Сбываются только заветные желания, которым лет десять.
Значит, за жизнь одно-два и сбудется?
Хорошо, если одно, часто и одного нет..
За окном валит снег, на тумбочке тикает будильник с утопленной кнопкой, и пока я пишу эти строки, ты сидишь в интернете. Ночью мы занимались любовью, и при воспоминании об этом кровь бегает у меня в жилах, как новый жилец, осматривающий дом. На веранде под дверь намело сугробы, а это значит, что мы проведём ещё один день в крохотном домике, отрезанном от мира, в заброшенной деревне на три избы. Ты садишься ко мне на колени, обняв, гладишь седеющие волосы, а я вспоминаю, как ещё год назад бродил по московским улицам, и прохожие казались мне инопланетянами. Хотя инопланетянином был я. «Меня никто не любит, — повторял я, как сумасшедший, вглядываясь в чужие лица, и, перебирая знакомых, добавлял: — И я никого не люблю.» Я жил с другой женщиной, но страстно искал тебя, теряя надежду, называл той, которой нет. Сейчас я не могу представить, что мы не встретились, а тогда, в Москве, воя от одиночества, удивлялся, почему не знаю, как прожил отец, не ведаю, чем живёт сын, не понимаю, как живу сам. «И все так», — вздыхали вокруг.
Но разве от этого легче? Кто будет за меня радоваться? Кто оплакивать? Облаками плыли годы, и на старых фотографиях меня всё теснее обступали мертвецы. Накануне поздравлял однокашника с пятидесятилетием. «С чем поздравлять? — окрысился он. — Ни успехов, ни достижений, всю жизнь один». «Пригласишь на юбилей?» «Нет, уеду на дачу». А потом целую неделю, будто карканье ворон, слушал гудки, звоня на тот свет — его нашли в постели рядом с бесполезно работающим обогревателем, труп сильно разложился, вскрывать не стали, но мне легче думать, что умер во сне.
Детка, что у нас на завтрак?
Как всегда — яичница.
Хлеб насущный дай нам днесь, а большее — от лукавого.
Ты капризно надуваешься:
Дорогой, не приготовишь?
Феминистка! — разбиваю я яйца о край сковородки. — Впрочем, мне не привыкать, в Москве давно матриархат, только раньше женщины на кухнях правили, теперь — в офисах. А мужья всегда были подкаблучники.
Ты вскидываешь головку, заливаясь смехом.
Секс в нашем купеческом городе вроде разменной монеты, — высоко подняв, чтобы не обжечься, трясу я солонку над брызжущим маслом. — Матери спокон веку учили дочерей, как дороже себя продать, вдалбливая, что главный в постели — хозяин в семье. Женское образование у нас сводится к ста способам окрутить мужчину. — Я лукаво щурюсь: — Москвичка без выгоды в постель не ляжет, не то, что некоторые.
Противный! — получаю я щелчок по носу. — Ой, маленький, тебе больно!
Ты годишься мне в дочери, а считаешь своим ребёнком. Я давно осиротел при матери, у которой шкафы, вместе с грудой просроченных лекарств, забиты скелетами. Иногда мне кажется, что меня родила другая женщина, но младенца подменили, и меня воспитала мачеха. Всю жизнь ею движет какой-то наивный, животный эгоизм, смешанный с мудростью московских поговорок.
Прописка выписки не стоит!
Это как?
А так, что прописать — раз плюнуть, а выписывать замучаешься!
Что же, и жену не прописывать?
Сегодня — жена, завтра — подселенка.
А последние лет тридцать её постоянные гости, топчущиеся в прихожей врачи, — как публика на танце умирающего лебедя.
Но кто дрожит над здоровьем — пропускает жизнь.
Злой мальчик, не любишь мамочку?
Тебя люблю!
Ты встаешь на цыпочки, запрокидывая голову для поцелуя:
Любимый, ты для меня три в одном — отец, муж и сын!
Мы познакомились в интернете, проживая в разных столицах, сделали домом пассажирский «Москва- Петербург», потом мыкались по съёмным углам. «Связался с молоденькой, — кривились ровесницы, — сведёт тебя в могилу!» Я кивал, а про себя думал, что умирать лучше со старыми, жить — с молодыми. Из Москвы мы сбежали поздней весной, густела трава, а в ржавой, брошенной на огороде лейке гудел заблудившийся шмель. Мы ушли в никуда, захлопнули дверь в прошлое и выбросили ключ. На птичьих правах поселились в чужом доме, без гроша за душой — на мне весь гардероб, у тебя ничего кроме сумочки на плече. Перепачканные сажей, топили печь под органные фуги, гоняли прорвавшихся сквозь дыры в заборе соседских коз и с улыбкой шире проселочной улицы отбивались прутиком от шипевших гусей. «Чтобы мириться с реальностью, надо выдумывать», — лгу я себе, сочиняя рассказы. Нет, достаточно любить! Вот я люблю тебя, и мне плевать, что у тебя пригорает сковородка, убегает молоко, что деньги, как стрижи, улетают у тебя из кармана, и ты не можешь уследить даже за месячными. Вечерами мы слушали, как под верандой, перебивая свистом мышиную возню, шуршат ёжики, смотрели на ранние, высыпавшие возле луны звёзды, а когда уставали от робинзонады и кровожадных, ненасытных комаров, ужинали в многодетной семье, куда проникла цивилизация. Ели картошку, кислую капусту и смотрели по телевизору, как рекламируют роскошные магазины, как расхваливают дорогие авто. Однако москвичи экономят на всём, даже на улыбках. А в рекламных паузах сулили райскую жизнь. «Да им наша жизнь — как рваный презерватив!» — не выдержав, сплюнул хозяин. А я вспомнил ярко светившиеся окна большого города, каменные башни с уютными гнёздышками, которые с потрясающим упорством вьют всю жизнь, но в каждом — палата номер шесть! Плеснув в стаканы, я похлопал хозяина по плечу: «В Москве есть всё, кроме счастья.»
Первое время мне ещё звонили, недоумённо спрашивали, когда вернусь, втайне раздражаясь, точно я нарушил сложившуюся схему, опроверг незыблемые правила, а потом привыкли, посчитав ненормальным.
Я выпал из памяти, как птенец из гнезда, звонки раздавались всё реже, пока, наконец, не прекратились, и я выбросил «мобильный». Но я не винил знакомых — в Москве каждому до себя, на сострадание не хватает сил. И что нам до них? Я спрятался в тебе, как в ракушке, и мы сплелись, как сиамские близнецы.
Пролетело лето, и птица-осень накрыла листву жёлтой тенью. Дождь моросит едва ли не каждый день, а когда через кулак прислоняешься лбом к стеклу, оно запотевает. Жизнь коварна, когда ей, как увядающей женщине, больше нечего показать, она насылает болезни. Ещё один день, отвоёванный у вечности, думаю я, мучаясь бессонницей, глядя на серый, брезжащий рассвет. Возраст — это судьба, которую не обмануть, и мой наслал жало в плоть. Я перестал бриться, больше не походил на своё отражение в зеркале и всё чаще думал о смерти. «Старость», — отмахиваюсь я, ловя твои встревоженные взгляды. Я знаю, ты злишься, когда я так говорю, но, пересилив себя, только крепче прижимаешься ко мне.
А меня словно подмывает:
В старости радуешься, что новая болячка не смертельная, но каждая болезнь — репетиция смерти.
Хочешь, вернёмся в Москву? — грустно говоришь ты, и мне кажется, что я читаю в твоих глазах мысли о разводе.
Куда? — жалю я. — На врачей нет денег..
Бедная! Старость кусает, как осенняя муха, и ради
тёплого гальюна стерпит всё. Я методично подбиваю тебя к разрыву, провоцируя, жду, когда ты хлопнешь дверью, но ты держишься геройски. И мне делается стыдно. «Прости, расхандрился, — украдкой смахиваю я слезу. — Знаешь, давай обвенчаемся?» У тебя вспыхивают глаза, ты порывисто вскакиваешь и вот уже занимаешься приготовлением — покупаешь дешёвые серебряные колечки, иконки, крестики, перешиваешь рушники в венчальные полотенца. На евангелиста Луку в храме было пусто, батюшка, мой ровесник, немного смущаясь, читал Писание, обводил нас вокруг амвона, накрыв руки епатрихилью. А на меня накатила волна горячей радости, я вдруг крепко пожал его жёсткую ладонь. Он вздрогнул, но я только улыбнулся. А потом нас подвели к алтарю — куда доступ лишь священникам. «Сегодня ваш день, просите, и Бог услышит!» — сказал батюшка, деликатно отворачиваясь. Не сговариваясь, мы пожелали умереть в один день. А потом сидели в кафе, батюшка в рясе, на столе — цветы, гранёные стаканы, фантики шоколадных конфет. Вино развязало язык, и я спросил:
А вы не сомневаетесь?
Вот ни на столько, — отметил он ногтем кончик пальца. — Да разве бы тогда служил?
Но меня понесло, я признался, что душа моя бродит в потёмках, что порой обуревает тяжёлая, невыносимая скорбь, а под конец стал жаловаться на недуг, ловя твои недоумённые, протестующие взгляды.
Неужели это мне за прошлое?
А что, совесть не чиста?
Совесть чиста только у негодяев.
Он усмехнулся:
Да, все грешим.
А в машине по дороге домой я думал, что ты — награда за мою никудышную, бестолковую жизнь, запоздалый урок того, как она могла пройти. Отвернувшись к окну, я смотрел на пробегавшие леса и до боли кусал кулак.
Ко врачу я всё же пошёл. В приёмной стоял резкий кислый запах, на двери, как надорванный погон, обвисла табличка, по стенам лупилась масляная краска. Вытерпев бумажную волокиту, я сидел в очереди, вглядываясь в угрюмые, разочарованные лица. «Врачи — на больного дрочи!» — выйдя из кабинета, мотнул головой сгорбленный старик.
Я поднялся и зашагал по лестнице.
Заволоченным тучами днём сосед не досчитался курицы, грешил на собаку из дома напротив, долго выяснял отношения с его хозяином, ругался, на чём свет стоит, и, ничего не добившись, вечером в отместку «траванул» пса. А на утро из-за забора снова доносилась матерщина, угрожающе стучали монтировкой по столбу, истошно вопили бабы. Потом стихли, и к вечеру уже вместе горланили пьяные песни, обновляя за столом бутылки самогона, горячо обсуждали продажу иностранного футболиста. Господи, в каком веке я живу? Я смотрю на свой народ, на происходящее вокруг, и мне кажется, что я пишу на мёртвом языке.
Мы больше не занимаемся любовью, я целыми днями хожу мрачный, утирая холодный пот, ты всё чаще грызёшь заусенцы. У тебя пропало желание. Но моя любовь выше ревности, и я бы закрыл глаза, если бы ты завела любовника.
Боже, что я несу!
Тёмное небо уже озаряют ранние всполохи, я курю на кровати и смотрю, как ты, подобрав коленки, сладко улыбаешься во сне, разметав по подушке длинные волосы. «Кому нужен инвалид?» — стучит у меня в висках, и я плачу от жалости к себе. Поперхнувшись минутой, остановились часы. Осторожно заводя их, чтобы тебя не разбудил скрежет, я представляю, как, проснувшись, мы будем пить чай, смеяться и говорить о любви. И я не обнаружу своей тоски, неотступно преследующих меня мыслей о том, что впереди у меня — ночь. Но сейчас ты не слышишь. «А потом меня не будет, — шепчу я, гладя твои волосы, — ты поживи, повеселись, сходи замуж, а я буду ждать тебя там, где нас уже никто не разлучит…»