XXI. Жандармы у Пакё

Привязанные перед зданием мэрии жандармские лошади, изнемогая от жары, подремывают в тени каштанов.

По деревне из конца в конец с быстротой короткого замыкания передалась новость:

— Приехали арестовать Пакё.

То, что происходит в стенах Мулен-Блана, с давних пор таинственно. Даже Жуаньо ни разу не удалось войти в ворота фермы: у Пакё имеются две собаки, про которых известно, что они «предупредительны».

Имение принадлежит старику Пакё. На селе все его знали. На войне дядюшка Пакё потерял двух старших сыновей. Потом жену. Остались сын двадцати семи — двадцати восьми лет, которого зовут «тонкинцем», и дочь, немного его помоложе. Их видят часто, но издали, за полевой работой. И часто видят около них мальчугана лет четырех-пяти, который явился на свет зимним вечером без свидетелей и которого «тонкинец» объявил родившимся от неизвестного отца. Что же касается старика, то вот уж много лет, как никто его не видел. По правде говоря, до нынешнего вечера никто об этом и не беспокоился. Но присутствие жандармов разнуздывает воображение. Что старика порешили, в этом никто сейчас не сомневается. Но что же сделали они с трупом? Похоронили на краю какого-нибудь поля или сожгли в старой своей печи?

Шествие внушительное.

Впереди бригадир со своими двумя людьми. Потом мэр и мосье Энбер в сопровождении полевого сторожа и почтальона. На приличном от них расстоянии деревенские жители без различия партий — Устен, Тюль и Паскалон, Бос и Кероль, Мерлавини и Фердинан, тележник Пульод и прочие. Сзади, как на похоронах, идут женщины. Наконец, довольно далеко, замыкая арьергард, с таким видом, будто прогуливается тут случайно, — сестра священника мадемуазель Верн с мадемуазель Массо и Селестиной по бокам.

Как только жандармы свернули с шоссе, чтобы направиться по дороге к ферме, обе собаки Пакё, привязанные на дворе, выскакивают из будок и, оскалив клыки, потрясая цепями, производят адский шум. Сквозь забор видно, как приотворяется и тотчас снова закрывается тяжелая дверь фермы.

Шествие останавливается.

Бригадир без видимого волнения подходит один к воротам и, прерывая всеобщее молчание, кричит:

— Вы тут, Пакё?

Псы брызжут пеной и еще пуще заливаются лаем. Устен вынужден вцепиться в ошейник своего Гарибальди, уже готового броситься на выручку власти.

Проходит некоторое время.

На пороге показывается тщедушный малый с раскосыми глазами и низким желтым лбом. В толпе шепот:

— «Тонкинец»…

Он затворяет за собой дверь, смотрит на бригадира и, не делая ни шага вперед, говорит:

— Чего вам надо?

— Заставьте замолчать ваших собак и отворите ворота.

Голос энергичен, в нем звучит угроза, которая находит отклик во всех сердцах. «Тонкинец» теребит некоторое время усы, потом не спеша повинуется.

Следом за жандармами группа мэра храбро проникает в усадьбу. Остальные любопытные приплющиваются к забору.

— Ваш отец здесь еще проживает?

Малый колеблется, однако не сдается:

— Это никого не касается.

— Простите, меня это касается. Мне надо с ним переговорить.

— Скажите в чем дело. Будет передано.

— Мне надо переговорить именно с ним и лично, — решительно заявляет бригадир, делая шаг по направлению к дому.

«Тонкинец» остается стоять перед закрытой дверью. Он говорит, не глядя на бригадира:

— Напрасно думаете, что можно таким способом к нам войти! Ну нет!

Бригадир опустил руку на кобуру револьвера. Неодобрительный ропот проносится по толпе — семью Пакё не любит, но еще того больше ненавидят жандармерию.

Бригадир вытащил из кобуры бумажку, которую развертывает на глазах у фермера:

— Берегитесь, Пакё, это может плохо для вас кончиться. Вас обвиняют в том, что вы лишили свободы беззащитного старика. Мы посланы, чтобы пролить ясность на это дело. Впустите меня. А не то…

Оба жандарма сделали такое движение, точно готовятся схватить человека и надеть ему наручники. «Тонкинец» вскидывает глаза затравленного зверя, разглядывает одного за другим жандармов, мэра и всех, кто вошел во двор. Свирепо, тряхнув плечами, он говорит, точно отплевываясь:

— Начихать мне! Входите, коли хотите! — Потом, стуча кулаком в дверь, приказывает сурово: — Отопри!

Слышно, как скользят задвижки, и дверь поворачивается на петлях.

Зала фермы, на редкость темная и закоптелая.

Дочь Пакё отошла в глубину комнаты, где стоит кровать, под распятием, украшенным высохшими цветами. Она худа и плохо сложена. Малыш в короткой рубашонке, упрятав голову под материнский передник, выставляет напоказ один только румяный свой зад. Как бы защищая сестру, «тонкинец» встал рядом с нею.

— Ладно, — говорит бригадир, помолчав. — А папаша где же?

— У себя.

— Где это?

— В своей комнате.

— Да где же это?

Сын и дочь разом подняли руки, указывая на низкую дверь в ногах кровати.

— Покажите, как пройти, — говорит бригадир.

Человек оборачивается к сестре, потом идет к двери и отворяет ее. Она ведет в прачечную, сырую и темную; в глубине другая дверь, которую Пакё-сын без постороннего побуждения отпирает ключом.

Бригадир нагибается, чтобы войти в чулан площадью в четыре квадратных метра, откуда затхло пахнет.

На койке сидит старик в совсем новой блузе, словно подпирающей ему туловище. Узловатые кисти рук скрючились на коленях. Своими часто мигающими, отороченными красным глазами, лишенными всякого выражения, смотрит он на входящих.

Чулан пристроен к дому: только у самого входа можно стоять выпрямившись. Потолка нет. В черепичном скате между стропилами оставлено застекленное слуховое оконце. Пол земляной. На табуретке стоит чистая миска, а перед кроватью — судно, без крышки и пустое, но издающее аммиачный запах.

— Здравствуйте, дядя Пакё, — говорит бригадир.

Старик растерянно поднимает голову, глядит на жандарма и ничего не отвечает.

— Что вы тут делаете, в этой кладовушке?.. Почему вы не в зале, вместе с вашими детьми?

— Ему здесь больше нравится, — грубо выкрикивает дочь.

Все, даже старик, устремляют на нее взоры. Она косоглаза, и от этого еще более наглым кажется выражение ее лица.

— Я со стариком говорю, дайте ему самому ответить… Отчего это вы, дедушка, здесь в такую прекрасную погоду?

Тут так воняет… Разве не лучше было бы вам на улице?

Старик смотрит на дочь, потом на сына, потом наконец на бригадира. Но не произносит ни слова.

— Ну, вставайте, — продолжает бригадир. — Мы пришли, чтобы дать вам подышать свежим воздухом. Мне думается, вы сидите тут не ради собственного удовольствия!

— Вот именно! — бросает дочь. — Ради собственного удовольствия!

Бригадир пытается взять дядюшку Пакё под руку.

Однако старик вырывается с неожиданной прыткостью.

— Нет!

Дочь усмехается.

— Не хотите, чтобы вам помогали? Хорошо. Тогда вставайте сами. Пойдем в залу, там мы с вами объяснимся.

— Нет!

— Отчего?

Молчание.

— Вы боитесь ваших детей?

— Никого не боюсь! — бормочет старик.

— Тогда зачем же вы соглашаетесь, чтобы держали вас тут взаперти?

— Он не взаперти! — возражает дочь.

— Простите. Дверные замки открываются только ключом, а ключи от обоих дверей снаружи. Это называется быть взаперти.

— А если ему тут хорошо? — вопит дочь. — Оставьте нас в покое!

— Оставьте нас в покое! — повторяет старик тем же резким тоном.

— Чего там, — говорит бригадир, — это и без очков видно: ваши дети засадили вас сюда, чтобы быть хозяевами и вместо вас пользоваться вашим имуществом!

— Вранье! — сквозь зубы выцеживает дочь.

Старик смотрит на нее и лопочет:

— Вранье…

— Старый человек, — объясняет «тонкинец» со сварливым и хитрым видом. — Сил у него больше нет. Хочет сидеть тут, потому что хочет покоя… А насчет того, чтобы есть досыта, — ест досыта. И насчет того, чтобы иметь все необходимое, — имеет все необходимое! Правду говорю, отец?

— Да.

Дочка ввязывается:

— Эти теплые туфли, что у него обуты, это я их вяжу, потому что ноги у него всегда зябнут… Правду говорю?

— Да.

Сын подходит на шаг ближе:

— Покажи-ка жандармам свое курево!

Старик послушно роется под тюфяком. Вытаскивает оттуда почерневшую трубку и — в картузе из газетной бумаги — табак.

«Тонкинец» торжествует:

— Ни в чем ему не отказываем. Прощаем ему все причуды… Правду говорю, отец?

— Да.

Бригадир в недоумении, он ворчит:

— Все-таки не очень-то это правильно, что ни говорите!

Он нагибается и кладет старику руку на плечо:

— Послушайте, дядя Пакё, в последний раз: скажите мне всю правду. Мы не хотим вам зла. Отчего вы тут? Оттого ли, что вам это по душе? Или же оттого, что вас лишили свободы?

Старик, не говоря ни слова, встряхивает плечом.

Дочка принимается орать:

— Кого это касается? Хозяин он у себя, да или нет?

— Заткнись! — говорит брат.

Дядюшка Пакё бросает на дочь злобный взгляд. Но повторяет за ней, словно эхо:

— Хозяин я у себя, да или нет?

Молчание.

Бригадир выпрямляется, качает головой, глядит вопросительно на своих людей, на мэра, на полевого сторожа, на почтальона и отступает наконец к дверям:

— Мне наплевать в конце концов. Я пришел, чтобы вызволить вас отсюда. Но если вам угодно подыхать в этой навозной яме, это ваше дело! До свиданья!

На дворе десяток любопытных — более смелые столпились на солнце перед отворенной дверью.

Девушка видит их и еще пуще распаляется гневом:

— Как не стыдно напускать на нас столько народу!

Она задирает ногу и замахивается деревянным своим башмаком, точно намереваясь избить бригадира. Но рука брата хватает ее; она роняет башмак с бешеным криком.

За забором начинают потешаться; драма завершается фарсом.

— Ну-ну, — бубнит бригадир, — не толпиться! Расходитесь!

Он оборачивается к мосье Арнальдону и заявляет очень громким голосом:

— Вы видели, как обстоит дело, господин мэр. Мне нечего больше говорить. Я подам рапорт.

В сопровождении двух жандармов он с достоинством выходит из усадьбы и проходит сквозь толпу, будто не слыша за своей спиной враждебных шуток и свистков.

— Поганое ремесло… — шепчет Жуаньо, нанося Кюфену стенобитный удар локтем в бок. — Скажу я тебе, капитан: лучше бы я согласился быть шутом гороховым — полевым сторожем вроде тебя, только не шпиком!

Загрузка...