XIX

На другой день в хате Пястуна жизнь шла обычной чередой. Был тёплый вечер; ясно, садилось солнце. На риге курлыкал аист, занятый своими птенцами, на лугу ржали кони, серые овечки возвратились с поля и блеяли у ворот, требуя, чтобы их впустили. Воробьи беспокойно чирикали под кровлей, ласточки взмывали в небо и кружились в вышине, возвещая вёдро. С озера стаями поднимались утки и тянулись вереницей к болоту.

Старик, облокотясь, сидел за столом в глубокой задумчивости. Здесь ещё было весело и тихо, а вокруг все бушевало и бурлило. Мышки сзывали народ, в эту ночь везде на холмах должны были вспыхнуть огненные вицы. Гонцы обходили избу за избой. В городище вокруг башни суетились люди и мелькали огоньки. С пастбищ гнали княжьи стада, чтобы их не захватили кметы, уже толпившиеся на опушке леса. Из дома Пястуна послать было некого: хозяин был стар, а сын его — малолетка, но он вооружил работников, и они должны были идти с другими. Где-то вдали раздавались дикие крики, но нельзя было разобрать, откуда они исходили: с княжеского двора, где сбилась кучками дворня, или из лесу, где уже собирались толпами кметы.

Пястун вышел во двор, посмотрел по сторонам и долго не мог отвести глаза от серой башни над озером и от городища, возле которого вскоре должна была разгореться кровопролитная битва. Не вовремя для него она начиналась: сынок его подрастал, а по старинному обычаю мальчику семи лет справляли постриги, давали имя и благословляли, но кто же в столь бурное время мог приехать в гости и порадоваться вместе с родителями? Тщетно было даже рассылать приглашения на этот весёлый обряд, когда все кругом было охвачено гневом и воинственным пылом.

Он ещё стоял, погрузившись в раздумье, когда к воротам подъехали два всадника в чужестранном одеянии и с незнакомыми лицами, удивительно ясными и спокойными. Они озирались кругом и, казалось, колебались, несколько раз взглядывали на бедного бортника и о чём-то перешёптывались. Видимо, они совещались, что делать.

Вечерело. Приезжие, как то легко было отгадать по их виду, прибыли издалека, быть может с лехитской[54] или полянской границы, или даже с Лабы, судя по их одежде, напоминающей немецкую. Оба ещё были не стары, на обоих были накинуты длинные тёмные плащи поверх узкого в обтяжку платья, перехваченного поясом; оружия на них не было видно. Маленькие узелки были приторочены к сёдлам. Едва они остановились, скакуны их, утомлённые долгим походом, потянулись к свежей траве под ногами и принялись жадно её щипать.

Младший, ехавший впереди, был красавец, с открытым лицом, с которого, несмотря на усталость, не сходила безмятежная улыбка. Другой был немного старше, суровее и, видимо, закалён жизнью: вся осанка его выражала спокойствие и сдержанную силу, словно он был уверен, что и здесь, среди чужих, ничего дурного с ним не может случиться.

Это было тем более удивительно, что по пути они, наверное, встречали толпы возбуждённых кметов и княжеской челяди, равно неприязненных к чужакам. Однако волнение, царившее в этом уголке, казалось, не удивляло и не тревожило путников.

Стоя у ворот, они разглядывали Пястуна и его жильё и тихо совещались о чём-то.

Наконец, младший соскочил с коня, медленно подошёл к Пястуну и, весело улыбаясь, поздоровался с ним на языке, который хоть и не был лехитским, но звучал не чуждо и был понятен старику. В былое время он тоже скитался по свету, встречал странствующих братьев и сразу узнал наречие, на котором говорили сербы, моравы и чехи.

— Мы приехали издалека, почтённый хозяин, — начал путник, — и нуждаемся в прибежище на ночь. Там, — показал он рукой на городище, — там мы тщетно стучались в ворота и просили гостеприимства — нам велели идти прочь… Мы попали в страну, охваченную смутой, где люди заняты какими-то распрями, а избы и дворы опустели… и просим у вас приюта… нам нужен только кров над головой…

Сильной рукой старик распахнул ворота настежь.

— Милости прошу, — сказал он. — Входите и отдыхайте. На нашей земле ни одна изба не откажет нуждающемуся в пристанище… Таков уж дедовский обычай, и, пока жив наш род, жив и этот обычай…

С этими словами хозяин широким движением руки пригласил чужеземцев войти. Тогда спешился и другой, и, уже не колеблясь, они вошли во двор, передав лошадей подбежавшему работнику. Пястун повёл гостей прямо в горницу, чтобы прежде всего переломить с ними хлеб. Усадив их на почётное место, он кликнул жену и, едва она показалась, велел ей подать еду и питьё.

— Рад вас приветствовать под этой кровлей, — сказал он. — Вы приходите, как раз в ту минуту, когда я жаждал гостей, а в такое время не мог надеяться, что они приедут.

Гости с превеликим любопытством осматривали убогую избу, где, по стародавнему обычаю, вся утварь, как и в незапамятные времена, была сделана из дерева и глины и не видно было ни тех чужеземных побрякушек, которые в ту пору купцы уже во множестве привозили с запада и из-за моря, ни римских иль этрусских божков, ни искусно украшенного оружия, присылаемого хорватами, ни металлических безделушек, посуды и мечей, что выменивали на янтарь и меха. На полках стояли изделия Полянских гончаров и бондарей. Одежда была сшита из домотканной шерсти, которую дополняли полотна и звериные шкуры.

Должно быть, по пути от городища чужеземцам указали избу гостеприимного кмета, и они рассчитывали найти большой и богатый двор, поэтому один из путников спросил хозяина, он ли сын Кошичека, который, как их заверяли, охотно их примет.

— Мы слышали о вас от многих людей, живущих в окрестности, они не советовали нам ходить в городище…

И правда, оттуда нас прогнали, а ваше гостеприимство нас не обмануло.

— Я сын Кошичека, — отвечал Пястун, — и живу, как положено по обычаю; дверь моя всегда открыта для всех, но достатка, к которому вы, верно, привыкли, у меня вы не найдёте. Я кмет и бортник и живу, как жили наши деды, соблюдая старинные обычаи… За это нас называют дикарями, а мы называем дикарями людей с сердцами хищников, хотя бы они носили драгоценное оружие и пышную одежду… Вы не должны удивляться, что вас не пустили в городище, там теперь, должно быть, царит смятение…

— Что же у вас тут делается? — спросил гость.

— Распря между кметами и князем, — отвечал Пястун. — Князь взял немку в жены и хочет нас закабалить на немецкий лад, а мы привыкли к свободе и ни законов, ни обычаев чужих знать не хотим.

Гость улыбнулся.

— А новую веру, — спросил он, — князь тоже собирался вводить?

— Об этом мы никогда от него не слыхали, хотя люди не раз приносили нам разные вести о новой вере… но мы ничего чужого знать не хотим.

— И разумно делаете, — согласился гость. — Однако не все чужое дурно. По нашей речи вы, верно, догадались, что мы не немцы — ни я, ни мой спутник, но то хорошее, что у них есть, следует перенять.

— Что же хорошего привозят оттуда? — спросил хозяин. — Я такого не знаю. Если оружие, которым убивают людей, то это хорошо только для разбойников; если блестящие побрякушки, что толкают женщин к легкомыслию, то это отрава. У нас вдоволь своей земли, которая нас кормит, своих песен и преданий, питающих ум, а наши боги… нет, нет, ничего чужого нам не нужно.

Младший гость вздохнул.

— Многое идёт из Германии, но кое-что только проходит через Германию, не будучи немецким. А если б через их страну шли благодать и мир для людей?

— Мир? Благодать? — удивился Пястун. — И то и другое священно, так может ли это проходить через руки людей, которые живут убийством и грабежом?

Они умолкли. В эту минуту вошла жена Пяста, Репица, вся в белом, повязанная, по старинному обычаю, платком, который закрывал ей лоб и рот; она несла кушанья. Следом за ней шли дворовые девки с лепёшками, мёдом и чарками.

Поклонясь гостям, они поставили принесённое на стол, но сами отошли в сторону, ибо здесь, как и везде, женщинам не полагалось сидеть вместе с мужчинами.

Старец пригласил обоих гостей к столу; они встали, обернувшись к востоку, обнажили головы и, сложив ладони, что-то зашептали, время от времени делая какие-то знаки над приготовленной на столе едой.

Пястун, сочтя это чарами, испугался.

— Уж не чародеи ли вы? Какие это вы делаете знаки и зачем?

— Не бойтесь, — успокоил его, усаживаясь, младший гость. — Мы отгоняем чары, но не творим их. У нас в Моравии существует обычай: приступая к любому делу, обращаться к богу, призывая его благословение.

— К какому богу? — спросил Пяст. — Мы слышали, что чехи и моравы приняли новую веру, которую немцы принесли с запада.

— Мы не знаем иного бога, кроме единого владыки мира и всего сущего… — медленно проговорил чужеземец. — Он отец всех людей и народов, и все мы его дети.

Пяст слушал с изумлением.

— В такого бога и мы некогда веровали, — сказал он, — единого и всевышнего, мы веруем в него и поныне, хотя знаем множество других духов…

Гости переглянулись, но промолчали и стали отламывать себе хлеб, так как оба проголодались.

— Об этой новой вере, — продолжал Пяст, — мы уже много слышали… И у нас немало людей, которые ради неё отреклись от своих богов. Так и вы принадлежите к этим новым людям?

— Да, мы дети единого бога, — прервал второй, — и не отрицаем этого.

Пястун слегка отодвинулся и глубоко задумался.

— Мечом и кровью обращают к нему немцы за Лабой, — сказал он холодно, — а иметь одного бога с ними мы не хотим.

Приезжие снова обменялись взглядом и о чём-то пошептались. Пястун радушно их потчевал. Видно было, что любопытство и тревога побуждали его к расспросам, и он снова заговаривал, допытываясь о новой вере.

Эта вера не была совсем неизвестна в Лехии, куда проникала со всех сторон, но тут она смешалась с прежними верованиями и стала лишь новым видом идолопоклонства, прокладывающим путь христианству. Крест уже многие носили тайком на груди как амулет… или клали язычникам в могилу. Были тут и люди, принявшие крещение, но затем вернувшиеся к язычеству, которое их окружало. Однако большинство придерживалось веры своих отцов, старинных преданий, обычаев и связанного с ними общественного строя. Славянское идолопоклонство не имело тех определённых, устоявшихся и отчётливых форм, какими отличались другие языческие верования. Признавая единого бога, славяне боялись меньших духов; вся природа представлялась им неким живым разумным существом, слитым со всем в ней живущим в одно целое, связанное общей жизнью…

Текли живые, обитаемые духами воды, разговаривали птицы, опекали и защищали людей животные, мстителями и посланцами служили вихри и бури, вся земля и небо сливались в великое Пан… которое было в боге и являло собой бога. Эта гармония всех сил, этот непреложный закон превратностей судьбы, предопределения и уделов вполне удовлетворял, питал умы и казался совершенным. Отсюда возникло и понятие братства не только между людьми, но и между животными, и лишь враг, необходимость войны внесли элемент сомнения и тревоги.

Мир, замкнутый в себе, не нуждался более ни в чём, для того чтобы спокойно вращаться в своей орбите; первое вторжение чуждых элементов поколебало это, казалось бы, столь крепко спаянное целое, быть может, в зародыше заимствованное у индусов, но развившееся в духе славянских народов. В те древние времена гусли были их единственным оружием, и, когда пришлось взяться за меч, все неизбежно должно было измениться.

После трапезы гости встали, сложив руки, тихо помолились и снова уселись.

Пястун спросил, может ли он понять те слова, которые они произносили.

Младший гость, улыбаясь, медленно повторил благодарственную молитву всевышнему за пропитание в сей день и за все благодеяния, коими господь наделил их.

Пястун понял слова и призадумался.

— Стало быть один бог для всех? — спросил он.

— Один, — ответил гость, — и теперь это признает уже большинство народов, в том числе и мы и наши братья по языку.

— Так они станут нашими врагами? — продолжал расспросы хозяин.

— Нет, они считают братьями всех людей и все народы, ибо согласно их вере нельзя ни на кого нападать, ни убивать и нельзя никого называть врагами, а должно всех любить, даже врагов своих.

— Врагов любить?.. — вскричал Пястун, всплеснув руками, — да как же это возможно? Врагов? Значит, и немца?

— Именно так, — подтвердил гость, — но защищаться при нападении можно.

Хозяин нахмурился и, подняв руку, мрачно воскликнул:

— Они никогда нам не будут братьями, никогда!..

Разговор оборвался, гости не пытались его продолжать, и лишь после долгого молчания младший стал расспрашивать о том, что происходит у них в стране. Пястун снова вернулся к тому, что все зло шло от подстрекательства немцев, с которыми связались князья.

— Жадны они до земли и до чужого добра, — сказал он, — нас они притесняют, гонят и истребляют, чтобы самим жить в раздолье и владычествовать над нами.

— Это верно, — заметил старший гость, — иные князья, вроде вашего, добиваются сближения с ними, чтобы избежать войны, ибо немцев великое множество и они хорошо вооружены… Зато другие думают о том, как объединить наши племена и все малые народы для противоборства немцам!.. Для того они и новую веру принимают, чтобы с ними быть наравне, и протягивают руки друг другу, сплачиваясь против общего врага.

Пястун стал расспрашивать, кто же эти мудрые князья, и гости рассказали ему, что делалось в Чехии и Моравии, заметив, что со временем поляне тоже должны будут вступить в этот союз…

— Однако вождь и глава нужен народу в любых обстоятельствах, — прибавил старший гость, — и они есть у всех остальных народов, говорящих на нашем языке, особенно же у тех, что вынуждены воевать. Неправильно вы сделаете, если, свергнув своего князя, не захотите знать и других.

— Мы не собираемся этого делать, — возразил Пястун, — и выберем другого, который будет нами управлять, но этот мучитель проливал людскую кровь, убивал и травил даже свою родню. Оттого и не можем мы дольше его терпеть и все хотим его свергнуть.

Затем Пяст рассказал им, как расправлялся Хвостек с кметами и как умертвил собственных дядьев, а также что он призвал немцев против своих и держал их сторону.

Чудесный вечер выманил их из горницы, все трое уселись на крыльце и возобновили прерванный разговор. Пястун просил рассказать о новой вере, которая его весьма заинтересовала. Тогда младший из гостей начал:

— Это единственная вера, имеющая столь великую силу, что может охватить весь мир, а когда это совершится, не будет ни вражды, ни рабства, ни подавления одних племён другими… и все станут жить, как братья, дети одного отца… На нашей земле она должна пустить корни и распространиться повсеместно, ибо уже много веков назад эти истины у нас господствовали, а мы никогда не были жестокими и безжалостными. Чужеземцы находили у нас прибежище, бедняки — хлеб, а немощные — милосердие, мы погребали умерших, кормили голодных и защищали угнетённых… Мы только не знали, да и не могли видеть бога единого во всем его величии.

— И этот вот бог велит любить немцев и других врагов! — воскликнул Пястун. — Непостижимо!

Гости усмехнулись.

Тогда хозяин встал, поднял с земли два прутика и, сложив их крестом, показал гостям.

— Я видел этот знак, — сказал он, — и знаю, что его чтят люди новой веры… даже носят на груди, чтобы он оберегал их от всего дурного… Скажите мне, что он означает?

— Если вы захотите меня послушать, — молвил младший и с этими словами благоговейно взял крестик, поцеловал его, затем, достав из-за ворота другой крест, металлический, показал его Пястуну, — если вы хотите послушать, я с охотой расскажу вам об этом знаке и о новой вере, ибо и я и спутник мой ради того и пустились в странствие, чтобы искать детей бога единого и обращать к нему тех, кто ещё не знает его… Крест — знак того, кто явился на свет далеко на Востоке в лоне избранного народа, знак сына божья и самого бога во плоти…

Пястун с любопытством уставился на чужеземца; он хотел было что-то спросить, но промолчал, и гость продолжал свой рассказ:

— Был в ту пору на Востоке избранный народ, единственный среди идолопоклонников признававший бога единого, сотворившего небо и землю. В народе том были пророки, которым господь возвестил, что пошлёт на землю своего сына, дабы он возродил мир новой верой, засвидетельствовав истинность её всей своей жизнью. В назначенный день и час пророчество сбылось: миру явился сам бог, рождённый девой… в бедности, в убогих яслях, где-то на перепутье. Вся жизнь его была исполнена чудес. Едва выйдя из отроческого возраста, он обращал людей и открывал им глаза, исцелял больных, воскрешал мёртвых и утешал страждущих. Ни царём, ни вождём, ни господином он быть не хотел. Жил он у своего приёмного отца, плотника, среди рыбаков и простолюдинов, однако все признавали в нём бога по истинности и святости изрекаемых им слов и по тем чудесам, которые он творил. Учение его проникало в сердца всех. Он учил, что бог один, что все люди — дети его, братья между собой, и что они должны любить друг друга и делать добро. Он предписывал жизнь скромную и бедную, прощение обид и заботу о немощных. Злые люди, не уверовавшие в богочеловека и страшившиеся его, ибо он запрещал им делать зло, возвели на него обвинение, осудили и, распяв на таком вот деревянном кресте, умертвили…

Пястун вздохнул.

— Как же бог допустил, чтобы его мучили?

— Он сделал это по доброй воле, дабы показать, что он бог, и, замученный, распятый, воскрес из мёртвых и вознёсся на небо.

— И так это было? — спросил хозяин.

— Так было, — ответил гость, — совершилось и много других чудес, подкрепляющих дело божье. Однако наибольшим чудом было то, что рыбаки и плотники, простой народ смог обратить в эту веру царей, мудрецов, властителей мира и что низвергли они алтари лжебогов, а вера эта день ото дня все ширится и крепнет…

Пястун молча слушал, а второй путник, державший в руках сделанный им из палочек крестик, добавил, что этот знак смерти стал символом новой жизни, и потому его носят приверженцы веры, наречённой именем божьим, коль следуют по начертанному им пути.

Простой человек был Пястун, однако он многое понял, иное было ему неясно, тогда он спрашивал или даже спорил; таким образом, беседа затянулась до поздней ночи.

Они сидели на крыльце, откуда видны были озеро и башня, высившаяся среди широких просторов. Вдруг в темноте блеснул огонёк на одном из холмов, и пламя столбом поднялось ввысь. Приезжие ещё не успели спросить, что это означает, как показались ещё и ещё такие же огоньки… даже в лесу загорелись костры, и заревом занялось небо.

— Что это за огни? — спросили гости, — не пожары ли это, не враг, ли поджигает дома?

— Нет… Это огненные вицы, — ответил Пястун, — они возвещают войну… В эту минуту весь край, все наши общины узнают, что пора выступить в поход… туда…

Он показал на башню.

Словно в насмешку над кметами, огнём возвестившими войну, князь велел поджечь на вершине башни ворох лучины.

Вспыхнул гигантский костёр, как будто вся башня пылала внутри.

Пламя отражалось в глади озера. Зрелище было великолепное и в то же время страшное. Огненными письменами на фоне ночи начертали свой приход война и смерть. Приезжие грустно вздохнули.

— Не бойтесь, — успокаивал их Пястун, — чужих у нас никто не тронет, хотя б и началась война, а пока народ соберётся, может пройти несколько дней. Прошу вас, останьтесь у меня на завтра… Это день моего сына, торжественный для меня: ему исполняется семь лет — начинается его жизнь. Не знаю, приедет ли ко мне кто-нибудь из близких, теперь все поглощены войной… так прошу вас, братья мои по языку, исповедующие бога мира, будьте дружками моего дитяти.

Путники переглянулись, а младший, весело улыбаясь, сказал:

— Да будет по воле вашей…

И они отправились в амбар, где им уже приготовили постели.


На следующий день, чуть забрезжило, вся округа, леса и поля уже кишели народом, стекавшимся к городищу. Люди располагались невдалеке, но пока ничего не предпринимали, а тем временем прибывали все новые толпы со своими знамёнами на высоких древках и размещались подле них.

Огненные вицы подняли на ноги все общины и ополья, какие только были вокруг. Хвостек мог видеть с башни, какие силы собрались против него и как они с минуты на минуту возрастали.

В последние дни городище укреплялось: насыпали валы, перекапывали рвы и забивали частоколы, по валу расхаживала вооружённая стража, а на вершине башни непрестанно мелькали какие-то фигуры.

Вопреки предположениям Пяста, не ожидавшего гостей, чуть не все старейшие кметы, жупаны и владыки толпились у ворот его убогого дома, так что и он и Репица не были уверены, накормят ли они такое множество народу. Правда, амбары и кладовые были полны и этих запасов могло бы хватить, но как потом прожить зиму? Пястун слегка обеспокоился, но решил раздать все до последнего и, по старинному обычаю, не скупясь, накормить и напоить гостей, хотя бы дома не осталось ни единой крошки, ни капли.

Приняв это решение, он с весёлой улыбкой вышел к воротам встречать гостей.

Старейшины, оставив своих людей, расположившихся в поле, со всех сторон тянулись к дому сына Кошичека. Явились и Мышки, которых вёл Кровавая Шея.

— Счастливая примета для вас, дорогой хозяин, — крикнул он с порога, — в день рождения вашего сына начинается война против немецкой неволи. То верный знак, что мальчик дождётся возврата прежней нашей жизни и свободы…

Затем все по очереди стали обнимать хозяина, а когда вчерашние чужеземные гости заговорили на языке «слова», их приветствовали как братьев и усадили на почётное место. Под деревьями поставили на дощатые столы мясо, хлеб и праздничные пироги, а возле столов бочки с мёдом и пивом, ковшики и чарки.

Пока собирались гости — Мышки, Стиборы, родные, знакомые и друзья — и ещё не начинался обряд постригов, за едой и питьём завязался разговор.

Младший путник снова стал уговаривать полян объединиться с братьями моравами, чехами и другими для противоборства немцам, ибо от них всем им грозила великая опасность, а одолеть их «слово» могло только общими усилиями.

Мышки возражали:

— Дайте нам сперва избавиться от своего зла и вырвать его с корнем, а потом мы подумаем, кого сажать на его место.

К полудню избу, двор и лужайку за деревьями заполнили гости. Близилась минута, когда должен был совершиться обряд постригов. В семьях обязанности жреца обычно выполнял глава дома: отец совершал жертвоприношения и водил, когда требовалось, к святым местам. Достигнув семи лет, мальчики из рук матери, из-под женского надзора переходили под власть отца, дабы исподволь подготовиться к будущему ремеслу воина, земледельца и охотника… Однако большей частью у славян в те времена, как и поныне у многих кавказских племён, мальчиков поручали заботам дядьев или старших братьев, памятуя, что отцовское сердце нередко оказывается чрезмерно мягким и снисходительным, а излишняя суровость могла бы ослабить те узы любви и уважения, которые должны соединять отца с сыном.

Под старыми деревьями неподалёку от сбитых из досок; столов, покрытых браными скатертями, бил источник, почитавшийся священным, а рядом с ним испокон веков лежал камень, на который возлагали жертвоприношения.

Когда все собрались, привели мальчика в белой одежде, с длинными распущенными волосами, которых с рождения не касались ножницы; со слезами на глазах мать передала его в руки отцу.

Пяст приготовился принять у неё ребёнка и, когда тот бросился к его ногам и обнял колена, поднял его и окропил водой из источника. Затем взял лежавшие наготове ножницы, подстриг несколько волосков на лбу и отдал ножницы старейшинам и другим гостям, которые понемногу подрезали их кругом. Срезанные волосы тщательно собрали и закопали под камнем, чтобы они не попали в огонь, что, по поверию, причиняло вред.

Когда пришло время наречь мальчика, который доселе назывался только Пястовым сыном, хозяин обратился к младшему чужеземцу с просьбой придумать имя.

Он поднялся и подошёл к старику.

— Если я должен дать имя мальчику, позвольте мне сделать это по нашим обычаям и дать его вместе с благословением… Бог, в которого веруют чехи и моравы, такие же, как вы, дети «слова»[55] — бог и отец для всех… Итак, во имя отца и сына и духа святого крещу и нарекаю его именем Земовид. Да будет ему даровано видеть землю свою спокойной и счастливой.

С этими словами он смочил пальцы в воде и начертал на челе отрока крест.

Услышав это прекрасное имя, все возрадовались, а Пястун, подойдя к чужеземцу, хотел одарить его чем только мог, но тот сказал, что никаких даров не принимает, ибо дал обет бедности; молвив это, он отошёл в сторону, чтоб не мешать совету старейшин, так как время было горячее и всех точила тревожная дума о войне.

Все оглядывались на озеро, где сурово и грозно высилась башня, пылавшая ночью огнём, словно желая сказать: «Я вас не боюсь! Вы сзываете народ против меня, а я вызываю вас!»

— Впрах разнесём последнее гнездо Попелеков! — вскричал Мышко Кровавая Шея, показывая на башню. — Да приведись нам осаждать её не один, а десять месяцев, всё равно мы возьмём их, хоть измором…

— Так-то оно так, — возразил Стибор, — но в роду их остался Милош со своим сыном и — что хуже — двое сыновей Хвостека, которых мать отправила к деду немцу… они уже выросли и, наверное, придут требовать своё наследие… Это война не на один месяц, а на годы и, может быть, долгие годы; война не с одним Хвостеком, а с немцами, которые выступят в его защиту…

— Милош — старик, убитый горем, его нечего бояться! Он будет спокойно сидеть в своём городище… А если понадобится сражаться с немцами за наши попранные права, — что же делать!

Возможность длительной войны никому не была по душе, и каждый вздохнул про себя, ибо она выгоняла из дому, забирала людей, лишала покоя и отдыха, вынуждая сменить пашню и плуг на оружие и коня.

Однако поступить иначе уже не было возможности. Огненные вицы созвали весь край, и каждый шёл с тем, что не успокоится, пока не восторжествуют исконные их права.

Старики ещё вели беседу, когда из соседней рощи показались женщины и девушки, певшие хором пострижную песню; все умолкли и стали слушать. Песнь эта была так стара, что молодое поколение даже не могло её понять: в ней упоминались давно забытые боги и жертвоприношения, которых уже не умели совершать. Она взывала к ясному солнцу, прося его озарить лучом счастья голову мальчика, и к росе — чтобы она окропила его и помогла ему расти, и к воде — чтоб она напоила его жизненной силой и мужеством, и к земле — чтобы вселила в него разум и чтобы мальчик рос, как дуб, сиял, как звезда, и, как орёл, обрушивался на врагов… Потом все хлопали в ладоши и с криком: «Лада! Лада!» — отгоняли от него чёрных духов, порчу и прочее зло. По обычаю, мать принесла венок из трав, дающих здоровье и счастье, и возложила его на голову отроку. Она сплела его из девесила, сердечника, росянки, царской свечи, чернобыльника и веток омелы.

Едва окончили эту песню, как начали новую — повеселее, и так одну за другой хором пели их женщины, стоявшие в стороне от мужчин.

Наконец, встал отец и, взяв мальчика за руку, пригласил всех своих гостей идти с ним на жальник — поклониться духам предков и возложить на их могилы обетованную жертву. Хватились чужеземцев, которым хотели предоставить почётное место в шествии, но, сколько ни искали их кругом, так и не нашли. Они исчезли, оставив в горнице на столе подарок для Земовида — блестящий, как золото, крестик. Остальные гости отправились на жальник с чашами, в которых несли жертвоприношения. Посреди жальника высился курган Кошичека, отца Пястуна, дедов его и прадедов. Здесь погребали их испокон веков, начиная с тех пор, когда их усаживали в каменные могилы, и по нынешнее время, когда стали сжигать останки и хоронить пепел в скудельницах и урнах. Многие гости принесли с собой чарки с мёдом и выплеснули его на могилы. Снова подошли женщины и, встав поодаль, запели.

Так справили это празднество постригов, затянувшееся до поздней ночи; подъезжали все новые гости, и для них снова и снова доставали из кладовки припасы. Звезды уже сияли на небе, когда последний гость, простившись с хозяином, затворил за собой ворота. Усталый Пястун сел на крыльцо отдохнуть.

На пороге, поглядывая на мужа, стояла Репица.

— Верно, радуется твоё сердце, — обратился к ней муж, — что судьба даровала нашему сыночку столь прекрасное начало жизни и что нас нежданно посетило больше гостей, чем когда-либо видела наша убогая усадьба?

— И радуется сердце моё и тревожится, — ответила женщина. — Пойдите сами, взгляните, господин мой… бодни, закрома, кладовые — все опустело. Осталось на несколько дней хлеба и муки — и все…

Хозяин улыбнулся.

— Не будем жалеть о том, что мы отдали гостям: старинное поверие гласит, что отданное возвратится сторицей. Лишь бы скорее кончилась война!

Оба обернулись к Гоплу: на башне пылал огонь, а в долине, насколько хватал глаз, тянулись расположившиеся лагерем толпы и мелькали у костров какие-то тени.

Загрузка...