ДОПОЛНЕНИЕ Исторические легенды


Как о событиях младенческих лет, трудно рассказать и о первых таинственных днях роста и развития человечества, которые не имели свидетелей, дабы о них поведать. Как дитя, появившись на свет, буйно растёт и быстро набирается сил, так и народ во мраке первобытности, — одарённый ещё всею мощью, вынесенной из колыбели, — непостижимым образом формируется для своих будущих деяний.

Оттого нет ничего труднее, чем приподнять завесу, покрывающую далёкое прошлое народа. Такие эпохи оставляют по себе мало памятников и следов. Только аналогия, сравнение, некоторые постоянные законы, по которым существует человечество, позволяют делать какие-то выводы.

Из семей вырастают роды, племена, общины — наконец, народы; но этот таинственный процесс невозможно проследить на фактах, и эмбриология народа навсегда останется лишь вероятностью, гипотезой.

История славян долгое время была покрыта почти непроницаемой тьмой: никто о них ничего не знал, никто не упоминал. В этом безмолвии, когда лишь некоторые указания, наличие некоторых характерных черт заставляют догадываться об их существовании, на тех же самых землях, на которых они позднее выступят, множились бесчисленные племена, с единым языком, близкие по крови, то неизвестные и ото всех сокрытые, то ошибочно причисляемые к другим племенам.

В Геродотовой «Скифии»[72] мы видим славянство ещё в пелёнках; таким же мы находим его и значительно позднее в «Германии» Тацита[73]. Это не случайность.

В то время как другие племена и народы добивались славы и. известности, славяне желали покоя и таились в тиши, — находя у домашнего очага всё, что им было необходимо для жизни.

Их первое появление на исторической арене соответствует их характеру в прошлом.

Прислушаемся к тому свидетельству о них, которое имеет в себе что-то мистически волнующее, если принять во внимание, что в нём славяне впервые явили себя миру.

Около 629 года Феофилакт Симокатта[74] пишет: «На следующий день королевской стражей были схвачены трое мужей, родом славяне (Sklabenoi). Они не имели при себе ни мечей, ни другого оружия, а несли в руках гусли и, кроме них, ничего при себе не имели. И король (византийский император Маврикий[75] расспрашивал их о народе, к которому они принадлежали, и где он расселился и почему они бродят около римских границ. Они же ответили, что родом они славяне, что живут они на побережье Западного океана[76] и что хакан (хан аваров) отправил послов в их края, чтобы заручиться военными подкреплениями, посылая многочисленные дары властителям народа. Властители эти дары приняли, но заключить союз не захотели, утверждая, что для них обременительна дальность похода; ныне пойманных отправили к хакану, чтобы принести свои оправдания. И действительно, они совершили это путешествие за пятнадцать месяцев. Но хакан, пренебрегая правами послов, решил помешать их возвращению на родину. Они же, наслышавшись о прославленном богатствами и человечностью (как можно смело утверждать) римском народе, воспользовались удобным случаем и бежали во Фракию[77].

Далее они говорили, что ходят с гуслями, ибо не привыкли опоясываться мечами, так как страна их не знает железа и это позволяет им жить в мире и согласии, и потому они играют на гуслях, не умея трубить в трубы. Ибо, кому чужда война, надлежит тому — говорили они — обратиться к музыкальным упражнениям. Слыша это, самодержец полюбил этот народ, почтил их, единственных среди всех варваров, которым с ним довелось столкнуться, радушным приёмом и, восхищаясь их ростом и дородностью, отослал в Гераклею»[78].

В таком идеальном свете предстаёт перед нами в первый раз это не знающее мечей племя славян, идущее с песней и гуслями по белу свету, держа путь к хану аваров, ко двору императора Маврикия.

Тот же самый характер древнего славянского общества, миролюбивого и неопытного в войнах, подтверждает Иордан[79], когда пишет о них: «armis disperiti»[80]. В этой тиши под звуки песни формируется некое идеальное общество, институты которого, позднее испортившиеся и извратившиеся в результате соприкосновения с другими народами, обнаруживают подлинную и высоко развитую цивилизацию. Чем глубже мы познаем таинственный быт этого народа, тем более идеальным, он нам представляется.

Вера в единого бога, единобрачие, чистота нравов, уважение к чужой собственности, развитое здесь до такой степени, что дома не нуждались в запорах, безграничное гостеприимство, патриархальный образ правления, организация общин и соединение их между собою на манер федерации — все это у самых истоков древнего славянства — совершенно очевидно (Смотри Пркопия[81]). Как только войны, необходимость обороняться от врагов и носить оружие, вторжение чуждых понятий и обычаев нанесли брешь в этом цельном славянском организме, немедленно наступает процесс его разложения, порчи и формирования чего-то, что должно было соответствовать жизни, условиям, свойственным окружению славянства. Остались только обломки давней организации, которая, утратив самобытную силу к дальнейшему развитию, должна была претерпевать кризис нового преобразования.

Только изолированность, в какой жили славяне, позволяла им формироваться согласно с их природой и творить собственную цивилизацию: столкновение с чужими племенами меняет это условие.

Нет ни малейшего сомнения, что в первое время подобный кризис всегда вызывает в народном организме упадок и ослабление, отречение, временное безумие.

В борьбе славянства, особенно с германскими племенами, обнаруживаются положительные качества этого древнего организма, которые превозносили даже недруги; как первое следствие новой цивилизации появляются бессилие, болезнь, падение. Они утрачивают то, что выработали в себе сами, и не могут сразу освоить того, что приходит к ним в форме, мало понятной им и не соответствующей их природе.

Эти гусляры, не знающие мечей, в течение многих веков — проявляют свою натуру и, оставаясь мечтателями, дают себя покорять, завоёвывать, порабощать.

В позднейшие века разные славянские племена подвергаются влияниям различных соседей, климата, условий жизни и формируются обособленно. Славянство делится даже не на народы, а на бесчисленные мелкие группы, которые необходимость обороняться объединяет в небольшие союзы. Это и есть та таинственная эпоха, когда возникают элементы, из которых будет состоять Лехия.

Над этой второй колыбелью Польши царит все тот же мрак, который окутывает истоки славянства. И тут и там историческим материалом являются предания, легенды, то есть поэзия, а также предметы, извлекаемые из земли при раскопке курганов, хотя определить точно эпоху памятника крайне трудно.

Почти вплоть до той минуты, когда принявшая христианство Лехия впервые предстаёт сначала в борьбе, а затем в союзе с германцами, — мы не имеем о ней никаких сведений, кроме смутных преданий.

И даже эти предания мы черпаем ныне не из первоисточника — не из уст народа, который их позабыл, — а со страниц хроник[82], где они записаны неверно, ибо хронисты старались создать нечто отвечающее понятиям своего века.

Все наши исследователи соглашаются в том, что предания о первоначальной истории народа представляют собой смесь элементов различного происхождения, склеенных в бесформенное целое. Однако из них можно кое-что извлечь, как из обломков, найденных в могильниках.

Нет сомнения, что история Лешеков, Попелей, предания о Ванде, Краке и т. п. относятся к определённым поворотным пунктам и решающим сдвигам в прошлом народа, а вернее — его составных частей, так как до Пяста и его потомства не существует даже понятия о какой-либо государственной целостности. В глубине пущ, в тиши лесов только ещё начинают создаваться небольшие первичные группы, которые, объединившись, образуют впоследствии государство Болеслава.

Хронисты вначале не умеют даже одинаково назвать страну, которая у них именуется то страной полян, то ляхов и лехов. Когда это государство внезапно в правление Мешко[83] и его сына Болеслава[84] вступает на историческую арену, мы догадываемся, что этому вступлению должно было предшествовать внутреннее становление государства, определившее его жизнеспособность.

Длугош[85] создавая в XV веке историю Польши согласно современным ему идеям, записал и систематизировал предания, предшествующие исторической эпохе так же произвольно и некритически, как и более поздние предания, в соответствии с понятиями своего времени. Этого ему нельзя ставить в вину, ибо каждому поколению должно казаться, что оно является исключительным обладателем истины.

Итак, у Длугоша самым древним является предание о Лехе[86], от которого якобы происходит название земли, Лехии, и жителей — лехитов. Длугошу, однако, известно, что различные родственные лехитам, а скорее к ним принадлежащие племена обычно получали название по местности, где они обитали.

Этот мифический Лех Длугоша умирает бездетным. Собственно говоря, неизвестно, ни когда он жил, ни как долго властвовал его род: известно лишь, что он умер, не оставив потомства.

После монархического, а вернее, патриархального правления, где главою целого народа был отец рода, полновластный властитель широкоразветвленной семьи, наступает общинное правление так называемых двенадцати воевод.

Предание, описывающее сначала патриархальное правление, а потом самоуправление небольших общин, не противоречит природе вещей. В таком порядке, безусловно, и должен был происходить процесс формирования народа. Двенадцать воевод, возглавлявших миры, общины и т. п., в прагматическом изложении Длугоша приобретают не свойственный им характер.

Упоминаемый после них Крак, очевидно, чешского происхождения и не имеет связи с лехитской легендой.

В создании истории, основанной на преданиях, повествование о Краке, имеющее совершенно особый характер, служит для связи между Лехией и славянством. В этом повествовании слились воедино народная славянская сказка, отрывки какой-то древней поэмы и немощные потуги на историческую характеристику эпохи. Крак, властвуя одновременно и над полянами и над чехами, закладывает Краков, который затмевает более древний город Гнезно. Отныне вся жизнь сосредоточивается в этом польско-чешском городе. Но в пещере под Вавельским замком[87] появляется необычайной величины чудовище, сказочный дракон (Vavelis), который пожирает коров и целые стада коз и овец и не щадит даже людей.

«Иногда же, заморённый долгим голодом, — пишет Длугош, — не находя случайной либо принесённой жертвы, он в дикой ярости выползал среди бела дня из логова и, изрыгая ужасающий рёв, бросался на коней, волов, впряжённых в телегу либо плуги, душа их и давя, — не менее лютый пожиратель людей, если они не успевали ускользнуть от его алчности».

Охваченные ужасом жители Кракова хотят покинуть город. Краку приходит мысль накормить чудовище падалью, начинённой подожжёнными серой, трутом, воском и смолою. Дракон жадно пожирает брошенную ему пищу и, палимый огнём во внутренностях, издыхает. Избавив таким образом родной край от бедствия, Крак продолжает править среди всеобщего счастья и спокойствия, и благодарный народ возводит ему после его кончины на горе Ляссоте под Краковом курган, такой, какой обычно насыпал народ в память своих властителей под древней Упсалой[88] в Швеции. Этот-то курган и породил легенду о Краке[89].

Почему одна из трех оставшихся после Крака дочерей правит потом в Чехии, предание не объясняет. Это снова узел, который должен связать воедино Крака и Польшу со славянством и легендой, уже завоевавшей популярность.

Из трех дочерей Крака мы видим в предании только двух: Либушу и Ванду. Кроме них, после Крака остаются ещё два сына — Крак и Лех, которых, пожалуй, можно считать представителями двух позднее присоединённых областей, Хробатской и Лехитской.

Завистливый Лех предательски умерщвляет старшего брата Крака, разрубает его тело на части и засыпает песком, делая вид, будто его растерзал на охоте дикий зверь. Итак, Лех правит, оплакав притворными слезами брата, и правление его длится многие годы; но в конце концов преступление раскрывается, находятся улики, поляки свергают его с престола и осуждают на вечное изгнание.

Другая легенда повествует, будто он, не будучи никак наказан, умер, терзаясь угрызениями совести, своею смертью, не оставив потомства.

Это братоубийство, о котором поётся в старинных песнях, имеет характер народного сказания. Достойно внимания, что в позднейшей легенде о житии святого Станислава[90] также рассказывается о четвертовании.

Наследницей престола после брата становится дочь Крака, Ванда, сказание о которой, несмотря на позднейшие добавления, имеет характерные черты курганного предания и, по всей вероятности, в своём первоначальном виде было создано народом. В легенде столько своеобразной прелести, что она уже не раз привлекала поэтов, но, спуская этот воздушный образ на землю, всегда его снижали, лишая очарования, которым наделило его воображение народа. Ванда не хочет выходить замуж и даёт богам обет девственности, так как страстно желает оставаться свободной и госпожой своей судьбы. Соседний правитель, славный своим родом и богатством, князь аллеманов Рытогар[91] посылает послов просить её руки, но Ванда отправляет сватов обратно. Рытогар, не будучи в силах иным образом склонить её к браку, переходит границу с огромным войском. Ванда становится во главе своего войска и принимает вызов.

Рытогар ещё раз пытается склонить её к замужеству, и Длугош даже знает, как красноречивы были послы и как прекрасно им ответила королева. Затем трубы подают сигнал к бою, но немцы, узрев красавицу королеву, разбегаются в суеверном ужасе. Ванда побеждает их силой своей женской, девической прелести. Рытогар, не будучи в силах склонить их к битве, в отчаянии, после великолепного монолога, пронзает себя мечом. Ванда, заключившая с немцами союз, празднует победу в течение тридцати дней, после чего добровольно приносит себя в жертву богам, бросившись в Вислу. Тело её, извлечённое из воды, народ похоронил на берегу Длубни[92] на расстоянии мили от Кракова, насыпав ей такой же, как и отцу, курган.

В тщательной отделке сказания о Ванде, во множестве подробностей и прикрас сказывается более поздняя эпоха; однако несомненно, что предание это древнее, лишь несколько искажённое ненужными украшениями.

Возвращающиеся снова после кончины Ванды воеводы превосходно показывают, где были вставлены взятые из уст народа курганные сказания, которыми хотели воспользоваться хронисты, чтобы связать свою легендарную историю со славянскими, а именно чешскими, преданиями.

Появляющееся в развитии народа общинное правление воевод приближает нас к действительности. На фоне этой исторической правды снова выступает сказание, но уже не хробатско-чешское, а лехитское, которое не менее, чем предыдущее, сохранило народный характер.

Нападения врагов, — говорится в нём, — венгров и моравов, вынуждает полян подыскать себе вождя. «Был в те времена, — пишет Длугош, — среди поляков доблестный рыцарь по имени Пшемыслав[93] (имя это лехитско-чешское, а вернее, старославянское), имевший сноровку в военном искусстве, славившийся не знаменитым родом, а остроумием и ловкостью, известный, кроме того, честностью и множеством почтённых качеств и потому пользующийся всеобщим признанием. Он внушал своим землякам особенное доверие, ибо с врождёнными способностями сочетал опыт, полученный в многочисленных походах и битвах. И вот он, заметив, что неприятель ведёт себя неосторожно, придумал план скорее остроумный, нежели смелый. Утром с восходом солнца ом приказал развесить на расположенных напротив неприятельского лагеря холмах большое количество похожих на шишаки блестящих предметов, вид которых, когда на них упали солнечные лучи, привёл неприятельские войска в такое исступление, что, схватив поспешно оружие, без должного порядка и строя они устремились в великой запальчивости, вслепую, в ту сторону, где сверкали мнимые шлемы, алча новой победы над поляками».

Длугош пространно описывает, как Пшемыслав, заманив таким образом неприятеля в засаду, напал на него и разбил. За эту счастливую победу Пшемыслав был провозглашён королём и назван Лешеком.

Во всем этом повествовании чувствуется какая-то подтасовка, необходимая для того, чтобы связать эту легенду с Лешеками и Лехом первоначальных сказаний.

В основе этой легенды кроется какое-то неизвестное предание, неясная традиция о владычестве над страною племени или сословия Лехов. Достойно внимания только одно, а именно, что это предание упоминает о простом происхождении Пшемыслава и что национальное сознание всегда отдаёт предпочтение заслуге перед происхождением, как позднее мы увидим в легенде о Пясте.

Пшемыслав тоже бедный воин незнатного рода. Народный элемент здесь не очень ощутим, заметна скорее работа хрониста, притом не очень удачная.

Пшемыслав-Лешек умирает, также не оставив потомства; он пристегнут к общинному правлению двенадцати воевод, как некое фантастическое украшение для напоминания о Лешеках.

Наступают выборы нового короля (здесь уже чувствуется веяние ягеллонского периода Речи Посполитой[94].

Объявляется масса претендентов на корону, возникают соперничество и раздоры, выбор труден; во избежание распрей «после долгих споров (Длугош) они пришли к такому решению: поставить столб, и пусть все, кто добивается владычества, в определённое, заранее назначенное время скачут к нему наперегонки на конях разной масти; и кто в этих гонках первым достигнет столба, признать за тем, невзирая на его происхождение, „княжеское достоинство“. Скачки должны были иметь место вблизи Кракова на берегу Прондника[95] на покрытой дёрном равнине. Судьями должны были быть избранные для того старейшины. Лукавый юноша по имени Лешек вбил ночью в дорогу железные шипы, которые сверху присыпал песком, оставив для себя сбоку только ему известную тропинку. Козни его раскрыли двое юношей, которые, желая поразвлечься, бегали взапуски к столбу, — но об этом никому не дали знать. Гонки были назначены на 15 октября и собрали огромные толпы народа. Длугош рассказывает, что для старейшин были поставлены лавки, и горячо заинтересованные зрители заранее обсуждали возможный ход состязаний. Уже с самого начала стали падать, покалечившись, кони других участников гонок. Лешек же, подковавший, кроме того, своего коня, первым достиг известной ему тропинкой цели и схватился за столб.

Однако вместе с ним, под всеобщий хохот (потому, что шёл пешком), подошёл к столбу и тот, кто открыл козни Лешека. (Длугошу точно известно, что конь Лешека был в яблоках.) Коварная проделка с шипами раскрылась, Лешека растерзали на части, а пеший участник состязания, этот скромный юноша, был провозглашён королём.

Упоминание о подкованном коне, вероятно, указывает на время возникновения легенды, так как знатоки геральдики считали своим долгом объяснить происхождение столь обычной в польских гербах подковы. Удивительно неловко все это связывается с Лешеками. Пшемыслава прозвали Лешеком; того, кто обманом достиг столба, звали тоже Лешеком; и тот убогий юноша тоже получает это имя, «ибо было оно, — поясняет Длугош, — в то время весьма распространено и давалось избранным на престол князьям как символ княжеского достоинства ». Любопытно это предание о значении слова, а равным образом занимательно само повествование Длугоша, который даёт весьма подробную характеристику Лешека. Длугош отдаёт должное его рыцарским доблестям, введению им воинских упражнений, скромному образу жизни, а также тому, что он всегда помнил о своём убогом происхождении. «Часто на публичных собраниях, — пишет он, — когда необходимость требовала облачения в княжеские одежды, он приказывал развесить на самом видном месте давний свой плащ из грубой шерсти и убогую одежду, дабы они напоминали ему о простоте его прежнего положения». Разве не кажется, будто этот отрывок целиком взят из сказки о каком-нибудь бедняке, об одном из нескольких братьев, заслужившем возвышения своей скромностью?

Внуком этого второго Лешека и был Попель (Popiels). Предание говорит, что он был законным сыном Лешека III от его жены и что, кроме него, от двадцати наложниц осталось после Лешека III следующее потомство: Болеслав, Казимир, Владислав, Вратислав, Оддон, Барвин, Пшибыслав, Пшемыслав, Якса, Семян, Земовит, Земемысл, Богдаль, Спицыгнев, Спицымир, Збигнев, Собеслав, Визимир, Честмир, Вислав.

По-видимому, эти имена также выдуманы знатоками геральдики для того, чтобы вывести от них фамилии шляхетских семейств, что явно чувствуется в таких именах, как Якса, Визимир, Барвин и др. Потомство их якобы расселилось на острове Ругии, среди полабов, ободритов, кашубов и т. п.

История Попелей разработана Длугошем крайне пространно и с большим количеством подробностей. Необходимость вынуждала перенести столицу из Кракова в Гнезно, и хронист также переходит, вернее, перескакивает сюда, считая естественным, что Попелю наскучили гористые окрестности Кракова, как вскоре и Гнезно, откуда Попель переселяется в Крушвицу[96].

За этим Попелем, ничем себя не проявившим, следует ещё один Попель, которого сажают на престол двадцать дядьев (двадцать славянских племён).

В этом молодом наследнике великих предков проявляются сразу же, смолоду, отвратительнейшие наклонности, и Длугош снова очень подробно характеризует его, говоря, что он «предавался бесстыдным забавам и разврату, устраивал пиры, пьянки, гулянки и танцы, больше занимаясь девушками, чем оружием». Кроме того, был он неохоч до битвы и изнежен, за что его прозвали Хвостеком, то есть никчёмным человеком. Поженили его с соседней княжной, немкой из знатного рода, красивой, но гордой и жадной, которая, как и можно было ожидать, взяла верх над мужем. Появление на свет двух сыновей, Леха и Попеля, ещё усилило её власть и значение.

Дядья тщетно старались спасти столь низко павшего племянника: они ничего не добились и только снискали себе ненависть его жены, которая, опасаясь, как бы они не пришли когда-нибудь к власти вместо её сыновей, стала подговаривать мужа их погубить. Длугош поместил всю её речь к мужу по этому поводу, в которой она весьма убедительно доказывала ему, что он должен избавиться от дядьев.

Коварная женщина поставила на своём. Попель прикидывается тяжело больным, приглашает к себе дядьев и, будто бы предчувствуя близкую кончину, выражает желание, чтобы они справили вместе с ним тризну, то есть поминальное пиршество.

Притворные стоны Попеля и плач над якобы уже умирающим князем были столь трогательны, что «даже бронзовые статуи, украшавшие королевский замок, изошли слезами, слушая столь жалобные причитания и сетования». Эти бронзовые статуи в замке Попеля в самом деле необыкновенны!

Итак, вначале был совершён погребальный религиозный обряд, а потом все засели за щедро уставленные яствами пиршественные столы. Вся эта комедия болезни, отчаяния, поручения опеке дядьёв остающейся вдовой жены продолжается долго. «Так текли беседы, — рассказывает Длугош, который в своём повествовании не скупится на подробности, — пока солнце не стало убирать свои лучи с небосвода и Попель не закончил свою обманную игру, которую придумала хитрая жена его, дабы обмануть дядьев и других панов. Дядья его и гости, выполнив все то, что обычно вершилось при умиравшем либо умершем князе, ожидали согласно его уверению возвещённой ему приговором богов кончины. Тогда Попель, как бы на прощанье с дядьями и старейшинами, приказывает слугам подать себе мёд, чтобы при последнем объятии утвердить осушением чаши заключённый с ними союз. Был же у него золотой кубок с искусно вырезанным замысловатым узором, проворно подставленный ему королевой, в котором напиток, хотя и поданный в небольшом количестве, пенился и клокотал так, что поднимался с шумом до верха, а после того как пена сдувалась, опадал и постепенно возвращался в прежнее состояние, как мы это видим на бурлящем кипятке, когда из-под него убирают огонь. Смертоносный напиток был подан вначале королю Попелю, чтобы тот его отведал и чтобы другие сочли его чистым и безвредным. Король притворяется, словно пьёт за здоровье присутствующих панов; в действительности же, сдув пенную муть, он даже не пригубил напитка: из оставшейся же половины, которая была крепко приправлена ядом, каждый из дядьев пил по очереди, давая последнее целованье королю».

Мы привели здесь этот отрывок, чтобы дать представление о характере повествования Длугоша. Дядья, извиваясь от боли, умирают, а Попель объявляет их смерть заслуженной карой за злоумышление против племянника.

Он запрещает хоронить дядьев, сам же и далее ведёт распутный образ жизни, устраивая пиры, утопая в вине и благовониях, упиваясь наслаждениями. Тем временем из трупов дядьев вывелось неслыханное множество мышей, которые нападают на Попеля с семьёй, «пирующих за столом». Слуги тщетно стараются их отогнать, они прибывают целыми стаями, ни днём, ни ночью не давая никому покоя, набрасываясь даже на отгонявшую их стражу, пробираясь через разожжённые для их устрашения костры. Порель прячется от них на корабле среди озера, потом в окружённой со всех сторон водою «деревянной башне»; мыши плывут за ладьёй, лезут на башню, пожирают на глазах у родителей детей, потом жену Попеля, под конец самого Попеля, которого они разорвали на такие маленькие кусочки, что хоть бы косточка какая осталась… Затем следуют похороны останков дядьев и созыв съезда в Крушвице для избрания нового короля.

Здесь соперничество породило распри и раздоры, образовались партии. Избирать кого-либо из ненавистного всем семейства никто не хотел. Между тем страну опустошали набеги соседей.

При таком положении в стране провидение, дабы спасти её, снова ниспослало, как и в нескольких предыдущих сказаниях, человека из низкого, простого сословия.

Убогий хлебопашец, живший своим клочком земли, Пяст — согласно рассказу хрониста названный этим именем из-за своего низкого роста и коренастого, сильного сложения — был человеком простого нрава и врождённой честности. Жена его, столь же честная, звалась Репицей. Был у них единственный сын.

Однажды, ещё при жизни Попеля, два незнакомых пилигрима, тщетно просившие пристанища у князя, направились, когда тот им отказал, к хате Пяста. Тут их радушно встретили жбаном мёда и откормленным поросёнком, которые были приготовлены для угощения соседей, приглашённых на пострижины сына. Убогая эта трапеза, как в Кане Галилейской[97] чудом превратилась в изобильную, ибо пилигримы во много раз увеличили количество напитков и мясных блюд. Сыну они дали имя Земовит. Длугош видит в них ангелов либо апостолов Иоанна и Павла, так как они, будучи спрошены, сами назвались этими именами.

Они объявляют Пясту о его будущем избрании и заверяют, что он сумеет накормить и напоить голодные толпы, собравшиеся на вече… Это угощение яствами и питьями (весьма характерное, если вспомнить позднейшие сеймы) склоняет умы к избранию бедного Пяста… Он отказывается принять власть, однако в конце концов подчиняется столь явной воле провидения.

Пяст, как и Лешек, который велел развесить свои убогие одежды, чтобы они напоминали ему о его бедности, взял с собою во дворец лапти из дубовой коры и приказал сохранить их и показывать потомкам, дабы они гнушались праздности и спеси.

На этом заканчиваются у Длугоша легенды, предшествующие более достоверным сведениям, — легенды такие пространные, полные таких выразительных мелких штрихов, как будто бы они целиком были взяты из какого-нибудь древнего источника, где сохранились во всей своей красочности.

Поистине трудно сейчас определить, когда и что приросло к народным повествованиям, послужившим им основой и фоном. Во многих эпизодах заметны геральдические придатки, влияние рыцарских повестей (возможно, эпохи Кривоустого[98]), кое-где наслоения более позднего времени: всюду видна рука историка, который украшает, дополняет, расширяет, драматизирует старые предания и одновременно лишает их первоначальной простоты.

Скуба, который помог Краку в отравлении дракона, Якса, дядя Попеля, — это персонажи, заимствованные из геральдических легенд. Повести о скачках, в которых принимает участие Лешек, о Пшемыславе и шлемах, очевидно, уже новейшего происхождения, о чём свидетельствует само наличие подробностей. Длугош, искавший в этих повестях нравоучительный смысл, придал им окраску, которой отличается весь его труд.

Предание под его пером становится назидательной историей, поучающей, что виновных поражает божья кара, что за преступлением рано или поздно следует расплата и что добродетель всегда бывает вознаграждена.

Все эти следующие одна за другой легенды, как легко убедиться уже с первого взгляда, составляют весьма неуклюжее целое. Попытка связать их как-нибудь с хронологией, с более достоверными историческими событиями в других государствах не выдерживает даже самой снисходительной критики. Почти одни и те же детали повторяются по нескольку раз, место действия переносится из Кракова в Гнезно и из Гнезно в Краков без какой-либо видимой причины. Лешеки исчезают и тут же появляются снова. Ясно, что легенды о курганах Крака и Ванды и чешские предания вставлены совершенно произвольно.

Несмотря на все, в них присутствуют не только взятые из народных преданий имена, но и основные черты народных сказаний. Только напрасно кто-нибудь стал бы пытаться воссоздать из этой разорванной и кое-как склеенной ткани непрерывную связь событий.

Лешеки и их владычество, первоначальное общинное правление, свержение княжеской власти Лехов кметами, представителем которых был Пяст, являются единственными ясными, имеющими для нас значение историческими фактами.

Но вместе с тем легенды эти полны поэзии, полны прекрасных помыслов, возрождающих дух веков, и художественная ценность этого плода народного воображения бесспорна. Они — тот расцветший на могилах цветок, в котором есть что-то от тела и духа останков, в них сокрытых.


1876

Загрузка...