ЗВЕРЬ


Он был невысокий, щуплый, с голубыми, ясными глазами. Виски уже серебрились, но щёки были гладкими, как у мальчишки.

«Татарские гены», — пошутил он.

Ресторан был пуст, официанты сервировали столы, в огромном зале густела тишина. Разговор завертелся вокруг справедливости.

Где ты её видел? — рассмеялся Иван Терентьевич. — Вот же заказывали одновременно, а тебя первым обслужили. И так во всём. Тебя в школе били?

Не помню.

А меня били. Слабый был, а дети к животным ближе. Это потом зверство скрывать научаются.

Без лицемерия какая цивилизация, один каннибализм.

А может, так честнее? — тронул он лоб. — Была у меня история. Даже не история, а эпизод. Я по первому образованию юрист, и после университета работал в прокуратуре. Следователи там презирали кабинетных червей, гордились, что в гуще жизни. И я гордился, считая себя стражем закона, да и в справедливость тогда ещё верил. Раз поручили мне вести дело одного «цеховика». В Средней Азии на него целый город работал. Кого купил, кого запугал. И перед убийствами, видать, не останавливался. Русский, из казаков, малолеткой отсидел за грабёж и подался к солнцу. Тут среди узкоглазых и раскрылись его таланты: набрал кустарей, открыл швейный промысел, и деньги потекли бешеные. Блатные, конечно, пронюхали, предложили «крышу», но он и с ними быстро разобрался. Фамилия его была Бирюков. Отчаянный малый, ему высшая мера грозила, а он допросы в философские беседы превращал.

Иван Терентьевич пригубил вина. Ресторан оживился, вокруг сновали официанты, посетители, множась зеркалами, плыли в сизом, табачном дыму.

С виду Бирюков был невзрачный, но силу внутри имел необыкновенную. А главное, был хищником. Таких немного и в природе, и в обществе, иначе бы жизнь давно прекратилась. Но зверь внутри нас их всегда чувствует. Жестокий он был до безумия. И властный. Три шкуры драл, а ему подчинялись. И овца не блеет, когда волк дерёт. Жил баем, хлопковым плантатором, завёл гарем из туземок. Дикость, средневековье! Стонали, плакали, а пикнуть не смели, ненавидели, а терпели.

Иван Терентьевич закашлялся. Плеснув в рюмку, отпил мелкими глотками.

Взяли Бирюкова по доносу, комиссия из столицы накрыла с поличным, да он и не прятался. У нас его сразу поместили в одиночку: дело простое, думали, и стажёр справится. И вначале всё шло как по маслу. Но исподволь Бирюков стал мне свою философию навязывать. Жизнь, говорит, это драка над пропастью, куда каждого хотят столкнуть. А кто прав, кто виноват — как разобрать, оставшихся-то бульдозер подчистит. А? Каков образ? При этом в Бога верил и церкви жертвовал. Ты веришь?

Я пожал плечами.

Вот и я тоже, — плеснул в рюмку Иван Терентьевич. — Царство небесное внутри? А зверь? Он откуда? Тоже внутри сидит и караулит своего часа. Дело продвигалось, и картина вырисовывалась ужасающая. Тирания, которая Чингисхану и не снилась, а крови на подследственном — хоть рубаху отжимай, на три высших меры. И Бирюков стал меня ломать, впрямую не покупал, а больше намёками. И не угрожал, а мне делалось страшно. За мной государство, армия, но он был зверь. Даже в клетке моего кабинета, даже в наручниках, он оставался хищником. Человек сомневается, а зверь уверен, ты понимаешь, уверен, поэтому всегда побеждает.

Чиркнув спичкой, Иван Терентьевич закурил.

И постепенно мы поменялись местами: у него стало проскальзывать «ты», он угощался сигаретами со стола. У него за спиной одиночная камера, над головой приговор висит топором, а он куражится! Нет-нет, и молил, и заискивал, но взгляд колючий, вот-вот бросится. И знаю, что не бросится, а боюсь! Умом понимаю: мразь, ничтожество, — а дрожу вроде бедных азиатов. А ещё думаю, чем я лучше? Палач, убийца. Он-то за свою жизнь в одиночку борется, а я храбрец, когда кругом решётки. И домой прихожу — те же мысли. Суд-то в его случае обернётся пустой формальностью, так или иначе, а вынести приговор придётся мне. Но кто я такой?

Собрать улики не значит судить.

Иван Терентьевич будто не слышал.

Выходит, такой же зверь. Только называюсь охотником.

Но воспитание совсем другое.

А что воспитание? Разве оно исправляет натуру? Нет, зеркало не изменяется от того, что отражает. И пока зверь внутри затаился, лучше его не дразнить.

Иван Терентьевич выпустил кольцо.

Тянулось так месяца два. Бирюков чувствовал, что поддаюсь, а однажды оскалился: «Назови цену!» Лето, страшная жара, я в мундире, а он рубашку расстегнул — волосатая грудь, наколки. Я опешил. И вдруг мой кабинет, охрана, пистолет в ящике — всё исчезло, а на земле, как и миллион лет назад, остались хищник и жертва. Я не мог пошевелиться, точно скованный гипнозом. Отбросив ногой стул, Бирюков скривил шею, будто собирался перекусить горло, и я понял, как он прибрал к рукам город.

Появились музыканты, хрипло взвизгнул микрофон. Пары, неуклюже выбираясь из-за столиков, затоптались у сцены.

Иван Терентьевич затянулся.

Это нам подавай тихое местечко, а зверь по крови тоскует! И когда Бирюков навис, обжигая дыханием, я вдруг понял, что все наши учреждения — камуфляж, декорации. А царствует всё тот же зверь.

Я пристально посмотрел на него.

Ну, нет, до этого не дошло, — отмахнулся он. — Зазвонил телефон, будто невидимая рука потрясла за плечо. Я кликнул охрану. А на другой день подал в отставку..

Грянул оркестр, Иван Терентьевич беспомощно развёл руками.

А что стало с Бирюковым? — прокричал я.

На безбородом лице показался румянец:

Расстреляли. Времена были другие.

Он отвернулся, смяв в пепельнице окурок.

Впрочем, времена всегда одинаковые: бирюковы

и, — кивнул на танцующих, — стадо.

Песня неожиданно оборвалась, и на нас удивленно покосились.

— Да-да, чудовище обло, стозёвно и лаяй — одни топчут, другие пресмыкаются, — скороговоркой зашептал Иван Терентьевич. — А я с тех пор занимаюсь мёртвыми языками. Скажешь: струсил? Может, и так. Но мне не стыдно, пойми, зверя может одолеть только зверь! — Иван Терентьевич стал похож на забившегося в щель таракана. — Однако Бирюков меня и сейчас донимает. В сумерках сядет напротив и ест жестокими, ненавидящими глазами. «Назови цену!» — вопрошает тогда весь мир.

Принесли счёт. Официант равнодушно взял деньги. По столам уже зажгли абажуры, размазанные тени пластались по стенам.

Иван Терентьевич как-то сразу постарел, васильковые глаза помутнели, и я подумал, что двадцать лет назад он всё же вынес приговор — себе.

Поднявшись, я сухо откланялся.

Загрузка...