Роберт Киндлер СТАЛИНСКИЕ КОЧЕВНИКИ: ВЛАСТЬ И ГОЛОД В КАЗАХСТАНЕ ÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Посвящается Беттине

Введение

Заместитель председателя Уш-Тюбинского сельсовета Сулимбетов больше не владел ситуацией. Когда его спрашивали о числе умерших от голода, он отвечал: «Вот стает снег, тогда увидим, сколько мёртвых». Всего за два дня он зарегистрировал более 30 мертвецов, найденных на местной железнодорожной станции. В посёлке повсюду лежали трупы. В феврале 1933 г. хоронить их не осталось никакой возможности. Уличные канавы, ямы и овраги были переполнены. Снег кое-как прикрыл эти временные массовые могилы. Бездыханные тела усеивали ведущие к посёлку дороги. У некоторых птицы уже выклевали глаза[1].

Везде наблюдалась такая же картина, как в Уш-Тюбе. Люди зимой 1932–1933 гг. умирали толпами в результате страшного голода, который в 1931–1934 гг. охватил весь Казахстан[2]. В то время погибло около полутора миллионов человек — свыше трети казахов (или четверть всего населения республики)[3]. Большинство скончалось от голода и эпидемий, других расстреляли, убили. Сотни тысяч стали беженцами, нищими или бандитами. Социальные сети стремительно рассыпались. Экономика степи рухнула, поскольку скот, принадлежавший казахам-кочевникам, пал или был конфискован. На пике голода Казахстан превратился в огромную зону смерти. Радикальная политика большевиков привела казахов не на «путь к социализму»[4], а на дорогу к катастрофе.

Описанные события — элемент страшной картины голода, поразившего в начале 1930-х гг. обширные области Советского Союза, главным образом Украину, Северный Кавказ, Поволжье и Казахстан[5]. При этом ни в одном регионе людские потери не составили такого большого процента от общей численности населения, как в Казахстане[6]. Как же дело дошло до столь беспрецедентного опустошения? Какие социальные процессы привели к голоду? Как учреждения советского государства и пострадавшее население пытались справиться с катастрофой? Какие последствия голод имел для казахского общества? Это лишь некоторые из вопросов, затронутых в предлагаемой истории голода и власти в Казахстане.

Голод был неразрывно связан с самым масштабным общественно-политическим экспериментом большевиков в Средней Азии — переводом казахских кочевников на оседлое положение. До середины 1930-х гг. он представлял собой главную установку советского модернизационного проекта в Казахстане. Из «отсталых» кочевников надлежало сделать «современных» (и прежде всего послушных) подданных. Голод и «оседание» являлись двумя сторонами одной медали и взаимно обусловливали друг друга: продовольственный кризис превратился в катастрофический голод вследствие принудительного оседания, а из-за голода большинство казахов окончательно стали оседлыми.

Какие адаптационные стратегии вырабатывало население в борьбе с перманентным кризисом? До сих пор практически никто не исследовал, как организовывались казахи в условиях голода и что это означало для общества по окончании чрезвычайной ситуации. Сети выживания, сложившиеся в голодные годы, сохранились надолго и после катастрофы и лишь частично совпадали с казахскими кланами, доминировавшими в социальных структурах раньше. На их место пришли колхоз, бригада и другие коллективы, внутри которых производились, а главное, распределялись жизненно необходимые ресурсы. Теперь люди зависели от институтов советского государства. Лишения, вызванные голодом, позволили большевикам реализовать свои притязания на власть и создать то общество зависимых, к которому они стремились, когда начали коллективизацию. Советизация была осуществлена с помощью голода.

Советский Союз при Сталине зиждился в основном на беспорядке, нестабильности и постоянно повторяющихся эксцессах насилия[7]. В особенности попытки утверждения власти и государственного строительства, осуществлявшиеся в ходе кампаний коллективизации, были равносильны созданию чрезвычайных социальных ситуаций и общественных кризисов. То, в чём население видело драматичные потрясения, люди из окружения Сталина расценивали как эффективную стратегию властвования. Они правили в режиме непрекращающейся эскалации. Кризисы служили им одновременно стимулом и целью. На примере Казахстана в межвоенный период здесь будет показано, почему так вышло и что случилось, когда в начале 1930-х гг. коммунисты на время, казалось, утратили контроль над запущенными ими процессами. Взаимосвязанные кампании коллективизации сельского хозяйства и перевода казахов-кочевников на оседлое положение ввергли регион в хаос массового бегства, гражданской войны и беспримерного голода. Эскалация поставила местное общество на грань уничтожения. Но притом этот кризис обусловил прочность большевистской власти. Таким образом, трагедия казахских кочевников помогает понять механизм осуществления власти на периферии (и не только) сталинского СССР: предъявление обществу все новых и чрезмерных требований.

Перевод на оседлость и реализация власти

Современность (советская)[8] не предусматривала места для кочевников-скотоводов. В силу своей мобильности они и в прямом, и в переносном смысле избегали любых попыток административной унификации. Бродя по степи со своей животиной, казахи осложняли государству претворение в жизнь его обширных притязаний, поскольку бросали вызов основополагающим принципам современной государственности[9]. Если большевики хотели властвовать не номинально, а реально, им следовало подчинить себе коренное население. Власть может реализоваться лишь там, где указания сверху не пропускаются мимо ушей, где существует «вероятность встретить повиновение приказам определённого содержания в установленном кругу лиц»[10]. Трудно вообразить такую вероятность среди людей, которые то и дело меняют место пребывания и вдобавок водят с собой «средства производства». Кочевники не поддавались ни эффективному налогообложению, ни надзору. Именно они, будучи скотовладельцами, контролировали экономические ресурсы степи. Нельзя было даже помешать им пересекать госграницу когда вздумается, нарушая тем самым целостность советской государственной территории[11]. Кочевники обладали структурной способностью препятствовать установлению государственной монополии на применение силы[12]. Один советский функционер так обрисовал связанную с этим проблему: «Наши взаимоотношения с крестьянством заключались в том, чтобы брать много, давать мало. Если нажим в отношении оседлого населения возможен, то в отношении кочевников — нет. Они откочуют…»[13] В подобных условиях о «диктатуре пролетариата» не могло идти речи. Ещё и поэтому кочевникам належало стать оседлыми.

Джеймс Скотт однажды назвал перевод на оседлое положение попыткой государства обеспечить сбор налогов, рекрутирование солдат и поддержание стабильности. Это, в свою очередь, являлось решающей предпосылкой для реализации самых разных «суперсовременных» идеологий, сходившихся в главном — желании радикально изменить общество, упрощая сложные взаимосвязи в нём и сводя их к просчитываемым количественным переменным. Там, где подобные методы брало на вооружение авторитарное руководство, а общество оказывалось не в состоянии противостоять крутым переменам, возникала вероятность катастрофического развития событий[14]. «Оседание» казахских кочевников укладывается в рамки этого анализа: большевики были убеждены, что, пока казахи сохраняют кочевой образ жизни, сломать устоявшиеся среди коренного населения иерархии не удастся. Но путь от абстрактных убеждений к оседлости получился долгим, тяжёлым и стоил огромных жертв.

Поначалу советская власть пыталась воздействовать на обстановку в кочевых аулах, сочетая просветительные кампании, инвестиции и некоторые принудительные меры[15]. Но, когда большевики в ходе «революции сверху» пришли к решению привязать кочевников к земле, они уничтожили не только культуру последних. Конец кочевой мобильности означал для них, помимо экономической катастрофы, распад социальных связей и сетей, которые также (и прежде всего) поддерживались благодаря постоянной миграции[16]. Правда, как будет показано в данной работе, губительные последствия коллективизации и перевода на оседлое положение объясняются не только атаками со стороны чрезвычайно идеологизированного государства; к чудовищному голоду привели в том числе досовременные практики, которыми пользовались различные акторы, отстаивая собственные интересы в степи.

До сих пор в большинстве исследований более или менее прямо высказывалось мнение, что самое позднее к 1935 г. было достигнуто практически сплошное «оседание»[17], не в последнюю очередь ввиду резкого сокращения поголовья скота, не позволявшего отныне сколько-нибудь значительных миграций. Кочевничество действительно так и не оправилось от разорения времён сталинской «революции сверху». Тем не менее, хотя в большинстве своём казахи стали оседлыми, в некоторых краях оно пережило заметный ренессанс. Ниже будет показано, что при раздумьях о том, как справиться с голодом, экономические соображения неизменно брали верх над идеологическими предпочтениями и даже интересами населения. Поэтому оседлость кочевников утратила былое значение. С середины 1930-х гг. она перестала быть главной целью советской политики, так как восторжествовала точка зрения, что лишь кочевые методы подходят для широкомасштабного развития скотоводства в степи. Теперь большевики строили планы на том, с чем раньше боролись.

До начала 1930-х гг. монополия государства на силу в этнически, культурно и социально гетерогенном обществе Казахстана представляла собой всего лишь затверженный вымысел. В степи доминировали иные (силовые) сегменты[18], и их представители готовы были подчиняться требованиям коммунистов с большими оговорками; кроме того, внутри многонационального общества Казахстана разные группы конкурировали между собой. Коллективизация и перевод на оседлость давали этим акторам удобные возможности реализовать собственные интересы. Эксцессы кампании коллективизации и последовавшей гражданской войны можно понять лишь в том случае, если отринуть мысль, будто каждый, кто носил в кармане партбилет или работал в советском аппарате, выступал «прилежным исполнителем»[19] приказов и директив. Как раз в Казахстане верность многих товарищей делу большевиков выглядела крайне сомнительной: с одной стороны, партия раскололась по этническому признаку, с другой стороны, соперничающие казахские кланы нередко пользовались для разрешения своих конфликтов советскими институтами[20]. Десятки тысяч казахов при посредстве многообразных и прочных структур и связей влились в административный и силовой аппарат. Перед кем чувствовали ответственность эти люди — перед советским государством или местным обществом, откуда они вышли, — нельзя определить в принципе. Поэтому мнение, будто коммунисты всегда защищали интересы государства, не менее наивно, чем утверждение, что казахи в партии всегда действовали как тайные агенты своих кланов и персональных сетей[21]. Обе сферы зачастую вообще оказывались неотделимы друг от друга.

В противоположность другим работам, посвящённым переводу на оседлость и коллективизации в Казахстане, здесь под насилием понимается не только террор государства или сопротивление населения[22], но имеющийся в распоряжении каждого ресурс действий, с помощью которого разные акторы пытались установить свои порядки[23]. Будет показано, что конфликты, порождённые кампанией коллективизации, нельзя охарактеризовать как дихотомичное противостояние между «государством» и «населением». Вести речь о войне «государства против своего народа»[24] можно лишь с оговорками — не в последнюю очередь потому, что за пределами нескольких крупных центров чаще всего не существовало государства, способного вести войну. В казахской степи, в частности, для большевистской власти был характерен вопиющий недостаток общепризнанных структур современной государственности. Эта слабость сталинской мобилизационной диктатуры вела к эскалации насилия всюду, где большевики хотели сделать свою волю авторитетной[25].

Несомненно, в первую очередь сам Сталин форсировал применение силы и требовал от подчинённых все более радикальных мер. Коммунистические функционеры на всех уровнях прибегали к физическому принуждению, добиваясь реализации как государственных, так и частных интересов. Но почему? Предлагаемый здесь ответ гласит: большевики верили в силу кризиса. Поэтому они неустанно создавали и инсценировали разногласия и борьбу между классами, народами, кланами, партийцами. И поэтому то и дело объявляли целые коллективы и отдельных лиц противниками и врагами. Даже перед самими собой убеждённые коммунисты (и те, кто хотел считаться таковыми) не могли остановиться, испытывая собственную душу и уличая друг друга в ошибках в ходе публичных ритуалов[26].

Не стоит, однако, представлять большевиков исключительно фанатичными искателями однозначности[27]. Столпами их системы служили, скорее, террор и «беспорядок»[28]. Приводя в движение всё общество или отдельные его сегменты, они укрепляли свою власть и заставляли людей принимать решения и занимать определённую позицию. В кризисные времена выявлялись и позволяли отличить себя друг от друга друзья и враги, правда и ложь. Поэтому не только социальная перестройка советского государства базировалась на структурном установлении разницы, но и центральное управление экономикой следовало данному принципу. История противоречий между грандиозными планами и реальными достижениями не сводится к рассказу о провалах и всеобщем дефиците. Непреодолимая пропасть между планом и действительностью являлась, по всей видимости, неотъемлемой составной частью советской политики. С точки зрения Сталина, это было рационально, поскольку позволяло науськивать различные учреждения друг на друга и, таким образом, держать их под контролем[29].

Большевики снова и снова на собственном опыте убеждались, что эскалация ситуации помогает им в конечном счёте разрешить её к своей выгоде, хотя изначально поражение казалось вероятнее[30]. Так получилось в октябре 1917 г., когда партия осмелилась на переворот, так действовали командиры Красной армии в гражданскую войну[31], с такой же установкой в конце 1920-х гг. большевики приступили к своему величайшему на тот момент проекту — коллективизации сельского хозяйства[32]. Они знали, что решительное применение террора и физического насилия позволяет одолеть на первый взгляд неодолимые препятствия и достичь даже очень далёких целей[33]. Не сказать, чтобы сопряжённые с подобными методами гибель миллионов людей, колоссальные затраты и уничтожение гигантских ресурсов совсем не трогали коммунистов, но в любом случае играли в их расчётах второстепенную роль[34]. Они посягали на самые основы крестьянского и кочевого общества Казахстана, а потому, не довольствуясь реквизицией хлеба и скота, преследованием «кулаков» и родовых старейшин и принуждением людей к вступлению в колхозы, старались сделать преимущественно кочевое степное население оседлым. Перевод казахов-кочевников на оседлое положение не являлся программой эмансипации «угнетённого» народа и не имел целью создание «нового человека»; в конечном счёте он служил главным образом для утверждения власти большевиков и якобы более эффективной эксплуатации экономических ресурсов степи.

Голод

О голоде 1932–1933 гг. в СССР написано много[35]. При этом историков интересовали в первую очередь социальные, политические, экономические причины голода и его демографические последствия[36]. Очень редко они касались того, что происходит с голодающими людьми, как они ведут себя перед лицом грозящей смерти и что это вообще такое — пережить голод[37]. Преобладает картина населения, раздавленного обрушившейся на него катастрофой и не знающего, что ей противопоставить. Люди выглядят безликими и, главное, безынициативными пассивными жертвами[38]. Исследования голода по большей части создают впечатление, будто голодающие превращались в совершенно бездействующий объект, никак не способный повлиять на предопределённый «свыше» ход событий[39]. Тема зачастую эгоистичного, а порой просто асоциального поведения людей, столкнувшихся с голодом, почти не рассматривается[40]. Вместо этого, в частности, в постсоветской историографии культивируется миф о солидарных сообществах крестьян и кочевников, которые вместе пытались справиться с кризисом и погибали всем коллективом[41].

В отличие от природных катастроф типа землетрясения или извержения вулкана, внезапно и с неодолимой мощью в корне меняющих ситуацию, голод обычно входит в жизнь людей довольно-таки постепенно[42]. Ему требуется некий «инкубационный период», прежде чем развернуться во всей красе. Люди видят грядущую беду и могут попробовать спастись от неё, остаётся ли у них на это несколько дней (пока продотряды не вывезут весь хлеб до последнего зёрнышка) или положение ухудшается в течение недель и месяцев (в случае неурожая из-за плохой погоды). Вдобавок они в буквальном смысле собственным нутром чувствуют, что значит недоедание. Последствия длительного недоедания носят не только физиологический характер, они меняют и поведение человека[43]. Поэтому, в том числе, часто «голодный кризис»[44] становится для его жертв суровой реальностью прежде, чем сторонние наблюдатели и учреждения начинают говорить о голоде после первых голодных обмороков или смертей[45]. Членам привилегированных групп всегда удаётся обеспечить себе доступ к продуктам питания и другим ресурсам; чрезвычайно редко голод бывает вызван полным отсутствием еды[46]. Амартья Сен показал, что голод зачастую наступает, когда определённые группы населения лишаются возможностей доступа к продовольствию, когда по каким-либо причинам перестаёт функционировать механизм распределения ресурсов, которые, собственно, имеются в достатке. Сен назвал такую ситуацию «сокращением прав на пропитание» (food entitlement decline)[47].

В работах, посвящённых уязвимости социальных систем, указывается, что последователи теории Сена, сосредоточившись на экономических предпосылках голода, упускают из виду другие факторы, например климатические условия или социальные сдвиги. А голод возникает вследствие сложного взаимодействия политических, экономических, климатических и социальных факторов, которые и делают то или иное общество беззащитным перед ним[48]. Вместе с тем остаётся неясным, какими стратегиями преодоления кризиса располагает пострадавшее население, добавляют, в свою очередь, критики исследований уязвимости[49]. Рассуждения о «катастрофе» и мнимом «фатализме» голодающих мешают увидеть рациональные черты человеческого поведения в столь чрезвычайной ситуации. Люди не являются исключительно жертвами, они вырабатывают стратегии борьбы с кризисом[50]. Другое дело, что те могут быть неадекватными или потерпеть сокрушительный провал. Это случается, как показал Герд Шлиттлер, когда кризис принимает такие формы, что привычный арсенал стратегий выживания перед ним бессилен[51]. Следовательно, социальные и экономические потери при экстремальных событиях наподобие голода имеют прямую связь со способностью к приспособлению и защитными механизмами затронутых этими событиями сообществ[52].

В том-то и заключалась одна из проблем, с которыми пришлось бороться казахам. К началу коллективизации кочевники уже не располагали такими же механизмами преодоления кризисов, как всего несколько десятков лет назад. Их миграционные коридоры уменьшились, а зависимость от оседлых групп населения, наоборот, возросла. Значительная доля населения обеднела. Вдобавок сильное сокращение поголовья скота вследствие природных катаклизмов (засухи 1927 г. и жесточайших морозов в конце зимы 1928 г. — «джута») и потери урожая 1931 г., по крайней мере отчасти вызванные неблагоприятными погодными условиями, поставили всех казахов вообще в более опасное и уязвимое положение[53]. Однако голод наступил не из-за неурожая и плохой погоды[54].

Голод начала 1930-х гг. приобрёл столь катастрофические масштабы потому, что большевики не отказались от реквизиций, даже когда стало ясно, к какому роковому исходу ведёт эта политика[55]. Не думая о последствиях, функционеры продолжали выколачивать из голодающих районов скот и хлеб. Пока им это удавалось, все более настойчивые просьбы о помощи и продовольствии из провинции можно было игнорировать. Во вспышке голода повинны конфискация сельхозпродукции и связанный с ней острый дефицит хлеба на рынках.

История голода в Казахстане — это также история бегства[56]. Большая часть казахского населения искала в бегстве спасения от коллективизации и принудительного перевода на оседлость. Большевики вели борьбу с казахскими беженцами от голода, так называемыми откочевниками[57], стараясь отогнать их обратно и изолировать. Тем не менее сотни тысяч пробирались в соседние советские республики или уходили через границу в Китай. Куда бы эти люди ни попадали, везде они становились чудовищным бременем для местных жителей и местных властей; и те и другие в равной мере жаждали от них избавиться. Покончить с голодом было немыслимо, пока не будет решена проблема беженцев.

Из-за беспощадных заготовительных кампаний кочевники прямо и необратимо теряли основу существования, поскольку без своих стад не имели никаких шансов выжить в степи. К тому же голод, массовое бегство и насилие во многих местах вели к слому общественного каркаса. За социальной катастрофой следовал кризис власти: диктат дефицита зачастую оказывался сильнее диктатуры пролетариата, ибо в разгар голода мощные инструменты террора и принуждения лишались значительной доли своего устрашающего воздействия. С одной стороны, массовое бегство и голод опустошали целые районы, с другой стороны, перманентный дефицит порождал собственные, специфические порядки. Для общества голодных были характерны повсеместное насилие, безжалостная конкурентная борьба и распад социальных структур[58].

Даже если голод не планировался специально, «товарищам» он чрезвычайно пришёлся ко двору. Большевики использовали его по всему СССР — и в Казахстане в том числе — так, как будто сознательно его организовали. Он сыграл роль главного рычага осуществления их власти в преимущественно крестьянском советском обществе. Только голод сломил сопротивление кочевников, отчаянно защищавшихся от коллективизации и перевода на оседлость[59].

Дебаты

История кочевников и оседлых пишется обычно с точки зрения последних. Настоящая работа не представляет исключения. Это объясняется прежде всего тем, что кочевые культуры в значительной мере основывались на устной традиции и оставили сравнительно мало письменных источников. Этнолог Руди Линднер однажды так подытожил проблему: «Историки не любят кочевников». Он имел в виду, что устное наследие кочевых культур не отвечает запросам привязанной к письменности науки. Притом портрет кочевника в исторической литературе определяется главным образом источниками, в которых сообщается о кочевниках — и зачастую весьма неприязненно и уничижительно[60]. То же самое относится к переводу на оседлость кочевых казахов. Поэтому самый популярный способ «обращения» с данной темой — не затрагивать её вовсе (или касаться очень бегло)[61].

Советские труды о коллективизации и переводе на оседлость создавали в целом положительный образ происходившего; ключевыми словами здесь были «модернизация», «строительство социализма» и «прогресс». Авторы сосредоточивали внимание на повышающихся производственных показателях, увеличивающемся числе колхозов и растущем уровне грамотности. В принципе, все работы о советской сельскохозяйственной политике следовали этой парадигме прогресса до конца 1980-х гг.[62] Сегодня такая интерпретация уже неубедительна, поскольку во многих отношениях выдавала желаемое за действительное. Диаметрально противоположные, но не менее искажённые представления характерны для ставшего популярным в Казахстане после 1991 г. радикально-националистического нарратива, в котором казахи предстают безвинными жертвами русских или большевистских истребительных замыслов. Здесь Сталин и его подручный, партийный босс Казахстана Ф.И. Голощёкин[63] фигурируют как сознательные убийцы казахского народа[64].

Свой вклад в ассортимент интерпретаций вносят этнологи, изучающие отношения между кочевниками и современной государственностью. С их точки зрения, казахский случай является одним из вариантов глобальной проблемы: как государствам удаётся дисциплинировать и сделать управляемыми не оседлые коллективы[65]. Порой они совершенно упускают из виду исторический контекст, и поэтому, например, этнолог Фред Шольц может утверждать, будто литература относительно перевода на оседлость евразийских степняков-кочевников, «при всей критической отстранённости», рисует «довольно отрадную картину»[66]. Подобным исследованиям, чьи авторы больше всего интересуются процессами модернизации, противостоят работы, в которых идёт речь о судьбе кочевников, по всему миру попадавших под сильное давление. Здесь говорится о культурных потерях, о сложных адаптационных и трансформационных процессах, из которых мобильные скотоводы всегда выходили «проигравшими»[67]. Описанная дихотомия стала дифференцироваться, с тех пор как учёные начали ставить вопросы о практиках взаимного общения[68] и о влиянии коренного населения на общества завоевателей и колонизаторов[69].

Добавим сюда работы, непосредственно посвящённые теме перевода на оседлость и голода в Казахстане. Большинство их авторов согласны по следующим основным пунктам. Культурная отсталость кочевников, о которой твердили большевики, и их чрезвычайно малая интеграция в советскую плановую экономику, с точки зрения коммунистов, настоятельно требовали покончить с кочевой мобильностью. Речь при этом шла о разрушении традиционного общественного уклада, о контроле, власти и экономической рационализации. Голод окончательно уничтожил кочевничество. Большевики преследовали свои интересы, не считаясь с потерями. Вольные, независимые кочевники ценой гигантских жертв были загнаны в колхозы и сделаны оседлыми, в результате утратив свою культуру и образ жизни[70].

Правда, ряд важных моментов отличает интерпретации друг от друга. Так, авторы спорят о том, насколько вообще кампания по переводу кочевников на оседлое положение повлияла на ход событий[71]. Существуют разногласия и в оценке центральных фигур. В частности, постоянно дискутируется роль Голощёкина и его преемника Л.И. Мирзояна[72]. Кроме того, поднимается вопрос, чего, собственно, добивались большевики своей политикой в Казахстане? Подходит ли понятие «модернизация» для описания происходившего здесь?[73]Можно ли говорить о некоем колониальном проекте советского государства? Или, учитывая широкомасштабный обмен населением в степи, намерение властей заключалось в том, чтобы очистить от кочевников место для исправительно-трудовых лагерей и спецпоселений?[74]

Большевики интенсивно занимались изучением и категоризацией многонационального советского населения, так же как надзором и контролем над ним. Они эмансипировали национальные меньшинства, создавали национальные территории и республики, переводили свою программу на языки различных национальностей СССР. Вместе с тем они интегрировали представителей некогда «угнетённых» народов в партийный и государственный аппарат, дабы воспитывать местные кадры, которые будут представлять советское государство в национальных республиках. Эта политика «коренизации» составила основу советской национальной политики. Она должна была, с одной стороны, закрепить советскую систему среди нерусского населения, а с другой — оказывать влияние за рубежом[75].

Базировавшаяся на внедрении советской идеологии и советских методов правления «империя положительной деятельности» (Affirmative Action Empire), по выражению историка Терри Мартина, в минувшие полтора десятилетия стала одним из главных предметов исследования. В работах о советских национальных окраинах (в том числе среднеазиатских) пристально рассматривались представления, лежавшие в основе национальной политики, и описывался сложный процесс их воплощения на практике[76]. При этом неоднократно отмечалось большое влияние этнографов, антропологов, агрономов и статистиков на формирование советской национальной политики. Их знания о различных регионах и народностях огромной советской империи были важны для руководящих товарищей, которые, сами будучи зачастую выходцами с периферии, имели, однако, весьма смутное понятие о демографическом и этническом составе своего царства[77]. Один из немногих большевиков, ещё до 1917 г. интенсивно занимавшихся «национальным вопросом», — Сталин, который в 1913 г. опубликовал свои размышления по этому поводу и сформулировал знаменитое определение нации: «исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры»[78].

Значимые западные работы о Казахстане первых лет существования СССР всегда по умолчанию исходят из того, что изучение национальной политики позволяет выявить основные мотивы действий коммунистических руководителей[79]. Но что из этого следует? Похоже, такая установка приводит к тому, что, в частности, литература о Средней Азии несколько «экзотизирует» (можно даже сказать: «ориентализирует») свой предмет, превращая его в особый случай советской тематики. Однако советская политика на периферии была национальной только по форме и социалистической по содержанию, как гласит ещё одна знаменитая сталинская формулировка. Иначе говоря, властные притязания и методы большевиков ничем не различались во всех уголках Советского Союза. Местные подручные большевиков в любой советской республике узнавали об этом на собственном опыте, если делали далеко идущие выводы из предоставления их народу ограниченных прав на автономию и самоопределение. Поддержка и поощрение «бывших угнетённых национальностей» неизменно заканчивались, как только начинало казаться, будто они представляют угрозу общегосударственным интересам[80].

Голод в СССР стал темой, которая стоит несколько особняком по отношению к другим актуальным дебатам в области исследований сталинизма[81]. Далеко не последняя причина такой обособленности — сколь ожесточённые, столь и аналитически бесполезные споры о том, являлся ли голод (на Украине) геноцидом или нет[82]. Одержимость проблемой геноцида привела к тому, что многие исследователи сталинизма не испытывают к данной теме большого интереса, тогда как для широкой общественности она — вторая «великая» тема наряду с «Большим террором». Специалистов это не волнует. Некоторые участники споров враждуют десятки лет. Вопрос о геноциде причинил серьёзный вред российско-украинским отношениям, а пытаясь разобраться с юридической категорией «геноцид», историки погрязли в полемике, которая вряд ли обещает какие-либо новые знания о динамике голода. Вдобавок дискуссии о «голодоморе» на Украине заслоняли (и до сих пор заслоняют) события в Казахстане[83].

Так имел ли место геноцид во время голода на Украине (и в Казахстане тоже)? Хотя подобная точка зрения вновь и вновь проводилась и проводится с большой настойчивостью[84], это ещё не делает её верной. Не был голод геноцидальной программой массового убийства. Тезис о геноциде следует отвергнуть прежде всего по трём причинам. Во-первых, он тесно связан с Украиной, ну, разве что ещё с Северным Кавказом; таким образом, голода в других регионах Советского Союза (то есть и в Казахстане) он практически не касается[85]. Но если голод в других областях принимал не менее катастрофические масштабы, чем в УССР, то утверждение, будто это определённо антиукраинское мероприятие, теряет убедительность. Во-вторых, до сих пор, несмотря на все усилия, не удалось найти ни одного веского доказательства конкретных убийственных намерений сталинского руководства. Основные косвенные свидетельства, которые постоянно приводятся: заслоны тайной полиции (ОГПУ), не дававшие голодающим крестьянам бежать, «страх» Сталина перед возможной «потерей» Украины и ужасные страдания населения — не слишком тут полезны[86]; в конце концов, большевики так же препятствовали миграции других пострадавших групп населения, и не в последнюю очередь казахов. А в-третьих, обвинение в геноцидальном умысле освобождает от необходимости исследовать причастность самих пострадавших народов к катастрофе. Судьбу людей ведь решали не абстрактные «коммунисты»: достаточно часто за жизнь и смерть голодающих несли ответственность местные партийцы, крестьяне и рабочие. Однако о виновниках из низшего и среднего административного звена и их мотивах не пишут ни украинские историки, ни их казахские коллеги[87].

Источники

Источники, на которые опирается данное исследование, имеют кое-что общее, что не могло не повлиять на принятую здесь точку зрения. Речь идёт почти исключительно о документах, в той или иной форме исходящих от советского государственного и партийного аппарата: начиная от записей выступлений Сталина и других членов Политбюро и заканчивая докладами работников отдельных партийных комитетов в степи. Авторы документов могли быть убеждёнными коммунистами или карьеристами-оппортунистами, могли думать об интересах дела или только о собственной выгоде, но всё, что они заносили на бумагу, в первую очередь служило для коммуникации внутри аппарата. Чтобы местные и европейские функционеры понимали друг друга, их доклады, письма и телеграммы в основном составлялись на русском языке (нередко плохом). В центральных казахских архивах очень редко встречаются бумаги 1920–1930-х гг., написанные не по-русски или переведённые на этот язык. Таким образом, архивные документы представляют своеобразный, вдвойне внешний, взгляд на степное общество — так сказать, «советский» и «русский». Хранятся они в четырёх центральных российских и казахских архивах, где автор этой работы получал подробные консультации[88].

Здесь не стоит в деталях останавливаться на характеристике отдельных использованных фондов, но один из них нужно отметить особо, поскольку для данной книги он имел огромное значение. Речь идёт о фонде 719 Архива Президента Республики Казахстан, где находятся бумаги казахской Комиссии партийного контроля. Эти документы, доступные лишь с недавних пор, были впервые систематически изучены при работе над книгой и позволяют глубоко заглянуть в недра партийного и государственного аппарата казахской провинции, функционировавшего в кризисный период начала 1930-х гг.

Если казахам-кочевникам и предоставляется слово в архивных документах, то лишь опосредованно. Об их взглядах и реакциях мы по большей части узнаём от других людей. Причины этого можно назвать не задумываясь. Во-первых, функция архивов состоит прежде всего в том, чтобы сохранять ведомственную переписку и документацию. Во-вторых, существует особое обстоятельство, которое имеет прямое отношение к теме данной работы: известно крайне мало личных документов на тему коллективизации и голода в Казахстане[89]. Кочевники жили в среде устной культуры, весьма немногие среди них умели читать и писать[90]. Поэтому письма и дневники тех лет — большая редкость. Вдобавок на теме жертв коллективизации и голода вплоть до распада СССР лежало абсолютное табу. Когда стало возможно говорить о тех временах, большинство современников-очевидцев уже ушло из жизни. Так что свидетельства «палачей» чаще всего — единственное, чем мы располагаем. И зачастую неизвестно, разворачивались ли события именно так, как они описывают, или всё обстояло совершенно иначе. Это прежде всего касается тех случаев, когда предъявляются претензии, выискиваются заговоры и преступные группировки и назначаются виновные. Остаётся только обратить внимание на тенденциозность источников.

При написании географических названий автор ориентировался на советскую практику рассматриваемого периода. Поэтому в тексте книги, как правило, употребляются русифицированные названия местностей и населённых пунктов. Следует сделать одно замечание касательно обозначений административных единиц. После длительной административной реформы 1920-х гг. союзные и автономные республики СССР делились на области, округа и районы. Местная администрация была организована в сельсоветы или аулсоветы[91]. В Казахстане округов с 1930 г. уже не существовало, а области появились только в 1932 г. Следовательно, около полутора лет здесь отсутствовало среднее административное звено между республиканским и районным руководством.

Все даты в тексте приводятся по принятому в Советской России с февраля 1918 г. григорианскому календарю.

Загрузка...