Какая все-таки хорошая вещь — утро! Я проснулась, и от вчерашней жалости к Генке, от мыслей об отце, о Поливанове, о Вике и Громове, от злости на Пельменя не осталось и следа. То есть я, конечно, думала о них, когда собиралась на Косу, но думала по-утреннему, легко. Лицу было немного щекотно от солнечных лучей, и улыбка сама собой растягивала губы…
Заходить друг за другом мы не договаривались. Мне вообще кажется: заходить — привычка одноэтажности. Встретиться мы должны были на остановке автобуса с табличкой: «Город — пляж». Эту табличку отец ненавидел и говорил, что Огненную Косу нашу нельзя называть пляжем.
Мама вышла к завтраку веселая, хорошо выспавшаяся, бодро отбивая полы нового махрового халата, как будто не только у меня, у нее тоже впереди была целая жизнь.
Впереди были солнце, море и золотой песок Косы!
А что, если на Косе их не окажется? Что, если, встретившись на остановке, они решили двинуться совсем в другую сторону? И не позвонили мне? Хорошо, тогда я пойду к бабушке, и мы весь день проведем вместе с отцом.
Окна в автобусе были открыты и пахло пылью, в этом году рано разомлевшим на солнце лохом. И только иногда долетал соленый, прохладный ветер с моря, и тогда все оживлялись, стараясь подставить ему лица. Это были наши запахи, наш ветер, не похожий ни на какие другие ветры мира.
От остановки автобуса к морю я бежала напрямик по колеям, а очутившись на песке, сняла туфли и вошла в мелкие, незаметно всплескивающие волны.
С морем можно было бы остаться наедине. Но от дальних тентов мне уже кричали:
— Эй, Евгения, сюда!
— Женя, Женечка, к нам! Мы говорили, что она придет.
Кто защищал меня так горячо? Сестры Чижовы защищали, отстаивали перед всеми остальными. Перед Викой, Громовым, Шунечкой, Оханом, Длинным Генкой, Эльвирой…
— Ну что? А? — спросил Громов, поднимаясь с песка на локтях. — Дисциплины для тебя, Камчадалова, не существует? Нет? И неловкости не чувствуешь, Камчадалова, противопоставив себя коллективу? Да? Нет?
Не знаю, каким образом, но бас Громова истончился до голоса нашей Ларисы, даже интонации были похожи.
— Чувствую, чувствую! — Я плюхнулась рядом с ним и Викой, оглядываясь потихонечку. Все было, как всегда, только Генка сидел отдельно от Вики, скрючившись над транзистором, мосластые колени торчали выше ушей. — Вика, — спросила я в самое плечо своей подружки, когда на меня уже перестали обращать внимание, просто сидели, слушали какую-то песенку из Генкиного транзистора. — Вика, почему ты вчера сбежала? Не могла дождаться, когда закончится?
Вика повернулась ко мне — глаза в глаза — и, как она это делала с самого детства, прижала мне нос, будто кнопку: би-и…
— Завидуешь? Не завидуй, ничего особенного не было…
— Да нет! — Я пошевелилась, примащиваясь на песке, мне стало неловко оттого, что она меня не так поняла. — Я не завидую.
— Совсем? — Викины глаза смеялись, не очень-то она мне верила.
— Совсем, — сказала я. — Я не о танцах, о Горе.
— А что с Горой? Ты думаешь, Лариса-Бориса шум поднимет?
Ни о чем таком я не думаю, просто на минутку мне взгрустнулось от того, что мои мысли и мысли моей лучшей подружки, Вики Шполянской, бежали в разные стороны…
Вика между тем бросала камешки в море — один, другой, третий. Руки и плечи у нее, неизвестно когда, успели загореть ровным загаром. Мне очень хотелось, чтоб она повернулась ко мне, удивленная моим молчанием. Но она не поворачивалась, смотрела, как расходятся круги по воде, будто в этом заключалось что-то необыкновенно важное.
Потом, так и не дождавшись моего ответа, вскочила, ударила ладошкой о ладошку, стряхивая песок, и попросила:
— Геночка, Генка, крутани катушку!
Генка поспешно крутанул колесико настройки так, что ящик сначала дико взвыл, а потом через секунду ударил барабанами…
Отличный джазик вколачивал в теплый воздух свои ритмы, и Вика встала, прошлась по кромке моря, по тому твердому песку, который за ночь успевают утрамбовать и облизать волны. А днем он чистый-чистый, и кое-где отражают солнце голубенькие лужицы воды. Она еще не сделала ничего особенного, только покачивалась, только пальцы держала на отлете, только настраивала свое маленькое, ярко освещенное солнцем тело под тот джазик, которым дирижировал Генка. Но вот она встала на носки, вся вытянулась к солнцу, ступни ее почти не касались песка.
В нашем классе, кажется, даже больше походов на Откос, любили танцы на песке. Мы все, даже сестры Чижовы, даже Длинный Генка, принимали обычно участие в танцах. Кто кружился на месте, кто ходил на руках, кто колесом, вроде Шунечки, но к тому, как танцует Вика, все эти премудрости детской спортивной школы не имели никакого отношения. Вика сияет, Вика танцует, как птица поет. Вика знает то, чего никто из нас не знает, Вика заманивает нас в свой круг, обещая и нам объяснить тайну. И потом она подскакивает, как мячик, среди нас, объединяя, дотрагиваясь то до одного, то до другого, дразня, улыбаясь. Даже так получается, будто мы играем в Вику. Или будто она с нами играет?
Как бы там ни было, сейчас мы только смотрели на Вику и ждали, когда она позовет нас. Однако сольный танец ее затягивался. И потом она все время двигалась спиной к нам и все, что ей надо было сказать, говорила солнцу и морю. Может, она просто благодарила солнце и море за встречу с Поливановым?
А я сидела рядом с Генкой и его транзистором и вместе со всеми ждала, когда же Вика вспомнит о нас. Но она не обращала на нас никакого внимания, стояла, как маленькая язычница перед лицом солнца. Зато Громов теперь нервно ходил по песку, и, честное слово, я увидела Ларисину походку, Ларисину манеру откидывать голову и даже Ларисины погончики.
И вдруг его кинуло к Вике. Он крутился вокруг нее, довольно страшно приседая и подскакивая. После Грома в танец ринулись все и старались кто во что горазд. Когда я через минуту опомнилась, наш скуластый и вправду похожий на степного наездника Оханов изображал что-то вроде половецких плясок. Чуть дальше других он крался к невидимому врагу, и настигал, и праздновал победу. Он оказался пружинистым, легким и легко ловил ритм. Один только Генка оставался сидеть. Впрочем, он танцевал ладонями на песке. Длинными ладонями прихлопывал песок вокруг себя.
А между тем Денисенко Александра выпала из игры. Она направлялась по кромке моря к тем местам, где, теперь уж совсем занесенные песком, долгие годы стояли десантные катера. Четко и как-то немного странно рисовался ее силуэт на фоне нежно плавящегося сероватого моря.
— Бегущая по волнам, — сказал Оханов без насмешки.
Ну что ж, надо признаться, было похоже. Кромка суши, по которой Шунечка ступала, слилась с морем, ее загородили бурунчики: получалось в самом деле, если не бегущая, то идущая…
— Акселераточка Ассоль, — уточнил Генка.
А Громов возопил вдруг ни с того ни с сего:
Акселераточка Ассоль,
Не сыпь ты мне на раны соль,
Не возбуждай зубную боль,
Поцеловать себя позволь!
Вряд ли Громову, так же как любому другому из нашего класса, хотелось целоваться с Шунечкой, но у нас в ходу были «дразнилки». Впрочем, можно было называть это «дразнилками», можно частушками, кто как хотел. Важно то, что они вошли в быт нашего класса так же прочно, как танцы на песке.
Фасоли с солью я хочу,
Любовью я тебе плачу…
— Чем-чем? — спросила Охана Вика. — Будто Шунечка в любви что-то понимает.
Охан, наверное, тоже не понимал, просто слово так вырвалось, как часто вырываются слова в дразнилках.
— Ты лучше джинсы Шунечке сшей, облагодетельствуй, — вступила Эльвира. — А то ей настоящих до десятого не носить.
— А джинсы уже не модны, модны белые…
— Мама вельвета привезла, Охан, сшей, будь рыбочкой…
— Да что вы насели все на него? У самих, что ли, руки не тем концом пришиты?
Так перекидывались мы необязательными словами.
А Шуня, о которой к этому времени вроде забыли, шла теперь по Косе назад. Она читала стихи. Не сразу, не с первых строчек мы поняли какие, но потом услышали:
Одним ожесточеньем воли
Вы брали сердце и скалу,
Цари на каждом бранном поле
И на балу!
Первая реакция, какую я заметила: сестры Чижовы на всякий случай переглянулись, пожали плечиками, плотнее прилепились друг к другу…
О, как, мне кажется, могли вы
Рукою, полною перстней,
И кудри дев ласкать и гривы
Своих коней…
— Ну, дает! — Оханов задом стал прокручивать ямку в песке. Брюк ему, видимо, не было жалко: сам шил. И я поняла: наш Андрюша слышит это стихотворение в первый раз и не знает, чье оно. Может, даже думает: Денисенко сама сочинила.
В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век,
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег…
Я поняла: с самого начала, читая, она имела в виду не цветаевских молодых генералов двенадцатого года, а тех, кто лежал в братской могиле, и это передалось нам.
Она читала о русской храбрости вообще. И еще она сказала: «В одной невероятной качке». Или я это выдумала? Потому что качка была весь путь моего деда с Кавказа к Косе. В шторм, в непроглядную, но разрезанную на куски прожекторами ночь они шли на рыбацких байдах, на «тюлькином флоте», а море было густо заминировано, и с берега вели непрерывный прицельный огонь. А что это значит, мы не умеем понять…
Даже наши мальчики этого не понимают, а только представляют по фильмам. Но не понимали этого как следует уже и наши отцы. Все, кроме отца Громова, который когда-то был лейтенант Громов, правда в десантных операциях не участвовавший.
Я считаю, все свои семнадцать лет каждый день подряд нельзя думать о том, что твой предок (слово «дед» тут не годится: моему и тридцати не было) погиб на этом берегу, освобождая Родину от немецко-фашистских захватчиков. Я считаю также, что об этом даже один день с утра до вечера думать не будешь. Нужна Минута. «Почтим минутой молчания» — так ведь говорят. Особая минута нужна.
И вот кто бы мог подумать, что именно Шунечка подарит нам эту минуту, длинную, как день или год. Она уже кончила читать, она уже нос морщила от недоумения, оглядывала нас, а мы все сидели — представляли…
У моего деда не было ни кудрей, ни бачек. У него было обыкновенное лицо хорошего человека, как у моего отца. Такие же ямочки на щеках и глаза, умные, открытые. Но те двое, что стояли на старой фотографии за плечами лейтенанта Камчадалова, те двое — действительно были в кудрях и бачках. Длинные чубы свисали у них на левую бровь, а бачки вились низко и франтовато.
У моего деда были усы. И вот в ясный майский день, на песке у моря, сидя в компании своих одноклассников, я представила себе тот снег. Выпавший не в тысяча восемьсот двенадцатом, а в тысяча девятьсот сорок третьем, но тоже на молодые мертвые лица.
Горячее солнце над морем, Шуня, все еще стоявшая на песке, напротив нас Генкин транзистор не имели к этому снегу никакого отношения: день померк, листья словно облетали с веток и трава пожухла.
…Я забыла передать Громову, что с ним срочно хочет увидеться отец. И Шуня Денисенко, наверное, тоже. Я сидела у бабушки на веранде, ждала к обеду отца и повторяла про себя: «И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег…»
Наконец отец явился, оглядел веранду, как будто еще кого-то надеялся увидеть, и сел за стол напротив меня, как раз под фотографию. Так что я еще раз могла убедиться, насколько мой дед и отец похожи.
— Женя? — спросила бабушка, перехватывая мой взгляд. — Женя, ты что, детка?
В прежние годы мы обязательно собирались вчетвером, кроме того, я еще прихватывала Вику, приходила Марточка — она дружила с бабушкой и могла привести с собой Андрюшку Охана, и это никого не удивляло…
Обедали на белой скатерти, бабушка выкладывала тяжелейшие вилки и ложки. За обедом никогда не говорили о грустном, и сегодня тоже. Бабушка рассказывала, как двадцать пять лет назад пятиклассники из поселковой школы нашли старый склад боеприпасов и притащили одну круглую плоскую коробку классному руководителю: что бы это могло быть такое? «В самом деле — что?» — подумала краснощекая, совсем молодая тогда Марточка и повезла коробку в город. И только к середине дороги, когда после Марточкиных объяснений всех вымело из автобуса, как сквозняком, Марточка обратилась к шоферу: «Может, пешком доставлю?» — «Сиди, а то полгорода на воздух пустишь», — и в военкомат ее…
Бабушка была очень довольна тем, что я смеюсь, отец улыбается: обед удался.
Между тем я смеялась, потому что мы всем классом уже слышали от нашего Мустафы Алиевича, как шваркнула Марточка на стол военкома свою коробку, как военком ринулся из кабинета, прихватив за локоток Марту Ильиничну, а всех сотрудников поманив пальцем. А еще через полчаса саперы не дыша отнесли круглую плоскую мину за город и помчались оцеплять холмы…
Я смеялась — чему? Не тому ли, что в любой момент могла тоже взять и рассказать кое-что о Марте Ильиничне, гораздо более современное. Например, как дорогая, пожизненная бабушкина подруга поменяла меня на Шунечку…
Лицо у меня от этих мыслей, надо думать, было не самое приветливое, и я ждала: вот-вот уйдет отец и бабушка кинется расспрашивать меня о школе. Но ничуть не бывало! Отец действительно ушел, однако бабушка расспрашивать о школе не стала, а сказала:
— У твоего отца неприятные новости. Ходят слухи: лагерь ваш в этом году может не состояться.
Я, конечно, знала склонность взрослых преувеличивать всякие там опасности, неприятности, вдаваться в тревоги, но тут меня зацепило:
— Почему? Кому помешал наш лагерь? Не хотят под него деньги давать, что ли, потому что отец ищет не золото, а города?
Я вдруг почти закричала все это бабушке в лицо, как будто именно она голосовала на каком-то стыдном заседании, чтоб закрыть смету или как там оформляются подобные злодеяния. Бабушка слушала меня молча, откинувшись на стуле, почти надменно.
— Неужели и в школе, — вопила я, — работу отца ценят по этим проклятым грифончикам?!
— Почему — проклятым? — Бабушка тревожно приблизила ко мне лицо.
— Почему?.. — Споткнувшись о ее вопрос, я замолчала. В самом деле, стоило ли рассказывать о шутках дяди Вити и Шполянской-старшей у нас дома…
— Потому проклятых, что все их ждут, — съехала я с крика почти на шепот.
— Успокойся. В школе от твоего отца ждут большой воспитательной работы, — сказала бабушка, усмехаясь и немного странным голосом. — А кстати, ты Громову передавала, что отец его хотел видеть?
Я, конечно, забыла. И теперь сидела, тараща на бабушку глупые глаза и краснея… Краснела я потому, что вспомнила, как вчера, вернувшись от Шполянских, мама сказала: «Хотела бы я знать, что на самом деле представляет собой этот мальчик?» А потом прибавила, что готова во всем помочь отцу. Почему — помочь?