Смерд ещё издали заметил старика, обернулся к своим и что-то сказал: дружина разомкнула ряды, рассыпалась и окружила двор со всех сторон, как будто опасаясь, что кто-нибудь спасётся бегством.
Предводитель в сопровождении троих воинов спокойно подъехал ближе, никак не предполагая, что их тут ждут… Побег Самбора остался незамеченным.
Виш, подняв голову, стоял у ворот, без страха ожидая нападения. Он казался безоружным, и это ещё более придавало смелости Смерду.
Глядя на него, княжий холоп насмешливо ухмыльнулся.
— А я опять к вам в гости! — закричал он издали. — Вы, верно, рады мне…
— Я всегда рад гостям, — спокойно ответил Виш.
— Князь шлёт вам поклон и зовёт к себе — на козий окорок, на чарку меду да на дружескую беседу, — продолжал глумиться Смерд, — а чтобы поскорей вас увидеть, послал меня к вам… Виш помолчал.
— Я бы не прочь ему поклониться, — медленно сказал он, — да стар я, а он помоложе. Я хозяин у себя, он — у себя… а если у него есть до меня дело, он послов найдёт…
Смерд подъехал ближе, что-то ворча под нос.
— Молчи, дерзкий старик! Непокорный нечестивец! — вдруг закричал он. — Я привёз на тебя управу да верёвку! Это ты посмел вече сзывать?
— Да, я! — спокойно ответил Виш. — Я… у нас каждый старейшина имеет на это право. Так это искони бывало, и так оно будет, покуда мы живы.
— Мы вам покажем, как сзывать вече! — заорал Смерд и, наезжая конём на старца, замахнулся на него.
Старик неторопливо отошёл.
— Вы ели хлеб под моим кровом, — сказал он, — я не желаю вам зла… Прошу вас, идите прочь… и скажите князю, что вече соберётся, хоть бы я не остался в живых.
Не успел он договорить, как Смерд кликнул своих, и они всей толпой бросились на бесстрашного старца, который лишь теперь выхватил из-под полы меч. Из-за кустов, из-за тынов и плетней с криком и шумом выскочили все его люди — сыновья и челядь, натягивая луки и размахивая пращами. Но Виш поднял руку, чтобы умерить их горячность.
Княжьи слуги, испуганные неожиданным сопротивлением, отступили назад.
— Мы будем обороняться! — вскричал старик. — Ступайте отсюда, если не хотите, чтобы пролилась кровь… А тебе, — гневно сказал он, обернувшись к Смерду, — подобает ли тебе нападать на своих и служить чужим?.. Прочь, подлый раб!
Смерд отвернулся, вся кровь бросилась ему в лицо, и он обрушился с бранью на дружинников, стоявших поодаль.
— Бей, круши! — крикнул он.
Стрелы полетели с обеих сторон.
Людям Виша уже не терпелось схватиться с врагами врукопашную: напирая друг на друга и теснясь, они пробивались к воротам, в которые снаружи ломился Смерд со своими. Плетень и ворота трещали под напором и ломались. Старый Виш оказался посреди свалки и не мог выбраться из неё.
Старший сын Людек, закрывая отца, рассёк лоб Смерду и, прорубив шлем, раскровянил ему голову, но в ту же минуту княжий холоп вскинул копьё и пронзил грудь старику: рубаха его обагрилась кровью, брызнувшей из раны. Дрожащей рукой Виш ещё выхватил копьё, вонзившееся в его тело, и разломал его на куски, но железное острие и кусок древка застряли в ране. Виш вскрикнул, пошатнулся и упал на руки сыну.
Увидев, что старец испустил дух, все, кто был жив, с яростью ринулись на княжьих холопов. Завязалась битва, но уже не из луков и пращей — теперь пустили в ход кулаки и зубы, бросались врукопашную и, повалив противника наземь, ломали кости.
На шум сбежались дружинники, окружавшие двор: они неожиданно напали с тыла, сея страх в рядах защитников.
Однако замешательство длилось лишь мгновение: люди Виша, охранявшие двор, перешли в наступление и, сомкнувшись с теми, что дрались у ворот, в яростном бою за родное пепелище отразили натиск врага. Вид лежавшего в крови старого Виша разжигал их ярость.
Теперь силы обеих сторон были почти равны. За старца, павшего в бою, было убито несколько людей Смерда, а сам он, истекая кровью, заливавшей ему глаза, вынужден был отойти, дав приказ своим отступать.
Остальных дружинников оттеснили со двора, и они столпились вокруг своего предводителя, отступая вместе с ним на берег реки. Отстояв усадьбу, люди Виша дали им отойти, преследуя их лишь криками и бранью.
Обе стороны уже были сыты этим кровавым побоищем.
Только с берега доносились ещё голоса, которым отвечали из ворот:
— Собачьи сыны! Невольники! Рабы!
— Гады! Змеи!
Долго ещё они перебрасывались ругательствами, грозя кулаками с одной стороны и потрясая копьями — с другой.
— Попробуйте, подойдите сюда! — кричали одни.
— Суньтесь только! — отвечали другие.
Пока в кустах над рекой промывали раны и перевязывали голову Смерду, сыновья Виша, рыдая и обливаясь слезами, подняли тело отца и понесли его домой, чтобы положить на постель…
Никто и не помышлял возобновлять бой. Голоса постепенно затихали.
Было ясно, что Смерд со своими отойдёт. Ему, видно, казалось достаточно, что убит виновник, и ни он, ни люди его не хотели подставлять головы, не чувствуя перевеса на своей стороне.
Они только раскинули лагерь неподалёку от ворот и до вечера держали дом под угрозой. Пришлось выставить стражу на случай внезапного ночного нападения. Когда совсем стемнело, на берегу затихло: должно быть, дружинники отдыхали после боя.
Мальчик, подползший к лагерю, не скоро разглядел, что княжьи люди, пользуясь темнотой, переправились вброд через речку и по другому берегу втихомолку отступили к городищу.
Расставив часовых, все спокойно пошли отдыхать. Дорогой ценой достался им этот отдых.
В светлице лежал на постели мёртвый старец, ещё сжимая в руке сломанное древко, которое вонзилось ему в грудь, залитую чёрной, запёкшейся кровью. У очага, на котором горела лучина, сидели его сыновья и плакали. И даже некому было подумать о погребении, так как женщины ещё не вернулись из лесу.
Самбор оповестил их условным кликом, но, покуда они услышали его голос, покуда подошла жена и собрались дочери, слуги и внуки, настала уже поздняя ночь.
В лесной тишине далеко было слышно траурное шествие.
Женщины рыдали, рвали на себе волосы и громко причитали, оглашая чащу горестными стонами.
Впереди, закрыв глаза и ломая руки, шла старая Яга с распущенными седыми волосами. Её вели под руки дочери и снохи — без венков, с расплетёнными косами, в разодранной одежде. Только Дива шла молча, как мёртвая.
Вопли и стоны, сливавшиеся с жалобными причитаниями, навевали на всех тоску и ужас… Мужчины вторили женщинам. Дверь отворилась, и женщины, опьяневшие от горя, бросились длинной вереницей к останкам старца. Повалившись на колени, они стали кататься по полу.
Огонь в очаге погас, кто-то подкинул пучок лучины, и при свете её предстало зрелище, исполненное такой страшной скорби, что и те, что плакали весь день, снова зарыдали в голос.
Во дворе выли собаки, в загоне тревожно мычали коровы и ржали кони. Наконец, поднялась Дива, за ней последовала старая Яга. Только плакальщицы, не вставая с пола, причитали и голосили. Мать и дочь принялись обряжать покойника.
Жальник и пепелище были далеко в лесу, на песчаной поляне. Работников загодя отправили рубить деревья для костра и готовить камни для могилы, чтобы скорее сжечь тело и освободить дух, стремящийся улететь к отцам и братьям.
Эту ночь снова провели без сна, в горьких слезах… К утру старого Виша уже усадили на лавку, подперев так, чтоб он казался живым. Его облачили в лучшие одежды, заткнули ему за пояс драгоценный меч, на голове у него была шапка с султаном, за плечами лук, праща, каменная секира отцов и кремнёвое долото.
Серый конь, на котором он ездил в последний раз, был предназначен для сожжения вместе с ним на костре…
У ног покойника, на земле, сидела Яга в самом красивом своём платье, в янтарных бусах и блестящих запястьях; низко опустив голову, она тихо стонала…
За ней сидели плакальщицы; распустив волосы и царапая себе грудь и лицо, они пели заунывные песни, мерно хлопая в ладоши. В глубине стояли сыновья и тихо утирали слезы.
— Ты ушёл, господин наш, — голосили плакальщицы, — покинул нас, бедных, оставил навеки сиротами. Ты ушёл к отцам своим, к белым духам, воевать против чёрных духов. Все-то было у тебя на земле, чего только душа желала. Пашен без края, зверя в изобилии, стад без числа, закрома зёрна, тысячи ульев, вволю хлеба и белый душистый мёд… Все у тебя было: любовь людская, жена примерная, дети послушные, челядь смиренная и резвые, быстрые кони… Все ты покинул… и нас и детей… и вовек уже к нам не вернёшься… Взгляни на сирот — они волосы рвут… послушай их стоны… и очи открой… О доблестный воин, Виш непобедимый, коварный враг на тебя напал… Кровь твоя будет отомщена, сердце не сыто местью, последний в роду будет мстить за тебя, пока не погибнет племя убийц…
Горестные причитания не смолкали. Был уже день, когда из лесу дали знать, что костёр готов. Невольники оповестили соседей и пригласили их на тризну. Погребальное шествие потянулось со двора. Четверо слуг несли тело усопшего, которое, сидя, возвышалось над их головами, за ним вели коня и собак, несли оружие и одежду. Плакальщицы с пронзительными воплями шли за телом, запевая все новые песни. За ними, понуря голову, шли гусляр Слован и старая Яга, которую дочери вели под руки. Все, вплоть до детей, высыпали из дому, оставив его открытым настежь.
До жальника, который находился в густом бору, неприступном для чужих, нужно было продираться сквозь чащу. Место тут было песчаное, кое-где поросшее девесилом и белой полынью. Кустики чахлой травки пробивались среди камней, которые стояли рядом на старых могилах.
У входа, на гладко убитом току, возвышался огромный костёр из сосновых брёвен, которые поддерживали по углам четыре толстые сваи, вбитые в землю. Неподалёку от костра уже стояли урны, чашки, кувшины и маленькие глиняные сосуды для пепла и жертвоприношений, хлеба, калачей, мяса, пива и мёда, приготовленных для тризны. Ясное майское солнце и чистое небо придавали печальному обряду торжественность и спокойствие; казалось, добрые духи радуются, встречая старого кмета.
Женщины обступили кольцом одевшуюся, как на свадебный пир, безмолвную Ягу, а она целовала одного за другим своих детей, как будто прощалась с ними навек. Яга не проронила ни слова, но все чувствовали и знали, что она не захочет остаться на земле одинокой, осиротевшей и пойдёт на костёр за своим спутником жизни.
Под вопли плакальщиц тело подняли на костёр и поместили посередине, а подле него положили все, в чём умерший нуждался при жизни для работы и охоты на зверя. Уложенные ступенями сосновые бревна вели, словно лестница, к трупу Виша, восседавшему наверху между грудами одежды и оружия.
Его ещё усаживали, когда Яга, поцеловав в голову Диву, медленно направилась к костру. Сыновья бросились к ней, пытаясь её удержать, но она их легонько оттолкнула; подошли и дочери — она отстранила их с дороги; с плачем стали звать её подбежавшие внуки — она приказала матерям взять их на руки… Так она дошла до костра, с минуту постояла, простилась взглядом с людьми и со всем белым светом я стала подниматься по брёвнам. Взобравшись на самую вершину, она повалилась к ногам мужа и, обхватив его колена руками, неподвижно застыла…
Плакальщицы вопили все пронзительнее. Привели коня и, надев ему на ноги путы, привязали к столбу вместе с любимыми собаками Виша… Вскрикивая и мечась из стороны в сторону, плакальщицы, как бесноватые, пустились вприпрыжку вокруг костра. Наконец, сразу с четырех углов подожгли огромные вороха смоляной лучины, которая была навалена снизу и по бокам. Едва загоревшись, она сразу занялась ярким пламенем, и в одно мгновение дерево, пропитанное смолой, обратилось в огромный пылающий костёр. Дым и пламя закрыли останки.
Стоны сменились отчаянными воплями; сизыми клубами вился дым, стелился понизу, пробивался между брёвнами и окутывал их со всех сторон. На миг ещё мелькнули восседавший наверху мертвец, распростёртая у ног его женская фигура и мечущийся конь, тщетно пытающийся вырваться из пламени. Огонь с жадностью поглощал гигантские сосны… минутами его ещё глушил ветер, но он снова вспыхивал с шипением и треском, просачивался в малейшую щель и, обрушившись с удвоенной яростью на свою добычу, пожирал её, как изголодавшийся зверь… Сгоревшая лучина рассыпалась чёрными щепками, толстые бревна горели целиком, покрываясь рубиновыми углями. Лёгкий ветерок как будто нарочно усилился и раздувал пожар, на который все смотрели не отрываясь, с благоговейным ужасом. Они ждали, когда из костра явится дух, улетающий ввысь.
Настала минута, когда нужно было отгонять злые силы, чёрных богов, и четверо слуг верхами понеслись вскачь вокруг костра, с криком потрясая копьями… Все помогали им, хлопая в ладоши, размахивая руками, подбрасывая кверху копья.
Костёр все пылал. Сквозь клубы дыма и яркое пламя ещё видны были почерневший мертвец и распростёртый у ног его труп, на котором горела одежда; потом дым окутал их, снизу вырвались языки огня, бревна начали трещать, ломаться и, наконец, обрушились. Оба тела соскользнули в пышущую жаром полыхающую бездну и исчезли. В огне уже нельзя было различить ничего, кроме стоявших по углам свай: костёр обратился в одно огромное бушующее пламя. Песни смолкли… духи вознеслись. Сыновья и дочери ещё бросали в пламя какие у кого были драгоценности, полагая, что они могут понадобиться отцу на том свете, — оружие, куски янтаря, каменья…
Между тем прислужницы, приготовив погребальную жертву, наполняли чашки, плошки и кувшины яствами и мёдом для живых и мёртвых.
Огонь на пепелище все уменьшался, постепенно из гигантского костра превратившись в маленький очажок, кучку чёрного угля и пепла. Головешки сдвигали, чтоб они догорели, дожидаясь, когда священный огонь сам погаснет.
Солнце уже садилось, когда, наконец, костёр догорел и пепелище стали медленно заливать водой из священного источника.
Женщины принесли глиняную урну и принялись собирать в неё недогоревшие остатки костей, угля и всего, что вместе с умершим уничтожил огонь и что ушло с ним в иной мир. Тщательно, до последней порошинки сметали они золу, крошки угля, мельчайшие косточки и недогоревшие обломки утвари.
И снова потянулось траурное шествие — женщины, мужчины и дети — с урной, кувшинами и жертвенными чашами к месту, предназначенному для кургана, рядом с предками и братьями Виша. Посередине поставили урну с прахом, вокруг неё жертвенные чаши. Урну закрыли крышкой. Дети протискивались вперёд, чтоб возложить на могилу свои маленькие даяния… Снова завопили плакальщицы, и под их причитания мужчины принялись поспешно насыпать курган.
Женщины, усевшись в круг, причитали и плакали, но теперь полились иные, менее горестные песни — дух вознёсся… Была уже ночь, когда над прахом Виша вырос жёлтый холм…
На жальнике зажгли вороха лучины, и началось поминальное пиршество.
Собралось множество людей со всей округи, и хозяева всех угощали, всех потчевали… Стояли бочки с пивом и мёдом, которым утоляли жажду и подкреплялись мужчины, возводившие курган. Перед чашами и блюдами с мясом кучками сидели гости — отдельно мужчины и отдельно, поодаль, женщины.
Внезапно зазвенели гусли, и наступила глубокая тишина. Только ветер вдали шелестел ветвями в лесу. Слован затянул слабым голосом:
Пуст твой дом осиротелый,
Дети вдруг отца лишились…
Ты теперь за чарой мёда
С предками ведёшь беседу…
Старый воин… Старый воин…
Убелён ты сединами,
Но в бою могуч и молод…
Кто сочтёт и кто расскажет,
Что ты на земле покинул…
Сколько зверя на охоте
И врагов на поле брани
От руки твоей погибло,
Сколько накормил ты нищих,
Сколько выпестовал пчёлок…
Старый Виш, потомок Збуя,
Ты уж не вернёшься к жизни…
Мы в земле тебя зарыли,
Прах твой облили слезами,
Верная жена с тобою,
Конь любимый, рог твой звонкий…
К нам тебе уж не вернуться,
А летать в лазури ясной,
Чёрных духов злобных немцев
Убивать своей секирой…
Мы костёр тебе сложили
И на жертвы не скупились…
О-о! Лада! Лада! Лада!..[33]
Все подхватили его зов: «Лада, Лада!» — и он отдался эхом на пепелище, жальнике и в лесу.
Людек с чарой мёда в руке тоже стал причитать, то запевая, то сказывая словами и заглушая песнь свою рыданиями:
О отец и господин мой…
Враг твой жив, мы жаждем мщенья.
Кровь за кровь! Жизнь за жизнь!
Нет иного искупленья!
Кровь за кровь!..
Все мужчины из Вишева рода, вскинув руки, дружно и громко вскричали:
— Кровь за кровь!
Стоявший за Людеком — Доман, который приехал на тризну, тоже поднял чару и громко воскликнул:
— Кровь за кровь!
Все взоры обратились к нему. Доман был печален, как будто потерял родного отца. Он заговорил, речь свою перемежая песнью и прерывая её слезами:
Старый Виш, утешься, воин!
Будет то, чего ты жаждал:
Мы свершим твои веленья…
Вицы в дом идут из дома
И старейшин созывают…
Городище в страхе… Хвостек
Всех холопов собирает…
Будет вече…
Кровью Виша
Обагрённую одежду
Мы старейшинам покажем,
К мщенью князю призывая…
Все, кто сидел поблизости, вторили ему и, поднимая чары, подхватывали чуть не каждое его слово. Молодёжь, обернувшись к Гоплу, сжимала кулаки и осыпала проклятиями и угрозами городище.
По мере того как бочки опорожнялись, усиливался шум: старики, вспоминая покойника, рассказывали, как провёл он свои молодые годы в трудах и боях, как смел был и дерзок в первой половине жизни, как любил он своих кровников, как они любили его и как почитал он священным гостя в своём дому… Чары все быстрее ходили вкруговую, жгучей становилась печаль и горячей жажда мщения.
Женщины, сидевшие в стороне, тихо напевали…
Так длилось всю ночь до белого дня, тянулось второй день и вторую ночь, не кончилось и на третий… Молодёжь метала копья, соревновалась в беге и верховой езде, бросала камни в цель и состязалась в борьбе — пока не был выпит мёд до дна и не сморила усталость. Наконец, все стали расходиться, простившись напоследок с могилой и убрав её зелёными ветками.
Доман со своими людьми досидел до конца, а когда сыновья Виша покинули пепелище и жальник, отправился проводить их до дома.
На половине пути он остановил их.
— Слушай, Людек, — сказал он, — время или не время теперь говорить об этом, но я должен свалить гнёт со своего сердца. Сядем да потолкуем.
Все трое уселись под дубом, и Доман, пожав руки братьям, начал:
— Я с вами… я хотел бы стать братом вашим, будьте же и вы мне братьями.
— Согласен! — ответил Людек, унаследовавший от отца ясный ум и отвагу; говорил он мало и неохотно, но, сказав, держал слово, хоть бы пришлось пролить за него кровь.
— Что же думаете вы делать? Нужно мстить за отца… да и может ли быть иначе? Убил его Смерд… Его убить нетрудно, но он выполнял не свою волю… Что же вы думаете делать?
— Верно ты раньше сказал, — подумав, отвечал Людек, — снесём на вече окровавленную одежду, положим её перед старейшинами и скажем: Виш погиб за вас и за вече, так пусть же вече решает, как отомстить за его кровь.
Они переглянулись.
— Правильно, — сказал Доман, — пусть старейшины судят, но если вам понадобятся руки, чтоб воздать за его кровь, которая не должна быть пролита напрасно, я предлагаю вам свои…
Тут Доман слегка замялся, глаза у него заблестели, но он тотчас опустил их, словно застыдившись чего-то.
— Братом вашим я хотел бы стать… братом, — повторил он.
— И мы тебе братья, — отвечали сыновья Виша и снова пожали ему руку.
— Не успел я просить Виша, так теперь вам говорю… Я хочу сестру вашу взять…
На мгновение все замолчали; по тогдашним обычаям замуж отдавали по старшинству, и не могло быть никакого сомнения, что говорил он о Диве. Людек понурил голову.
— Доман, брат мой, — воскликнул он, — Дива и слышать не хочет о муже… Это не новость, давно уж она дала обет богам… Она создана не для детей, кудели и горшков, а для священного огня и источника, для песен и волхвований… Не будет тебе Дива женой… Я бы отдал её за тебя от всего сердца… но могу ли я нарушить обет, данный богам?
Они снова умолкли; Доман потупился и, теребя бороду, что-то бормотал про себя.
— Э! — вскричал он. — Мало ли девок лелеет эту думу, а выйдут замуж и позабудут… Мне полюбилась она и красой и всем своим нравом… В холе будет она у меня жить, впору хоть княгине, разве только птичьего молока у неё не будет…
Людек снова покачал головой.
— Что же делать? — сказал он. — С богами и с духами я воевать не стану… а младшую, если хочешь, я с радостью отдам за тебя. Не менее пригожа она, чем сестра, и ничем её не хуже… Эту, хоть бы вздумала она плакать, ты получишь…
Он посмотрел на Домана. Сорвав с ветки листик, Доман прилепил его к губам и, глядя куда-то в сторону, молчал: пренебречь предложением Людека он не хотел, а принять его не мог. Наконец, когда листик упал, он медленно заговорил:
— Если ты прикажешь Диве, она тебе повинуется: ты теперь хозяин в доме, — что прикажешь, тому и быть… Всем им хочется служить богам и духам, так можно ли их слушать?
— Я не могу ей приказать, — спокойно сказал Людек. Доман нахмурился, глаза его горели, грудь высоко вздымалась, словно он запыхался от усталости.
— Эх! — вскрикнул он. — Так-то ты почитаешь меня братом? Верно, от другого ждёшь большего выкупа, оттого и не хочешь отдать её за меня…
— Доман, брат, мне выкуп не нужен, правду я говорю…
— Хочешь, чтоб я братом вам был, мстил с вами за отца, отдай мне сестру, — настаивал Доман,
— Младшую отдам…
— Старшую — или никакой.
— Не могу! — решительно повторил Людек.
Доман встал, по своей привычке снова сорвал листок, приложил его к губам, прошёл несколько шагов и обернулся.
— Отец ваш отдал бы её за меня, — воскликнул он с гневом.
— Никогда…
— Хочешь, чтобы я был с вами и за вас? Я готов… Но она должна быть моей, а ежели нет, так нет…
Людек насупил брови и, передёрнув плечами, нетерпеливо повторил:
— Нет, так нет!
— Значит, нет! — вскинулся Доман. — Видно, ты хочешь, чтоб я был врагом тебе, а не братом!
— Купить твою дружбу я не могу, придётся обойтись без тебя, — холодно возразил Людек.
Доман бросился к нему, весь дрожа от гнева. — Людек, брат! Плохо ты, поступаешь, говорю тебе! Из-за девки не хочешь отца в могиле утешить пролитой кровью врагов… Э-эх!
— Я уже сказал, — буркнул Людек, — не могу…
— Друзья вам нужны теперь, а ты себе недругов наживаешь! — насмешливо прибавил Доман. — Безрассудный ты человек!
Глаза их встретились: Людек, сдерживаясь, ещё раз повторил:
— Не могу…
Доман вскочил, собираясь уйти.
— Не отдашь добром, так я силой её возьму…
— А мы силой будем её защищать…
— Посмотрим!
— Посмотрим!
Договаривая последние слова, оба пятились в разные стороны, все так же скрещивая взгляды. Руки они уже не протянули друг другу. Меньшой брат молча стоял за Людеком, который заменял ему теперь отца.
Доман рывком нахлобучил шапку на глаза и пошёл прочь. Лошади его стояли невдалеке от пепелища: он зашагал к ним. Затем застучали копыта — он уехал…
Людек постоял немного, поджидая, не вернётся ли он, но, услышав топот, тоже двинулся в путь.
По лесу разнёсся частый стук копыт и собачий лай.
Вскоре братья нагнали своих: тихо напевая, они медленно брели домой. Тризна и поминки больше утомили их, чем битва. Они уныло плелись, пошатываясь и часто останавливаясь…
На другой день жизнь в доме вошла в обычную колею. Женщины снова стояли у очага, Дива сидела за ткацким станком, слуги вращали жернова, стряпали, обихаживали скотину, на сарае курлыкал аист, и, прыгая по плетню, стрекотали сороки. Суетни было больше, чем обычно, потому что погребение на всем оставило след, а старой Яги, распоряжавшейся прислужницами, не было. Место её заняла жена Людека, который стал после отца главой семьи.
Вечером на завалинке перед домом, прильнув щекой к щеке и крепко обнявшись, сидели обе сестры — Дива и Живя… Глядя вдаль, на лес, они думали свои думы и тихо напевали… С реки шёл Людек, низко опустив голову и заложив руки за спину. Увидев его, девушки поднялись. Он остановился. Дива подошла к нему.
— Зачем ты приворожила Домана? — спросил он.
— Я? — залившись румянцем, вскричала девушка. — Я и ворожбы не знаю и Домана знать не хочу…
— Он от братства с нами отказался из-за тебя, — медленно проговорил Людек. — Требует тебя в жены… угрожает нам.
— Я дала обет богам, — спокойно молвила Дива.
— Это ему известно, да он знать ничего не желает.
— В чем же я повинна?
Живя, стоявшая позади сестры, с любопытством поглядывала то на неё, то на брата. Все трое молчали…
— Эх, Дива, — вскричал Людек, — лучше бы тебе пойти за него, а нам обрести брата, чем врага себе наживать…
Девушка покачала головой, две слезинки скатились по её лицу, она взглянула на Людека с молящей улыбкой.
— Не принуждайте меня, — попросила она тихо, — оставьте Диву в покое. Я вам полотно буду ткать, песни петь, воду носить из источника, ходить в зеленом венке…
И она поклонилась брату в ноги, а Живя опустилась наземь и обняла его колена, молча моля за сестру.
Людек понурил голову и, не проронив ни слова, удалился.
Змеиное урочище притаилось среди дремучих лесов; ни одна тропинка не вела к нему, и, казалось, оно было покинуто с незапамятных времён. С трех сторон его окружали почти непроходимые болота и топи. И только справа узкий клин менее зыбкой почвы открывал к нему доступ. Некогда, много веков назад, когда кочующие народы впервые селились на незнакомых землях, здесь было раскинуто первое их становище.
В память о нем здесь впоследствии собирались старейшины на совет. Городище было опоясано низким, местами сравнявшимся с землёй зелёным валом. Посредине стоял навес на расшатанных, клонившихся в разные стороны столбах. Крышу с него почти всю сорвало, в стене выломалось одно прясло и, полуистлевшее, валялось на земле. Кроме этого почерневшего, разрушенного строения, на городище не было ничего — ни деревца, ни камня, лишь кое-где пробивались скудные кустики травы да торчали бугром старые кротовины. Все вокруг было тут уныло и мрачно. Небосклон, насколько хватал глаз, закрывали чёрные леса. Вдали направо поблёскивало маленькое озерцо, наполовину заросшее камышом, налево, местами затопив непроходимую трясину, протекала зазеленевшая речка. Жалобные крики чаек заглушали пение лесных пичужек. Они беспокойно кружились над своими бесчисленными гнёздами, словно отгоняя от них невидимого врага.
Там, где городище смыкалось с землёй, стоял на страже бор.
Был канун Купалы — день, назначенный для веча. Кметы и владыки уже знали, какая участь постигла Виша за то, что он первый созывал их. Гибель его напугала одних и взбудоражила других, побуждая их сообща искать спасения.
На городище можно было попасть только со стороны леса, проехав мимо старого, почти засохшего дуба, стоявшего посреди дороги, который почитали, так же как урочище, священным. Под ним лежали куча полуистлевших тряпок, в которых люди приносили к его подножию свои хворости.
В маленьком источнике, бьющем неподалёку, болящие совершали омовение, утираясь полотняными лоскутами. Потом их бросали под дуб, твёрдо веруя, что вместе с ними уходила и хворь. Они оставались в дар духам, которые возвращали утраченное здоровье. Лежали тут и другие жертвы, промокшие, заплесневелые и засыпанные листьями, — кувшины, чаши, янтарные бусы, куски сукна и шнурки, завязанные тайными узлами.
Высоко на дубе чернело огромное дупло, как будто созданное для борти диких пчёл. Но дерево отпугивало сыростью, и пчелы на нём не водились. Дупло оставалось пустым и зияло странно и жутко, как раскрытая пасть.
Сверху донизу кора была покрыта зелёным, лоснящимся, как бархат, мхом, жёлтыми наростами и чахлыми былинками, которые прорастали на прогнивших лишайниках. Ещё брезжил рассвет, когда в зарослях послышался шелест. Кто-то осторожно прокрался под дуб, прясел, прислушался и, уверясь, что вокруг все по-прежнему тихо, поднялся — то был маленький человечек в сером кафтане, с круглой, коротко остриженной головой и широко разинутым ртом, в котором сверкали мелкие зубы. Он ещё раз оглянулся, послушал, обхватил руками ствол, уцепился ногами и с ловкостью дикого зверя полез на дерево. Время от времени он настораживал уши и снова поспешно карабкался вверх, беспокойно поглядывая на дупло. Это был Зносек.
Несмотря на неровную поверхность дерева, взбирался он долго. Толстый ствол трудно было обхватить, ноги скользили по гладкому мху, несколько раз человечек срывался и едва удерживался, впившись ногтями в кору, но тотчас же снова напрягался и лез дальше.
Он уже почти добрался до вершины, как вдруг изнутри донёсся странный шорох.
Из дупла показалась серая, похожая на кошачью, косматая голова с жёлтыми глазами и длинными усами, оскалила белые как снег зубы, ляскнула, громко фыркнула и ринулась прямо на голову человеку. Раздался визг, вой; зверь и человек, сплетясь в один клубок, вместе рухнули наземь. Серый косматый отшельник сжимал маленького человечка, пальцы Зносека подбирались к шее хищника. Наконец, руки человека зарылись в шерсти зверя, сдавили глотку, раскрылась окровавленная пасть, жёлтые, налитые кровью глаза побелели и, выкатившись, застыли… тело ещё содрогалось.
Зносек поднялся, утирая кровь, лицо его было исцарапано когтями, голова искусана. Он фыркнул, отдышался, сплюнул, провёл рукой по окровавленному черепу и, встряхнув задушенного, мёртвого зверя, несколько раз ударил его об дерево. Потом сунул за пояс свою добычу и снова поглядел вверх, утирая рукавом сочившуюся кровь. Раны на голове и покалеченные руки не удержали его от новой попытки. Борьба больше разгорячила его, чем утомила, и он снова стал карабкаться на дерево, прижимая к себе задушенного врага. Наконец, он ухватился за истлевший край дупла, вцепился в него пальцами, подтянулся всем телом и повис над чёрной дырой, заглядывая внутрь и одновременно прислушиваясь к отдалённому шороху, донёсшемуся из лесной чащи.
Вмиг спустился он в дупло и исчез, только на дне его зашелестели сухие листья, потом высунулась голова, руки опёрлись на край, он смотрел. Широкие мясистые губы разжались, белые зубы сверкали, как у дикой кошки. Карлик визжал от боли и… смеялся.
Все явственней слышался шум, долетавший из лесу, и торопливое поскребывание ногтей из дупла; наконец, в истлевшей коре появилась щёлка, через которую спокойно и незаметно мог подсматривать глаз. Рядом Зносек проковырял вторую, теперь смотрели оба глаза… Сквозь ветви видно было городище и ведущую к нему дорогу.
Из дупла можно было не только сосчитать прибывающих, но даже разглядеть их лица.
Карлик жадно уставился на дорогу; вдруг затрещали ветви и в отдалении показался всадник в сопровождении нескольких верховых. Покрытый шкурой статный серый конь с развевающейся гривой медленно выступал. Всадник устремил вдаль задумчивый взор, но смотрел он, не видя. Во всей его фигуре была разлита спокойная и прекрасная величавость. То был уже седой человек с длинной белой, бородой и рассыпавшимися по плечам волосами. Голову его покрывал надвинутый на лоб меховой колпак из медвежьей морды, оскалившей белые зубы. Казалось, зверь грозил каждому, кто бы посмел приблизиться с враждебными намерениями. В руке всадник сжимал как бы увитое белой лентой, пёстро разузоренное древко, на которое был насажен искусно гранёный, искрящийся каменный обушок, привязанный плетёным лыком. На шее у него висело несколько медных обручей, которые падали на грудь, закрывая её, как панцирь. Сопровождавшие его верховые, по всей видимости слуги, держались в некотором отдалении, готовые броситься к нему по первому знаку; только один юноша в таком же, как он, вооружении ехал с ним рядом, высоко подняв голову.
Поровнявшись с дубом, старец обернулся к урочищу и, увидев, что оно ещё пусто, остановил коня.
— Никого! — буркнул он.
— Никого! — повторил, склонившись, его спутник.
— Неужто испугались и не придут? Возможно ли? Даже те, что сзывали вече? А им бы надо быть первыми!
С этими словами старец слез с коня.
— Вы стойте здесь поблизости, — приказал он слугам, — пасите коней и ждите.
— А ты, Мрочек, пойдёшь со мной… тебе надо поучиться, как совещаются старейшие. Слушай, смотри, будь учтивым и учись.
Младший покорно опустил голову.
В эту минуту с другой стороны подъехало трое верховых — Доман со своими слугами. Он также, не доезжая до городища, отдал коня слуге, приказав пустить его на пастбище, а сам поспешил к старцу.
— Поздравляю с днём веча, — сказал он.
— С днём веча, только бы счастливым, — ответил старец. — Куда ж это Виш запропал?
Доман простёр обе руки к небу и показал на облака.
— Мы сожгли уже его останки, и уже оплакали его плакальщицы… а ныне он с предками пьёт белый мёд.
Старец всплеснул руками.
— Виш умер? — спросил он.
— Убит, — отвечал Доман, — убит княжьими холопами, напавшими на его двор.
Старец опустил голову, однако вскоре овладел собой и поднял загоревшиеся гневом глаза.
— Так подумаем, наконец, о своих головах: что ему вчера, то нам завтра.
Пока они беседовали, снова послышался топот, он становился все громче и, казалось, наполнял весь лес; со всех сторон выглядывали конские морды и головы людей, шум усиливался — собирались старейшины. Два глаза смотрели из дупла, и два уха слушали разговоры, которые велись под самым дубом.
Прибывающие поздравляли друг друга с днём веча, но лица их были печальны. С трех число их возросло до десяти, потом до тридцати, до сорока… до сотни. Все ещё стояли под дубом, когда подъехал Людек, сын Виша.
Соскочив с коня, он подошёл поздороваться со старейшинами, достал окровавленную рубаху и сермягу, покрытую тёмными пятнами, и бросил их в толпу, не произнося ни слова. Он только рукой показал на запёкшуюся кровь. Все взоры обратились к одежде убитого, руки дрогнули, нахмурились брови.
Сжимая кулаки, глядели кметы на эту улику злодеяния.
Глухой ропот пробежал в толпе, он нарастал, усиливался и, наконец, разразился криками, призывающими к кровавому мщению. Один только Доман молча отошёл в сторону. Но вот все задвигались и медленно потянулись к городищу. Людек поднял с земли одежду отца, закинул её на плечо и пошёл за ними. Торжественное шествие во главе с седовласыми старцами направилось к покосившемуся навесу посреди урочища. Все молча заняли на земле подобающие им места и сложили перед собой оружие.
Опоздавшие продолжали прибывать. Старейшины расселись широким кругом и, облокотись, размышляли — многих сегодня недосчитались. Некоторые странно поглядывали, как будто готовясь поспорить, хотя ещё не проронили ни слова.
— Нет уже в живых того, кто нас созвал сюда, — начал старый Боимир, — но дух его напоминает нам, зачем мы все пришли. Надо нам сообща подумать, как сделать, чтобы не нарушались старые наши Полянские обычаи, чтобы не онемечили нас и не обратили в княжьих холопов. Везде, где слышится наша речь, «слово»[34] ― у лужичан[35], дулебов[36], вильков[37], хорватов, сербов и мазов[38], до Дуная и за белый Дунай, до синего моря, в лесах и в горах, — князья предводительствуют на войне, но в сельских общинах народ выбирает старейшин, судит, рядит и делит землю. Народ назначает старост и тысячников, поддерживает мир с соседями и блюдёт безопасность. А Хвостек связался с немцами и хочет из своего городища распоряжаться нами, будто не мы выбрали род его для обороны. Виш наш убит за то, что посмел созывать вече!
В толпе послышались гневные возгласы и ропот. Старцы покачивали головами.
Но вот справа вышел, засунув руки за пояс, чернобородый человек средних лет. Он поднял глаза, до этой минуты смотревшие в землю, и обвёл взглядом толпу, как будто отыскивая своих.
— Без князей нам не обойтись, — воскликнул он, — порядка не будет!.. Нападут на нас немцы или хоть те же поморяне и вильки, когда голод доймёт их и доведёт до бешенства. Кто тогда будет предводительствовать и управлять нами, кто будет оборонять нас? Князь ли, король — как бы его там ни звали — должен у нас быть. А мы хоть и ровня с ним, а должны ему подчиняться — и мы, жупаны, баны[39], кметы и владыки, и простой народ, и наши невольники… Князь должен быть!..
Снова поднялся ропот, но чернобородый продолжал:
— С немцами он братается, а что ж тут худого, если нам он этим покупает мир?
Ропот все возрастал и, наконец, заглушил его речь, но, видно, были и такие, что стояли за него.
— Князь должен быть! — подхватил Боимир. — Ну что ж… он и будет! Кто же станет перечить? Без князя нам не устоять против немцев… Они лезут к нам с мечом и со своей верой, с уговорами и с угрозами… а сила у них большая и доброе оружие… и собственные князья, что ведут народ, словно волов в ярме… Порознь мы не оборонимся… Князья нужны! Пусть будут! Но не Хвостеки, не из рода Полелей[40], что уже позабыли, откуда они вышли!..
— Нет!.. Нет!.. — закричали в одной стороне.
Но и в другой поднялась буря. Многие стояли, меряя противников глазами, уже можно было счесть тех, что шли за и против. А из уст вырывалось одно «нет» против другого.
— Долой Хвостишку! — кричали одни. — Долой Хвоста!..
Другие поднимали шум, чтоб заглушить их призыв.
За Боимиром всем родом сидели расплодившиеся Мешки, которых звали Мышами или Мышками[41], потому что многие из них носили это имя… Мешки горланили громче всех:
— Долой Хвостека!
— Теперь только и остаётся, что идти на городище и передушить в гнезде этих гадов! — кричали они.
— Легко сказать, — спорил другой, — да не так-то просто это сделать. Мы сами дали им рассесться, расплодиться, войти в силу, вооружиться, снюхаться с немцами, брать у них жён и втихомолку вести с ними сговоры… Нынче стоит князю мигнуть, как немцы придут его защищать… Весь край наш разорят пуще Хвостека… народ в неволю угонят… Лучше уж терпеть своего мучителя, нежели чужого, что всех нас изничтожит, а сам завладеет землёй, в которой покоится прах отцов наших… Не бросаться надо на Хвоста, а идти к нему и сказать в глаза…
— Идти!.. Да ни один из нас оттуда не вернётся! — кричали Мышки. — Всех перед башней перевешает, как собак. Он слов не слушает…
— А силы против него у нас нет, — орал Рудан, — нет у нас силы!
— Сила-то найдётся, была бы охота, — молвил старый, бедно одетый Пяст.
Многие поддакивали, но большинство молчало, понуря головы.
— Как же быть? — тихонько спрашивали, заглядывая в глаза, менее смелые.
— Терпеть, — отвечал Рудан, — он ведь не вечен, а сыновья будут лучше.
— Вот-вот! Для того-то их немцы и обучают у себя, охотясь с ними на сербов, — закричал один.
— Ждать! — горячился другой. — Ждать, чтобы нас перебили по одиночке, как Виша, детей забрали в городище, а землю отдали дружинникам…
С разных сторон раздавались разные голоса, а единодушия не было. Многие уже стали шёпотом разговаривать и совещаться с соседями, испугавшись приверженцев Хвостека, которые могли их выдать… Понемногу ропот перешёл в свары; шум и гам был такой, что одни не слышали других.
Мышки звали идти на городище, крушить все, не оставляя камня на камне, разделаться с князем и выбрать другого из кметов; Рудан и его приятели отговаривали.
— Немцев, поморян и вильков только не видно, — толковали они, — а эти враги нам страшнее, чем Хвостек. Вот прослышат они, что мы между собой дерёмся, что главы у нас нет, — налетят и весь край наш опустошат… Сидели бы тихо. Они давно уж точат на нас зубы. Для нас главное — пашня да гусли, для них — железо и кровь… Им легко нас одолеть… Они все стоят заодно, а мы и одного не можем стерпеть…
— Неправда! — крикнул Боимир. — Мы терпели, сами их выбрали, подчинялись, кормили, пока он не взбесился… Слыхали, какие он кровавые пиры задаёт, как своих же кровников душит… у многих кметов уже забрали дворы, угоняют девок, парней, скотину… А где же наша былая свобода? Где старинные обычаи?..
Споры не прекращались. Мышки потрясали секирами и, сжимая кулаки, повторяли:
— Идти на это поганое гнездо и передушить их, гадов…
— Идти! Всем идти! — раздавались голоса. Многие повскакали с мест, словно хотели тотчас же идти походом, но большинство противилось.
Обе стороны прикидывали на глаз силы противника.
Мышки преобладали; приверженцы князя замолкли и осторожно отодвинулись. Рудан остался с маленькой кучкой людей, кусая бороды и бросая гневные взгляды, они молча сидели на земле, ни во что не вмешиваясь. Кое-кто подходил к ним, стараясь их переубедить, но они и смотреть не хотели и говорить отказывались.
Шум и крики не утихали. Мало было сказать: идти, — надо было обдумать, как и когда, а городище Хвостеково было, словно крепость, обнесено валом и частоколом, частью окружено озером, подготовлено к обороне, богато людьми и оружием. Да к тому же они могли и немцев кликнуть, чтоб шли им на подмогу… а уж тогда и Мышкам и дружкам их не сносить бы головы.
Солнце высоко поднялось над урочищем. Было уже за полдень. У старейшин в горле пересохло, а они все говорили и ни до чего не могли договориться. Минутами все начинали кричать, толпа бросалась то в одну — сторону, то в другую, собираясь вокруг взявшего слово старейшины.
Поодаль городища дожидалась челядь; стреноженные лошади паслись на опушке леса; молодёжь уселась на земле, перекидывалась шутками и громко смеялась.
До дерева, из которого смотрели два глаза, голоса доносились, как волны, то сильнее, то слабее; видно было, как на городище поднимают руки, грозят кулаками, сбиваются в кучу и снова расходятся… То один, то другой поднимался на высокий вал, чтоб его лучше слышали, и говорил оттуда, надсаживая грудь, а подчас и раздирая на себе одежду и рубаху. Грозные слова долетали даже сюда. Два светлых глаза смотрели не отрываясь.
Невольники, сидевшие на лугу, глазели по сторонам. Вдруг один из них толкнул другого и вскрикнул:
— Зырун! Взгляни-ка на старый дуб… туда, на старый дуб!..
— А что там? Дупло, верно, здоровое…
— Да ты не видишь, что ли? Вон под дуплом два глаза светятся в щёлках… Словно дикая кошка смотрит!..
— Отвернись! Наваждение это… Дуб — священный. Кто знает, какой в нём засел дух… Не сглазил бы только…
— Не дух это, а зверь! Или околдованный человек…
— Духи среди дня не ходят, — заметил первый.
Вся челядь уставилась на дуб, но многих охватил ужас.
— Дуб-то старый… священный… Что ж там, в дупле, человеку делать?..
— Зверь это.
— Спугнуть его! — крикнул первый. — Глаза-то все светятся… Я вижу их…
С этими словами он схватил лук, натянул тетиву, в воздухе просвистела стрела и попала прямо в щёлку, где светился глаз.
В ту же минуту глаза скрылись. Испуганная челядь сидела молча.
— Зверя ты убил или ранил, — сказал Зырун.
— Хорошо бы хоть шкуру с него содрать! — вскочил парень.
— А если он только ранен, но жив, будет обороняться в дупле, — стали его уговаривать приятели.
Разгорячённый охотник не слушал; заткнув секиру за пояс, он бросился к дубу, остальные только смотрели. Как кошка, он вскарабкался на дерево, потом остановился и приложил к нему ухо. Заслышав шорох, он знаками показал своим, что там кто-то есть. Однако из осторожности не полез прямо в дупло. Ухватившись за толстый, надломленный сук, он повис над дуплом и заглянул внутрь. Долго смотрел парень, ничего не различая, хотя подвигался все ближе.
На дне, под убитым зверем, которому сам он вонзил в глаз стрелу, лежал, засыпав себя листьями, хитроумный Зносек. Рукой он зажимал выбитый глаз, из которого текла кровь. Парень, ничего не видя и не слыша никакого движения, наконец решился запустить руку в дупло и с радостным возгласом вытащил оттуда дикую кошку, у которой в глазу торчала стрела. Он торжествующе замахал своей добычей, показывая её столпившейся челяди, которая просто глазам своим не верила. Дуб окружили, а у счастливого ловца уже и в мыслях не было поглубже порыться в дупле, где, почти не дыша, притаился полумёртвый Зносек.
Не выпуская своей добычи из рук, парень слез с дерева и бросил её любопытным, которые рассматривали зверя, передавая его из рук в руки. Стрела, пробив глаз, вонзилась так глубоко, что даже сам стрелок дивился своей силе. Зверь уже закоченел, пасть у него была разодрана, и из неё вываливался язык.
Все это было как-то непонятно, один шутник даже стал уверять, что охотник только добил издыхающего зверя. Под дубом поднялся такой шум, что его услышали на городище. Старейшины стали оборачиваться, и им издали показали зверя. Кто был из кметов помоложе — все бросились посмотреть, а один до того распалился, что схватил кошку за загривок и замахал ею, словно то было предзнаменование.
— Боги вещают нам! — раздались голоса. — Зверь притаился в дупле, а охотник, почти не целясь, попал в глаз и убил его на месте. Так и Хвостек сидит в своём каменном дупле… и стрелы наши его сразят. Боги вещают нам… Долой Хвостека!
Толпа, окружавшая Мышков, закричала:
— Лада! Коляда! Лада!
Они радовались и хлопали в ладоши.
Остальные молчали… Все устали от споров, которые постепенно затихли. Вдруг на опушке, леса показался старый слепец с маленьким поводырём, и все взоры обратились к нему.
— Слован, сюда! — закричали ему. — Сюда, Слован, с. песней… по старинному обычаю…
Слепец медленно повернул на шум, догадавшись по голосам, что приближается к городищу. Ему были рады, все приободрились, увидя гусляра, хранящего дух стародавних времён и деяний.
— Привет тебе, старый Слован!
Он шёл молча, как будто знал и помнил это урочище; переступив вал, он нащупал себе палкой место и уселся на земле. Гусли он положил на колени и задумался.
— Запоздал я, запоздал, — наконец, заговорил он надтреснутым, но ещё певучим голосом, — старые ноги плохо служат, длиннее стали дороги… А какое же вече без вещуна? Можно ли держать совет, не вспомнив про былые сборища дедов?.. Орлам легко летать в вышине, улитка едва ползёт… едва-едва…
Он ударил по струнам, все замолкли, и старец протяжно запел:
Когда вымерло Лехово племя, племя,
Спало с кметов тяжёлое бремя, бремя…
Захотелось пожить им без пана,
Воевод себе выбрали сами…
Все двенадцать такие же кметы…
Плоть от плоти, родные нам братья…
Пусть же суд нам чинят и расправу… О Лада!
Да всем краем на радость нам правят… О Лада!
Ох, избрали двенадцать, избрали…
Да не радость видали, а горе —
Брат родимый стал брату слугою…
Одного-то князька не желали…
А двенадцать себе навязали…
Двенадцать… О Лада, о Лада…
Этот разум мутил себе мёдом,
Пировал, помыкая народом…
Тот народ обирал, словно липку,
И мошну набивал себе шибко…
Третий рыскал, до девок охочий,
Забирал мёд из ульев — всех дочек…
О Лада! О Лада!
Так двенадцатью были довольны, довольны,
Что за море послали с поклоном…
Нам-де воина нужно такого,
Что один бы над всем верховодил…
Крак, взывали они, мудрый княже,
Приходи нами править и княжить…
Воеводы вновь кметами стали —
Всех двенадцать из замков прогнали…
И лишь Краку теперь покорялись…
О Лада! О Лада!
Когда кончилась протяжная песнь, все продолжали молчать, многие поглядывали на старца, не понимая, что же она означала…
— Так и ты, Слован, — сказал ему кто-то, — Хвостека полюбил…
Старец насторожился.
— Полюбил? — Он покачал головой, зазвенели струны, странный старик снова заунывно затянул:
Смотрит Хвостек, сидя в башне;
Где да что творится… добрый пан…
Дым ли вьётся над светлицей,
Зеленеют ли где пашни,
Кони ржут, иль мёд где сытят —
Все сгребает, что увидит… добрый пан!
Смотрит Хвостек издалека…
Кметы ль ропщут, псы ли воют?
Шлёт дружину — цыц вы, гады…
Всех на сук повешу рядом… добрый пан…
Братьев кметов он сзывает,
На пиру их угощает,
Так их потчует, что гости
Ввек уж есть не станут после…
Челядь трупы собирает
И их в озеро бросает… добрый пан…
Смотрит Хвостек, сидя в башне,
И смеётся… Смех несётся,
Эхом в чаще отдаётся…
От него леса пустеют…
Люди в хатах цепенеют… добрый пан!
С немцем Хвостек дружбу водит,
Немку белую взял в жены…
Немец меч ему готовит
Против кметов непокорных.
Всех он сгубит, всех порубит…
Добрый пан! Добрый пан!..
Все вторили старцу хором — «добрый пан». Но от двух его песен, соединённых вместе, насупились и одни и другие… Слован умолк, опустив голову, и, полулёжа, облокотился — больше он петь не хотел.
Понемногу снова зашептались, заговорили, стали совещаться.
Солнце уже садилось, когда старейшины, видя, что вече ни к чему не приведёт, кучками разошлись по городищу, уселись в круг, каждый со своими, и достали что у кого было привезено из еды и питья — белый хлеб, холодное мясо, а в деревянных и глиняных сосудах — мёд, пиво и квас…
Гусляра усадили с собой Мышки, потчевали его и ему подали первую чару.
— По старинному обычаю, — сказал он, — первое отдаётся богам. Лада!
И он выплеснул мёд на землю.
Вторую он тоже вылил — в жертву духам урочища, добрым и злым, белым и чёрным, чтоб не мешали они держать совет, третью вылил духам отцов, которые незримо присутствовали на вече… В жертву им поставили также белый хлеб в маленьких плошках, и тогда лишь молча принялись есть и пить.
Старый Слован едва пригубил чару и, почти не притронувшись к еде, снова запел, на этот раз более весёлую старинную, всем знакомую песню. Едва услышав её, все хором стали ему вторить, даже челядь с лужайки робко подтягивала.
Настал час песни, одна следовала за другой, и всё новые, хотя и схожие. Потом старец спел старую дунайскую песню об иной стране, где рос виноград, где водились львы, жили драконы и змеи, а волна морская ударяла в скалистые берега, и жарко светило солнце… Все вздыхали, тоскуя по этой стране из песни, словно она была им родной.
Уже настала ночь, когда кончились беседы, жертвоприношения, песни и не давшее плодов вече. Старейшины поднялись, все стали прощаться, пожимая друг другу руки и вздыхая.
Кто знает? Может быть, они подумывали о новом вече?
Челядь привела с пастбищ лошадей, и все разъехались — каждый в свою сторону. Осталось лишь человек двадцать, которые ещё тихонько переговаривались, потом десять, потом — никого. Урочище снова было пустынно и безмолвно. Только ветер раскачивал ветви дуба да кричали птицы на болоте. На небе уже мерцали звезды, с лугов доносилось лёгкое дуновение ветерка.
Вдруг на вершине дуба что-то зашелестело, зафырчало, две руки уцепились за край дупла, затем показалась голова, и Зносек с окровавленным лицом вылез наружу. Обхватив руками и ногами ствол, он осторожно соскользнул вниз. Карлик едва дышал и, повалившись на землю, растянулся, как неживой. Долго он так лежал, расправляя затёкшие руки и ноги, и стонал.
Но вот какой-то шорох донёсся из лесу… Карлик вздрогнул всем телом: бежать уже было поздно. По грузной, медлительной поступи он узнал нового врага. Зносек лёг, будто мёртвый, припав лицом к земле. Из зарослей медленно, неуклюже загребая лапами, вышел медведь. Носом он шарил по земле, как будто что-то почуяв. Слышно было его пыхтение и урчание. Жёлтые глазки, светившиеся в темноте, уставились на неподвижного, словно мертвец, человечка… Хозяин леса осторожно подошёл и принялся обнюхивать его, как собака. Легонько толкнув карлика лапой, он заурчал и пошёл дальше. Зносек увидел, как он, тяжело переваливаясь, вышел в поле, время от времени поднимая морду и нюхая воздух. Потом сел отдохнуть, долго лизал лапу и снова лениво поплёлся куда-то — в поисках пищи или к приятелю, по которому соскучился. Едва медведь пересёк поле, карлик вскочил и со всех ног бросился в лес.