Атаки — коллективизация и перевод на оседлость

Радикальная перестройка и покорение всей сельской социокультурной среды — такова глобальная цель, которую большевики преследовали по всему Советскому Союзу. Крестьяне (а в казахском случае — и кочевники) должны были стать зависимыми сельскохозяйственными работниками и отдавать плоды своего труда государству[457]. Этому замыслу большевики подчиняли всё, соглашаясь даже на чудовищные экономические потери. Во всех остальных регионах СССР раскулачивание, принудительные заготовки и коллективизация, сочетаясь, приводили в конечном итоге к максимально возможной экспроприации ресурсов; в Казахстане коллективизация, раскулачивание и перевод кочевников на оседлость также служили для приобретения рычагов власти над населением и ресурсами гигантской территории (особенно скотом)[458].

Таким образом, правильно понять эти кампании можно только в их взаимодействии; они, по сути, реализовали схожие намерения, следовали одной и той же эскалационной логике и обусловливали друг друга. Недаром лозунг большевиков для Казахстана гласил: «Перевод на оседлость на основе сплошной коллективизации»[459]. Развёрнутое под этим знаменем наступление произвело такое разрушительное действие, что республике понадобились десятилетия, чтобы оправиться.

Много раз говорилось, что важнейшая цель коллективизации заключалась в том, чтобы повысить объёмы государственных заготовок сельхозпродукции и ограничить возможности крестьян торговать на свободном рынке[460]. Для этого в 1929 г., в «год великого перелома»[461], коммунисты наметили поэтапный план достижения сплошной коллективизации и сделали всё, чтобы окончательно задушить частный сектор[462]. Действовать быстро их побуждало множество причин. Это и нежелание крестьян сдавать хлеб по низким ценам, которые предлагали им государственные скупщики. И неспособность советской промышленности выпускать в достаточном количестве потребительские товары такого качества, чтобы крестьяне стремились их покупать (отчего искусственное завышение цен на промтовары не производило желаемого эффекта). Наконец, большевики не могли больше допустить такого массового провала хлебозаготовок, как зимой 1927–1928 гг. Снабжение городов оказалось под угрозой, на кону стояла их легитимность, и без того хрупкая в глазах части рабочего класса. Амбициозную программу индустриализации возможно было финансировать только за счёт деревни; кроме того, Советский Союз рисковал потерять статус хлебного экспортёра и, следовательно, жизненно необходимые ему валютные доходы[463]. Сталин не оставил сомнений в том, что в столь трудной ситуации платить по всем счетам придётся крестьянам. В июле 1928 г. он заявил на пленуме ЦК, что с них нужно брать «дань»: «С крестьянством у нас обстоит дело в данном случае таким образом: оно платит государству не только обычные налоги, прямые и косвенные, но оно ещё переплачивает на сравнительно высоких ценах на товары промышленности — это во-первых, и более или менее недополучает на ценах на сельскохозяйственные продукты — это во-вторых… Это есть нечто вроде «дани», нечто вроде сверхналога, который мы вынуждены брать временно для того, чтобы сохранить и развить дальше нынешний темп развития индустрии… Дело это, что и говорить, неприятное. Но мы не были бы большевиками, если бы замазывали этот факт и закрывали глаза на то, что без этого добавочного налога на крестьянство, к сожалению, наша промышленность и наша страна пока что обойтись не могут»[464].

Противоречия в распределении, касавшиеся всего общества, не в последнюю очередь способствовали тому, что среди исследователей давно доминирует представление о коллективизации как дихотомичном конфликте между «государством» и «крестьянством». Однако, если посмотреть на динамику кампаний в сёлах и аулах, предстаёт более дифференцированная картина. Внутри села существовали самые разные интересы, и коллективизация подвергла общины крестьян и кочевников настоящему «испытанию на разрыв»[465]. Власть большевиков над степняками, опять-таки, была чрезвычайно хрупкой. Как показано выше, им не удавалось ни наладить в обширных районах Казахстана работу надёжных, с их точки зрения, учреждений и руководителей[466], ни уничтожить сети кочевого общества, основанные на верности и родстве. Для вторжения в жизненный мир кочевников приходилось, как правило, использовать особых уполномоченных, тройки и других (вооружённых) посланцев, которые заставляли уважать пожелания центральных органов[467]. Свою волю в степи коммунисты по большей части могли проводить лишь изредка, ненадолго и с применением или под угрозой применения превосходящих силовых средств.

Школы репрессий

Методам покорения крестьян и кочевников большевики учились во время гражданской войны. В конце 1920-х гг. они снова о них вспомнили[468]. Сталин демонстрировал товарищам в провинции мастерство экспроприации, и функционеры следовали его примеру. Большевистские руководители хорошо понимали, что при атаке на село и аул наткнутся на сопротивление как со стороны населения, так и в собственных рядах. Кампании 1928 г. дали им возможность наглядно показать крестьянам и кочевникам свою решимость, а также дисциплинировать партию и настроить её на предстоящую борьбу.

Первой мишенью в казахских кланах стали баи — среднеазиатский эквивалент «кулаков». Коммунисты всегда смотрели на традиционные клановые элиты как на своих главных врагов в казахской степи и не оставляли сомнений в том, что рано или поздно объявят им войну. Веря, что баи обладают реальной властью, большевики не могли не приложить все усилия, чтобы покончить с таким положением. Дела обстояли так, что в их распоряжении имелось только одно средство, сулившее успех: полная экспроприация, которая лишит богачей влияния.

Ленин признал это ещё в 1919 г. На VIII съезде партии он объявил казахским делегатам, которые спросили его о будущей участи баев: «Очевидно, вам придётся раньше или позже поставить вопрос о перераспределении скота»[469]. В последующие годы не раз повторялись попытки подорвать доминирующие экономические позиции байства. Причин имелось достаточно. Так, в 1927 г. 0.9% всех казахских хозяйств владели более чем 10% поголовья скота в республике. Число хозяйств, которым принадлежало свыше 50 голов, быстро увеличивалось, и состояние этих семей росло с непропорциональной скоростью[470]. Эта тенденция, указывавшая на определённое оздоровление сельского хозяйства после разрухи гражданской войны и голодных лет, служила для коммунистов признаком усиления зависимости и эксплуатации беднейших слоёв населения. Но планы казахского руководства ввести «самообложение» «зажиточных» хозяйств, направляя поступления от них на нужды соответствующего аула, встретили резкую критику со стороны Наркомата внутренних дел. Такая мера даст результат, противоположный задуманному, считали его работники. Богачи всеми силами будут стараться спихнуть общее бремя «самообложения» на середняков, и существующие конфликты только обострятся. По мнению наркомата, эффективно ослабить баев могло только прямое налогообложение в значительно большем размере, чем раньше[471]. Эта концепция победила, и налоговые гайки стали закручиваться всё туже[472]. Однако вместе с тем коммунисты пробовали и другие методы.

Семипалатинская авантюра

Начало делу положила одна телеграмма. 20 января 1928 г. Сталин уведомил И.М. Беккера[473], что больше не потерпит, чтобы цены на хлеб в Семипалатинской и Петропавловской губерниях явно превышали таковые в соседних сибирских регионах. Это представляет серьёзную опасность для хлебозаготовок в Западной Сибири, поскольку крестьянам и «спекулянтам» выгодно сбывать свой урожай в Семипалатинск. Очевидно, товарищ Беккер, первый секретарь Семипалатинского губкома, и его петропавловский коллега Райтер проигнорировали соответствующие указания ЦК и Совнаркома. Генсек обещал немедленно отправиться на место и положить конец подобной ситуации[474]. Через два дня Сталин вызвал Беккера в Рубцовск, расположенный в 140 км в Западной Сибири[475].

О чём там говорили, нам неизвестно[476]. Но мы знаем, что Сталин ездил в начале 1928 г. на Урал и в Сибирь не для развлечения, а с целью показать местным работникам, как «по-большевистски» выколачивать хлеб у крестьян. Речь о том, чтобы «при зверском нажиме» «взять крепость» хлебозаготовок «любой ценой», заявил он перед отъездом на восток[477]. «Урало-сибирский метод», как его назвали позже, должен был служить образцом для заготовительных кампаний последующих лет[478]. Сталинский урок обращения с крестьянами на практике давал коммунистам понять, чего от них ждут[479].

Очевидно, Сталин дал Беккеру полную свободу действовать в Семипалатинске по его примеру. И Беккер оказался усердным подчинённым: по всей губернии начались обыски и конфискации якобы укрываемого крестьянами от государства хлеба[480]. Хотя едва ли в каком-нибудь ещё регионе Казахстана проживало больше русских и украинских крестьян, репрессии затронули в первую очередь казахов. Европейские «кулаки», важнейшие хлебопроизводители губернии, поначалу могли особо не опасаться. Высокопоставленные функционеры в Семипалатинске придерживались мнения, что казахов слишком долго щадили. А они ничуть не «лучше» русских, объявил Беккер, так что пора и у них конфисковать лишнее[481]. Ведь реквизиции преследовали двойную цель: выполнение плана хлебозаготовок и обезглавливание кланов и крестьянских общин. Вопросом о том, насколько разумно требовать хлеб у кочевников, казалось, никто не задавался. У казахов оставался единственный выход: покупать хлеб и сдавать его на заготовительные пункты, чтобы рассчитаться по заготовкам. Однако денег у подавляющего большинства степняков водилось мало или не водилось вообще, поэтому сначала им приходилось продавать часть скота. В результате цены на скот на рынках падали, а на хлеб — росли. Таким образом, спущенные кочевникам планы по заготовкам означали для аульчан двойную нагрузку[482]. Вдобавок сроки устанавливались такие короткие, что казахи фактически не имели никакой возможности их соблюдать. Тем не менее должникам, не сдавшим свою норму вовремя, грозили драконовские кары[483]. Этот метод реквизиции хлеба у скотоводов в значительной мере повинен в обнищании широких масс казахского населения в последующие годы[484]. Здесь он был придуман и впервые испытан.

Большевики не могли не понимать, что неизбежно лишают кочевников средств к существованию. Но губернское руководство во главе с Беккером прочно усвоило основную аксиому сталинской политики заготовок: думать следует не о долгосрочных перспективах экономического развития, а о сиюминутных успехах. Надо выполнить план здесь и сейчас, и неважно, что будет в следующем году. На всех уровнях системы сверху донизу требовался результат, а невыполнение плана влекло за собой серьёзные последствия. Средства достижения цели особого значения не имели. Все знали, что это так, и действовали соответственно. Такова была логика административно-командной экономики, в которой долгосрочное планирование на бумаге существовало, но неизменно терпело крах перед лицом острой необходимости[485].

Развязанная Беккером кампания приобрела огромные масштабы. Помимо баев, против которых, собственно, и направлялась атака, пострадали казахские «середняки» и «бедняки», даже часть городского населения[486]. Во многих районах власть на себя взяли «тройки», временно отстранив обычные административные структуры. В некоторые хозяйства различные уполномоченные наведывались по нескольку раз, предъявляя все новые требования. Штамповались приговоры, не выдержавшие последующей проверки[487]. Сколько всего людей стали жертвами репрессий, задним числом оказалось невозможно точно установить. Одна следственная комиссия исходила из того, что речь идёт как минимум о 40 тыс. чел. Реальное число, вероятно, ещё больше[488].

В тогдашней казахской столице Кзыл-Орде сравнительно рано увидели как возможности этой кампании, так и связанные с ней опасности. Соответственно сигналы, поступавшие в Семипалатинск, носили неоднозначный характер. Республиканское руководство довольно вяло пыталось урезонить товарищей на северо-востоке республики[489]. У Беккера, должно быть, сложилось впечатление, будто его акция вызывает некоторое одобрение, — тем более что Голощёкин, видимо, побывал в феврале 1928 г. в Семипалатинске и присутствовал на совещании местного руководства, где обсуждались вопросы экспроприации[490]. Вдобавок Казкрайком по запросу из Семипалатинска вынес постановления об использовании конфискованного имущества баев[491]. Однако товарищи в казахской столице явно избегали одного — письменных указаний, прямо призывающих Беккера к действию. Поэтому, в числе прочего, комиссия, которая позже расследовала случившееся, пришла к выводу, что виновных следует искать в губернии[492].

Беккеровская акция охватила все слои населения. Особенно отличились уполномоченные, которые, не зная местной обстановки, определяли, кто сколько должен сдать. Они оценивали величину стада, не видя порой ни одного животного: «Приезжает в аул уполномоченный, собирает сельсовет и решает, что у такого-то столько скота, у такого столько-то, делается это на глаз, так называемым «камеральным» способом, составляется протокол и взыскивается. Считать не хотели. Нам жаловались, что таким образом высчитывали скот у казаков, живущих за 200 вёрст. Люди живут за 200 вёрст, а они составляют протокол и точно указывают, кто сколько имеет скота»[493]. В русских сёлах должностные лица поступали так же. Здесь они оценивали посевную площадь хозяйства по наличию сельскохозяйственного инвентаря, числу тяглового скота и членов семьи и на основании этого рассчитывали налог. Им было достаточно того, что семья теоретически может обрабатывать определённую площадь[494].

Активисты в аулах часто рекрутировались из представителей враждующих кланов. Каждый из них, стремясь нанести экономический урон конкурентам, считал целесообразным свалить налоговое бремя своего района на членов другого клана. Цены на скот упали как никогда. Партийные и советские работники пользовались случаем нажиться на чужой беде[495], часто злоупотребляя своими административными полномочиями[496]. Некоторые должностные лица открыто признавались, что не могли упустить столь редкий шанс: «Один из членов совета говорит, что сегодня он член совета, а завтра его не выберут, но он бедняк, и поэтому он купил скот теперь. Другой обосновал свою покупку тем, что ему нужна лошадь для разъездов, а остальные даже и этим не смогли мотивировать, они просто говорили, что скот никто не брал и поэтому они решили якобы поддержать правительство, скупая скот за бесценок у населения»[497].

Хотя Беккер и его окружение потом и старались представить дело иначе, именно они «спустили с цепи» своих людей в степи и подстрекали к агрессивным действиям. В том числе и поэтому активисты не стеснялись прибегать к силе и «административным» методам. В сравнении с последующим разгулом коллективизации их поведение выглядит почти безобидным. Тем не менее несколько человек за эти месяцы лишились жизни, а целый ряд лиц при сомнительных обстоятельствах угодил в лагеря и тюрьмы.

Атаки на аулы в кратчайший срок взбудоражили всю губернию. Многие, пытаясь спасти себя и свою скотину от большевиков, скрывались в глуши. Некоторые баи нарочно превращали себя в «бедняков», раздавая стада приближённым и родственникам. Другие, пользуясь близостью китайской границы, как уже не раз бывало, бежали в Синьцзян[498]. Воскресли воспоминания о 1916 годе[499]. Более 400 семей ушли через горы, причём не только «зажиточные баи», но и «бедняцкие», и «середняцкие» хозяйства. С точки зрения коммунистов, особую досаду вызывало то, что среди беженцев находились председатели советов, комсомольцы и даже члены партии[500]. Советские пограничники задерживали и арестовывали кое-кого из беглецов, но действительно запереть границу на замок они были не в состоянии[501].

Беккер в немилости

«Международный» аспект авантюры и открытое пренебрежение фундаментальными элементами советской национальной политики в конце концов привели к скандалу. Одностороннее обложение казахов обязательствами по заготовкам противоречило всем большевистским заповедям в национальном вопросе, а то, что наряду с баями оно касалось и других групп населения, не соответствовало речам о справедливости и равноправии. Напряжённость достигла такого уровня, что в Москве почувствовали необходимость отреагировать. Ещё весной 1928 г. ЦК и ВЦИК направили в губернию комиссию под началом А.С. Киселёва[502] для расследования ситуации. В своём докладе Киселёв категорически утверждал, что Беккер зарвался, но руководство Казахстана тут ни при чём («крайком в этом отношении никаких указаний не давал»)[503]. В конце июля Политбюро сняло Беккера с поста и остановило кампанию[504]. В конце сентября последнему пришлось лично отправляться в Москву — на ковёр в Президиум ВЦИК[505].

Там, однако, Беккер стал обороняться. В принципе он следовал той же политике, твердил он, что проводится и в других регионах Советского Союза, и получал множество весьма противоречивых указаний, которые просто старался исполнять. Все на него нажимали и требовали план. Беккер прекрасно понимал, как важно ему не остаться единственным виновником и переложить хотя бы часть ответственности «наверх». Конечно, признавал он, допущен ряд серьёзных нарушений, прежде всего в отношении казахских аулов, но он-то как раз неоднократно пытался утихомирить товарищей на местах[506]. Кое-где вынужденно приходилось применять в ауле чрезвычайные меры, но это всегда происходило по согласованию с крайкомом. Члены семипалатинского партийного руководства его поддерживали, во всех важных вопросах они были единодушны, и ни о какой «диктатуре Беккера» не могло быть и речи.

Поразительно, не сдержался один из членов комиссии, почему это «директивы центра», о которых тут столько говорится, не выполнялись ни в одной из других областей Казахстана. Калинин как председатель Президиума упрекнул саму комиссию за «вегетарианское» заключение: констатируя тяжкие прегрешения, она, тем не менее, не предлагала никаких серьёзных санкций. Не считать же «наказанием» снятие Беккера с его поста в Семипалатинске! По словам Калинина, к нему и так без конца поступали от ответственных работников просьбы о переводе из этих мест[507]. Как минимум, заявил он, Беккера следует исключить из партии и отдать под суд[508]. По мнению Смидовича, все успехи последних лет оказались в опасности: «Товарищи, если бы пришли белогвардейцы и поставили себе целью разрушить нашу работу, экономику и т.д. — могли ли бы они выдумать более продуманную линию, чтобы повести контрреволюцию в крае?»[509]

За «честного коммуниста» Беккера, сделавшего себе «имя» в гражданскую войну, вступился А.И. Догадов. Легко говорить, сидя в бюро, возмутился он, но ведь сила большевистской партии в том и состоит, чтобы, взявшись за какое-то дело, делать его. Этот профсоюзный руководитель уверял, что любой на месте Беккера поступал бы так же, и предупреждал о последствиях реального суда над провинившимся: «Я согласен с выводами комиссии, а никаких судов делать не надо, потому что это опасная вещь и мы тогда должны бы отдать под суд 90% наших секретарей Губисполкомов и Губкомов, и останется один Пётр Гермогенович [Смидович. — Р.К.], но и вас отдадут под суд тогда»[510]. В известном смысле Догадов был прав: коммуниста в данном случае пригвождали к позорному столбу за поступки, обычные для практики большевистской власти в деревне. Беккера интересовал только результат и не волновало, какими средствами он будет достигнут. Очевидно, заметил Калинин, Беккер заботился исключительно о своём «политическом реноме». Тем самым председатель Президиума ВЦИК косвенно подтвердил слова Догадова: успехи в проведении хлебозаготовок в конечном счёте оправдывали любые средства, однако не гарантировали функционерам сохранение постов. Сегодняшний триумф достаточно часто мог превратиться в «преступление» назавтра, когда ветер переменится. Десять лет спустя последствия этого по большей части оказывались роковыми. Беккера же после падения ждало сравнительно мягкое приземление: ему запретили в течение года занимать ответственные должности в партаппарате, но его дальнейшей карьере семипалатинская авантюра практически не повредила[511]. Через несколько лет он стал первым секретарём Карагандинского обкома и руководил областью в тяжёлые годы голода. Потом работал уполномоченным Комиссии партийного контроля в Узбекистане[512].

Столь интенсивные дебаты по его делу связаны с тем, что оно во многих отношениях представляло собой прецедент. В Семипалатинске впервые пришли к мысли выколачивать хлеб в большем объёме у группы населения, не обрабатывавшей землю и не торговавшей хлебом. Вдобавок речь шла об одной из самых первых кампаний по заготовкам и раскулачиванию, при которых этнические и национальные критерии играли как минимум столь же важную роль, что и социально-экономические факторы[513]. Главное бремя легло на казахов, но допускались и другие варианты. Кроме того, события разворачивались в одном из приграничных районов, которым большевики всегда уделяли повышенное внимание, так как, с одной стороны, думали о пропагандистском значении советской действительности для внешнего мира («витрине революции»), а с другой стороны, опасались «пагубного влияния» заграницы на жителей этих «чувствительных зон»[514].

Осенью 1928 г. ситуация ещё не созрела настолько, чтобы говорить о «ликвидации» целых «классов». Вероятно, это объяснялось и существовавшей пока необходимостью считаться с позицией Н.И. Бухарина и его сторонников, которые выступали против навязываемого Сталиным курса на коллективизацию[515]. Внешне московское руководство демонстрировало мягкость и единство. Велено было возместить убытки всем, у кого «незаконно» конфисковали имущество, вынесенные им приговоры отменили. К бежавшим в Китай отправили посланцев с вестью о прекращении разгула репрессий[516]. В Кзыл-Орде также приняли постановления, говорившие о несправедливости обращения с казахами и обещавшие компенсацию. Беккер и его подручный Бекбатыров, разъяснялось там, неправильно поняли решения XV съезда партии; тем не менее сами «чрезвычайные меры» во время хлебозаготовок в принципе правильны, хотя применять их в отношении «середняков» и «бедняков» не годится и в будущем этого постараются не допускать[517]. На тот момент ещё делались попытки подчинить более-менее чётким правилам и ограничить террор в деревне. Коммунисты не думали раскручивать спираль произвольных репрессий, они пытались одолеть своих «врагов».

Возложение расходов по компенсации на Казкрайком было не лишено логики: в конце концов, Голощёкин и его окружение тоже, по крайней мере отчасти, несли ответственность за семипалатинскую авантюру. Но оно поставило Кзыл-Орду в трудное положение. Тогдашний председатель казахского Совнаркома Ныгмет Нурмаков[518] признал, что Казахстан должен возместить причинённый ущерб, однако заявил, что не знает, насколько это возможно, и попробовал выпросить денег из бюджета РСФСР. Ему вторил Кулумбетов, уточнивший позицию казахского руководства: «Конечно, мы будем бить того, кто виноват в истреблении скота, но это не значит, что мы откуда-то должны искать средства для удовлетворения пострадавших… за всякое головотяпство Правительству трудно отвечать»[519]. Какие суммы в действительности пошли на выплату компенсаций и сколько голов скота вернулось к первоначальным владельцам, неясно[520].

Среди убеждённых сторонников большевиков в Семипалатинской губернии попытки исправить содеянное встретили мало понимания. Особенно много критических замечаний звучало среди русских крестьян, которые не раз с одобрением высказывались о жёстких мерах против казахов. Крестьяне защищали Беккера, считая, что партия не должна признавать ошибки, а группой «обиженных середняков», в конце концов, можно пренебречь[521]. Эти люди не могли понять, почему партия снова идёт на поводу у отдельных «кулаков». Вероятно, в число критиков входили те «бывшие красные партизаны», о которых преемник Беккера Кунаев в декабре 1928 г. наполовину с восхищением, наполовину с опаской писал, что они до сих пор сохранили партизанский «дух» и в любой момент готовы взять в свои руки раскулачивание собственных сёл[522].

Коммунистов, которые видели в национальной политике не просто тактический ход, семипалатинские события, напротив, потрясли. С их точки зрения, подобные действия заслуживали суровых санкций. У них не укладывалось в голове, как можно пожертвовать небольшими, но с таким трудом достигнутыми успехами в национальном вопросе ради хлебозаготовок. Поэтому они требовали голов предполагаемых виновников и компенсации для пострадавших. Однако в конечном счёте противники Беккера проиграли. Им пришлось признать, что в Семипалатинской губернии были испытаны методы, которые вскоре в обязательном порядке стали применяться везде, где требовалось заготовлять хлеб и репрессировать кулаков, — то есть по всему Советскому Союзу.

Практиков из регионов это уже не удивило. Большинство защитников Беккера своими глазами видели, что происходит в Казахстане, или набрались опыта войны с крестьянами в других областях СССР. Таким образом, разногласия по поводу «самоуправства» Беккера можно интерпретировать как часть процесса обучения, в ходе которого далёким от практики членам руководства следовало научиться, как конкретно проводить хлебозаготовки и раскулачивание, и понять, что для Сталина никакой приемлемой альтернативы больше не существует. Административный произвол стал для функционеров и активистов правилом, а физическое насилие — неизменно предпочтительным методом действий[523]. Сталин санкционировал жёсткую линию в отношении крестьянства. Вполне вероятно, и он, так же как адвокаты Беккера, на личном опыте убедился, что судьбы отдельных людей принимать во внимание не стоит[524]. Поездка в Сибирь укрепила его в этом убеждении. Здесь он пропагандировал радикальные шаги и увидел, насколько эффективны «чрезвычайные меры» в обуздании непокорных крестьян[525].

«Малый Октябрь»

В августе 1928 г. началась долго подготавливавшаяся операция по экспроприации «самых зажиточных баев»[526]. На первый взгляд, кампания «дебаизации», которую можно считать казахским вариантом раскулачивания, являлась продолжением «одиночной вылазки» Беккера, ведь и для неё мишенью служили прежде всего традиционные элиты в аулах. Но теперь всё делалось «по правилам»: имелись официальные постановления и однозначные директивы партийного руководства[527]. «Богатых баев» и «полуфеодалов» надлежало экспроприировать и вместе с семьями выселять из родных мест, а их собственность раздавать «бедному населению», якобы в целях борьбы с имущественным неравенством и повсеместной «эксплуатацией»[528]. Официально кампания должна была затронуть только «крупнейших» скотовладельцев. Средним и даже «зажиточным» хозяйствам опасаться нечего, уверяли коммунистические активисты. Соответствующее постановление гласило, что речь идёт всего о 696 баях во всём Казахстане. «Богатым» считался тот, кто в кочевых районах имел свыше 400 голов скота, в полукочевых — свыше 300 сельскохозяйственных и рабочих животных, в аграрных — свыше 150[529]. Казахскому аулу, который пока «не ощутил дыхания Октября»[530], предстояло познакомиться с большевиками. На повестку дня, таким образом, ставилось не что иное, как радикальный передел имущества и скота внутри аула одновременно с экспроприацией и высылкой наиболее влиятельных клановых авторитетов.

Этот так называемый малый Октябрь[531], собственно, и положил начало коллективизации в Казахстане. Голощёкин в мае 1928 г. пояснил, почему необходима дебаизация: кампания направлена не просто против самых экономически значительных фигур, но и против самых влиятельных «врагов» и «вредителей» в степи. Первый секретарь крайкома связывал с ней надежду на решающий прорыв в деле «советизации аула». О конкретных мерах её проведения Голощёкин высказался довольно расплывчато, оставляя местным функционерам большое поле для манёвра: нельзя, мол, заранее дать «общие рецепты» конфискации; в различных районах, несомненно, должны применяться весьма разные методы[532]. Определять их конкретнее он не видел нужды[533]. Обнародованное в конце августа окончательное решение о конфискации вызвало по всей республике волну небывалых дотоле репрессий.

В души ряда местных коммунистов, несмотря на их принципиальное согласие с экспроприацией, закрадывались некоторые сомнения. Председатель киргизского Совнаркома Юсуп Абдрахманов, к примеру, на одном заседании Средазбюро выступил против «малого Октября» — не из сочувствия к баям, а потому, что не верил в положительное воздействие этой кампании на бедное население кочевых районов. В Киргизии, записал он в дневнике, подобных мер пока никак не следует предпринимать[534]. А У.К. Джандосов, назначенный уполномоченным по проведению кампании в Джетысуйской губернии, ратовал за то, чтобы как можно шире ознакомить руководящих работников на местах с процессом принятия решений. Таким образом, надеялся он, с одной стороны, можно будет избежать перегибов, а с другой стороны, местные практики получат представление о действительных целях и масштабах дебаизации. Однако слушать его никто не стал. «Этого не надо делать», — написал кто-то, предположительно сам Голощёкин, на полях письма, в котором Джандосов высказывал своё предложение[535].

Казахские товарищи не придумывали какого-то особого пути. Они подхватывали и воспроизводили то, что происходило тогда во всех уголках Советского Союза: везде повышались налоги, «богатых» крестьян и кулаков облагали все новыми поборами. А главное — уполномоченные прибегали к так называемым административным мерам, чтобы отобрать у крестьян хлеб. В течение 1928 г. конфискации снова стали обычным средством государственной политики. Реанимировался военный коммунизм[536].

В одной брошюре о «социалистическом строительстве» в Казахстане говорилось без обиняков: «Мирными обычными путями работы, по примеру русской деревни, современных социально-экономических отношений в ауле не изменишь. Нужны революционные методы»[537]. «Малый Октябрь» быстро приобрёл насильственные черты. В некоторых местах тройки довольствовались угрозой применения физических средств нажима. В других же аулах они брались за дело всерьёз, истязая тех, кого подозревали в укрывательстве скота и прочего имущества. Типичен случай с казахом Актау Аденовым. Он хотел отделить свой скот, который пускал пастись со стадами бая Джердектабканова, от подлежащих конфискации животных. Но комиссия по конфискации, состоявшая из руководящих работников Алма-Атинского округа, очевидно, решила выбить из него дополнительную информацию: «В тот же день вечером Комиссия вызвала Аденова в степь, и над ним была учинена инсценировка расстрела. Аденов был раздет догола и связан, на него наставлялось оружие, и в половой орган Аденова… вставляли тонкие прутья»[538]. С Джердектабкановым, который, собственно, и являлся объектом «следствия», обошлись не менее круто. После этого от комиссии уже не требовалось особых усилий. Слухи о её беспощадности быстро разошлись по ближним и дальним окрестностям: «Всякий готов был отдать всё, что есть, лишь бы не сделаться объектом грубого издевательства, истязания и т.д. Этот урок был учтён всеми»[539]. В прочих районах происходило нечто похожее. Решимость коммунистов не оставила равнодушными русских и украинских крестьян, которых кампания пока не касалась. Глядя на то, что творится у них на глазах, они делали вывод об опасности, которая вскоре могла грозить им самим: «Киргиз раньше миловали, а нас, русских, жали, налегали, а теперь у них скот бесплатно забирают, но если у них забирают, то начнут и у нас отбирать»[540].

Кроме того, под прикрытием дебаизации сводились старые счёты: верные партийной линии большевики расправлялись с политическими противниками и «врагами советской власти», представители различных кланов и сетей — с нежелательными конкурентами. Легитимирующим средством им служили строки из постановления, которые расширяли круг потенциальных жертв, включая в него, помимо «крупнейших» баев, всех, кто «препятствует советизации аула» при помощи своего богатства и общественного влияния[541]. Этот весьма растяжимый пункт открывал полный простор для административного произвола. Он свидетельствовал, что в конечном счёте решающее значение имели не пропагандируемые публично экономические причины кампании, а желание вмешаться в расстановку сил в ауле. Целенаправленные атаки на казахские элиты одновременно служили для того, чтобы подорвать их авторитет на местном и региональном уровне. Во всех уголках степи эмиссары революции перешли в наступление[542]. В придачу репрессии не ограничивались казахскими аулами: они обрушивались также на бывших членов «Алаш-Орды», казахскую интеллигенцию и неугодных местных партийных и советских работников[543].

Несомненно, начало эскалацию государство. Но вскоре она приобрела собственную динамику, оставляя государственным органам только роль зрителей, хотя они всеми силами старались изобразить происходящее «классовой борьбой в деревне». Как раз на среднеазиатских окраинах ничто не могло быть дальше от истины. В здешних сёлах и аулах не существовало классов, которые хотели видеть большевики, люди жили в системе клановых и родовых отношений. Эти сообщества отнюдь не обходились без конфликтов, и многие люди хватались за удачную возможность выбраться — хотя бы на текущий момент — из маргинального положения[544]. Ввиду своего происхождения из той же социальной и культурной среды они были в состоянии чрезвычайно эффективно воздействовать на соседей, порой не без помощи насилия. Они знали, на какие пастбища те отгоняли стада, чтобы спрятать их от заготовительных отрядов, знали о «тёмных пятнах» в их биографиях, могли использовать в своих целях скрытые обиды и распри[545].

Советский аппарат и политические кампании не впервые служили орудием в местных и региональных конфликтах. Но теперь стали другими последствия победы или поражения. На кону стояло само существование побеждённых — «кулаков» и «баев». Правда, поначалу радикальные изменения в сельских социальных структурах не казались одинаково опасными для всех крестьян и кочевников. В особенности перед беднейшими членами местных общин открывались прекрасные шансы: поддержка реквизиций не только приносила материальное вознаграждение, но и повышала перспективы получить влиятельный пост и подняться по социальной лестнице[546]. Кроме того, раскулачивание многим давало долгожданную возможность разделаться со старыми врагами и конкурентами. Коллективизация была не только войной государства с народом; народ воевал и между собой.

Коммунисты не питали иллюзий насчёт молчаливости и надёжности своих первичных организаций в степи. Если уполномоченные извещали о своём прибытии, баи могли подготовиться. Партработники неизменно убеждались, что не зря заранее настаивали на строгой секретности: между баями и остальными аульчанами чаще всего существовали весьма тесные связи. Поэтому подстрекатели вроде некоего Джельбаева объясняли, что недостаточно выселять баев, которые и после депортации сохранят влияние на своих приспешников: «Необходимо их также перебросить подальше от нас и уничтожить их с корнями, всех этих родственников и близких людей баев»[547].

Когда коммунисты Алма-Атинского округа в ноябре 1928 г. подводили первые итоги кампании, докладчик Б.А. Алманов вынужден был признать, что никакие попытки держать планы конфискации в секрете не помогали. Намеченные жертвы всегда «раньше всех остальных» узнавали, что их ждёт. О том же рассказывали и другие коммунисты. Но в первую очередь оборонительные стратегии атакуемых срабатывали потому, что они зачастую находились в наилучших отношениях с местными работниками, пользуясь их неограниченной поддержкой. Председатель окрисполкома Бисенгали Абдрахманов[548] поведал делегатам партконференции: «Аульные коммунисты, конечно, имели связь с баями, пользовались у баев лошадьми, пользовались у баев дойными коровами… Снимали шапки тогда, когда бай заходил туда, где сидел тот или иной ответственный работник района или аульный работник, то ему освобождали почётное место»[549]. Многие товарищи, продолжал он, брали взятки, наблюдались даже связи коммунистов с байскими дочерьми. В этом месте в протоколе отмечено: «Смех». Здесь не над чем смеяться, с коммунистической чопорностью одёрнул делегатов Абдрахманов, это пример исключительно тяжёлых условий, в которых приходится вести работу в ауле[550]. Его словам вторили и другие доклады, например по Джетыгаринскому району: там прокурор Жалтауров предупредил местного бая об опасности и получил в благодарность десять баранов[551]. Всюду партийцы не упускали случая погреть руки[552].

Многие жертвы пытались противопоставить действиям троек «оружие слабых»[553]. Они не сопротивлялись открыто, но и не собирались просто так расставаться со всем, что составляло их богатство и определяло их статус. Документировано множество случаев, когда богатые баи раздавали стада родственникам и приближённым, чтобы считаться бедняками[554]. Другие продавали свой скот на рынках и базарах региона, что привело к такому же резкому падению цен, как в начале года в Семипалатинской губернии. Третьи бежали через близкую границу в Китай, ища там убежища для себя и своих стад. Большевики не исключали возможности открытого вооружённого восстания против дебаизации. Так, например, работники Актюбинского окружкома формировали вооружённые «коммунистические отряды», которые можно было бы при необходимости бросить в бой[555]. Однако в основном казахи (по крайней мере, на тот момент) вели себя тихо.

Столь же спокойно они реагировали и на попытки властей заручиться содействием населения. К досаде коммунистов, многие люди попросту выжидали. Об активном участии широких масс в конфискациях не могло быть и речи: ведь они были направлены против непререкаемых авторитетов кочевых сообществ, от расположения которых всегда зависела жизнь любого отдельного человека. Местные активисты сильно рисковали. В Челкарском районе один человек погиб из-за того, что агитировал за конфискацию. В селе Мерке «бай, бывш[ий] управитель Умар и его сыновья публично избили на Меркенском базаре бедняка Утабая Перемкулова за то, что он давал властям сведения об укрытии»[556]. Видимо, подобные перспективы не вызывали особого энтузиазма. А там, где овец и коз, изъятых у богачей, на глазах у всех передавали беднякам, эти животные зачастую спустя немного времени после отъезда тройки снова паслись на выгонах своих прежних владельцев[557].


Оборотную сторону отмеченной выше солидарности являли конфликты между конкурирующими кланами. Приверженцы каждого из них в местной администрации делали всё, что в их силах, дабы уберечь от репрессий представителей собственного лагеря. Если это оказывалось невозможным, они, по крайней мере, старались, чтобы при переделе собственности предпочтение отдавалось их людям. Поэтому дебаизация во многих местах вела к углублению уже существующих конфликтов. Очевидно, так случилось, например, в Челкарском районе. Здесь жители аула № 12 в декабре 1928 г. жаловались на допущенную по отношению к ним несправедливость. При распределении имущества жившего в их ауле бая Махатарова около 200 голов скота получили несколько жителей других аулов. А гораздо большая часть махатаровских стад вообще бродила по степи бесхозно. Тем не менее просьбы аульчан подумать и о них остались без ответа. «Бедняки, батраки и комсомольцы», писали жалобщики, не встретили «справедливого отношения со стороны комиссии». Комиссия сочла, что все они слишком богаты, чтобы давать им скот, но это ошибка. Особенно возмутило авторов письма предложение в первую очередь выделять скот жителям тех аулов, где не проводилось конфискаций[558].

Опытных функционеров ВЦИК не обманули попытки казахов прикинуться неимущими и безобидными. Они предполагали (и совершенно справедливо), что здесь в первую очередь идёт речь о межродовых конфликтах. Им хотелось точнее выяснить обстоятельства дела. Однако прошло чуть не девять месяцев, прежде чем они получили из Казахстана ответ на свой запрос, — яркое свидетельство неэффективности коммуникаций между советскими органами. Только в сентябре 1929 г. казахская сторона разъяснила: жители аула № 12 принадлежали к тому же роду, что и Махатаров, и помогали ему укрывать скот. Нескольких из них за это оштрафовали и осудили. В остальном же никаких нарушений не допущено. Некоторым заявителям из аула действительно отказали в наделении скотом, но только потому, что комиссия «не была уверена в том, что заявители полностью экономически используют полученный скот»[559], иными словами — сомневалась в истинных намерениях потенциальных получателей. Напрашивалось подозрение, что жалобщики в первую очередь стремятся одержать верх над жителями других аулов и сохранить имущество за собственным родом. Случаи, когда скот распределялся не так, как предусматривалось в распоряжениях, бывали и в других местах. Однако уже в апреле 1929 г. коммунисты резюмировали, что это не имело «большого политического значения» для общего результата кампании[560].

Иначе смотрела на вещи Зейнеб Маметова (и не она одна). Всё имущество её мужа Базарбая Маметова конфисковали по августовскому постановлению 1928 г., а его самого выслали из родных мест. Маметов не был «обычным» баем — он принадлежал к той горстке образованных казахов, которые в ранней юности сделали карьеру в «Алаш-Орде», а впоследствии примкнули к большевикам. В 1917 г., всего в 18 лет, Маметов стал председателем Лепсинского уездного комитета и входил в недолговечное правительство «Алаш-Орды». Затем он сменил сторону и после некоторого интермеццо в ЧК работал на разных должностях в советском юридическом аппарате, пока в 1925 г., очевидно, не лишился всех постов и не вернулся в степь, дабы посвятить себя скотоводству[561]. Такая биография делала Маметова идеальной мишенью для репрессий «малого Октября», и теперь он сидел в тюрьме в Уральске. 31 января 1929 г. Зейнеб Маметова подала жалобу в республиканскую прокуратуру в Кзыл-Орде. Мать двоих маленьких детей требовала отмены всех санкций, наложенных на её мужа, и прекращения возбуждённого против него дела[562]. Потом Зейнеб дважды посылала запросы, поскольку дело не двигалось, но оба раза безуспешно[563]. По сути, доказывала она, в ходе кампании сводились старые счёты. Клановые распри, уязвлённое самолюбие и злоба представителей конкурирующих сетей повинны в том, что её мужу предъявляются нелепые обвинения. Прежней принадлежности супруга к «Алаш-Орде» она отрицать не могла, но старалась преуменьшить его роль как бывшего члена правительства, «потому что он, известно всем, не обладает никаким организаторским талантом или инициативой»[564]. Особого доверия подобное возражение не вызывало. К тому же прокуратура вскоре после первого письма Маметовой категорически постановила, что в деле Базарбая Маметова всё правильно и жалобу следует считать необоснованной[565].

Прошлое настигло и казаха Иблия Каймулина. Ему аукнулась тяжба, которую он вёл в середине 1920-х гг. против отца Абдрахмана Байдильдина[566] (чрезвычайно влиятельной фигуры во время «малого Октября») и выиграл. Байдильдин, как прекрасно знал Каймулин, входил некогда в руководство движения «Алаш» и только после разгрома белых обрёл новое политическое пристанище у коммунистов. В ходе кампании дебаизации Каймулин, отнюдь не зажиточный скотовод, имевший не более тридцати голов скота, лишился всего имущества и вместе с семьёй был выселен из родного Петропавловского округа. Зато собственного отца, который до 1917 г. в качестве уездного начальника и народного судьи сотрудничал с царскими колониальными властями и возглавлял клан, включавший свыше 2 тыс. семей, Байдильдин уберёг, взяв под своё крыло. Целый ряд других представителей местной казахской верхушки также избежал конфискации. Каймулин жаловался в ЦКК, что с ним обошлись несправедливо, а у него нет средств защищаться от таких «сильных людей»[567]. Ему это мало помогло. Казахская контрольная комиссия, как и следовало ожидать, в марте 1929 г. опровергла все обвинения против Байдильдина («речь идёт о явной клевете») и вообще его причастность к репрессиям против Каймулина. По её словам, конфискация и выселение в данном случае осуществлялись абсолютно законно «на основании постановления собрания бедноты района, материалов ГПУ и решения местных парт[ийных] и советских органов»[568]. А о своём прошлом Байдильдин всегда открыто и без малейшей утайки информировал соответствующие ведомства.

Разумеется, в поведении Байдильдина не было ничего необычного. В ситуации, когда отдельные районы и области получали чёткие указания, сколько «баев» им надлежит у себя выявить, члены местных сетей всеми силами старались защитить своих, подставляя под удар неугодные персоны. Остаётся только догадываться, как разрешилось бы дело Каймулина, если бы он подождал с жалобой несколько месяцев или если бы жернова советской бюрократии вращались медленнее, ибо в декабре того же года Байдильдина исключили из партии как «сотрудника колчаковской разведки»[569], предали суду и осудили за участие в «национально-буржуазном» заговоре. В апреле 1930 г. его расстреляли.

Даже большие революционные заслуги теперь не спасали от преследований[570]. Многие пострадавшие направляли в различные инстанции заявления и жалобы по поводу постигшей их несправедливости. Они писали о неправомерной конфискации, а чаще всего — добивались отмены решений о выселении[571].

Дебаизация стала увертюрой к намного более широкой кампании коллективизации, в которую она плавно и перетекла. Она предоставила функционерам различных административных звеньев прекрасную возможность разделаться с их главными врагами и соперниками. Вопреки тому, что утверждали многие казахи, речь тут шла отнюдь не только о европейско-казахском противостоянии. В выявлении и преследовании «богачей-баев» самое горячее участие принимали в первую очередь местные кадры и активисты. Региональные партийные комитеты посылали в степь на проведение кампании почти исключительно казахов[572]. Их действиями зачастую руководили не высшие идейные соображения, а сугубо личные причины. В обстановке кампании сводились счёты и разрешались старые распри. В одном докладе говорилось, что в руководящих органах нет ни одного работника, который подходил бы к делу непредвзято[573]. И никого это не удивляло, кроме нескольких приезжих коммунистов, имевших задание расследовать случаи «злоупотреблений» и «перегибов».

Высшее руководство рассматривало итоги кампании с двойственным чувством. С экономической точки зрения, никакие пропагандистские преувеличения не могли скрыть скудость достигнутых успехов. Не удалось конфисковать и перераспределить даже изначально заданное количество скота — 226 тыс. голов[574]. Голощёкин постарался обернуть поражение в победу: по его словам, значительная часть официально репрессированных (136 из 696 чел.[575]) попала под прицел большевиков не из-за богатства, а из-за своей прошлой деятельности в качестве должностных лиц при царизме и «контрреволюционеров». Кроме того, ведь заранее было известно, что ни «настоящих советов», ни «настоящих партячеек в ауле» нет, и, тем не менее, планы на две трети выполнены, рапортовал он[576]. Однако «новый авторитет» советского аппарата в ауле, о котором столько трубили, при ближайшем рассмотрении так и остался несбыточной мечтой. Боевыми единицами кампании служили отнюдь не силы местного аппарата. И не без причины конфискации в большинстве случаев проводились без привлечения низовых организаций. Укрепление собственных местных структур выглядело бы иначе. Но об этом в конечном счёте и речи не шло.

Во время «малого Октября» на небольшой, строго определённой группе испытывались и оттачивались методы, которые чуть позже будут применены ко всему населению. Тогда ещё под удар попадали отдельные, выбираемые по более или менее объективно обоснованным критериям люди и их семьи, произвол и физическое насилие не приобрели тех масштабов, которые будут свойственны им в дальнейшем, а кочевники и оседлые крестьяне в основном вели себя смирно. Сопротивление, как правило, носило пассивный характер. Большинство выжидало. Перспектива поживиться кое-чем из байского добра, вероятно, примиряла с атаками коммунистов многих из тех, кто в принципе относился к ним критически. Пока страдала горстка людей, у множества остальных надежда на личную выгоду заглушала сомнения.

Экономические аспекты служили важными, но отнюдь не единственными критериями выбора жертв дебаизации. На первом плане стояло не уничтожение «байства как класса», а устранение тех, в ком большевики видели потенциальных мятежников: бывших должностных лиц царской колониальной администрации, представителей казахской верхушки, и прежде всего руководителей «Алаш-Орды». «Политический эффект» кампании проявлялся в её избирательности и внушаемой репрессиями общей неуверенности[577]. Амнистии и обещания первых лет после захвата власти большевиками утратили силу. Видные бывшие конкуренты коммунистов, добравшиеся до высоких постов в государственном и партийном аппарате, попали теперь на мушку вместе со средними и мелкими «функционерами» недолговечного национального правительства[578]. Сколько бы ни твердила советская пропаганда о сброшенных оковах угнетения, фактически речь шла о мести людям, которые давно уже были для своих противников бельмом на глазу.

Методы принуждения — коллективизация и раскулачивание

Крестьянам и кочевникам предстояло платить за всё. Успех первой пятилетки, с началом которой в 1929 г. был окончательно взят курс на форсированную индустриализацию страны[579], в решающей степени зависел от как можно более полного контроля над аграрным сектором. Зимой 1929–1930 гг. в советской деревне разверзся ад[580]. Кулаков «ликвидировали», ресурсы экспроприировали, крестьян и кочевников загоняли в колхозы. На пленуме ЦК в апреле 1929 г. Сталин ещё раз пояснил: «Уральско-сибирский метод [беспощадные репрессии в деревне. — Р.К.] тем, собственно, и хорош, что он облегчает возможность поднять бедняцко-середняцкие слои против кулаков, облегчает возможность сломить сопротивление кулаков и заставляет их сдать хлебные излишки органам Советской власти»[581]. В декабре генсек заговорил о «ликвидации кулачества как класса», месяц спустя Политбюро приняло соответствующее постановление. Не оставалось никаких сомнений: хлебозаготовки и коллективизация означали войну с крестьянством, а в Казахстане заодно и войну с кочевниками, чей перевод на оседлость стоял теперь на повестке дня. Те, кто не склонялся перед волей уполномоченных, испытывали на своей шкуре непреклонность большевиков во всей её суровости.

Местных товарищей мало волновал тот факт, что, отбирая у крестьян и кочевников последнее за «непослушание»[582], они обрекают их на гибель. Напротив: большевистское руководство постоянно поощряло и побуждало к подобным действиям. Самое главное, напутствовал, к примеру, Молотов секретарей республиканских ЦК в феврале 1930 г., чтобы работники на местах проявляли «максимальную инициативу» при конфискации скота[583]. Ни население, ни учреждения советского государства в деревне, ни кочевая экономика не были готовы к перегибам коллективизации[584]. Сталинская «революция сверху» предъявила как к крестьянам и кочевникам, так и к партийным и советским работникам структурно непосильные требования. Старый уклад разрушали силой, не сформулировав реалистичных планов на будущее.

Раскулачивание как разбой

Кампанию раскулачивания можно истолковать как попытку советского государства разделить сельское население на две группы: подавляющее большинство тех, кто в будущем станет жить и трудиться в колхозах, и меньшинство кулаков и их мусульманского аналога — баев, — которых большевики считали противниками своего строя. С последними, как гласили постановления сталинского партийного руководства о «ликвидации кулачества как класса», надлежало бороться посредством экспроприации и арестов, высылки целыми семьями и расстрела самых непокорных. В целом эти меры должны были затронуть от 3 до 5% крестьянских хозяйств[585].

Однако решение о том, кого необходимо репрессировать, принималось чрезвычайно произвольно. Все определения в конечном итоге так и остались (и не могли не остаться) расплывчатыми, поскольку экономические возможности советских крестьян сильно разнились в зависимости от региона[586]. Попытки казахских коммунистов выработать какие-то объективные критерии показали свою тщетность ещё в 1928 г. Но как тогда, так и теперь следовало выполнять план[587], то есть отыскивать соответствующее количество жертв. Делалось это в основном двумя способами. Во-первых, уполномоченные со стороны располагали списками, на основании которых устанавливали «классовое положение» отдельных крестьян; в эти списки входили имена всех, кого в предыдущие годы лишили избирательных прав за чрезмерную зажиточность[588]. Во-вторых, коллективизаторы пользовались информацией от сельчан и местных коммунистов, хотя, должно быть, понимали, что такие сведения достаточно часто отражали, скорее, интересы информаторов, а не действительную картину отношений в селе или ауле.

Впрочем, подозрения, что крестьяне и кочевники утаивают хлеб и скот, имели под собой реальную основу. Коммунистам то и дело доводилось видеть, как убедительно сельские жители изображают совершенную нищету, а сами прячут хлеб под коровьими стойлами[589]. Хороший урок дал им и опыт 1928 г., когда кочевники прикидывались бедняками, рассовывая скот по членам своего клана. А главное, те, кто родился и вырос в деревне, отлично знали, что жалобы на бедность — извечный ритуал, к которому крестьяне прибегали в общении с представителями власти, надеясь уменьшить бремя податей. Крестьяне и кочевники неизменно старались укрыть своё добро от алчного взора государства. С их точки зрения, минимизация собственного налогообложения представлялась жизненно необходимой. Однако то, что до конца 1920-х гг. в известной степени составляло забавный фольклор об отношениях между крестьянами и государством, теперь влекло за собой роковые последствия. Никто больше не верил крестьянам, когда те клялись, будто сдали всё до последней крошки, и никого не заботило, что будет с их семьями, если отобрать у них последний мешок зерна и последнюю скотину.

Из постановлений и директив центра товарищи в регионах усваивали главным образом одно — требование «принять все меры». Руководствуясь им, тройка по Акбулакскому району сочла себя вправе наметить на раскулачивание 25% хозяйств[590]. Без угроз и физического насилия подобный план был невыполним, да ответственные работники и не представляли себе иных способов достижения своих целей. Так, первый секретарь Казалинского райкома, некий Сулейменов, зимой 1931 г. предложил поручить наконец «агитацию» среди кочевников района «авторитетным» работникам. К каждому из этих людей, пояснил он членам местного партийного руководства, нужно прикрепить чекистов «для влияния на психологию казахов, на которых присутствие формы и нагана действует эффективно»[591]. А один чекист высказался предельно ясно: «Мне думается, что без большой крови мы не построим советской власти в Сары-Су. Чем больше будет уничтожено баев в районе, тем лучше»[592]. Функционеры сулейменовского толка могли не бояться критики со стороны начальства. Голощёкин сам всегда ратовал за усиление нажима на крестьян и кочевников[593].

Раскулачивание превратилось в большой разбой. Организовывали его уполномоченные и тройки, но осуществляли и поддерживали сельские жители, чьи материальные интересы или личная вражда заглушали какие-либо угрызения совести. В ряде казахских областей все хозяйства обязали к сдаче посевного материала. Для кочевников это означало необходимость продать значительную часть стад, чтобы выполнить задание. Многих из них после этого ещё и привлекали к ответственности за «разбазаривание» скота. Если кочевники не сдавали достаточно семенного зерна, уполномоченные, как, например, в Зауральном районе, не церемонились. Они избивали и мужчин, и женщин, обливали женщин холодной водой, насиловали их и предавались безудержным попойкам. Некоторых мужчин выводили в степь, имитируя расстрел, а их близким показывали опустевшие помещения, где они до этого содержались[594]. Требования заготовительных органов часто превышали всякую меру. В Казалинском районе от одного казаха, который, по его словам, имел всего двух лошадей, одну корову и одного верблюда, уполномоченные требовали свыше 100 пудов (около 1.6 тонн) зерна, потому что он якобы был «суфием». Этот человек бежал в другую область, а хлеб за него сдали остальные жители аула[595]. В Энбекшильдерском районе местное начальство сдало семенное зерно под видом урожая, чтобы выполнить план[596]. О последствиях этого шага для населения оно явно думало в последнюю очередь.

Стремясь достичь заданных показателей, функционеры прибегали к «превентивному раскулачиванию». В Кармакчинском районе надлежало раскулачить 283 хозяйства, но с реальной обстановкой данная цифра не имела ничего общего. Поэтому местное руководство обратило внимание на семьи, которые когда-нибудь могли стать кулацкими: «В самом постановлении об их раскулачивании говорится, что они не кулаки, но, мол, их хозяйства расширяются, и ввиду бесспорности того, что они в будущем будут эксплоатировать бедняков, постановлено выслать их, а имущество конфисковать»[597]. В селе Чемолган, недалеко от Алма-Аты, коммунисты устроили непокорным крестьянам так называемый чёрный бойкот. В 22 домах заколотили окна и выпускали жителей за водой только ночью. В Аккемерском районе некоему Позднову и его товарищам пришла в голову другая мысль: «Создали бригаду и с чёрным флагом и ведром нефти выступили на улицу. Заходили в дома кулаков, по пути задели двух бедняков, мазали людей нефтью, мазали стены, снимали иконы»[598]. Тем, кто не хотел вступать в колхоз, уполномоченные грозили конфискацией имущества, арестом и ссылкой[599].

Вопреки долгое время лелеемым мифам о едином крестьянстве, наступление государства на аул и деревню, как и во время «малого Октября», отнюдь не встречало единодушного отпора со стороны всего сельского населения[600]. Вот только один пример. В деревне Коноваловка Рыковского района раскулачивание началось собранием местной партячейки. Пятеро коммунистов деревни, сгрудившись вокруг районного уполномоченного, руководителя агропромышленного объединения товарища Чернорода, составили список из 30 жителей деревни, которых следовало выселить как кулаков. Раскулаченным пришлось покинуть деревню в кратчайший срок, их дома активисты полностью обчистили, вооружённые постовые отняли у изгнанников то немногое, что они пытались унести с собой. В итоге «раскулачивание было завершено за несколько часов». Правда, через два дня после отъезда Чернорода из деревни изгнанники вернулись. Видимо, они пережидали где-то поблизости в степи; многие жаловались на обморожения. Между тем об их имуществе позаботились односельчане, прибрав к рукам всё, что приглянулось. И много дней спустя жертвам всё ещё грозило оказаться на улице обобранными до нитки[601]. Городские активисты и уполномоченные специально разжигали такие конфликты, чтобы, во-первых, вообще получать информацию о предполагаемых кулаках, а во-вторых, ускорить покорение деревни.

Кампания ширилась и катилась волной, от которой мало кто мог увернуться. Судьи и прокуроры (и так не дававшие повода говорить о сколько-нибудь независимом правосудии) покидали кабинеты, чтобы быть у коллективизаторов под рукой. Судебный аппарат в регионах всецело превратился в безвольное орудие уполномоченных и ОГПУ, санкционируя самые крайние решения. Вероятно, это отвечало представлениям юристов о «революционной законности», ну и вместе с тем уберегало их от подозрений в «правом уклоне», которые сговорчивость и мягкость с их стороны могли бы пробудить[602]. То же самое относится и к местным советским работникам. Правда, они были больше заинтересованы в том, чтобы по возможности навсегда убрать «кулаков» из деревень. Ведь, в отличие от представителей правосудия, им и по окончании кампании предстояло оставаться на месте, ежедневно имея дело с её жертвами, свидетелями и благоприобретателями.

Раскулаченных отправляли как «деклассированный элемент» на так называемое спецпоселение в отдалённые, негостеприимные и малоосвоенные места. Они становились изгоями общества. Для них не хватало ни жилья, ни нормального питания. В катастрофических условиях влачили жалкое существование, надрываясь на тяжёлых работах, свыше 2 млн чел. со всего Советского Союза[603]. В Казахстане первым делом выслали 20 тыс. кулацких семей из Петропавловского и Кустанайского округов, разместив их в пределах республики «компактными массами в районах пустынных участков, отдалённых как от центров промышленного строительства Казахстана и железных дорог, так и пограничных районов». Вслед за ними репрессиям подверглись кулаки и баи прочих областей. Вдобавок казахское руководство было вынуждено изъявить готовность принять 30 тыс. кулацких хозяйств из других регионов СССР[604].

Казахстан считался идеальным местом ссылки. Эта советская республика находилась на периферии и располагала на первый взгляд безграничными экономически неосвоенными просторами[605]. Если иметь достаточно рабочих рук да отселить кочевников, «небольшими группами» проживающих в таких областях, гласили заключения агрономов и гидрологов, степь можно возделать и заставить приносить пользу[606]. Экспансия Гулага в Казахстан, развернувшаяся с начала 1930-х гг., также ориентировалась на данные критерии[607]. И чем дальше продвигались подобные проекты, тем меньше у казахских властей оставалось возможностей (до 1930 г. ещё существовавших) хотя бы частично отгородиться от «кулаков» из других уголков Советского Союза[608].

Но, при всей решительности, проявляемой государством в вопросе депортации целых групп населения из определённых регионов, органы власти в местах поселения демонстрировали пассивность и бессилие перед лицом поставленных задач. О прибытии тысяч вырванных из привычной жизни людей в сумятице коллективизации соответствующие области чаще всего лишь извещались телеграммой. Казахское руководство скупо сообщало задёрганным и не знающим, за что хвататься, местным работникам, что они должны обеспечить новоприбывшим адекватные условия. Выселенным, как правило, приходилось обустраиваться самим, занимаясь при этом тяжёлым физическим трудом. Большевики ещё только обсуждали выделение необходимых средств и продовольствия, когда «кулацкие операции» уже шли полным ходом[609]. Поэтому отнюдь не является исключением картина, описанная в одном сообщении из Гурьевского округа на крайнем западе Казахстана. Семьи репрессированных кулаков и баев жили здесь изолированно в специальной «колонии» на берегу Каспийского моря. Эти люди не имели крыши над головой, не получали платы за работу на полях и ввиду отсутствия инвентаря заготавливали сено голыми руками. Местный сельсовет заставлял мужчин на целый день уходить в море на ловлю рыбы, не снабжая лодки, где находились и женщины с грудными детьми, провиантом. Из-за плохого снабжения множество поселенцев умирало. И, говорилось в заключение в телеграмме, «участились побеги кулаков и баев самоубийством»[610].

Большевистские темпы

Сталинская «революция сверху» должна была дать быстрые и прямые результаты. Руководящие товарищи не уставали это подчёркивать. Молотов заявлял в ноябре 1929 г.: «Остаётся… четыре с половиной месяца, в течение которых… мы должны совершить решительный прорыв в области экономики и коллективизации»[611]. Подобные высказывания разжигали в республиках и областях конкурентную борьбу, в которой победа ждала тех, кто сумеет в кратчайшие сроки предъявить самые высокие показатели коллективизации. Учитывая пока что малоубедительные цифры из Казахстана, тамошним работникам приходилось туго[612]. Так, в том же ноябре 1929 г. нарком юстиции КАССР Джанайдар Садвакасов[613] требовал от местных прокуратур ужесточить репрессии, ставя им на вид, что, судя по их отчётам, штрафы и конфискации применяются крайне мало, а следовательно, административный нажим сводится к нулю[614]. Подобного рода понукания не могли не оказывать своего действия. Работники на местах брались за дело, понимая, что в случае неудачи будут привлечены к ответственности[615].

За несколько недель цифры стремительно выросли: в конце марта, по официальным данным, было коллективизировано более 50% всех хозяйств. Отдельные регионы, например Павлодарский округ, где количество европейских крестьян-переселенцев превышало среднее по республике, 1 мая 1930 г. рапортовали даже об организации в колхозы более 96% хозяйств[616]. Соревнование между регионами за «лучшие» показатели принесло плоды. Особенно нелепые черты эта гонка приобрела в кочевых областях Казахстана. Даже самые «отсталые» из них добивались признания в качестве «района сплошной коллективизации». Тем самым ответственные работники стремились не только выказать свою преданность. Вожделенный статус обещал прямую выгоду: возможность выселять кулаков и баев, не принимая депортированных со стороны[617]. В этих условиях никого не беспокоило, какой вид имели колхозы, появлявшиеся как грибы после дождя. То же самое относилось к раскулачиванию, которое также гнали головокружительными темпами[618].

Чудовищная спешка, с какой большевики осуществляли коллективизацию и другие проекты тех лет (взять хотя бы экономически безумную идею выполнить первую пятилетку в четыре года), неоднократно истолковывалась как признак особой тяги коммунистов к «современности» и ускорению[619]. Кроме того, высокие темпы, по мнению некоторых авторов, объяснялись желанием догнать западную промышленность, при том что советское руководство было озабочено перспективой скорой войны, да ещё, может быть, и на два фронта[620]. Более или менее очевидная иррациональность этого плана накаляла обстановку и рождала к жизни все новые и новые планы[621].

Однако подобная аргументация оставляет без внимания менталитет сталинского окружения, которое настаивало на «большевистских темпах» коллективизации и индустриализации ещё и потому, что при таких темпах быстрее провоцируются и обостряются конфликты. Эти люди воображали, что они на войне, и вели себя соответственно[622]. С точки зрения руководства, польза от кризисов была очевидна: чем сильнее и жёстче нажим на население, тем проще отличить друзей от врагов и вывести последних под корень[623]. Основания для подобных стратегий давал опыт гражданской войны, когда большевики сумели выбраться из, казалось бы, безвыходного положения и справиться с подавляющим превосходством противника[624]. Сопротивление крестьян и кочевников коллективизации по всему Советскому Союзу всего лишь оправдывало ожидания режима[625]. Таким образом, война в деревне отнюдь не стала для него неожиданностью. Главным её пророком явился сам Сталин, который подчёркивал, что победе коллективизации будут предшествовать ожесточённые столкновения с кулаками[626], и не отказался от этой политики, даже когда её губительные последствия приняли обличье массового голода[627]. Перед лицом кулацкого саботажа казахскому руководству не остаётся ничего другого, как, проводя хлебозаготовки, встать «на рельсы репрессий», поучал Сталин алма-атинских товарищей в конце ноября 1932 г.[628] И Голощёкин через несколько недель уверял делегатов V пленума Казкрайкома: «Мы не только не можем отказаться от методов принуждения, методов насилия, жестоких репрессий в отношении классового врага, мы эту борьбу должны ещё усилить»[629].

Беспомощные в степи

В ходе кампании коллективизации казахским коммунистам, призванным претворять её в жизнь, довелось почувствовать всю шаткость советских притязаний на власть. Перед коллективизаторами на местах стояли непосильные задачи. В Челкарском районе даже товарищи в райцентре не имели конкретных указаний. Плохо проинструктированные уполномоченные в аулах знали только, что надо всё обобществлять, сгонять вместе скот, а на вопросы, что делать дальше, никто не давал ответа[630]. В других районах дела обстояли не лучше. Что делать, никто не знает, говорилось в одном докладе, из райцентров посылают в степь уполномоченных, которые ничего не смыслят в колхозном строительстве. Вслед за одними уполномоченными в аулы являются другие, с противоположными директивами, и порицают всё, что их предшественники объявляли правильным. Тем самым они сбивают с толку население, которое в большинстве своём понятия не имеет о смысле и цели коллективизации[631]. Неосведомлённость уполномоченных объяснялась не только низким уровнем их образования. Вышестоящее начальство зачастую намеренно оставляло свои кадры в состоянии «беспомощности», которое те старались преодолеть путём особо сурового обращения с крестьянами и кочевниками[632]. В ситуации, когда даже посланцы государства не ведали толком, что надо делать, среди населения тем более царили неуверенность и страх. В его глазах коллективизация, принудительные заготовки и раскулачивание были неразрывно связаны друг с другом как составные части всестороннего покушения на само его существование.

В разгар коллективизации в Чубартауском районе весной 1930 г. местное партийное руководство мобилизовало в качестве уполномоченных активистов из далёкого Каркаралинска, молодых студентов техникума, убеждённых в правоте своего дела. Руководство специально вытребовало людей из города, находящегося за сотни километров, чтобы исключить возможность их личных и родственных связей с местным населением, которые в других районах мешали успеху раскулачивания. В число студентов входил Шафик Чокин, позже запечатлевший пережитое в мемуарах. По прибытии в район его направили в дальний аул, где до тех пор ещё не удалось провести раскулачивание. Неопытный Чокин был полностью предоставлен самому себе. В ауле его уже ждали. Местные жители встретили его враждебно. Чокин с трудом подыскал двух не слишком надёжных помощников, которые снабжали его информацией об остальных аульчанах. Когда прошёл слух, будто Великобритания объявила войну Советскому Союзу и большевики скоро будут разбиты, он попал в отчаянное положение. Кочевники хотели его убить, готовясь идти на административный центр района — село Баршатас. Несколько дней Чокин вместе с одним местным активистом по имени Айтбек Толендин скрывался на мусульманском кладбище в степи, справедливо полагая, что там их никто искать не станет. Рискнув наконец наведаться за едой и новостями в соседний аул, они узнали, что их всё ещё разыскивают — но уже для того, чтобы повиниться: слухи о конце большевистского владычества оказались ложными, нападение на райцентр получило кровопролитный отпор. Боясь кары, кочевники всеми силами старались угодить уполномоченным, которых недавно преследовали. Они устроили пир, угощали Чокина и Толендина до отвала и многословно извинялись. Затем они взяли с Чокина клятву, что он не покинет аул без их позволения. Чокин поклялся — и следующей же ночью бежал в расположенный в десяти километрах Баршатас. Бегство едва не стоило ему жизни: на подходе к Баршатасу в него стреляли не только преследователи, но и красногвардейцы, охранявшие этот большевистский форпост в степи. Очутившись в безопасности, Чокин тут же донёс на главарей и идейных предводителей мятежников. Позже их арестовали и осудили. Его спутник Толендин умер во время голода[633].

Исполнители-коллективизаторы, как показывает приведённый пример, подвергались опасности, тем более когда они могли полагаться только на себя и были не в силах взять верх над местным сообществом. Эмиссарам советской власти, взыскивавшим задания по заготовкам или заставлявшим людей вступать в колхозы, угрожали, их избивали, истязали и убивали[634]. Там, где царила солидарность, принудительные меры и нажим часто имели не больше успеха, чем ссылки на абстрактные распоряжения и директивы, и советские властные притязания натыкались на собственные границы. Причём казахи действовали тактически умело и гибко: то хватались за оружие, а то прикидывались верными подданными и сторонниками большевиков, которые совершали «ошибки», признавали «упущения» и просили прощения.

2 марта 1930 г. Сталин нажал на тормоза. В своей знаменитой статье «Головокружение от успехов», напечатанной в «Правде», он заявил, что прежняя практика коллективизации привела к перегибам, поскольку не соблюдался «принцип добровольности», и этому нужно положить конец[635]. В конечном счёте сталинская статья дала лишь небольшую передышку в гонке за показателями коллективизации. Вскоре соревнование за «лучшие цифры» возобновилось. Герхард Зимон как-то назвал сталинский манёвр «головокружительно успешным трюком» — попыткой обернуть результаты стихийно обостряющейся радикализации против низовых работников на местах. Речь прежде всего шла о том, чтобы найти козлов отпущения, на которых можно свалить многочисленные неудачи форсированной коллективизации, — типичный приём для сталинской методики властвования[636].

Крестьяне, думая, что правильно поняли статью, стали сотнями тысяч выходить из колхозов. В одном только Павлодарском округе за три недели покинули колхозы почти 60% проживающих там крестьян[637]. Внезапный стоп-сигнал имел драматичные последствия как для аппарата, так и для хода всей кампании коллективизации. И без того плохо функционирующие административные структуры не могли осилить мгновенную смену курса, должностным лицам пришлось приноравливаться к новым реалиям самостоятельно[638]. Что это значило конкретно для местных партийцев, наглядно показывает ситуация в Пахта-Аральском районе. Отсюда в апреле 1930 г. некто Кисляков, руководитель профсоюзной бригады работников сельского и лесного хозяйства, которая проводила в районе коллективизацию, обратился к одному из высокопоставленных сотрудников ОГПУ по Средней Азии. Колхозное руководство, писал он, совершенно растерялось перед лицом неожиданного поворота событий и даже упоминать о сталинской статье в «Правде» не желает. Например, на общем собрании колхоза им. Сакко и Ванцетти, где он сам присутствовал, председатель райисполкома не проронил о статье ни единого слова и заговорил о ней только после многочисленных вопросов казахов. Население истолковало её текст по-своему: дескать, ЦК партии и товарищ Сталин против колхозов. В мгновение ока от коллективных хозяйств почти ничего не осталось. Их развал начался 25 марта, казахи «анархически» принялись разбирать своих лошадей, коров, мелкий скот и прочее добро, и 26 марта все казахские колхозы фактически распались — по предварительным оценкам, в них оставалось не больше 10% населения. Помимо зловещего сигнала в адрес коммунистов, за этим массовым исходом скрывалась и вполне практическая проблема. На носу была весенняя посевная, а что делать никто ни знал: снабдить ли семенами «единоличников» или сосредоточить все ресурсы в остатках колхозов?

От районного начальства помощи ждать не стоило; оно ограничилось общим указанием, что данный район является «районом сплошной коллективизации со всеми вытекающими отсюда последствиями». Ввиду неясной обстановки казахи толпами уходили, а посевные планы не выполнялись и наполовину. Сам Кисляков и его люди давно не получали указаний, как быть дальше с коллективизацией. На все их вопросы следовал один и тот же ответ: «Завтра скажем». Атмосфера накалялась; известные сторонники коллективизации подвергались угрозам и избиениям. Когда ОГПУ арестовало нескольких зачинщиков, собралось больше тысячи человек с требованием отпустить арестованных. Похожие сцены разыгрывались и в осколке от колхоза «Прогресс», где примерно 200 с лишним вооружённых людей скрывались в степи, готовые напасть на посёлок. Районное руководство в столь опасном положении старалось никому не попадаться на глаза и даже не принимало членов бригады, которые хотели обсудить с ответственными лицами дальнейшие шаги. Отсюда Кисляков без обиняков делал вывод, что советской власти в районе фактически больше нет[639].

Перегруженные непосильными задачами функционеры, постоянное повышение планов, растущая дезориентация среди населения и множество уполномоченных, приходящих со стороны, составляли вместе гремучую смесь, которая то и дело взрывалась вспышками насилия по всему Казахстану. В «полукочевом» Чубартауском районе, где не было ни одного издавна обжитого населённого пункта, районное руководство под лавиной требований и нагрузок полностью расписалось в собственной несостоятельности и практически прекратило работу. Когда первый секретарь райкома вернулся к своим с конференции из Алма-Аты с новым, в очередной раз повышенным планом заготовок, то даже не сумел донести его до подчинённых. Один из товарищей «потерял» документ, а «поскольку у них имелись к этому времени полученные прежние планы, они перепутали, не зная, какой план является правильным». Вскоре в районе взбунтовались кочевники, и в результате местное поголовье скота уплыло из рук большевиков[640].

Учитывая, под каким давлением находились партийцы, неудивительно, что мало кто из них открыто выказывал хотя бы неловкость, если не угрызения совести. Случаи, когда коммунист бросал на стол партбилет, заявляя, что скорее умрёт, чем ещё раз поедет в деревню на хлебозаготовки, — необычайная редкость[641]. Многие цеплялись за пропагандистские лозунги о превосходстве колхозов, которые им без конца вдалбливали в голову[642]. Правда, несчетные сообщения о беспробудном пьянстве и разгульных пирушках этих людей могут косвенно свидетельствовать, что они тяготились возложенными на них задачами. Не стоит представлять себе исполнителей коллективизации и раскулачивания поголовно убеждёнными борцами. Таких было немало, но всё же недостаточно — тем более в Казахстане, куда партийных функционеров и служащих советских органов зачастую просто командировали.

К ним принадлежали «лучшие сыны Отечества» — «25-тысячники», в основном молодые рабочие, от которых ждали прорыва в коллективизации[643]. Обстановку в деревне они представляли весьма схематично, да и о кочевых аулах мало что знали. При таких обстоятельствах, практически изолированные среди чуждого окружения, но притом обязанные дать результат, они частенько начинали паниковать, и если не сбегали, то не находили ничего лучшего, как прибегнуть к нарочитой суровости[644]. Одним из этих заброшенных в степь людей был украинский рабочий с завода «Свет шахтёра», харьковский партиец Д.Н. Циркович. Он попробовал создать колхоз «Утро свободы» в селе Знаменки Семипалатинского округа, став его председателем. Начиная со своего прибытия на место, жаловался Циркович, он не получал никакой помощи, одни приказы и распоряжения. Во время посевной в колхозе побывало не меньше шести уполномоченных из района, но каждый являлся со своими представлениями и инструкциями, вмешиваясь в работу председателя. Циркович, очевидно чувствовавший себя связанным официальными директивами, оказывался бессилен перед самоуправством уполномоченных: «Пример: уполномоченный по хлебозаготовкам Жукович приказал вывезти страховой фонд, в то время когда излишков в колхозе не имелось. На мои возражения о том, что страхфонд вывозить нельзя, я был снят с работы, и мне предъявили обвинение в оппортунизме и проведении кулацкой линии. Приезжавший в это время пред. контрольной комиссии Григорьев вызвал меня к себе с партбилетом и предложил сдать страхфонд, также приписывая мне ведение кулацкой линии и правый уклон». С некоторыми из его коллег, по словам Цирковича, произошло примерно то же самое. Вдобавок с них спрашивали за многочисленные проблемы и ошибки. Стоит ли удивляться, что многие покинули регион? Один даже пытался покончить с собой, не в силах больше выносить постоянный нажим[645].

Дорога к экономической катастрофе

Хлебозаготовки и масштабные реквизиции скота в кратчайшее время разорили казахов. Во всех областях Казахстана функционеры вернулись к методам, впервые опробованным в 1928 г. в Семипалатинской губернии, требуя хлеб и семена от скотоводов-кочевников. Так же как тогда, кочевники могли выполнить непомерные требования, только распродавая скот. Цены на хлеб на рынках взлетели до небес, тогда как скот стремительно обесценился. Те, кто не сдавал предписанное количество, становились жертвами репрессий. Казаха Маусумбая Кудерина, к примеру, весной 1930 г. обложили дополнительным заданием в размере 40 пудов. Как скотовод, он мог сдать столько хлеба, лишь приобретя его на рынке. За первым заданием последовали новые, все более объёмные. Несколько раз Кудерин покупал хлеб и тут же его сдавал. Когда он наконец понял, что власти его в покое не оставят, то отказался продолжать этот фарс. Осенью 1930 г. его арестовали за «саботаж» плана хлебосдачи. Вдобавок чекисты вменили в вину ему и его родственникам мужского пола образование «банды». За полгода семья Кудерина была экономически уничтожена: мужчины находились в бегах или сидели в тюрьме, судьба их жён и детей неизвестна[646]. В Балхашском районе уполномоченные принуждали кочевников сдавать хлеб, несмотря на то что те «ничего не сеяли». Население продавало свою скотину на базарах за бесценок. Поскольку больше покупать стало нечего, деньги утратили значение, а хлеб превратился в главное платёжное средство. Вскоре люди оказались на грани голода[647].

Коллективизация такого рода губила казахские стада. Даже сами коллективизаторы ясно видели её последствия. Так, уполномоченный Идельсон докладывал из Челкарского района, что там сначала решили обобществлять скот, оставляя каждой семье по одной корове или козе. Но, указывал он, казахи летом питаются почти исключительно молоком и айраном, и ввиду огромной территории колхоза проводить обобществление подобным образом значит не просто посадить их на голодный паёк, а обречь на смерть от голода[648].

Резкое сокращение поголовья скота повлияло на события 1930–1934 гг. сильнее, чем любой другой отдельно взятый фактор. Отношениям обмена между кочевниками и оседлыми жителями настал конец, хозяйство кочевников развалилось. Сами источники кочевого существования иссякли, ибо вместе с мобильностью кочевники утратили основы своей идентичности[649]. В этом заключалось их различие с европейскими крестьянами-поселенцами: те зачастую страдали от заготовительных кампаний не меньше, но оставались крестьянами, даже когда у них отбирали всё. С кочевниками дело обстояло иначе.

Убыль скота вызывала озабоченность не только у казахов. В государственном и партийном аппарате росло осознание грозившей Казахстану кризисной ситуации. Зимой 1930–1931 гг. все районы указали в докладах значительно меньше скота, чем в предыдущем году. Тем не менее реквизиции не уменьшались в объёме, и к лету 1931 г. казахские стада сократились по сравнению с 1929 г. более чем на 70%. В абсолютном исчислении в 1929 г., по официальным данным, в Казахстане насчитывалось почти 36 млн голов, а двумя годами позже — всего около 9 млн. Зимой 1932–1933 гг. скота в аулах уже практически не было. Если в 1929 г. в среднем на хозяйство приходилась примерно 41 голова, то в 1933 г. — 2.2, то есть пропало свыше 90% поголовья. В преимущественно кочевых районах картина выглядела ещё хуже[650].


Таблица 1. Поголовье скота в Казахстане, 1926–1934 (млн голов)[651]
Год Лошади Крупный рогатый скот Овцы и козы Свиньи Верблюды Прочее Всего
1926 3,04 6,75 23,1 0,43
1927 3,57 7,72 26,1 0,52
1928 3,84 7,68 26,6 0,37
1929 3,79 6,74 23,83 0,27 1,13 0,04 35,82
1930 2,61 4,12 12,77 0,02 0,79 0,04 20,36
1931 1,77 2,58 3,97 0,04 0,47 0,02 8,85
1932 0,69 1,59 2,72 0,09 0,16 0,01 5,26
1933 0,45 1,61 2,70 0,13 0,09 0,01 5,00
1934 0,43 1,58 2,15 0,12 0,08 0,02 4,39

В 1934 г. во всём Казахстане ещё оставалось около 4.4 млн голов скота. Самое большое снижение (с более чем 26 млн до примерно 2 млн голов) статистики зафиксировали у поголовья овец и коз — важнейших для кочевников сельскохозяйственных животных. Поголовье крупного рогатого скота, лошадей и верблюдов также понесло миллионные потери[652]. Тем самым степная экономика лишилась вьючного скота, настоятельно необходимого для доставки в аулы и колхозы продовольствия и других товаров.

Эти сухие цифры описывают не что иное, как крах казахского хозяйства. Самонадеянное и недальновидное стремление изъять из частного сектора как можно больше скота, не принимая никаких мер по дальнейшему уходу за ним, вымостило дорогу к экономической катастрофе. Для общества, где вся экономика базировалась на скотоводстве, трудно придумать более губительный сценарий.

Поначалу планы заготовок скота, мяса и другой животноводческой продукции всё равно повышались. Посредством дополнительных планов и «особых кварталов» предполагалось вычерпывать все новые и новые ресурсы. Если выполнение плана буксовало, как, например, в январе 1931 г., когда в приходные книги было занесено менее 20% требуемых объёмов, московское руководство посылало специальных эмиссаров с целью подтолкнуть отстающих товарищей. Кампания главенствовала надо всем. «…Я знаю, — предупреждал Сталин ответственных работников животноводства из национальных республик, — что у многих из вас есть стремление сказать одно, сделать другое… У некоторых директоров совхозов, трестов — два плана. Один, которому аплодируют, и другой, который проведут… Другой всегда ниже того плана, которому аплодируют. Но это дело теперь у нас не выйдет, товарищи!.. потому что иметь дело с армией, которую надо накормить, иметь дело с рабочими, которых надо накормить, это не значит шутки играть!»[653] Наличие соответствующих постоянному повышению планов возможностей использования добытых таким образом ресурсов имело второстепенное значение. Заготовительные органы мало интересовались тем, что происходило с конфискованными животными. Обихаживать пригнанный скот предоставляли совхозам и колхозам. В начале 1930 г. во многих местах понятия не имели, что делать с обобществлённым стадом[654].

В январе 1931 г. ПП ОГПУ в Казахстане И.К. Даниловский подвёл итоги достижений казахского филиала «Союзмяса» (органа, ответственного за скотозаготовки) в зимние месяцы. Доклад у него получился разгромным. Составляя порайонные планы, никто явно не думал ни о местных условиях, ни об экономическом потенциале каждого конкретного района. Поэтому показатели выполнения очень сильно разнились: если, например Беловодский район выполнил план на 627%, то Яны-Курганский — чуть больше чем на 5%. Почти половина закупленного скота состояла из молодых животных, которые стоили дорого, но убойный вес ещё не набрали и потому не годились для немедленной переработки на мясо[655]. Кроме того, скот приходилось перегонять на большие расстояния по степи к сборным пунктам и бойням, но при этом в большинстве случаев не имелось достаточных запасов кормов. Животные массово теряли в весе и гибли. Стараясь не допустить тотального падежа, сопровождающие команды гнали стада через встречающиеся по пути сёла и аулы и забирали там всё сено, какое найдут[656]. Из-за отсутствия квалифицированных ветеринаров больные особи не отделялись от стада и заражали остальных, ввиду чего потери только возрастали. Скот в огромных количествах замерзал насмерть, застигнутый в чистом поле снежными буранами, которые не оставляли никакой надежды спасти животных.

Большевики реагировали привычными методами: ОГПУ арестовало нескольких ответственных работников, посыпались директивы с конкретными указаниями, подключился и сам Сталин. Обращение со скотом нынешней зимой в Казахстане, писал он в одной телеграмме казахскому руководству, это «обман рабочего класса и государства». Виновные будут привлечены к ответственности со всей строгостью[657].

Год спустя ничего не изменилось. В ноябре 1931 г. преемник Даниловского С.Н. Миронов выражал тревогу по поводу тех же недостатков. Зима на носу, писал он, а вдоль скотоперегонных трактов не устроены склады кормов, на сборных пунктах никто не знает, когда и сколько скота должно поступить. Никому неизвестно, где на текущий момент находятся стада. Работники, ведающие данными вопросами, ни на что не годны и ведут себя безответственно, это касается всего аппарата «Союзмяса» «сверху донизу». Возле станции Каратал, к примеру, пасутся около 60 тыс. животных, принадлежащих мясокомбинату в Талды-Кургане. Так как для них нет ни кормов, ни стойл, существует опасность, что все они помёрзнут. Однако заготовительные органы всё гонят и гонят скот на этот мясокомбинат, который совершенно не справляется с ситуацией: скотозабойщиков не хватает, рабочие, и без того немногочисленные, уходят с комбината, потому что больше не получают продуктов[658].

Впрочем, и после забоя скота проблемы не кончались. Транспортные мощности и возможности по охлаждению или консервированию огромных гор мяса оставляли желать много лучшего. Зимой при минусовых температурах можно было хранить мясо на свежем воздухе и перевозить в мороженом виде. Положение серьёзно ухудшалось, когда теплело. Из Гурьева на западе Казахстана в феврале 1931 г. докладывали, что необходимо срочно вывезти 5 тыс. центнеров рыбы и свыше 100 тонн мяса, так как скоро ожидается оттепель[659]. Служащие на станции Нуринск железнодорожной линии Акмолинск-Караганда на себе испытали, что это значит. Весной 1931 г. на станцию пришло около 160 вагонов с мясом. Содержимое 70 из них оказалось «с явными признаками разложения»: «Мясо было худое, чёрное, склизкое, издавало гнилостный запах»[660]. Разгрузка превратилась в «настоящую вакханалию». Рабочие небрежно сбрасывали мясо на платформу и распихивали по углам. Сотрудники различных организаций, поделив между собой вагоны, распродавали груз по дешёвке. Животные, доехавшие до Нуринска живыми, не получая корма, отощали. В то же время на территории станции под открытым небом лежали и гнили несколько тонн пшеницы, ржавели в снегу свыше тысячи плугов, стояли без надзора цистерны с керосином[661].

Всё это происходило на глазах у населения, которое здесь лишалось последних средств к существованию. Из степи в Нуринск прибывало все больше крестьян и кочевников: они везли мясо на телегах, порой за сотни километров, по весеннему теплу. Это мясо у них в Нуринске не принимали и заворачивали их обратно с испортившимся товаром, не платя за труды и не давая кормов для их лошадей и верблюдов. Безграничная расточительность и небрежное обращение со скотиной, всевозможными припасами и товарами не могли не ожесточать людей, тем более когда у них самих ничего или почти ничего не осталось, а требовали от них все больше и больше. «О настроении этих крестьян и говорить нечего», — многозначительно замечал автор доклада о вышеописанных событиях[662].

Скот и хлеб — не единственные ресурсы, интересовавшие заготовительные органы. С кочевников ещё взимали так называемое вторичное сырьё; это означало прежде всего такую животноводческую продукцию, как шерсть, кости и кожа. Власти и тут хватали через край: в Гурьевском районе требовали пуд шерсти с барана, в Илийском — два пуда костей и пуд собачьей шерсти с хозяйства, кочевникам Кзыл-Ординского района (и не им одним) приходилось сдавать войлочные покрытия своих юрт. На основании официальной директивы из Алма-Аты по всей республике обрезали и собирали лошадиные гривы и хвосты. В принципе это должно было делаться добровольно, «но указания об ударности этой работы и о суровой ответственности за её выполнение закрывали добровольность, — говорилось в обобщающей справке, — и стрижку хвостов начали проводить всюду»[663]. Самые нелепые с экономической точки зрения формы кампания приняла, пожалуй, в Аккемерском районе, где кочевников заставляли «забивать собак, ослов и верблюдов, чтобы сдавать их кости». В противном случае, как недвусмысленно давали понять уполномоченные, им грозил арест[664]. В Каркаралинском районе прямо накануне зимы уполномоченные велели остричь свыше 20 тыс. овец. В последующие месяцы около трети животных замёрзло[665].

Даже если многие товарищи утверждали обратное, основная вина за беспримерное сокращение поголовья скота никак не могла лежать на кочевниках, которые забивали или перегоняли скот за границу, чтобы избежать заданий по заготовкам. Да и сами задания по мясу объясняют такое сокращение лишь частично. Для выполнения плана мясозаготовок на 100% в 1929–1931 гг. понадобилось бы забить не более 9.5 млн голов. «Следовательно, — констатировал один докладчик в ноябре 1931 г., — недостающее огромное количество скота, составляющее почти 17.5 милл[ионов] голов, убыло по причинам хищнического истребления и разбазаривания». Громадные суммы, отпускаемые для хозяйственного сектора, растрачивались впустую, а среди казахского руководства никто не занимался связанными с этим вопросами с должной энергией[666].

Кочевники всегда держали столько скота, сколько можно прокормить в определённой местности, разделяли свои стада и передвигались по степи более-менее обособленными друг от друга маршрутами, чтобы дать пастбищам время восстановиться. В условиях принудительной концентрации скота об этом речи уже не шло. Большое стадо, скученное на малом пространстве, никак не могло сохраниться. Многие животные гибли от бескормицы, особенно зимой[667]. Болезни и эпидемии распространялись среди них гораздо быстрее, чем среди рассеянных по степи, изолированных друг от друга стад кочевников[668].

Вред народному хозяйству кампания коллективизации причиняла не экспроприацией собственности как таковой. Она вредила ему в основном после этого, когда речь заходила о том, чтобы сохранить и пустить в дело накопленные ценности и ресурсы. Здесь начинали проявляться системные слабости советского планового хозяйства, в котором каждый деятель думал только о том, чтобы продемонстрировать как можно более высокие количественные показатели, мало заботясь о последствиях своих действий. В соответствии с функциональной логикой сталинской системы правления ценились результаты, а не дальновидность. Поэтому конфискация скота продолжалась, даже когда его давно некому было принимать. Поэтому же каждый отдельный функционер считал наиболее разумным сосредоточиться на исполнении полученных директив.

Последствия такой политики представлялись очевидными, во всяком случае иностранным специалистам-аграриям. Один из них — Эндрю Кэрнс — в начале 1930-х гг. изучал положение в советском сельском хозяйстве по заданию канадского исследовательского института. В своём докладе он упомянул о разговоре с немецким учёным Отто Шиллером, который в середине 1932 г. побывал в Казахстане. Шиллер, один из ведущих специалистов по советскому сельскому хозяйству, рассказал ему, что никогда и представить себе не мог того, что происходит в Казахстане и Западной Сибири. Во время своей предыдущей поездки в 1925 г. он везде видел там скот, теперь же по дороге на одну ферму под Семипалатинском ему не встретилось ни одного животного. По его мнению, миллион казахов должны были умереть от голода, поскольку все они кочевники и не в состоянии жить без скота[669]. Шиллер оказался прав.

«Реалистичный план» — кампания перевода на оседлость

Коллективизация аула стала для кочевников драмой. Перевод на оседлость, проходивший параллельно, превратил её в трагедию. Плохо спланированное, по-дилетантски осуществляемое и по большей части отвергаемое населением «оседание на основе коллективизации»[670] в конечном счёте стоило жизни сотням тысяч людей. Как до этого дошло? Какие планы легли в основу мероприятия, и что случалось в «точках оседания»? Какие последствия имел провал кампании?

Расчёты

Прямо об оседании заговорил Измухан Курамысов. На декабрьском пленуме Казкрайкома 1929 г. его второй секретарь обрисовал великую задачу, стоящую теперь перед партработниками, — перевод кочевников на оседлость, связанный с «социалистическим преобразованием» сельского хозяйства. Казахстан, пояснил он, располагает огромными земельными угодьями, которые не используются или, по крайней мере, используются неправильно, поскольку с кочевым населением «нельзя построить социалистическое хозяйство». Курамысов наметил смелые перспективы: за первую пятилетку нужно поселить на постоянное место жительства 65% всех кочевников. Если прибавить к ним тех казахов, которые уже перестали кочевать, то в результате почти 90% казахского населения станет оседлым[671].

Выступление второго секретаря Казкрайкома показало, о чём думали в узком кругу казахского партийного руководства[672]. Кочевники мешали строительству социализма. Они считались «препятствием для более рентабельного использования территории», как недвусмысленно объявлял принятый казахским Совнаркомом план перевода на оседлость. К тому же, говорилось там, данная мера необходима, чтобы раз и навсегда покончить с пагубным влиянием баев, ибо существующая кочевая и полукочевая структура служит источником дальнейшей эксплуатации баями бедняков. Такое угнетение тем более тяжело, поскольку выражается в «полупатриархальных и полуфеодальных формах», и «уничтожение этой эксплуатации немыслимо без коренной ломки отсталых хозяйственных форм»[673].

Как представляли себе большевики осуществление своих амбициозных целей? Ответ на этот вопрос дают положения плана поселения, который Казкрайком принял в ноябре 1929 г. в качестве составной части общей концепции развития сельского хозяйства Казахстана в рамках первого всесоюзного пятилетнего плана и в декабре того же года утвердил на своём пленуме[674]. Хотя в последующие годы многое изменялось по сравнению с первоначальной концепцией, названные здесь цифры и сроки всегда представляли собой важнейшую отправную точку для всех будущих замыслов. Сначала речь шла о переходе от «экстенсивного» кочевого хозяйствования к «интенсивному» землепользованию в «рациональных» формах. Скотоводство должно было остаться «важнейшей отраслью» в степных районах, однако пахотные земли надлежало возделать под различные злаковые культуры, чтобы включить в производство всю «неиспользуемую» территорию Казахстана. С этой целью предусматривалось образование гигантских колхозов, в среднем по 300 дворов (в степных районах центрального Казахстана по 100). План выходил далеко за пределы перевода казахов на оседлость. Здесь проектировалось интегрированное народное хозяйство, тесно объединяющее и экономически связывающее друг с другом совхозы, новые промышленные предприятия и рудники с колхозами. В придачу предполагалось, что оседание сыграет решающую роль в формировании казахского пролетариата. Благодаря ему появится «свободная» рабочая сила в количестве более 300 тыс. чел., которых можно будет задействовать в промышленности и сельском хозяйстве, доказывали апологеты перевода на оседлость[675].

В целом разработчики плана хотели прикрепить к постоянному месту жительства свыше 540 тыс. кочевых хозяйств. Если принять за среднее семью из 4 чел., речь шла, таким образом, более чем о 2 млн чел. В четырёхлетний срок (до конца 1933 г.) оседлыми должны были стать 430 тыс. хозяйств — всё кочевое и полукочевое население северного и южного Казахстана. Для центральных степных районов предусматривалась более длительная подготовительная стадия: здесь достижение цели намечалось на конец следующей пятилетки[676]. Если все меры будут осуществлены, как задумано, уверяли плановики, посевные площади в Казахстане к 1933 г. увеличатся от 470 тыс. более чем до 2.7 млн га. Средний доход на хозяйство за то же время вырастет больше чем втрое — от 238 до 740 с лишним рублей. Рациональное хозяйствование и сосредоточенность на трудоёмких культурах позволят повысить урожайность более чем на 1000%[677].

Стоимость этого утопического проекта вряд можно было сколько-нибудь серьёзно просчитать. Тем не менее точные, на первый взгляд (как у многих и многих советских статистиков), выкладки авторов проекта заставляли предполагать основательную подготовку и планирование[678]. Из общего объёма затрат, определённого ими в размере «364.036.400 рублей», 96 млн рублей покрывал государственный бюджет[679]. Бремя остальных расходов прямо или косвенно перекладывалось на самих «оседающих». Примерно 130 млн рублей отводилось на кредиты, которые первым делом возьмут создаваемые колхозы и совхозы. Но ещё около 138 млн рублей предстояло платить населению[680]. Вопрос, откуда казахи, в основном неимущие, раздобудут такие астрономические суммы, играл в данной концепции столь же мало роли, как и то обстоятельство, что колхозам с самого начала придётся влезать в огромные долги.

В Наркомате земледелия (Наркомземе) в Москве эти планы встретили скептически. Против самого замысла прикрепить кочевников к земле, чтобы сделать «свободные площади» пригодными для использования переселенцами, там ничего не имели. Однако некоторые функционеры критиковали намеченные казахскими товарищами высокие темпы, для выдерживания которых республика не располагала ни внутренними ресурсами, ни технико-административными возможностями. «Такой темп работы не может быть принят, — говорилось в одной записке, — ибо он не только является нереальным, но и мог бы привести к чрезвычайно невыгодным результатам. Вне коллективизации хотя бы в смысле простейших форм не может быть проведено планомерного оседания, практический же опыт коллективизации этих районов совершенно ничтожен, и ожидать действительно широкого движения коллективов кочевников пока нет оснований. Всякие попытки насильственного объединения кочевников в колхозы привели бы к окончательной дезорганизации всего живот[новодческого] хоз[яйст]ва Казакстана, не давши положительных результатов и в деле коллективизации»[681].

Заместитель наркома земледелия и специалист по планированию Г.Ф. Гринько[682] также выражал сомнения. Он приветствовал тот факт, что благодаря оседанию земля станет доступна для иммигрантов из других регионов, и намерение переселить внутри республики «беднейшую часть кочевого населения, которая, потеряв скот, не имеет уже в данных естественно-исторических условиях перспектив восстановления своего скотоводческого хоз[яйст]ва», но многое в этом проекте вызывало у него вопросы. Планы казахов по развитию поголовья скота, утверждал он, чересчур оптимистичны: ввиду непрекращающихся потерь не может быть и речи о том, чтобы в 1933 г. достичь уровня 1929 г. Вместо запланированных 443 тыс. хозяйств в наступившем году можно будет расселить в лучшем случае 380 тыс. семей[683]. Невзирая на подобные оговорки, в целом работники Наркомзема против проекта не возражали, разве что призывали относиться к его излишне оптимистичным целям с осторожностью и давали советы по экономии средств, пытаясь тем самым уменьшить нагрузку на государственный бюджет[684]. В окончательном заключении наркомата казахский план даже назван в принципе разумным и «реалистичным»[685].

Кстати, все соображения и планы по переводу на оседлость исходили из того, что большинство казахов и в качестве «оседлых» колхозников продолжат мигрировать как скотоводы. Возделывание пахотных земель не означало посягательства на основы казахской экономики. Заместитель председателя казахского Совнаркома Узакбай Кулумбетов ещё раз подчеркнул это в ноябре 1930 г.: «Те люди, которые говорят, что оседание связано с уменьшением поголовья скота при проведении оседания в животноводческих районах, совершенно не правы и не понимают, что оседание мы допускаем с сезонными откочёвками, правда с сокращением радиуса кочевания»[686]. Абсолютно ясно, добавлял один анонимный автор, что там, где это выгоднее, стада пойдут к «травяным горам», а не люди понесут «горы травы» к стадам[687]. А в статье в журнале «Народное хозяйство Казахстана» говорилось, что успех оседания измеряется прежде всего ростом поголовья скота[688]. Местные функционеры придерживались того же мнения. «Количество хозяйств в колхозе должно быть по числу имеющихся дойных коров, по одной корове на хозяйство, а все остальные должны откочёвывать в среднеазиатских республиках», — описал секретарь Джамбейтинского райкома единственное решение, которое считал надёжным[689]. Но, поскольку из-за кампаний заготовок поголовье стремительно таяло, во многих частях Казахстана уже весной 1931 г. не осталось предпосылок для такой политики оседания. Те, кто проводил её в жизнь на практике, на этот счёт не заблуждались.

Практика и конфликты

На местах поначалу никто толком не понимал, что, собственно, скрывается за понятием «оседание». На долгом пути от наркоматовских плановиков наверху до конкретных исполнителей внизу убывали как мотивация протагонистов, так и знания о целях кампании. Большинство управленцев окружного и районного звена были заняты другим: всё их внимание поглощали коллективизация и заготовки. Переводу на оседлость многие товарищи посвящали время «только в минуты досуга»[690]. Мало кто придавал данному мероприятию серьёзное значение, от местной администрации не требовали во что бы то ни стало предъявить ощутимые результаты, и потому во многих местах обо всём этом практически забыли. До июня 1930 г. дело особо не двигалось. В Семипалатинском округе соответствующие органы потеряли план поселения, в Каркаралинском — снабдили его пометкой «принято к сведению», аккуратно подшили в папку и сдали в архив, в Павлодарском округе зашли так далеко, что к июлю построили один жилой дом — по причинам «самокритики», как сообщили тамошние функционеры[691].

В деле перевода на оседлость царил административный хаос. Занимались этим вопросом бесчисленные учреждения, наркоматы и хозяйственные организации. Каждое из ведомств интересовалось только кругом порученных ему задач, не думая о последствиях своей работы для программы в целом. В результате кампания зачастую не доводилась до конца[692]. Например, партийное руководство Энбекши-Казахского района обнаружило, что его планы по орошению земель проектируемых поселений встречают препятствия с разных сторон. После того как удалось убедить в целесообразности проекта управление водного хозяйства и работы по сооружению остро необходимого канала продвинулись достаточно далеко, Колхозбанк отказал в дальнейших кредитах, ссылаясь на то, что фонды на орошение предназначены исключительно для хлопководческих регионов. От канала зависела вся программа оседания в районе, но для банка это не играло никакой роли[693]. Возникла и ещё одна проблема: рабочих, строивших канал, не снабжали как следует продовольствием, а различные наркоматы, вместо того чтобы найти общее решение, только перекладывали ответственность друг на друга[694].

К существенным предпосылкам успешного оседания относились межевание и распределение земли[695]. Однако в большинстве районов Казахстана землеустроительные работы за много лет не продвинулись ни на шаг. Никто не мог точно сказать, кому какая территория принадлежит и кто какие права имеет. Отсюда постоянно проистекали конфликты между колхозами, а соответствующие земельные управления зачастую оказывались не в силах их уладить[696]. Неясная ситуация будила алчность. Новоиспечённые колхозы старались завладеть «наследством» раскулаченных. Директора совхозов и колхозные председатели конкурировали за лучшие земли с государственными организациями и руководством крупных (строящихся) предприятий. Наконец, в эти споры вмешивались ОГПУ и НКВД, которым требовалось очень много земли для спецпоселений и «исправительно-трудовых лагерей». Шатким колхозам, не располагавшим ни прочными зданиями, ни квалифицированными кадрами, обычно нечего было противопоставить экономическому и политическому превосходству госпредприятий[697]. Перед лицом столь могущественных конкурентов и интересов кочевники быстро очутились вне игры. Им в основном перепадало то, на что никто больше не позарился. Отдельные семьи тем более ничего не могли поделать, когда землеустроители игнорировали их нужды, оставляли им одни жалкие зимние стойбища или выгоняли их из уже определённых «точек оседания»[698].

Распределение земли нередко осуществлялось по этническим критериям. Кому будет отдано предпочтение — европейцам или казахам, — в большой мере зависело от национальности местных руководителей. В Петропавловском округе на севере Казахстана ответственные работники отдавали лучшие и более обширные участки земли русским колхозам, оправдывался позже за допущенную несправедливость один из этих работников, потому что казахи за прошлые годы производили меньше продукции, чем их европейские соседи. Ну, и было совершено много «ошибок»[699]. Казахские функционеры, в свою очередь, утверждали, что надо позаботиться о «переходном периоде» и что коллективы кочевников нуждаются в особой помощи в виде земли и прочих льгот[700]. Снова отличился Турар Рыскулов, который в декабре 1930 г. публично призвал не требовать слишком многого от населения кочевых и полукочевых районов и, ссылаясь на такие страны, как Аргентина и Австралия, ратовал за «рационализацию» скотоводства в степи вместо перевода кочевников на оседлость[701].

Подобное заступничество, впрочем, особого успеха не имело. Кампания в основном воспринималась как попытка русифицировать казахов и лишить их идентичности. Так думали не только широкие слои казахского населения, не видевшие в происходящем никакого иного смысла[702], но и многие функционеры коренной национальности. Они (не без основания) рисовали себе печальную перспективу обнищавшего, страдающего от болезней казахского общества, рискующего утратить национальную самобытность: «Из этого оседания нам никакой пользы нет. Советская власть нас (казахов) хочет согнать в кучу, кормить из одного котла, а наши казахи к этому не привыкли, среди нас будут развиваться всякие болезни»[703].

Перевод на оседлость часто исчерпывался тем, что кочевников сгоняли на пустые безводные земли, вытесняли в степь и бросали на произвол судьбы[704]. В июне 1931 г. комиссия, ревизовавшая «точки оседания» в Энбекши-Казахском районе, выяснила, что оба здешних колхоза, «Кзыл-Казак» и «Карачингиль», размещены в неудобных местах: почва там засолена, грунтовые воды непригодны к употреблению, и вся местность заражена малярией[705]. В Иргизском районе, по сообщению Кулумбетова, ответственные товарищи не нашли ничего лучшего, чем поселить кочевников посреди пустыни, где грунтовых вод вообще нет. Вдобавок дома им построили на старых могилах, что в глазах казахов являлось чудовищным святотатством[706]. Когда в Балхашском районе собирались разместить колхоз «Куваши», туда всё же съездил какой-то техник и после беглого осмотра территории выбрал место, единодушно отвергнутое колхозниками. Направленная в район позже комиссия ВЦИК тоже сочла это место «совершенно неподходящим для культурной жизни». Местное руководство, заключила она, не поинтересовалось, достаточно ли здесь водных ресурсов, чтобы «обеспечить длительное существование целого посёлка»[707]. Без воды, без навыков земледелия ограбленные люди не могли продержаться долго. Многие колхозы совершали настоящую одиссею, пока соответствующие комитеты не назначали им окончательную «точку оседания»[708]. Однако, если казахи, как, например, в Бейнеткорском районе, жаловались на этот «кочевой образ оседания», функционеры грозили им тяжёлыми последствиями[709]. В Казалинском районе им поставили ультиматум: «Не хотите оседания, будете сидеть голодными, потому что весь скот и хлеб у вас отберут»[710].

В своей самой радикальной (и драматичной для казахов) форме перевод на оседлость напоминал грабёж. Заготовительные органы, конфискуя в ауле весь имеющийся скот, обрекали кочевников на неподвижность. Без овец, коз и коров любая миграция становилась бессмысленной, а без вьючных животных и невозможной. Юрты и прочий домашний скарб больше не на чем было перевозить. Такой аул достигал конца своего пути. Его жители не могли надеяться даже на минимальную поддержку, положенную казахам, которые перешли на оседлость официально. Их предоставляли самим себе, и последствия это имело печальные. Оседание в результате экспроприации превращало кочевников в беженцев и нищих. Кое-кто из казахов понимал, что происходит на самом деле. Так, жители аула № 11 Балхашского района заявляли, что государство пытается путём перевода на оседлость получить больше контроля над ними и их собственностью, чтобы повысить налоги. И совершенно открыто добавляли: кочевникам легче, чем оседлым, укрывать скот и имущество от пытливого ока государственных сборщиков[711].

Перевод на оседлость обострил и без того опасную экономическую ситуацию в Казахстане. Из-за плохо спланированного и проводимого чересчур поспешно оседания тратились или пропадали втуне огромные ресурсы. Но, при всей тяжести этих прямых потерь, чреватой наиболее серьёзными последствиями оказалась другая проблема. Вне зависимости от того, действительно ли люди стали «оседлыми» или нет, жители аула, «охваченного мероприятием», в глазах статистиков считались переведёнными на оседлость. Соответственно они (по крайней мере, на бумаге) располагали пахотной землёй, выращивали полевые культуры, собирали урожай, который облагался налогами и сборами. На основании агрегированных данных о таких мнимых успехах оседания плановики в Москве и Алма-Ате устанавливали нормы заготовок, не имевшие с реальностью ничего общего[712]. Тем самым они подстёгивали роковую динамику: эффект от структурно невыполнимых планов лишь усиливался благодаря этим фантастическим цифрам. Кроме того, кампанией пользовались в своих частных интересах ловкие функционеры и их сети, желавшие получить скот в своё распоряжение и одновременно вытянуть у государства средства на «оседание» в максимальном объёме. Вопрос, что станет с людьми, часто имел для них второстепенное значение. В Каркаралинском районе, к примеру, в 1932 г. планировалось перевести на оседлость около 9 тыс. чел. Но вследствие откочёвок и бегства население здесь сократилось на добрую треть. Районное руководство это не смутило. Уполномоченному по оседанию, указавшему на данное обстоятельство, велели делать своё дело: «Не важно, что населения нет, нам нужно получить как можно больше средств на оседание». Столь же мало беспокоили председателя райисполкома условия в «точках оседания». Когда его внимание обратили на то, что ни одна из 50 предполагаемых точек не проверялась на пригодность для проживания и в большинстве из них нет воды, он ответил: «Нас подробности не интересуют, скажите общее количество намеченных точек и ваши сметные предложения»[713]. Некоторые усматривали в кампании перевода на оседлость долгожданную возможность подложить свинью конкурентам и противникам, специально выбирая неподходящие точки[714]. Во всяком случае, такое впечатление создают бесчисленные справки ОГПУ, согласно которым «низовой аппарат» кишел «вредителями» и «врагами». Чаще всего, однако, подобные промахи (поистине смертельные для тех, кто становился их жертвой) объяснялись проще. Во многих областях не существовало мест, где люди могли бы обосноваться надолго, по крайней мере без предварительной интенсивной геологической разведки и сооружения новых колодцев и оросительных каналов. И, поскольку разницы не было никакой, ответственные лица не ломали голову над выбором, практически наугад тыкая пальцем в неточные карты.

Невзирая на неудовлетворительный старт кампании, принимались все новые и все более смелые постановления. В конце 1931 г. они требовали завершить оседание в кратчайший срок, лучше всего — до окончания первой пятилетки[715]. Но это оказалось абсолютно нереальным, не в последнюю очередь из-за пассивности и малой заинтересованности аппарата. Одни функционеры вообще игнорировали оседание. Другие — в основном европейцы — вначале возражали, что «нерентабельно» тратить столько средств на народ, который в действительности ни на что не годен[716]. Не только они смотрели на оседание как на излишнюю нагрузку[717]. Не позднее 1932 г. сомнения стали расти как в казахском Наркомате земледелия, так и среди работников казахского Крайоседкома. Один из них сказал то, о чём думали многие: «Оседание казахов — это дело только самого казахского населения, а не краевых организаций». Другой уточнил: «Я всегда стоял за то, что адаевцев не следует поселять на земли русских казаков, они все бандиты и лодыри»[718].

К концу 1932 г. руководящим товарищам надоели бесконечные дебаты и бесплодные обсуждения. Они распустили Крайоседком при Совете народных комиссаров КАССР и создали новый отдел в Наркомате земледелия, чья повседневная работа контролировалась и управлялась напрямую казахским партийным руководством[719]. Новообразованный отдел («сектор») обладал авторитетом, которого никогда не имел Крайоседком.

«Конечно, будете строить землянушки, а не дворцы»

Самая смелая задача кампании оседания состояла в том, чтобы в короткий срок построить жилые и хозяйственные здания для сотен тысяч людей. Но программа строительства быстро затормозила. Непонятно было, где надо строить, не хватало стройматериалов и специалистов[720]. Один функционер докладывал, что строительные работы в его районе не двигаются, потому что в проектах предусмотрены каменные фундаменты для жилых домов. Где взять камень, неизвестно, но игнорировать директивы никто не смеет, поэтому не строят вообще ничего[721].

Решением проблемы казалось использование «местных стройматериалов», например сырцового кирпича. Как говорилось в одной сводке в ноябре 1930 г., если исходить из плана построить в 1930–1931 гг. «41.250 домов» (что, кстати, обеспечило бы жильём только четверть хозяйств, подлежащих переводу на оседлость за это время), то выделенных для Казахстана «дефицитных стройматериалов» хватит лишь на 15% от названного числа. Но и это чисто теоретические расчёты, ибо речь идёт о плановых цифрах, которые не соответствуют действительности[722]. Однако с производством местных стройматериалов тоже дело шло туго. Сырцовые кирпичи, которые нужно было лепить, формовать и сушить, не изготавливались в достаточном количестве, хотя сырья во многих местностях Казахстана имелось в изобилии: «Дневная выработка одного формовщика составляет в среднем 50 кирпичей, на этой работе заняты преимущественно подростки; никакого снабжения, в виде хлеба, чая, сахара, они не получают; работа производится бесплатно, в порядке натуральных обязательств. Технического надзора нет»[723].

Голощёкин практической стороной оседания не интересовался. Ему наскучили споры пессимистов из регионов и их вечные жалобы на нехватку камня, дерева и кирпича. У него в приоритете стояло другое: оседание должно изменить социальные отношения в ауле и покончить с «эксплуатацией», а с этой точки зрения, несущественно, в юртах живут люди или в домах. Сначала всё равно надо строить не жилые, а хозяйственные здания, объявил задёрганный секретарь крайкома. Для успеха оседания решающее значение имеют стойла для скотины, сараи для инвентаря, амбары для урожая. Он вообще прежде всего делал ставку на оседание и концентрацию больших групп населения в совхозах и промышленности[724].

Через два года после начала кампании, в январе 1932 г., нарком лёгкой промышленности КАССР Я.П. Беликов[725] лишил товарищей на местах последних иллюзий по поводу снабжения стройматериалами. Оседание, сказал он, будет иметь успех только при опоре на собственные средства и возможности. В прошлом году республика получила всего 9% необходимого количества круглого леса, и тот преимущественно ушёл на крупные стройки в Караганде и «Казмедьстрою» на озере Балхаш. Дальнейших объяснений не потребовалось: присутствующие поняли, что скудные ресурсы приберегаются для больших индустриальных проектов, с которыми программа оседания кочевников соперничать не в состоянии.

Бывший заместитель наркома земледелия Н. Залогин[726] в той же связи поведал, что и на специалистов рассчитывать не стоит. Поэтому оседание в районах с этнически смешанным населением может получиться, только если сооружать там землянки при помощи европейцев. На растерянную реплику из зала: «Неужели и мы будем такие строить?» — он ответил: «Конечно. Что же вы, будете строить железобетонные здания? Конечно, будете строить землянушки, а не дворцы»[727]. Многие из раздосадованных делегатов пленума, казалось, только теперь, в январе 1932 г., по-настоящему осознали, что на деле означает оседание: доведённое до нищеты казахское население вынуждали начинать новую жизнь без всякой помощи извне, в самых суровых условиях. От банальных советов «максимально использовать» остатки старых зданий и «местные стройматериалы» бездомным казахам не было никакого проку[728].

В 1934 г. стали подводить итоги весьма скромным достижениям. Соответствующий доклад рассказывал не о развитии, а об упадке. В 1931 г. план по строительству более 16 тыс. жилых домов ещё удалось заметно перевыполнить. Год спустя было закончено не больше половины запланированных 11 тыс. зданий, а в 1933 г. отставание сильно увеличилось: начали строить около 2 тыс. домов и закончили примерно столько же начатых раньше. Даже если не говорить о куда большем числе простейших жилищ, которые люди сооружали себе сами[729], приведённая статистика свидетельствовала о том, как далеко расходились желаемое и действительное. Ещё плачевнее выглядели данные о разного рода хозяйственных постройках. Хотя здесь планы более-менее выполнялись, один взгляд на абсолютные цифры давал понять, сколь мало фактически делалось в «точках оседания»[730].

Кроме того, статистика ничего не говорила о качестве домов, строившихся зачастую безо всякой технической экспертизы. В колхозе «Аккуль» Ново-Таласского района, который можно считать типичным примером, почти все построенные с 1931 г. дома через три года нуждались в срочном ремонте. Под «построенными» имелись в виду недостроенные сооружения, без окон и дверей, с кривыми и косыми стенами. С крыш, лишённых изоляции, текла вода на стены, которые грозили обрушиться. Большинство домов не имело оконных проёмов на солнечной стороне, внутри было темно и сыро. За порядком застройки никто не следил, так что дома торчали в степи как попало[731]. Да и сами здания не радовали глаз симметрией: «Взять такое простое дело, как окна. Почему бы не соблюсти определённую симметрию, а в этих постройках, видите, окно сделано под самой крышей, второе нанизу, а третье ещё где-то. И здесь чувствуется определённое невнимание и к внутренней отделке этих самых построек, которые здесь именуются постройками европейского типа»[732]. Впрочем, казахи предпочитали по-прежнему жить в юртах, лучше приспособленных к экстремальному степному климату, используя дома разве что как зимние убежища[733]. Поэтому наиболее дальновидные из партийных работников призывали к смене курса в строительной программе, ратуя за строительство хлевов (чтобы казахам не приходилось зимовать под одной крышей со своей скотиной) и домов, лучше отвечающих нуждам населения[734].

Ставшие «оседлыми» казахи не расставались с юртами не только из-за недостатков строительства. Ввиду процветавшей в Казахстане до 1932 г. практики создания как можно более крупных единиц из множества мелких аулов («гигантомании», которую позже так сильно порицали) оседание часто исчерпывалось тем, что юрты кочевников собирали и ставили друг подле друга в «точках оседания»[735]. Порой сотни юрт выстраивались вдоль «улиц», которым давали имена революционеров и советских руководителей[736]. В негостеприимных районах центрального Казахстана такая искусственная концентрация населения имела драматические последствия. Быстро обеспечить сотням, если не тысячам людей источники пропитания на бедных степных почвах, использовавшихся раньше исключительно под пастбища, оказалось невозможно[737]. Вскоре «посёлки-гиганты» умерли в буквальном смысле слова. Во время голода колонии из сотен пустых юрт, составленных в степи до нелепости правильными рядами, служили, вероятно, самыми зловещими памятниками большевистскому самодурству[738].

Взгляд сверху

Проблемы оседания могли волновать местных работников, отвечавших за его проведение. А могущественные макроплановики в Москве, ведавшие распределением ресурсов и дефицитных материалов, заботились в первую очередь о «великих стройках социализма»; беды казахских колхозников, брошенных в домах без крыш и дверей в зимней степи, мало их трогали. Хотя вопрос оседания в 1933 г. неоднократно включался в повестку заседаний Совнаркома, его всё время откладывали ради других, более важных вопросов[739].

Недостаточное (по сравнению со значением кампании оседания для хозяйства и культуры Казахстана) внимание московской верхушки к этой теме соответствовало пренебрежению к судьбе кочевников вообще. Никто не интересовался их тяжёлым положением. Председатель казахского Совнаркома Ураз Исаев, отчитываясь перед Молотовым о достигнутых успехах и очередных замыслах в феврале 1932 г., приложил к письму небольшую таблицу. Она показывает, с какой лёгкостью коммунисты распоряжались жизнью тысяч казахов.


Таблица 2. Расчёты количества казахских хозяйств[740]
1) Поданным 1928 г. 828 000
2) Поданным Госплана 1931 г. 706 000
3) С последнего — минус 5% байских хозяйств 670 000
4) Из этого числа уже осели и живут правильными посёлками
а) в результате плановых мероприятий по последним 2 годам 50 000
б) осевшие до 1930 года 70 000
в) осевшие хозаулы, которые совпадают с центрами посёлка 30 000
ИТОГО 150 000
5) Ушло в промышленность, совхозы после учёта 1931 г. 20 000
6) Уйдёт в промышленность в 1932 г. 30 000
7) Уйдёт в совхозы в 1932 г. 30 000
8) Уйдёт в рыбные и соляные промысла 5 000
9) Уйдёт в транспорт 2 000
ИТОГО с 5) по 9) 77 000 (sic!)
Всего подлежит переводу на оседлость 443 700
Берём кругло 400 000

Без зазрения совести Исаев попросту вычеркнул несколько десятков тысяч хозяйств, оставляя их тем самым вне поля зрения властей. Судя по таблице, баи, видимо, не имели права на оседание, так же как больше 40 тыс. семей, выброшенных в конце из «округлённого» итога. О сомнительности этих цифр свидетельствует и арифметическая ошибка, которая сократила предполагаемый результат на 10 тыс. хозяйств. Вдобавок в сопроводительном комментарии говорилось, что от 400 тыс. хозяйств надо отнять ещё 191 тыс. Из них 114 тыс. «планово» получили землю, а 77 тыс. ушли в «другие отрасли народного хозяйства». Таким образом, фактически нужно будет позаботиться только о 209 тыс. хозяйств[741].

Этот документ показывает не только радикальное мышление большевиков, но и определённое «чувство реальности»: к началу 1932 г. голод уже унёс много жизней, а десятки тысяч казахов бежали из республики. То, что люди, исчезнувшие из «округлённых» чисел, впоследствии могут вернуться в Казахстан, для деятелей вроде Исаева роли не играло. Коммунистов интересовали не люди, а рабочие руки. Они создавали условия для коллективов, не думая о потребностях индивидов. Всё это требовало контроля. Следовательно, кочевникам надлежало стать оседлыми. Издержки (человеческие) традиционно не принимались во внимание. Когда речь шла о реализации грандиозных замыслов, об «отсталости» кочевников и необходимости её преодоления вспоминали в последнюю очередь[742].

Гораздо больше значил тот факт, что оседание представляло собой существенную предпосылку для массового переселения в казахскую степь спецпоселенцев, заключённых Гулага, а потом и «вражеских наций»[743]. Говоря об освоении огромных территорий, плановики прежде всего думали о депортированных группах населения как об исполнителях этой задачи. Кочевники им только мешали и потому должны были уйти отовсюду, где предстояло жить и трудиться жертвам сталинских репрессий[744]. В особенности это касалось земель, предназначенных для лагерей Гулага, — казахский Совнарком майским постановлением 1930 г. передал в распоряжение ОГПУ свыше 110 тыс. га, «учитывая политическо-хозяйственное и аграрно-культурное значение» создаваемого лагеря (имелся в виду будущий Карлаг)[745].


«Оседание» зачастую служило прикрытием интересов, не имевших никакого отношения к условиям жизни кочевников. Ссылаясь на эту кампанию, добивались смягчения планов заготовок или оправдывали их невыполнение; распределение дефицитных стройматериалов и денег открывало возможности для коррупции и кумовства; размещение в «точках оседания» давало удобные шансы конкурирующим группировкам. А при переселении целых сообществ главной задачей являлось освобождение территорий. Во всех этих случаях люди, ставшие объектом кампании, имели значение лишь как проблема, требующая устранения, или средство для решения других вопросов.

Перевод казахских кочевников на оседлость потерпел сокрушительный провал. Ни одна из амбициозных целей достигнута не была, никакие бухгалтерские уловки не помогали показать выполнение планов больше чем наполовину, вместо ожидаемого повышения урожайности во всех районах отмечалось её катастрофическое снижение. Кампания, казавшаяся на текущий момент вполне многообещающей, в дальнейшем сыграла роковую роль. Оседание проводилось в основном на бумаге либо ограничивалось запихиванием людей в обветшалые развалины в негостеприимных местах. Но изгои не давали о себе забыть, рано или поздно возвращаясь в поле зрения в виде нищих, беженцев или воинов.

Загрузка...