волной тревоги. А потом увидела отца, закричавшего мне непонятное: «К автомату, Женечка, к автомату!»
Отца держал, что называется, за грудки какой-то старик и, рыча, перегибал его через перила крыльца. Он рычал приблизительно следующее: «За своим, что ли, пришел? Я его у тебя брал? Я его из своей земли выкопал! Чекист нашелся, очкарик трухлявый!»
«Но он никогда не носил очков», — глупо подумала я, и как раз в этот момент отец увидел меня и закричал насчет автоматов. То есть чтоб я позвонила, набирая 02, 03 или что там еще найду нужным… А я увидела Генку на траве и кровь, которая из него хлестала.
Потом оказалось, что на Тенистую, 8 Громов с Генкой прибежали гораздо раньше моего отца, но позже того момента, как за Викой и Поливановым захлопнулась калитка. В доме оказался только старик, недавний мамин пациент, и его жена. Дядька и тетка Макса.
Ни в какую драку ни со стариком, ни со старухой Громов не собирался вступать. Только спросил, куда девалась Вика и отдают ли они себе отчет, что она несовершеннолетняя. И за одно только похищение ее из дому можно получить срок?
«Которая это? — спросила старуха. — Чернявая, какая ночью прибегала? Какая его с места сорвала? А тебе она кто?»
«Сестра, — ответил Громов, не моргнув. — Отец уже в милицию позвонил, там разберутся».
Чьего отца он имел в виду? Викиного? Своего? Моего? И почему они с Генкой ночью оказались на Тенистой? Дело в том, что адреса Поливанова, как ни странно, Вика не знала. Никто не знал, кроме Грома. Тогда ночью Вика вызвала Володьку и сказала: «Пусть они все в окна попрыгают, а я буду с ним». Вид у нее при этом был взрослый, самоуверенный, а в руках та самая планшетка, где лежала теперь уже почти бесполезная косметичка и две толстых тетради, неизвестно почему такой уж тайный дневник (когда только она успела сделать те записи?).
Громов стал уговаривать Вику дождаться утра, но Вика так притопнула — Володька понял: действительно ей необходимо увидеть Поливанова сейчас же. К тому же у Громова были одни подозрения и никакой уверенности. А у Вики одна уверенность.
В конце концов он довел ее до дома на Тенистой, а сам, подождав немного, побежал к Генке и снова, с ним, вернулся. Но было поздно.
Когда он вел свои разговоры со стариком и старухой, в доме не было уже не только Вики с Поливановым, но и золота. А в соседнем, через забор, Квадрат тоже собирался в путь. И считал, что времени у него по крайней мере до восьми — десяти утра.
Он собирался в своем доме, рядом, а старуха Горбенко маялась оттого, что хотела его предупредить, поторопить как-то. Может, она думала: удерет Квадрат, унесет свою долю, а с них, стариков, какой спрос?
Во всяком случае, за спиной Громова она сигналила и сигналила глазами своему старику, чтоб он все-таки как-то изловчился, предупредил соседей, с которыми столько лет и дружили и переругивались через забор, выясняя, с чьей крыши больше течет на участок или чья коза сжевала молодую капусту. Соседей, с которыми, месяца не прошло, как копали канаву, вели воду в дом, нашли какие-то непонятные цацки; с них все и началось.
В конце концов до старика Горбенко дошли сигналы, и он кинулся к дверям, потом к соседнему дому, не зная, что там сторожит Генка.
Генка бросился к старику. Старик отскочил от Генки, испуганный его прытью и размерами, тут из-за угла выскочил мой отец, а из дома Квадрат все в своей красной водолазке и блайзере. Он совсем был готов к отплытию. Вместе с Квадратом на крыльцо шагнул его отец, тот, что совсем недавно пробил голову своему дружку, а потом сам доставил его в больницу прямо в руки хирургу Камчадаловой. Да еще жену возле него усадил, не то правда облегчить страдания, не то следить, чтоб не проговорился…
Конечно, такие подробности дошли до меня значительно позже.
Я не видела даже того, как родитель Квадрата спрыгнул с крыльца, схватил лопату и ринулся на Генку. Он ударил его, но не остановился, схватился с отцом. Или это отец с ним схватился?
В эту минуту подбежала я, а Громов повис на Квадрате, наверное, так, как виснет собака лайка на медведе. Во всяком случае, соотношение сил было то же.
И вот теперь Володька старался задержать Квадрата, отца душил старик, а Генка обливался кровью… И все это кинулось мне в глаза и застыло.
Вернее, застыла я. Деревья, наоборот, слоисто шевелили темной, почти зловещей листвой. Квадрат дотащил Володьку до ворот и бил при этом своими огромными ножищами. А с крыльца отец кричал мне:
— Скорее, Женечка! К автомату!
Наконец я отклеила от земли пудовые ноги, вот только бросилась не к автомату — кто его знает, где он еще был на этой улице! Я бросилась к отцу. Я обхватила старика сзади, я колотила его по спине, такой же широкой, как у Квадрата. А в сердце все время было одно: Генку уже убили!
И тут на крыльцо поднялся старик Горбенко и стал отдирать руки своего дружка от моего отца.
— Ты это нам всем какой беды хочешь? Мне голову пробил — обошлось, так за других схватился? — Он хрипел так, вытягивая и вытягивая шею, а сил у него было совсем мало, но все-таки вдвоем с отцом они должны были справиться. Я кинулась к Генке…
Но в этот момент издали-издали, так, что, возможно, никто еще и не понял, что это, раздалось тревожное завывание «синеглазки». Потом к нему, почти недосягаемо для слуха, подключился еще такой же тоненький, свербящий звук «скорой».
Наверняка они, эти звуки, хорошо здесь были знакомы по прошлой жизни. Они приближались, сливаясь, неслись на нас, словно выталкивая со всего узкого пространства зеленой слободской улицы обыкновенный воздух, заменяя его духом тревоги. Потом к механическим звукам присоединилось мелькание синего, злого света в вертушке, суета белых халатов, мелькание милицейских погон, красной, вырвавшейся в последний момент водолазки. И наконец я увидела свою маму.
Вид у нее в кабине «скорой» был верховой. Не знаю, как объяснить лучше, но мама моя и после того, как выпрыгнула из кабины, оставалась всадником. И даже когда стояла перед поверженным Генкой на коленях, она отдавала команды, как будто с коня. Кроме того, она сама перевязывала, загружала носилками свой фургончик. (Отца тоже всунули в его жуткую коробку на носилках. Как потом оказалось, у него был поврежден позвоночник.)
А мама подошла ко мне и спросила:
— Ну?
Это надо было понимать так: допрыгались? Убедились в моей правоте?
— Ну?
Мама стояла передо мною в халате, забрызганном кровью, широкая, победившая. Однако все мысли о том, что хотела она сказать своим «Ну?», пришли мне в голову позже. А в тот момент я могла только спросить:
— Живой? Генка живой?
— А куда он денется? При нынешнем-то состоянии медицины? — ответила мама, рассматривая меня сумрачно и неодобрительно. — И отец родной — тоже…
Повернувшись на каблуках, она направилась к машине.
Что отец жив — это было легко рассмотреть, а вот Генка…