Посреди озера Ледницы высился священный остров, куда издалека — с Одера, с Лабы и даже Вислы — приходили с жертвами пилигримы за советом и ворожбой.
В ту пору на славянских землях насчитывалось немного таких храмов. У ранов на острове стоял храм Святовида[44], у редаров[45] — второй, у сербов на Лабе храм Триглава[46] — третий, в Старограде в лесу поклонялись Провэ[47]. В них стекались на большие праздники и в торжественные дни разные племена, из дальних стран собирались люди, говорившие на одном языке, хотя и на различных наречиях, и у храмов держали совет и сообща принимали меры для защиты от общего врага.
На острове посреди Ледницы стоял храм Нии, где и хотела Дива укрыться от мщения и провести остаток жизни, охраняя священный огонь.
На третий день блеснуло широко разлившееся озеро, и путники приветствовали светлые воды его поклоном, ибо и озеро, так же как остров, было священно.
Остров, на котором в ту пору зеленели рощи, тоже был виден издали. Храм притаился среди густых зарослей, которые, казалось, сплошь покрывали остров. На берегу на некогда вбитых в озеро сваях стояли убогие рыбачьи хижины. Возле них сонно покачивались на волнах привязанные к сваям челны. Рыбаки, обитавшие в этих хижинах, перевозили на остров пилигримов.
Предание гласило, что хижины этих бедных людей стояли тут испокон веков, что некогда тут их было великое множество, и сваи загораживали большую часть озера, а на мостках над ними когда-то был многолюдный и богатый посёлок. Но со временем сваи погнили, хижины рухнули в воду, а люди, перебравшись на сушу, рассеялись. Теперь тут осталось лишь несколько почерневших, покосившихся и прокопчённых избушек, в которых жили рыбаки и перевозчики.
На мостках возле хижин Дива простилась со своими спутниками, тут она уже была в безопасности и могла идти одна, куда вела её судьба. Ей не нужны были ни друзья, ни подруги. Самбор, с детства любивший и уважавший её, повалился ей в ноги.
— Будь здоров, Самбор, — сказала Дива, — будь счастлив… Передай от меня поклон милой моей сестре, братьям, всем… даже птицам, что летают вокруг нашего дома.
Из хижины на мостках, которые прогибались при ходьбе по ним, вышел сгорбленный старик с веслом в трясущихся руках. Он молча спустился к чёлну, вскочил в него, отвязал и стал ждать. Дива села, он отчалил от берега, и чёлн понёсся по спокойной воде. Провожавшие стояли на берегу и смотрели ей вслед, старая няня плакала, бросившись на землю. Дива махала платком. Белые птицы кружились над её головой и жалобно кричали, словно понимая, что она прощалась с родным своим миром.
Чёлн уносился вдаль. Уже не видно было её лица, только белела сорочка, потом она превратилась в белое пятнышко, потом остров и деревья закрыли чёлн, и он исчез. Неожиданно лодка уткнулась в берег и дрогнула, старик выскочил и придержал её. Из воды выступало несколько камней, девушка сошла на берег.
На острове было тихо-тихо… только тысячи соловьёв наперебой заливались в кустах. В ивняке и ольшанике вились скрытые тропки, протоптанные людьми.
Дива шла медленно, она не торопилась, зная, что придёт, куда ей суждено.
Вдруг посреди чащи открылась зелёная лужайка. В торжественном молчании здесь сидели кучками люди, подкрепляясь тем, что принесли с собой в кузовках и лукошках.
По окраске и покрою одежды видно было, что люди эти пришли сюда из разных стран. Тут были отличавшиеся одеждой и наречием, но родственные по языку, полабские сербы, вильки и редары, были далеминцы, укры, лэнчане, были дулебы, бужане с Буга и древляне[48] из Дрозданьских лесов, здешние поляне, лужичане с Варты и Одера, даже хорваты и иные бесчисленные в ту пору племена, которые носили разные названия, хотя принадлежали к одному разветвлённому роду. Поистине, величественное зрелище являли эти толпы, столь различные по внешности и обычаям, которые хоть и не знали, но понимали друг друга и чувствовали себя близкими.
Они не сразу сходились и осторожно присматривались друг к другу, но обронённое слово или обрывок песни понемногу сближали их. Серые, чёрные, коричневые и белые сермяги, свиты и епанчи, опоясанные красными, зелёными, чёрными и белыми кушаками, отличали разные племена. Оружие тоже было у них неодинаковое. Племена, жившие на Влтаве и Лабе, ближе к немцам, уже многое заимствовали у них; те, что расселились на Висле и глубже, имели более дикий вид. У пришельцев с Балтики (белого славянского моря) было много заморской утвари, которую им привозили корабли из далёких стран.
Дива прошла между кучками пилигримов, провожавших её любопытными взглядами. Храм, укрытый зелёными кущами, отсюда ещё не был виден. Посреди густых зарослей она наткнулась на первую огородь храма. Это были огромные глыбы, не тронутые человеческой рукой, такие, какими родила их земля или принесло море и какими их сделали века; они стояли одна близ другой, на равном расстоянии, словно стражи, обращённые в камни. Насколько хватал глаз, направо и налево тянулась кругом эта заповедная шеренга.
На одном из камней сидела, облокотившись, женщина в белом. Она была уже стара, и волосы её, рассыпавшиеся по плечам, серебрились под девичьим венком из руты. В руках она держала белую палку с неоструганной ленточкой коры, которая обвивала её, как уж. Одета ока была по-деревенски, в белую чистую рубаху с блестящими застёжками. Её увядшее морщинистое лицо отражало спокойствие сонливого существования, было в нём что-то наполовину умершее, безразличное и к смерти и к собственной участи.
Дива поклонилась ей.
Старуха медленно подняла глаза, молча показала на тропинку справа, снова облокотилась и погрузилась в раздумье.
Девушка пошла по указанной тропинке. В нескольких шагах от камня стоял, опираясь на посох, старик небольшого роста, в тёмной епанче, накинутой поверх белоснежной одежды, в подвязанной красными тесёмками обуви и чёрной высокой шапке, надвинутой на лоб.
Глаза его пристально смотрели из-под седых бровей на медленно приближавшуюся Диву. Она поклонилась ему в ноги.
— Вы здесь отец и господин? — спросила она.
— Я Визун… да…
— Прибежища я пришла у вас просить, — начала Дива, поднимаясь с колен, — я буду бережно охранять священный огонь Нии. С самых юных лет я дала обет богам!
Старый Визун спокойно и ласково смотрел и слушал. Девушка говорила быстро, заливаясь ярким румянцем.
— Ты сирота? — спросил старец.
— Нет… ещё недавно были у меня отец и мать, и теперь остались братья и сестра… Я дочь кмета Виша, — начала она рассказывать, — а Виша убили княжьи люди…
Визун подошёл ближе и с любопытством стал её слушать.
— Сосед наш хотел взять меня в жены и увёз… защищаясь, я его убила. Я не хочу, чтоб за его кровь мстили моей родне… и пришла сюда…
— Ты убила? — вскричал в удивлении Визун. — Ты убила?.. А как звали этого человека?
— Доман! — вспыхнув, ответила девушка.
— Доман! Доман! — схватился за голову старик. — Я носил его маленьким на руках…
Визун нахмурился.
Дива побледнела от страха при мысли, что её прогонят. Старик молчал и, опершись на посох, смотрел в землю.
— Доман убит!.. — повторял он про себя, — убит девкой… Говори, как ты его убила! — приказал он девушке.
Дива дрожащим голосом стала рассказывать: она дала обет богам и должна была защищаться от насилия. Визун спросил, знает ли она, что Доман убит, а не ранен. Он не хотел поверить в его смерть. Потом умолк.
— Позвольте мне тут остаться у огня! — воскликнула Дива.
Старик, задумавшись, долго не отвечал.
— Останься, — наконец, сказал он, — но ты для нас слишком молода и хороша собой… Ты ещё не знаешь себя, тоска тебя одолеет… Побудь здесь, но только в гостях… иначе я тебя не оставлю… Когда сердце у тебя переболит, ты уйдёшь! О! Уйдёшь от нас!..
— Нет, нет! — воскликнула Дива. — Я останусь… Визун грустно улыбнулся и, уже ничего не говоря, показал ей дорогу к храму.
Дива не шла, а почти бежала. Вокруг храма тянулся частокол из гладких кольев, отделанных вверху искусно выточенными зубцами и шариками. Ворота, нарядные, как девушки, были собраны из разноцветных — белых, жёлтых и красных — столбиков и украшены рубчиками, полосками и зубцами. На обвершке ворот висели венки, частью засохшие, частью ещё свежие и зеленые. Отсюда начиналась дорога, устланная зелёными листьями касатника.
В покрытой тонкой резьбой колоде, возле которой стоял белый ковшик, была чистая, как слеза, родниковая вода. Дива зачерпнула и напилась, утолив томившую её жажду.
— Здравствуй, святая вода, новая вода! — шепнула она.
Из ворот выглянул другой старичок, похожий на Визуна, увидев Диву, он тотчас скрылся.
Она шла по дороге между двумя частоколами, опоясывавшими храм; вторая ограда была выточена ещё искусней.
На ней висели шкуры, всевозможное оружие и дары, приносимые пилигримами. По этой дороге она дошла до широких ворот, к которым нужно было подняться по ступеням. Тут было темнее, потому что деревья и частоколы загораживали свет.
Наконец, перед нею предстал храм. Круглый его купол, покрытый дранкой, поддерживали часто поставленные деревянные столбы, красные, с жёлтыми оглавьями, а между ними висели красные суконные занавеси, закрывающие внутренность храма. Стен не было.
Трепет охватил девушку, когда, приподняв суконную завесу, она должна была войти туда, откуда хотела и предполагала уже никогда не уходить. Поглядела она на белый сеет и на белый день, послушала птичий гомон и дрожащей рукой откинула завесу, которая зашелестела над её головой.
Она вошла. На мгновение её охватила ночь, она ничего не видела. Только в глубине поблёскивал во мраке огонь. Запах смолы, янтаря и благовонных курений насыщал тёплый тяжёлый воздух. Наконец, глаза её привыкли к темноте, и она разглядела покоившуюся на столбах контину[49], неосвещённую, пустую и мрачную. Перед нею поодаль стояли камни, огораживавшие вяло горевший огонь. Дым и искры вырывались то чаще, то реже и уходили в отверстие в крыше или, отброшенные ветром, расплывались по храму. У огня сидели две женщины в белом и, казалось, спали или дремали.
Сквозь дым и пламя в контине неясно виднелась какая-то фигура, возвышавшаяся до самого свода под куполом. То была почерневшая от дыма, странная и страшная, безобразная статуя, у ног которой лежала груда побелевших черепов. Возле неё висели луки, пращи, ножи и другая захваченная добыча, а сама статуя чуть не вся была увешана янтарными бусами и красными шариками, нанизанными на нитку. Вверху, в голове чудища, светились два глаза, два огромных красных камня, которые ярко сверкали, алея как кровь. Вокруг не видно было ничего, только горели эти два глаза, от которых нигде нельзя было укрыться. Они смотрели во все стороны, отражая огонь, пылавший внизу, и, когда он вспыхивал, глаза казались живыми. В темноте эти мерцающие колеблющимся огнём глаза божества вселяли ужас, как исполненный грозного гнева взор, обращённый из иного, потустороннего мира.
В храме было тихо, только потрескивали поленья да щебетали птицы: залетев под купол, они тревожно вскрикивали и метались, стараясь вырваться наружу.
Дива, обессилев от страха, который ей внушали эти два красных глаза, с минуту постояла, потом медленно подошла к огню, говоря про себя: «Итак, здесь моё место».
И, уже никого не спрашивая и не замечая, она подошла к двум женщинам, которые поддерживали огонь, села, как и они, на голый камень, взяла приготовленную лучину и бросила в огонь.
Одна из женщин хотела её остановить, но не успела. Пламя уже охватило первую жертву Дивы, которая смотрела на неё так, словно это горела собственная её жизнь. Обе жрицы, хранительницы Знича[50] взглянули на неё с любопытством и некоторым испугом. При свете огня Дива могла их разглядеть. Лица их увяли и были печальны, и бледны.
Уставясь на красавицу девушку, они о чём-то пошептались, как будто жалея её. Однако не смели ничего сказать и только качали головами. Казалось, они смотрели на неё, как на приговорённую к смерти. Дива спокойно сидела, устремив взор на огонь: она отдыхала.
Потом жрицы сменились; Дива всю ночь просидела у огня, подбрасывая лучину. Сон не шёл к ней, и мысленно она ещё прощалась со своей девичьей жизнью и родным домом; в мерцании красных глаз Ниолы будущее представлялось ей страшным.
Так пролетел первый день и почти так же прошёл второй. Она могла только выйти из храма и подышать свежим воздухом. Но тут её тотчас обступали жрицы, усмехаясь, разглядывали, выспрашивали, допытывались; проходившие мимо пилигримы обращали на неё любопытные взоры, и Дива уж предпочитала своё молчание в тёмном уголке назойливости праздной толпы и бесконечным расспросам.
На следующее утро она встретила возле храма седовласую женщину в венке, которая тоже спросила её о прошлом, и Дива должна была ей поведать, откуда и зачем она пришла, но та рассеянно смотрела по сторонам, и даже нельзя было понять, слышит ли она её повествование.
Дива ждала возвышенной жизни, с пением и размышлениями, а нашла молчание и свинцовый гнёт, подавлявший всех этих женщин, утомлённых однообразной тишиной, которая их всегда окружала. Бездумно исполняли они своё служение в храме, и дни их проходили в каком-то полусонном оцепенении и мертвящем бесчувствии. Вечером после ухода седовласой женщины явился старый Визун: гневным взглядом окинул он Диву и снова стал расспрашивать о Домане.
Девушка вторично объяснила, как все это случилось.
— Жаль мне Домана! — воскликнул он. — Я носил его ребёнком на руках, парень был смелый, добрый, гостеприимный… и ему привелось погибнуть не на войне, не на охоте, а от руки женщины… с позором!..
— Как же мне было защищаться, находясь в его власти? — спросила Дива. — Дикому зверю, даже червяку можно защищаться, а девушке нельзя?
Старец нахмурился и дико взглянул на неё.
— Доман может быть ранен, но убит… нет, нет! Этого быть не должно и не может… — прибавил он.
Визун потребовал, чтобы девушка рассказала, какой удар она нанесла Доману, но Дива и сама уже не понимала, как это случилось, не могла объяснить, откуда взялись у неё мужество и силы, и промолчала.
В последующие дни на неё, словно в наказание, возложили самую тяжёлую работу. Ей приходилось носить дрова и воду, мести и мыть храм, бегать к источнику и всем прислуживать. Наконец, её заставили делать то, от чего дома она была избавлена, — готовить пищу для всех. При этом её осыпали колкостями и язвительными насмешками, а старшие относились к ней с заметным пренебрежением. Дива не жаловалась, не плакала, не показывала, как горько ей это презрительное отношение, и все переносила с безмолвной и спокойной гордостью, о которую разбилась неприязнь, сменившись уважением.
Почти каждый день лодки подвозили новые толпы пилигримов. Дива уже снова сидела у огня — и в очередь и вне очереди — и чувствовала себя тут, как дома. Она могла молча мечтать, смотреть на дым, который принимал причудливые очертания, и не заботиться о своём существовании. Дважды в день из жертвоприношений и готовившейся в храме пищи выделяли часть для жриц, и у них всего было вдоволь. Остатками зачерствевших караваев кормились бесчисленные стаи птиц, а прожорливые воробьи тысячами вились вокруг храма.
Шёл уже десятый день с того памятного часа, когда Дива села у огня и бросила в него первую лучину. Она пришла сюда последней, но все её уже слушались… Дива не стремилась к власти, это сделалось само собой, когда девушки почувствовали в ней то могущественное превосходство, которому невозможно противостоять. Ленивые и сонные хранительницы огня сами вверились её попечению, заботам, трудам и распоряжениям. Сидя поодаль, они робко поглядывали на величавую осанку Дивы, которая, казалось, была создана для того, чтобы властвовать.
На десятый день, когда она сидела у огня, вокруг храма и на всем острове поднялся необычный шум. Люди бегали, все пришло в движение, вдруг со всех сторон откинулись завесы, и между столбами, примыкающими к жертвеннику, показался Визун в праздничном одеянии и колпаке, а за ним толстый, краснолицый мужчина в шапке с пером и в плаще с красными нашивками на плечах и блестящей каймой из золотой бити. Сверкающий меч висел у него на боку. Дива, взглянув на него, затрепетала от страха.
Этот краснолицый человек с диким, как у хищного зверя, взглядом и насмешливо кривившимися губами возбуждал в ней невыразимое отвращение и ужас. Она бы бежала отсюда, если бы могла.
Не снимая шапки и не поклонившись, он встал против статуи Ниолы, глядя не на святыни, а на охранявших огонь девушек. Долго он их рассматривал, пока, наконец, взгляд его не остановился на дочери Виша и уже не отрывался от неё. Но вот он что-то шепнул старику, тот покачал головой, как бы противясь. Мужчина настаивал, дважды хлопнул старика по плечу и повелительно толкнул его в храм.
Старик, колеблясь, медленными шагами приблизился к Диве, склонился к ней и тихо сказал:
— Это милостивый князь… он хочет, чтобы ты ему ворожила.
— Я не умею ворожить, — отвечала девушка. — Вынудить ворожбу нельзя, её посылают духи… я не умею ворожить… В эту минуту с другой стороны подошла седовласая Наня и отвела девушку в сторону.
— Ворожи ему, — сказала она, — я опьяню тебя зельем… ворожи… наворожи ему все недоброе, он лихой человек… Мы принесём курильницу, дым опьянит тебя… говори… говори ему смело, что подскажет тебе мысль… Он не посмеет тебя обидеть…
С этими словами старуха достала засушенные травы, затем велела поставить на землю горшок с углями из жертвенного очага. На них бросили травы, и густой едкий дым окутал склонившуюся девушку. Долго её держали над ним. Дива чувствовала, как у неё путаются мысли, как из клубов дыма перед ней вырастают какие-то причудливые образы; она теряла сознание, и ей казалось, что её перенесли в иной, неведомый мир. Голову ей давила страшная тяжесть… красные полосы на чёрном поле, сверкающие молнии, клубы дыма, драконы и змеи, чудовищно уродливые люди — карлы и великаны — все это, смешиваясь, кружилось перед внутренним взором опьянённой девушки. Две жрицы поддерживали её, иначе она бы упала без чувств. Но телесной слабости сопутствовала огромная сила мысли. Она чувствовала себя могущественной властительницей, смелой и презирающей опасность.
В этом опьянении её медленно повели к князю, который, выйдя из храма, стоял, прислонясь к частоколу, и язвительно усмехался.
Дива уставилась на это дикое, искажённое злобой, страшное обличье, и во взоре её была такая сила, что князь опустил перед ней глаза и вздрогнул.
— Ты будешь мне ворожить, — пробормотал он чуть слышно.
— Я буду ворожить, — ответила Дива, чувствуя, как некая сила заставляет её говорить, — я буду тебе ворожить…
Две девушки поставили перед ней ведро святой воды, и она опустила глаза. В воде отражалось мерзостное лицо Хвостека, а подле него в клубах дыма, которым её все время окуривали, кружились странные и уродливые видения.
Князь смотрел вначале насмешливо, потом бледнея от страха, и рука его, опиравшаяся на частокол, заметно дрожала.
Визун, стоявший рядом с ним, не сводил с Дивы повелительного взгляда и, казалось, внушал ей, что говорить.
После минутного молчания послышались отрывистые слова ворожбы.
— Темно! Темно! Я ничего не вижу… — говорила она. — Красная струя, словно поток крови, и ещё кровь… всюду кровь… По этой реке плывут белые трупы, один, другой… ещё и ещё… белые глаза их не смотрят и не видят… плывут они, плывут, проплыли… Снова кровь, по ней несутся чарки, поблёскивают мечи… Я слышу зов: кровь за кровь!.. Вот плывут по реке два красных выколотых глаза и смотрят на меня… на костре лежит убитый старец, на груде мусора под башней отрок, в озере зарезанные мужи… и все взывают: кровь за кровь! Воют псы, и вороны каркают: кровь за кровь!..
Князь рванулся так, что затрещал частокол и меч зазвенел у него на боку.
— Молчи, проклятая ведьма! — крикнул он. — Ты у меня увидишь и заговоришь по-иному!
— Я не могу… Я говорю то, что мне приказывают и показывают духи… Князь стоит в светлице… высоко-высоко… внизу дерутся, давят друг друга и убивают какие-то люди… Я слышу топот, гомон голосов, идут толпы… на границе враг, внутри свои поднимают мятеж… В городище! На башню! Кровь за кровь! Городище горит, пылает… рушатся кровли и стены… вопли, крик… куча пепла… горы трупов… чёрная туча воронов… Вот они садятся, каркают… пожирают сердце… вырвав его из недогоревшего тела… Кровь за кровь!..
В глазах у Дивы потемнело, и, теряя сознание, она соскользнула, словно во сне, на руки поддерживавших её жриц. Князь был бледен и дрожал всем телом; сжимая кулаки, он раскрыл рот и, как дикий зверь, угрожающе оскалил зубы. Пнув ногой ведро, он опрокинул его, святая вода потекла по земле. Диву в обмороке отнесли в храм. Взбешённый Хвостек молчал.
Старый Визун, опираясь на посох, спокойно ждал.
— Связать проклятую девку и высечь! В темницу её! В яму! — крикнул Хвостек. — Там она научится ворожить по-иному!..
Никто ему не ответил, завесы храма опустились, а девушки с другой стороны вынесли Диву на воздух. Князь хотел идти к своим, но они остались где-то вдалеке.
Старик поглядел на него.
— Успокойтесь, милостивый господин, — сказал он, — тот, кто идёт за ворожбой, должен терпеть всё, что посылают духи… Девушка в ней не повинна.
Они были одни, и Визун подошёл к нему без тени страха.
— Милостивый князь, — прибавил он, — у вас достаточно недругов и людей, обиженных вами, не множьте их числа, посягая на то, что почитают не одни поляне… Это святое место, и девушка неприкосновенна…
Хвостек дико захохотал, подступая к старику, дрожащей от гнева рукой схватил его за бороду, и стал трясти.
— Священный огонь, девка неприкосновенна!.. Ты тоже… старый… сукин сын… Я вам погашу тут огни, я всех девок разгоню и не оставлю камня на камне от вашего храма…
Старик бесстрастно молчал, он даже не побледнел; рука князя упала.
— Если б не было громов небесных, — сказал Визун спокойно, — вы могли бы творить, что хотите… Но громы обрушиваются с неба, и у духов есть, чем защищаться… Не ищите, князь, войны с богами, вам немало ещё придётся повоевать с людьми!
Хвостек ничего не ответил, круто повернулся и быстро зашагал, второпях натыкаясь то на один, то на другой частокол. Он шёл к своим людям. Визун стоял у ворот и, опершись на посох, смотрел ему вслед.
Народу в тот день возле храма было великое множество, а когда князь закричал, грозный его голос разнёсся далеко кругом. Многие слышали, как он угрожал храму и священному огню, и не успел он ещё добраться до своих слуг, когда со всех сторон послышался нарастающий ропот, в котором сливались рыдания, жалобы и угрозы; толпа шумела, как море… Женщины в испуге бежали и прятались в чаще.
Когда Хвостек подошёл к каменной ограде, народ уже собрался и валил навстречу, преграждая ему путь.
Кликнул ли их старый Визун, или послал к ним, чтобы поднять тревогу и призвать их на помощь, неизвестно, но все, кто был на Леднице, уже сбегались навстречу Хвостеку. С угрожающим видом они останавливались, не давая ему пройти. Князь издали позвал своих слуг и велел разогнать сборище, но толпа разогнала его людей. Он стоял лицом к лицу с этой чужой толпой, не выказывая страха. Люди роптали, но ни они, ни он не решались схватиться. Вдруг из толпы вышел пожилой человек в богатой одежде и немецком вооружении.
— Милостивый князь, — начал он, — я пришёл сюда в храм, но я не ваш и вам не подвластен! Вы угрожаете храму и священному огню, хотя не имеете на них права. Храм и остров принадлежат не вам, а всем нам, вилькам, сербам, лужичанам, древлянам и иным племенам, говорящим на том же языке, что и мы. Вы не посмеете посягнуть ни на храм, ни на священный огонь, или мы посягнём на ваше городище!..
Он вскинул руку, и толпа грозно зашумела, одобряя его слова.
Хвостек стоял, сжимая в руке меч, как будто хотел один ринуться на всех, но при всей дерзости ни он, ни отлично вооружённые люди его не могли бы справиться с тысячной толпой.
Князь нахмурился и повелительно взмахнул рукой:
— Ну, прочь с дороги!
И пошёл вперёд настолько уверенный, что никто его не тронет, будто целое войско защищало его. Толпа расступилась, пропуская князя, за ним проворно протискивались его слуги. Их толкали со всех сторон, но они пикнуть не смели. Медленно, не оглядываясь, князь прошёл сквозь толпу, которая насмешливо кричала ему вслед:
— Хвостишка! Хвостик! Хвост!..
Несколько раз он оборачивался, готовый броситься на толпу, но сдерживался и в ярости шёл дальше.
У самого берега стояла большая ладья, поджидавшая князя, за которым, не смея слова сказать, бегом поспешали его посрамлённые, озлившиеся люди. Вслед им все ещё доносились крики и смех:
— Хвостик! Хвостишка!
В эту минуту, словно сама богиня Ния, разгневавшись, мстила за своё поругание, чёрная туча, развалясь по всему небу, как громадная туша дракона, с рычанием надвинулась на озеро.
Под ней серели косые полосы града, хлеставшие леса и поля, а внутри, в глубине её, глухо гремело, как будто перекатывались мешки с камнями, готовые обрушиться на землю. Молнии падали в озеро с оглушительным треском, ветер сгибал до земли и вырывал с корнями деревья, взметая их, как пушинки. Налетев на сухой прибрежный песок, он вздымал его жёлтой, непроницаемой тучей и волок за собой.
Буря не давала князю сесть в чёлн: все повалились наземь и, закрыв голову, ждали, когда пронесётся бог грозы. Гребцы забились на дно барки, стоявшей у берега. В храме Ниолы молнии затмевали своим блеском священный огонь, дым окутал коитину, искры сыпались на завесы; сверкали красные глаза богини, словно радуясь разрушению. В вышине непрерывно рокотали раскаты грома, на озере пенились волны, ударяясь о берег, и выплёскивались далеко на остров.
Казалось, земля сотрясалась под ногами людей. Князь дрожал в своём плаще и что-то бормотал. Если бы кто-нибудь отважился приблизиться к нему, то услышал бы, как Хвостек попеременно молился то Перуну[51], то крестику, который носил на груди. Старые суеверия и новая вера равно владычествовали над ним… Он поклонялся новому богу, но страшился и прежних и не смел их бросить.
Завывание и свист ветра в ушах, казалось, повторяли оскорбительную кличку «Хвостик», душу его обуревала жажда мщения.
— Пусть, пусть искореняют все это племя! — кричал он в ярости. — Пусть угоняют в неволю… Пусть пашут на них… Пусть придут саксы… давно уж пора истребить кметов и все эти порождения ехидны…
Когда страшная буря пронеслась и Смерд нагнулся к лежавшему на земле князю, взбешённый Хвост едва не проткнул его мечом, забыв, где он. Только узнав своего слугу, он пришёл в себя.
— Милостивый государь, — начал Смерд, — гроза миновала… озеро уже не бурлит… солнце выглядывает из-за туч… волны улеглись… едем прочь с этого проклятого острова, где господствуют чары, ведьмы и колдуны… Не кто иной как гусляры накликали и нагнали сюда бурю. Град в кровь побил наших людей. Кто знает, что там с лошадьми на другом берегу?
Князь поднялся с земли, шумно вздохнул, насупясь, уселся в ладью, и гребцы отчалили от берега. Разрезая тёмные воды, ладья быстро удалилась.
Из-за кустов смотрели старый Визун и испуганные женщины: они что-то тихо бормотали — верно, посылали ему вслед проклятия.
Старуха с распущенными волосами торопливо рвала траву и, что-то нашёптывая, бросала в ту сторону, куда унеслась ладья. Потом стала кидать и песок и после каждой пригоршни плевала.
Дива, бледная и ослабевшая, неподвижно сидела у огня: она едва опомнилась и вся дрожала, точно её ещё терзали те духи, что вещали её устами.
Вдруг из-за туч выглянуло солнце, и луч его, проскользнув в храм сквозь раздвинутые завесы, лёг золотым снопом у ног девушки, а она, глядя на него, улыбнулась, как будто поняла, что говорило небо.
На крыше храма ворковали голуби, в кустах снова заливались соловьи, а над ладьёй князя стаей летели вороны; они то взмывали в вышину, то падали вниз, словно хотели сорвать с него шапку.