Когда голодный кризис в 1934 г. закончился, никто всерьёз уже не оспаривал властные притязания большевиков. Казахстан потерял треть своих жителей. Социальные сети, структурировавшие раньше сообщества казахов, практически распались. Подавляющее большинство казахов было принуждено к оседлости, принёсшей им нужду и лишения: они жили в бедных аулах, посёлках и колхозах, еле-еле сводя концы с концами, завися от произвола местных функционеров, и пытались как-то устроиться в обществе дефицита. Прежнего мира, где главенствовал кочевой образ жизни, больше не существовало[1310].
Голодные годы не только разрушили общество, но и сломали хребет степной экономике[1311]. Большевистские руководители понимали, что Казахстан на необозримое время останется — даже по скромным советским меркам — зоной экономического и социального бедствия, если они будут продолжать там политику безудержного выкачивания ресурсов. Что же делать? Сталин дал на этот вопрос прагматичный ответ, процитированный в июне 1934 г. Мирзояном казахской партийной общественности: глубоко заблуждаются товарищи, которые думают, что кочевое животноводство должно быть полностью ликвидировано. «Товарищ Сталин, — продолжал Мирзоян, — указал, что даже при полном социалистическом строе, даже при коммунизме не исключена возможность кочевого скотоводства, а наоборот, скорее всего будет так, что отдельные группы районов Казахстана и Средней Азии будут районами кочевого скотоводства…»[1312] «Всё это делается для того, — сказал Мирзоян в другом случае, снова цитируя генсека, — чтобы… в ближайшие годы получить из Казахстана не полтора десятка тысяч тонн, а сотни тысяч тонн мяса»[1313]. Способы достижения цели не имели особого значения, важны были только результаты. Поэтому кочевое хозяйство и после 1934 г. рассматривалось как допустимый вариант.
Провал политики оседания начала 1930-х гг. в степных районах центрального и западного Казахстана нарком земледелия РСФСР Н.В. Лисицын в декабре 1933 г. объяснил её несвоевременностью. По его словам, кампания началась, «когда в Казахстане не было властей». Районам пришлось справляться с «колоссальным мероприятием» собственными силами[1314], поэтому их работа плохо планировалась и не координировалась. Кроме того, отсутствовала надёжная документация, которая показывала бы, что происходит в пунктах поселения, куда потрачены миллионные суммы, отпущенные на оседание, сколько построено домов. Все чаще возникали сомнения в том, имеют ли смысл предпринимаемые меры. Таким образом, снова встал вопрос о будущем степи. И на сей раз при ответе на него в первую очередь принимались во внимание не идеологические принципы, а экономические соображения.
Сначала необходимо было как следует уяснить сложившуюся ситуацию. Весной 1934 г. ВЦИК направил в Казахстан и Киргизию комиссию «по вопросам оседания кочевого и полукочевого населения». Возглавлял её А.С. Киселёв, который ещё в 1928 г. расследовал семипалатинскую авантюру Беккера[1315]. В Казахстане члены комиссии собрали тысячи документов, позволявших в подробностях представить бедственную картину[1316]. Они ездили в длительные командировки по всем районам республики и составляли огромные таблицы, в которых отмечали не только состояние домов (по четырём графам: «запланировано», «начато», «отремонтировано», «построено»), но и количество скота, положение со стройматериалами, удалённость «хозяйственных центров» колхоза от ближайшей железнодорожной станции, площадь полей и многое другое[1317].
Киселёв также вызывал в Алма-Ату представителей кочевых районов, расспрашивая их о положении в степи. В основном все эти товарищи рассказывали одно и то же. Они докладывали о массовой убыли населения, о сокращении вплоть до полного исчезновения поголовья скота к 1933 г. и о том, что с тех пор дела потихоньку налаживаются. Вместе с тем никто не скрывал, что положение в обширных областях республики до сих пор катастрофическое. Кампания перевода на оседлость, по мнению этих людей, провалилась. Так считал, например председатель Карагандинского облисполкома Сулеймен Ескараев. В его области, поведал он, планомерного оседания никогда не проводилось. Теперь условия изменились, население не кочует и не может кочевать, потому что для этого у него нет ни средств, ни цели. Но отсюда никак нельзя сделать вывод, что проведено оседание. Разговоры о том, что в области осуществлено хозяйственное устройство и обеспечение вернувшихся откочевников, — неправда, заявил Ескараев. Им просто дали крышу над головой. Если под оседанием понимается их интеграция в ТОЗы, то он с этим не согласен[1318].
Комиссия вынесла разгромный вердикт по поводу положения дел в Казахстане. Применявшаяся долгое время практика «оседания на основе сплошной коллективизации» заключила она, стала губительной, поскольку превратилась в самоцель, которой подчинялось всё остальное. То же самое можно сказать о тенденции сгонять казахскую рабочую силу в промышленность и в совхозы, которые сейчас не занимаются трудоёмким скотоводством[1319]. А в «посёлках-гигантах» из сотен юрт, иронически заметил Киселёв, нашла воплощение идея «построить Нью-Йорк в горах и степях»[1320].
Большинство районных работников в буквальном смысле сдали проблему оседания в архив. Киселёв назвал отношение казахской администрации к этому делу «бумажно-бюрократическим»[1321]. Районные филиалы отдела по вопросам оседания при Наркомате земледелия, так называемые оседкомы, страдали от хронической нехватки кадров и пасовали перед обилием своих задач. Проверка оседкома Алма-Атинской области показала плачевную ситуацию во всей красе: планы Наркомата земледелия были подшиты в тапку и забыты, статистика успехов представляла собой чистую фантастику, выдававшую желаемое за действительное, а посетители не могли получить сведений хотя бы о том, проводятся ли и как идут землеустроительные и строительные работы. Большинство служащих проверяющие сочли абсолютно непригодными для выполнения своих обязанностей. В настоящее время в оседкоме работают в том числе «пьяница, кулак и ссыльный», писали они в разгромном докладе, и работа ведётся «не планомерно». Условия поселения возвращающихся откочевников в колхозах за редкими исключениями, определяются на местах «без участия оседкома»[1322].
К таким же выводам пришёл уполномоченный КПК по Казахстану Шарангович. В июне 1934 г. он потребовал упразднить оседкомы, поскольку те ни с кадровой, ни с организационной точки зрения не способны выполнять свои задачи, тогда как все прочие организации, сталкиваясь с проблемами, связанными с беженцами, кивают на оседкомы и всякую дальнейшую работу прекращают. Подобное бездействие, утверждал Шарангович, имеет роковые последствия: хотя каждый год составляются планы и контрольные цифры по притоку возвращающихся откочевников в Казахстан, никто не знает, сколько на самом деле вернулось хозяйств и где они пребывают. Притом «характерно» (по его словам), что среди вернувшихся находится множество «кулаков» и «баев», которые организуют в Казахстане «бродяжничество» и новые откочёвки[1323]. Прошло, однако, ещё больше года, прежде чем столь порицаемые оседкомы были действительно упразднены, а их полномочия переданы Наркомату земледелия[1324].
Киселёв и его коллеги, не ограничиваясь критическими замечаниями, выработали рекомендации по организации оседания в будущем. Их советы мало чем отличались от уже известных концепций: они предлагали продолжать оседание, но при этом обращать больше внимания на местные условия, отказаться от «административных мер» и лучше контактировать с населением[1325]. Они также ратовали за культурное «цивилизование» казахов и отводили оседанию главную роль в советизации степи. Данную позицию поддерживал в первую очередь Совет Национальностей ЦИК СССР, который и создал комиссию Киселёва.
Руководители этого практически не имевшего влияния органа[1326] всеми средствами старались вдохнуть в кампанию оседания новую жизнь и поставить её под свой контроль. В сентябре 1935 г. они устроили первое всесоюзное совещание по вопросам оседания. В Москву съехались представители всех республик, краёв и областей, на чьей территории жили кочевники. Секретарь Совета Национальностей А.И. Хацкевич открыл дебаты замечанием, что неправильно это — строить социализм, когда население кочует. «Что вы можете сделать на верблюде, — вопрошал он, — что вы можете сделать с человеком, который сидит на боках верблюда или на его спине?»[1327] Но, очевидно, главы партии и государства его возмущения не разделяли (больше). Вскоре стало ясно, что никто не собирается помещать оседание в список приоритетных задач. Оно стало одним из многих советских проектов, по поводу которых делались красиво звучащие заявления о намерениях, но за реализацию которых никто не хотел брать на себя ответственность, не говоря уже о выделении достаточных средств. Финансирование оседания осталось делом отдельных республик, а союзный Наркомат земледелия, несмотря на постановления и призывы, говорившие совсем другое, ограничился почти символическим вкладом — несколькими сотнями тысяч рублей в год. Не лучше обстояло дело и с поисками «веского голоса», который привлёк бы внимание к данной теме в ключевых органах власти[1328]. Наконец, пришлось признать, что все прежние достижения в жилищном строительстве для кочевников — колосс на глиняных ногах, поскольку кочевники используют дома под стойла для скота, а сами в основном живут в юртах[1329]. При таких обстоятельствах неудивительно, что желание заниматься оседанием у местных функционеров неуклонно сходило на нет[1330].
Через несколько месяцев, в январе 1936 г., состоялось новое совещание, но особым прогрессом никто похвастаться не мог. Нужно прямо сказать, признал Хацкевич, что дело оседания стоит и в ряде мест пущено на самотёк[1331]. То же самое он мог бы сказать и о дебатах, погрязших в мелочах. На главные вопросы участники обсуждения не находили ответов. Это касалось, например, проблемы водоснабжения, которая вечно оставалась без внимания — либо из-за нехватки специалистов, либо потому, что строительство жилых домов и скотных дворов позволяло быстрее продемонстрировать зримые «успехи», либо ввиду того, что инвестиции на орошение в Средней Азии, служившие объектом ожесточённой борьбы, главным образом направлялись в хлопководческие районы, а не в нерентабельную степную зону[1332]. Жалобы казахских представителей, годами пытавшихся заинтересовать этим вопросом оба центральных московских наркомата («НКЗ РСФСР говорит, что это не его дело, идите в НКЗ СССР, а когда мы приходили в НКЗ СССР, то нам говорят, идите в НКЗ РСФСР»), Хацкевич невозмутимо парировал: «Дело, стоящее миллионы, интересующее всю республику, нельзя делать в аппаратном порядке»[1333]. Тут он затронул важный момент: функционеры, «механически» соблюдавшие предписанный порядок прохождения дела по инстанциям, показывали этим, что сами не считают его важным. Успеха добивались лишь те товарищи, которые прибегали к неформальным методам и договорённостям[1334].
В конце концов дебаты заглохли. Заключения и обширные материалы комиссии Киселёва тоже отправились в архив. (Москве от неё, видимо, нужна была просто «инвентаризация» после кризиса.) Сталинское руководство проявляло к оседанию недостаточно интереса, да и многие казахи из центральных степных областей не стремились стать оседлыми, даже если это могло быть для них экономически выгодно. «…Большинство казахов, около 70–80%, которые вышли из жив[отноводческих] районов, вернулись в свои жив[отноводческие] районы, и даже из того места, где мы их посадили на производство зерна. Здесь есть та отрицательная сторона, что эти кочевники хотят побыть на родной земле. Они имеют 1–2–3 головы скота, и они хотят держать его там, где они родились», — объяснял Кулумбетов[1335]. Никакого конкретного руководства к действию он из этого наблюдения не вывел, лишь подчеркнул: «Мы абсолютно не думаем в ряде кочевых районов проводить какие-либо мероприятия для насаждения посёлков для оседания»[1336].
Высокопоставленные партийные и государственные руководители отныне только изредка призывали проявлять больше активности в вопросе оседания. Исаев, например, в июне 1936 г. писал в циркуляре облисполкомам Казахстана: «По имеющимся, правда, отрывочным данным, видно, что Вы в этом году перестали заниматься вопросами оседания и устройства возвращающихся откочевщиков. Может быть, Вы полагаете, что это уже законченное дело? Это неверно»[1337]. Однако это письмо знаменовало не ренессанс организованного оседания, а начало кампании придирчивого расследования деятельности оседкомов Наркомата земледелия под предлогом «упущений» при оседании[1338]. Результаты проверки выявили плачевную картину. Оседанием откочевников в Южно-Казахстанской области занимались в основном «второстепенные лица», которые «разбазаривали» отпущенные средства[1339]. В Актюбинской области ответственные товарищи не имели представления, где и в каких условиях живут вернувшиеся откочевники[1340]. Больше 10% выделенных на оседание средств пошло на подкуп колхозных председателей и других активистов, чтобы репатриантов хотя бы приняли в колхозы. В других местах на эти деньги были построены дома для представителей районной администрации; в Чуйском районе — приобретены граммофоны для награждения заслуженных председателей колхозов[1341].
Растраты можно было частично пресечь, но, как быть с оседанием дальше, никто не знал. «Совершенно непонятно», что теперь будет с этим вопросом, писал Исаев работнику Наркомата земледелия. «В Москве» на нём особенно продолжал настаивать Совет Национальностей, так что Исаев просил оттуда конкретных указаний[1342]. Но другие высокопоставленные кадры «в Москве», очевидно, вели противоположную линию. К примеру, номинальный глава советского государства М.И. Калинин в одном примечательном выступлении покритиковал прежнюю политику перевода на оседлость и вместе с тем изложил свои взгляды на «быт» кочевников. Говоря о чрезвычайной распространённости туберкулёза в Каркаралинском районе, он пояснил: «Я думаю, что туберкулёз там есть результат оседания, перехода в дома, да ещё скученные. Ясно, что они [казахи] должны были в юртах жить… И вот интересно, как они теперь переносят это сельское хозяйство, справляются ли они, как физически они переносят сельское хозяйство… Я, конечно, за оседание, но надо смягчить, потому что, поймите, ведь населению тяжело перейти к оседлой жизни. Ведь какая у него психология»[1343]. Звучали и другие похожие высказывания. Один товарищ отмечал, что население теряет вкус к оседанию[1344], другой задавался вопросом, «не будут ли лишними эти затраты [на оседание] через год, через два»[1345]. Сам Сталин в 1936 г. допустил, что животноводы-кочевники «будут ещё вплоть до социализма и коммунизма в отдельных районах продолжать вести свой кочевой образ жизни»[1346].
Большевики не особенно гордились тем, что в Советском Союзе, стране победившего социализма[1347], до сих пор есть кочевники, но и не давали себе труда скрывать данное обстоятельство[1348]. Не в последнюю очередь это было связано с изменением предпосылок советской национальной политики: вместо строительства наций акцент сместился на их самобытность[1349]. Хотя большевики не расстались с идеей, что в один прекрасный день отдельные нации сольются воедино, с середины 1930-х гг. возобладал консенсус насчёт того, что в течение «долгого переходного периода» будут существовать советские нации с разными национальными культурами и традициями[1350]. Речь теперь шла не об исчезновении наций при социализме, а о содружестве многих социалистических наций в Советском Союзе. Национальные особенности и традиции стали важными ресурсами мобилизации населения[1351]. Внешнее выражение такая смена курса нашла в подчёркнутом внимании к национальным культурам. Национальные обычаи, традиции и фольклор больше не считались элементами отмирающей отсталости, а изображались неотъемлемой частью социалистической советской культуры[1352]. Сам Сталин показывался в «национальной» одежде, в Москве и других крупных центрах выступали лучшие артисты советских республик[1353]. Казахстан, с 1936 г. ставший союзной республикой, тоже демонстрировал своих величайших сынов и дочерей, в первую очередь старого певца-акына Джамбула Джабаева (Жамбыла Жабаева), который исполнял стихи под аккомпанемент домбры[1354].
На оседание казахов теперь планировалось больше времени. Казахский Наркомат земледелия стремился в животноводческих районах поселить в дома из «местных стройматериалов» около 60 тыс. хозяйств (примерно половину местного населения) к 1942 г.[1355] В действительности и в 1950-х гг. немалая часть казахского населения жила в юртах и самодельных глиняных мазанках[1356]. Соответственно скромно выглядела официальная статистика успехов. В начале 1937 г. Наркомат земледелия РСФСР резюмировал достигнутое следующим образом:
| Таблица 3. Состояние мероприятий по оседанию в Казахстане на 1 января 1937 г.[1357] | |
|---|---|
| Кочевых хозяйств на 1 января 1930 г. | 564 000 |
| — из них переведено на оседлость к 1 января 1937 г. | 338 685 |
| — из них в колхозах | 284 171, или 83,6% |
| Точек оседания (мест оседлого проживания и хозяйственных центров) | 3 354 |
| Построено новых домов для оседающих колхозников | 38 044 |
| Отремонтировано старых строений | 86 338 |
| Всего обеспечено жильём | 124 382 семьи колхозников |
| Построено бань в новых колхозах | 248 |
| В районах оседания проведено распределение земли площадью | 47 639 га |
| Построено колодцев в колхозах | 2 038 |
| Прудов и артезианских скважин | 29 |
| Орошается | 122 249 га |
| В оседающих колхозах построено | |
| а) скотных дворов | 998 |
| б) сараев для инвентаря | 621 |
| в) конюшен | 410 |
| г) овчарен | 971 |
| д) хлебных амбаров | 971 |
| е) кузниц | 499 |
| Школ | 160 |
| Предоставлено сельскохозяйственной техники на сумму | 5 305 200 рублей |
| Государственных средств (безвозвратных ссуд) | 51 641 300 рублей |
С одной стороны, эта несколько бессистемная на вид подборка данных даёт представление о том, что функционеры считали важным и достойным упоминания, поскольку данные предназначались для казахского павильона на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в Москве[1358]. С другой стороны, цифры свидетельствуют, как мало было сделано в кочевых и полукочевых районах Казахстана за семь лет с начала кампании перевода на оседлость: в степи прибавилось несколько сотен хозяйственных строений да чуть больше трети казахского населения поселилось в постоянных жилищах. Итог выглядит ещё печальней, если посмотреть, как именно в графе о переведённых на оседлость хозяйствах получилось число около 340 тыс.:
| Таблица 4. Число хозяйств, охваченных мероприятиями по оседанию (к 1937 г.)[1359] | |||||
|---|---|---|---|---|---|
| Год | Всего перевед. на оседлость | Коч. + полукоч. районы | Районы | ||
| зерновых | хлопковых | свекловичных | |||
| 1930 | 77 400 | 1000 | 76 400 | – | – |
| 1931 | 57 500 | 22 500 | 31800 | 1500 | 1700 |
| 1932 | 47 700 | 8700 | 34 500 | 2000 | 2500 |
| 1933 | 111 300 | 21000 | 85 300 | 4000 | 1000 |
| 1934 | 31900 | 5400 | 21 400 | 3 200 | 1900 |
| 1935 | 6000 | 2700 | – | 1900 | 1400 |
| 1936 | 6900 | 1600 | 1400 | 3500 | 400 |
| Итого | 338 700 | 62 900 | 250 800 | 16 100 | 8 900 |
Данная таблица показывает, что оседание, собственно, началось только в 1933 г., когда в Казахстан вернулась масса беженцев. Тогда стали «оседлыми» около трети всех хозяйств. О том, что конкретно следует под этим понимать, подробно говорилось выше. Сколько семей, переведённых на оседлость в предыдущие годы, ещё пребывали к этому моменту в первоначальных «точках оседания», неизвестно. Можно, однако, с уверенностью предположить, что десятки тысяч семей пришлось «устраивать» как минимум дважды, а значит, число «осевших» казахов должно быть значительно меньше простой суммы плановых цифр[1360]. Вероятно, реалистичнее говорить примерно о 200 тыс. семей, в той или иной форме охваченных официальной политикой оседания. Удручающий результат политики, стоившей более полуторамиллиона человеческих жизней.
Для коммунистов в Москве и Алма-Ате вопрос кочевничества теперь представлял интерес в первую очередь с точки зрения экономического оздоровления региона. Они стремились во что бы то ни стало сделать Казахстан крупнейшим производителем мяса в СССР[1361]. Для этого большевикам нужны были казахи-кочевники[1362]. Раз кочевое животноводство представляло собой самый эффективный и дешёвый способ восстановления поголовья скота, следовало его терпеть и даже поощрять[1363]. Мирзоян кратко сформулировал суть новой линии в январе 1935 г. на совещании партийных руководителей кочевых и полукочевых районов, перебив товарища, собиравшегося подробно описать обстановку в своём районе: «Вы расскажите не о том, как люди кочуют, а каково положение со скотом»[1364].
Кочевой образ жизни по-прежнему считался «отсталым» и как основу специфических форм общественного устройства большевики его в принципе отвергали[1365]. Но развивать животноводство в степи в широких масштабах можно было только при условии мобильности стад и пастухов. Особенно это касалось гигантских степных просторов центрального и западного Казахстана, где и люди, и животные с трудом находили воду[1366]. К тому же здесь не хватало летних пастбищ (жайляу). Чтобы добиться проектируемого роста поголовья скота, «вопрос восстановления прежних жайляу и кочевых путей к ним должен быть решён… в отношении всех районов», говорилось в детализированных планах на третью пятилетку[1367].
Главное отличие от положения, существовавшего до уничтожения кочевой культуры голодом, состояло в том, что функционеры теперь пытались регулировать миграции. Они указывали организованным в «бригады» пастухам, на какие пастбища им отправляться летом, на какие зимой. Специальные экспедиции прокладывали кочевые маршруты для доставки животных в центры переработки[1368]. Вместе с тем в степи в определённой мере внедрялись современные методы животноводства. Традиционная практика ухода за скотом и лечения больных животных игнорировалась, а порой даже объявлялась преступной. На глазах прибирая к рукам контроль над мобильным животноводством, функционеры низводили казахских скотоводов до роли сельскохозяйственных рабочих[1369]. С такими «кочевниками» партийные товарищи могли мириться.
Большинство колхозов в Казахстане находились в плачевном состоянии[1370], особенно если они были образованы из казахов и в большом объёме принимали репатриантов. По сравнению с преимущественно русскими хозяйствами у них гораздо хуже обстояло дело с материально-техническим обеспечением и кадрами, сильно отставала производительность. Отставание часто объяснялось отсутствием навыков земледелия, а также тем, что МТС предпочитали использовать свою скудную технику там, где это обещало наибольшие успехи в выполнении плана[1371]. Играла свою роль и коренная проблема советской колхозной системы: трудовая дисциплина колхозников довольно часто хромала, выработка оставляла желать лучшего, постоянно имели место произвольные исключения из колхоза[1372].
Больше половины казахских районов в конце 1930-х гг. фактически являлись кочевыми. Большинство из них находилось в степях центрального и западного Казахстана. Здесь неоднократно продлевалось и расширялось действие послаблений 1932 г. Поэтому какой-нибудь район то и дело пытался добиться статуса «кочевого». Когда с 1935 г. постепенно снова стали проводиться мясозаготовки, ответственные товарищи пришли в уныние: в отдалённых местностях, расположенных в сотнях километров от любой железной дороги, было, по их мнению, совершенно невозможно выполнить новые планы[1373].
Колхозы в этих районах представляли собой не что иное, как фиктивные образования, существовавшие только в статистике и планах. Комиссия, направленная в 1939 г. в Карсакпайский район для обследования положения колхозов, обнаружила там мало общего с коллективными хозяйствами других регионов Советского Союза. Типичный колхоз состоял из групп юрт, на 3–5 семей, разбросанных по территории площадью в несколько сотен квадратных километров: «Существовавшее в прошлом расселение населения в значительной части определило размещение колхозов и на сегодня и характер использования территории района… Зимой колхоз фактически распадается на ряд разобщённых между собой групп хозяйств». Большинство колхозов района не имели ни определённого центра, заслуживающего такого названия, ни прочных стационарных строений[1374]. Это относилось не только к «кочевым» колхозам, но и к тем, которые считались «более или менее оседлыми»[1375].
Особенно тяжело приходилось колхозам, которые по большей части состояли из вернувшихся беженцев. Так, члены колхоза им. Жданова, созданного в 1936 г. в Келесском районе из репатриантов из Узбекистана, зимой 1938 г. жаловались, что за истёкшие два года их колхозу трижды меняли местоположение. Из-за этого, писали они, невозможно построить дома, и семьи вынуждены жить в землянках. Экономически колхоз находится в полном упадке[1376]. Картина, нарисованная этими колхозниками, не представляла исключения. И не так уж редко от советских учреждений трудно было добиться помощи. Колхозам отказывали в кредитах под предлогом их бесперспективности, должностные лица всюду снимали с себя ответственность за их бедственное положение[1377].
В некоторых степных районах коллективные хозяйства вряд ли вообще существовали. Многие крестьяне отказывались работать в колхозах. В Гурьевской области, например, в 1939 г. свыше 43% колхозников не выработали даже обязательного минимума трудодней — наихудший показатель во всём Советском Союзе. Правда, и внутри самой республики по этому показателю существовали огромные расхождения: в Южно-Казахстанской области требуемого минимального количества трудодней не выработали всего 9% колхозников[1378]. Одно это свидетельствует, насколько по-разному шло развитие «оседлых» и «животноводческих» районов. В местах проживания полукочевников с колхозами дело обстояло хуже, чем в тех областях, где жители систематически занимались земледелием и где интенсивно внедрялось выращивание «технических культур» (например, хлопка). Там стимул к совместной работе был сильнее, поскольку имелась перспектива в той или иной форме получить вознаграждение за труды[1379].
Поголовье скота после катастрофического сокращения начала 1930-х гг. стало потихоньку восстанавливаться, однако размеры, которых оно достигало до коллективизации, приобрело лишь годы спустя после Второй мировой войны. Особенную головную боль доставляли коммунистам колхозные фермы, потому что в течение десятилетия стада в частном секторе росли значительно быстрее, чем в колхозах. В Жилокосинском районе колхозы в 1939 г. владели всего четвертью общего поголовья по району, куда больше скота находилось в личном хозяйстве колхозников[1380]. Во всей Гурьевской области колхозам принадлежало не более 40% скота[1381]. Доходило до абсурда: в животноводческих районах многие колхозы не имели собственных стад, а следовательно, теряли всякое экономическое значение[1382]. Многие казахи в степной зоне теперь обрабатывали небольшие личные участки земли ради приработка[1383]. «Колхозники по совместительству» чаще всего пасли своих животных неподалёку от юрт. Аулы, кочующие по степи за сотни километров, практически исчезли. Большинство семей перешли к полукочевому образу жизни, и радиус их миграций ограничивался 30–50 км от «хозяйственных центров» «оседлых» колхозов[1384]. Это изменило быт населения, однако препятствовало его интеграции в колхозы. Сравнительно маленькие и компактные аульные объединения, к тому же организованные, как правило, по родственному признаку, жили в основном разобщённо. У них не осталось причин в тёплое время года откочёвывать на летние пастбища и собираться там вместе с другими аулами, как бывало всего несколько лет назад[1385]. Назвать эти слабо связанные друг с другом и экономически неэффективные сообщества функционирующими колхозами затруднительно. Они скорее напоминали рудиментарные формы кочевого уклада, особенно потому, что ядро подобного колхоза зачастую составляли члены одного рода, делая его похожим на традиционный казахский аул, базировавшийся на родственных узах. «Родовые колхозы» представляли собой широко распространённое явление; даже в 1950-х гг. советские этнографы говорили, что большинство казахов в исследованных ими районах живёт такими сообществами[1386]. То есть в конечном счёте животноводческие колхозы в степи по большей части были потёмкинскими деревнями.
Большевики допускали, чтобы часть казахского населения вела (полу)кочевую жизнь в традиционных социальных сообществах, пока сохранялась видимость, будто эти люди организованы в колхозы. Руководящим товарищам этого хватало, ведь их власть опиралась не столько на убеждённость последователей, сколько на демонстрацию преданности всегда и везде. Верность предписанному сверху канону не должна была вызывать сомнений со стороны[1387]. Лишь когда провал больше не поддавался маскировке, в дело вмешивалось государство. Правда, когда «Большой террор» начал свирепствовать и в Казахстане, в силу вступили другие правила.
Это «враги народа» настраивают колхозников против колхозов и побуждают интересоваться только собственным хозяйством, заявил Мирзоян делегатам пленума Алма-Атинского обкома в декабре 1937 г.[1388] В условиях массового террора 1937–1938 гг. подобное обвинение влекло за собой тяжелейшие последствия для обвиняемых. Чекисты в Казахстане, так же как по всему Советскому Союзу, придумывали «заговоры» и разоблачали сети «врагов народа», «предателей» и «шпионов»[1389]. За несколько месяцев в водоворот террора канула почти вся элита партийно-государственного аппарата. Когда осенью 1937 г. в «Правде» и казахских газетах появились чрезвычайно критические статьи о партийном руководстве Казахстана, опасность нависла и над Алма-Атой. Мирзоян, уцелевший в первую волну репрессий и сам отправивший на заклание нескольких ближайших соратников[1390], в мае 1938 г. был снят с поста[1391], арестован и расстрелян как «враг народа»[1392]. Его падение повергло казахских партийных работников в ужас. В Гурьеве как раз работала партконференция, когда пришло известие о конце Мирзояна. Пока делегаты пытались оправиться от потрясения («сразу трудно будет реагировать и понять решение ЦК ВКП(б) о снятии Мирзояна»), органы НКВД уже приступили к делу: в течение нескольких часов арестовали как разоблачённых «врагов народа» всех представителей партийной верхушки области[1393].
Чекисты в кратчайший срок разгромили реальные и воображаемые сети бывшего партийного босса Казахстана, которые Сталин уже на февральско-мартовском пленуме 1937 г. приводил в качестве особенно негативного примера кумовства, широко распространённого в партии[1394]. В 1937–1938 гг. партийная организация Казахстана во многих районах, по сути, прекратила существование, и её нужно было воссоздавать практически с нуля[1395]. В августе 1939 г. в Нарынкольском районе Алма-Атинской области сохранили свои посты всего три члена пленума райкома, избранного в мае 1938 г.; свыше 80% от оставшихся в районе 300 коммунистов вступили в партию в минувшем году. Как показала проверка этих новых партийцев, шестьдесят из них имели родственников в Китае, что делало их особенно подозрительными в глазах НКВД[1396].
Выискивая «врагов народа», НКВД помимо распространителей «антисоветской и религиозной пропаганды»[1397] в первую очередь интересовался животноводческим сектором, где ещё при Мирзояне было «разоблачено» больше всего врагов[1398]. Поэтому казахское партийное руководство решило организовать во всех уголках Казахстана показательные процессы против «вредителей в области животноводства»[1399]. Товарищи проявили чрезвычайное усердие. Среди примерно 600 дел, возбуждённых по всему СССР к декабрю 1937 г. с целью «ликвидации вредительства в области животноводства», свыше 140 приходилось на Казахстан[1400]. Это отвечало неписаному правилу террора: в каждом регионе или учреждении наиболее интенсивно «чистить» сферы, которым чекисты придают исключительное значение, либо те, которые у них считаются особо проблемными[1401]. Через полгода после того, как Мирзоян «разоблачал» «врагов народа» в животноводстве, его преемники адресовали те же обвинения ему самому. Они нашли явные признаки «вредительства» «троцкистско-бухаринских бандитов», окружавших Мирзояна, которые якобы настроили колхозников против колхозов и обрекли последние на экономическую гибель[1402].
С массовыми операциями «Большого террора» хронологически тесно связаны попытки государства снова поставить животноводство под свой контроль. В конце 1930-х гг. оно для этого применяло прежде всего два инструмента. С одной стороны, «укрепляло» колхозы, приписывая животных, находившихся в личном пользовании, к обобществлённым стадам. С другой стороны, привязывало колхозы, не имевшие «единого хозяйственного центра», к определённому пункту, стараясь локализовать хотя бы колхозное правление и контору. Эти меры не ограничивались Казахстаном; скот, предоставленный людям, чтобы справиться с голодом, отныне числился общественной собственностью[1403]. Вместе с тем власти с помощью ряда административных решений постарались предотвратить на будущее сосредоточение скота в частных руках. Основа существования населения опять оказалась в опасности.
Многие казахи пытались бороться за своих животных. Они жаловались не только на то, что их заставляют отдавать скот, но и на произвольное применение этих мер (типичную черту советских кампаний такого рода): никто не мог сказать точно, кто и что должен отдать[1404]. В официальных постановлениях и прессе утверждалось, будто речь идёт только о возврате животных, предоставленных населению в первой половине 1930-х гг. в качестве «ссуды», чтобы компенсировать последствия тогдашних «перегибов»[1405]. Однако никаких записей о том, какие хозяйства сколько скота получили в неразберихе голодных лет, чаще всего не существовало. Многие уезжали, забирая скот с собой, другие просто отказывались его возвращать[1406]. В отдельных случаях жалобы казахов даже удовлетворялись, но, тем не менее, фактически степное население во второй раз подверглось экспроприации, и после коллективизации была предпринята новая широкомасштабная попытка переустройства в степи.
Она затронула и организационную форму колхозов. После страшного опыта начала 1930-х гг. большинство степных колхозов создавались как ТОЗы. Теперь львиную долю этих организаций преобразовали в артели — гораздо сильнее интегрированную форму коллективного хозяйства[1407]. Для их членов это означало, что впредь им позволят держать меньше скота. Колхозы, находившиеся в пустынной безводной местности, планировалось перевести в более подходящие районы[1408]. Это было особенно необходимо в западном Казахстане. Здесь во многих местах ситуация выглядела так же, как в Забурунском сельсовете Денгизского района, где осенью 1939 г. всё население ещё вело полукочевой образ жизни, а материальными следами двадцати лет советской власти служили не больше десятка старых домов-развалюх и несколько никуда не годных, обветшалых, пустующих землянок[1409].
До переселения, однако, следовало установить, где должны находиться «хозяйственные центры» этих колхозов[1410]. В 1939–1940 гг. во всех кочевых районах республики колхозам были назначены «точки оседания»[1411]. В отличие от грандиозных планов десятилетней давности, нынешние требовали только постоянного местопребывания административных и главных хозяйственных зданий.
При устройстве «хозяйственных центров» плановики столкнулись с теми же проблемами, которые в своё время мешали кампании перевода на оседлость: не хватало не только стройматериалов и точной информации о качестве земель и пастбищ, но и знаний о запасах и источниках воды[1412]. Работники соответствующих отделов казахского Наркомата земледелия не располагали гидрологическими картами и понятия не имели, где искать родники и колодцы[1413]. Привычно звучала жалоба раздосадованного товарища из наркомата в сентябре 1938 г.: «Нужно сказать, что Москва центральным Казахстаном не занимается»[1414].
Центр проявлял известное равнодушие и к вопросу воспитания из степняка «нового человека», не требуя от жителей Казахстана идейной верности: ему было достаточно, чтобы они стали послушными подданными, то есть делали то, что им прикажут. От этих притязаний большевики никогда не отказывались. Они не расставались с испытанными инструментами административного нажима и репрессий, не прекращали возлагать структурно непосильные задачи на колхозы. Но принуждение носило в сущности прагматичный характер. Один казахский колхозный председатель, когда его критиковали за упущения в области ликвидации безграмотности среди взрослых, привёл в свою защиту железное оправдание: дескать, из-за плохого ликбеза его под суд не отдадут, а вот за невыполнение планов посевной — наверняка[1415].
Тем не менее интерес центра к территории Казахской ССР не угас, а совсем наоборот: Казахстан наряду с Сибирью стал одним из главных мест массовой ссылки 1930–1940-х гг.[1416] «Кулаки», «социально чуждые элементы», целые этнические группы (армяне, корейцы, позже — немцы и чеченцы) составляли контингент «спецпоселений» и казахских лагерей Гулага, прежде всего гигантского Карлага[1417]. Чем больше людей депортировалось в степь, тем больше влияния приобретал НКВД, чьи могущественные плановые ведомства конкурировали за скудные ресурсы с казахскими учреждениями, занимавшимися колхозным строительством[1418]. Заключённым и спецпоселенцам предстояло воплотить в жизнь проект, который большевики с самого начала вынашивали в связи с казахской территорией: распахать степь[1419]. По крайней мере, в центральном Казахстане коренное население уже не играло значительной роли в планах «освоения» «пустующего» пространства. Большевики предоставили это своим узникам и ссыльным[1420]. По выражению О.В. Хлевнюка, эти несчастные были «наркотиком», который опьянял советских плановиков, заставляя уверовать в осуществимость абсурдных целей пятилетних планов[1421].
Негостеприимная степь готовила депортированным чрезвычайно тяжкие испытания. В 1930-е гг. многие из них боялись за свою жизнь. «Кроме того, люди мы оседлые, а не кочевники, мы не привыкли к таким климатическим и бытовым условиям, к которым веками привыкали местные жители… Поэтому для нас в настоящее время и в дальнейшей перспективе ожидается только голодная смерть», — писал Молотову в 1937 г. один кореец[1422]. Отношения между коренным населением и его новыми соседями были натянутыми. Некоторые ссыльные позже вспоминали, что казахи поначалу считали их «людоедами» и «головорезами»[1423].
Поскольку многих депортированных приписывали к уже существующим колхозам, репрессивный аппарат приобретал все больше влияния на казахское население и в районах размещения ссыльных главенствовал над «гражданскими» административными структурами. За несколько лет густая сеть лагерей и спецпоселений опутала степь. Гулаг и его посёлки вместе с соответствующими комендатурами представляли ныне костяк советской власти в центральном Казахстане[1424]. Кейт Браун утверждает, что разделение степи на зоны оградами, лагерями и спецпоселениями иммобилизовало как репрессированных, так и «свободных» казахов[1425]. На лагерных территориях, естественно, кочевые миграции стали невозможны, за их пределами пастбищные площади и кочевые маршруты тоже сокращались. Правда, после голода в центральных степных районах жило так мало казахов, что оставшейся в их распоряжении земли, при всех сокращениях, хватало для удовлетворения их потребностей. Верно и обратное: вынужденная неподвижность общества, запертого в лагерях и спецпоселениях, позволяла последним кочевникам влачить своё жалкое существование[1426].
С началом Второй мировой войны кочевничество в Казахстане пережило настоящее возрождение[1427]. С зимы 1941–1942 гг. поголовье скота стало стремительно расти, потому что сотни тысяч голов эвакуировались из областей, оказавшихся под угрозой наступления вермахта[1428]. Казахские большевики хотели сделать свою республику «важнейшей животноводческой базой страны»[1429]. Но для громадных стад не хватало ни стойл, ни кормов. Единственная возможность сохранить эвакуированный скот заключалась в его отгоне на летние и зимние пастбища. Даже в тех областях, где уже несколько лет не происходило сколько-нибудь заслуживающих упоминания кочевок, казахи снова вернулись к традиционному способу хозяйствования[1430]. Впервые после голода крупные стада пошли по «старым» степным кочевым маршрутам[1431]. Число скота, круглогодично содержавшегося под открытым небом, постепенно увеличивалось и в 1944–1945 гг. составило почти половину всего поголовья[1432].
Правда, значительная доля эвакуированных животных пала. Они десятками тысяч погибали от холода и голода[1433], а также из-за того, что в колхозах зачастую заправляли неопытные люди, не знавшие, как содержать большие стада в степных условиях. Только за первые семь месяцев 1942 г., по данным казахского Наркомата внутренних дел, пало почти 350 тыс. голов[1434]. Некоторые специалисты-аграрии винили в потерях прежде всего «варварское» обращение колхозников с животными: они не принимали необходимых мер для зимовки, не убирали падаль, способствуя тем самым распространению болезней[1435]. Ещё важнее, что перед скотоводами при возобновлении кочевого способа хозяйствования вставали структурные проблемы: не хватало основных предпосылок, например верблюдов, без которых миграции по степи давались тяжело. Из огромного верблюжьего поголовья, ещё существовавшего к началу 1930-х гг., в 1944 г. осталось не больше 90 тыс. голов[1436].
Несмотря на все недостатки и проблемы, (полу)кочевые формы животноводства теперь находили поддержку. Авторы одного примечательного документа 1945 г., посвящённого хозяйственным перспективам Актюбинской области, объявляли прежний курс на расширение посевных площадей неверным и призывали к переориентации на животноводство. Для этого, писали они, в области исключительные ресурсы, нисколько не исчерпанные, тогда как земледелие требует величайших усилий. За три прошедших десятилетия всего семь раз бывали урожаи, которые можно назвать «хорошими». Крестьяне живут бедно, посевные площади, поголовье скота и численность населения неуклонно сокращаются[1437].
Нужно было что-то делать[1438], и после войны развернулась дискуссия о будущем кочевничества. Этнографы и аграрии обсуждали преимущества так называемого отгонного животноводства[1439]. Необходимо воскресить «существовавшую раньше систему» эксплуатации пастбищ, говорилось в одной из соответствующих статей. Но это возможно лишь в том случае, если для большого числа хозяйств «основной формой будет круглогодичное отгонно-пастбищное содержание скота с гораздо большим радиусом откочёвок»[1440]. Учёные призывали беречь опыт уцелевших скотоводов-кочевников, обращая его на пользу для социалистической экономики[1441]. Явление, полтора десятка лет слывшее олицетворением нецивилизованного быта, которое в лучшем случае молча терпели, но не считали формой хозяйства, заслуживающей публичного обсуждения, теперь превратилось в доказательство превосходства «социалистического» способа производства и достойный вклад в дело защиты родины. Вместе с ним удостоились реабилитации элементы степной культуры, порицавшиеся ранее как символы «отсталости» кочевников. «Юрта, — поведал в ноябре 1945 г. на страницах «Правды» председатель СНК КССР Нуртас Ундасынов, — является наиболее совершенным, незаменимым видом жилища в условиях постоянного передвижения в степи»[1442].
Советское государство приноровилось, по крайней мере частично, к образу жизни кочующих скотоводов, создав для них и их семей специальную инфраструктуру, хоть и скромную: «красные юрты», передвижные медицинские пункты, интернаты[1443]. Заслуженные скотоводы награждались орденами и привилегиями — знаками принадлежности к различным сетям в аппарате[1444], указывавшими, что казахи окончательно советизировались. Оседлость не была отныне обязательным требованием для этого. Главное, что кочевники перестали называться кочевниками: теперь их именовали «специалистами», а их семьи — «бригадами»[1445].