ГЕРОИН

У

смерти столько же лиц, сколько у жизни.

На свете нет людей с одинаковой смертью. И Еремей Дементьевич Гордюжа выбрал самую разрушительную из них.

Он был тех лет, когда любить себя уже не за что. «Какие у него мешки!» — тыкал он пальцем в зеркало. На него смотрел обрюзгший мужчина с глубокими морщинами, который брился, выдавливая языком бугор на щеке. Гордюжа уже давно говорил о себе в третьем лице. И писал тоже. Какая разница, от какого лица писать, если пишешь ложь?

У одиночества мёртвая хватка, и Еремей Дементье- вич спасался, как мог. Год назад он купил подержанное кресло, а в прошлом месяце решил его перетянуть. Сняв залоснившуюся обшивку, он вдруг наткнулся среди пружин на целлофановый пакет с белым порошком. Я не могу передать его удивление, хотя знаю, каким оно было. Ведь Еремей Дементьевич Гордюжа — это я. При этом у нас мало общего. Он учился тому, что я ненавидел, а теперь ходит на работу, от которой меня тошнит. Много лет он был женат. «Странно не то, что разошлись, — вспоминал я холодную улыбку его жены, — странно, что столько лет прожили.» Кто заставлял меня быть Гордюжей? Кто, точно пешку, шаг

за шагом передвигал по его жизни?

Полкило героина жгло Еремею Дементьевичу руки, словно раскалённое железо. Но к вечеру он успокоился. Прятал ли героин наркоман, или переправляли контрабандисты — во всех случаях искать уже не будут.

У его начальника лисьи глазки, а сигарета, как фига, торчит в рогатке из пальцев. От его окриков закладывает уши, а у меня сжимаются кулаки. Однако Еремей Дементьевич — тряпка. Он всю жизнь просидел на чемоданах, так и не решив, куда ехать, и косые взгляды кажутся ему страшнее смерти.

«Эх, Ерёма, Ерёма, — подмигивал он из зеркала, — жизнь прошла — остались годы.»

Продать. Освободиться раз и навсегда! Но кому? В юности Гордюжа всюду был своим парнем, но постепенно зеркала, окружавшие его жизнь, опустели, а дорога всё сильнее сопротивлялась ногам. И Еремей Де- ментьевич превратился в затворника. Днём — служба, вечером — телевизор. Оставалось продать героин себе. Но у Гордюжи не было денег, чтобы купить.

До сих пор я жил так, словно прикуривал от чужой сигареты, приспосабливаясь к привычкам Гордюжи. Но могу я хоть раз взбунтоваться?

И я удержал Еремея Дементьевича от того, чтобы высыпать порошок в умывальник.

Женщины думают о деньгах. Говорят о деньгах. И меряют всё на деньги. А своим единственным недостатком считают отсутствие недостатков. Им ничего не докажешь. Они знают всё. И это всё — деньги.

Вот что Гордюжа вынес из семейной жизни.

Когда родился сын, он надеялся. Его кровь, а кровь

не водица. Но, подрастая, сын принимал сторону матери. «Эдипов комплекс, — шипел Еремей Дементьевич,

эдипов комплекс!» Жили под одной крышей, но Гордюжа — сам по себе. «Перекрестятся — и дальше пойдут»,

запершись в ванной, представлял он, как умрёт, развязав всем руки. Когда вместе с бульканьем воды доносилось бормотанье, ему настойчиво стучали.

В семь лет мальчики думают: «Папа знает всё!», в тринадцать понимают: «Отец многого не знает», в восемнадцать уверены: «Отец не знает ничего!», в двадцать пять смеются: «Старик спятил!», а в сорок плачут: «Жаль, отца нет — поговорить не с кем».

Гордюжа скрёб лысину и не хотел ждать. Чтобы не дождаться. Почесав затылок, он пересел в другой поезд.

После развода пришлось тяжело. Раньше он был одинок, как булыжник на площади, а теперь — как тропинка в лесу. Сбрасывая одеяло, он вскакивал ночами, разбуженный собственным криком. А самым страшным из кошмаров была бессонница в тёмной, наглухо зашторенной комнате.

Но постепенно он привык к себе, и ему стало легче.

А мне всё чаще снится его покойный отец. Он сгорблен и старше тех лет, когда умер, будто продолжает где- то стареть. Дементий Еремеевич молча грозит пальцем и укоризненно хмурится, словно ждёт от меня чего-то, что я не могу дать. И я до тех пор гадаю, чего же он хочет, пока, измученный, не просыпаюсь.

Нас обрекли играть в прятки с повязкой на глазах, а когда схватишь то, что ищешь — повязка сползает, и наваливается кромешная тьма.

Директором его школы был Ермолай Нищеглот. «Ер- молай, давай, не лай!» — дразнили его за спиной. А в коридорах расшаркивались, спеша пожать вялую, холодную, как рыбий хвост, руку.

На душе у всех, как в желудке, — пусто и темно.

Это главный урок, который вынес Еремей Демен- тьевич со школьной скамьи.

Найдя героин, Гордюжа дрожал над ним, как скупой рыцарь, и всюду таскал с собой.

Слепило солнце, в траве, как часы, стрекотали кузнечики, отсчитывая короткое летнее время. Еремей Дементьевич ловил на улице взгляды, которые казались ему страшнее смерти, и чувствовал, что явился на свет у чужих родителей, а умрёт по дороге в никуда.

Он ждал автобус, а я записал происшедшее с ним

НА ОСТАНОВКЕ

На скамейке спал бомж. Стоптанные ботинки, свалявшиеся волосы. Под головой — набитый газетами пакет.

Все бомжи на одно лицо. У них всё общее — бесстыдство, тряпьё, запах. Подошли ещё трое, похожие, как матрёшки, — отец с мальчиком и дед.

Ребёнок покосился на пакет, легонько тронул, доставая недоеденную булку, бутылку с пивом на дне. Разделив хлеб, стали жевать. Мальчишка запрокинул бутылку, точно целился в солнце. Потом снова запустил руку в пакет, зашуршали газеты.

Спавший вскочил, как ванька-встанька Но обидчиков трое — не совладать. «Где ж это видано, — облизав сухие губы запричитал он — чтобы бомж у бомжа воровал?»

«Отсыпать ему?.. — подумал Еремей Дементьевич. — Дают же обезболивающее…»

Он взвешивал мешочек за пазухой и чувствовал себя богом, раздающим счастье.

«Ну, чего зыришь — глаза пузыришь?» — оскалился бомж.

И он узнал Ермолая Нищеглота.

Еремей Дементьевич отшатнулся и пош. ёл, размахивая руками точно срывал невидимые яблоки, которые швырял оземь.

В тот день Еремей Дементьевич, неловко просыпая, размешал порошок в воде, мелко перекрестился и запрокинул стакан к потолку.

Так он выбрал себе казнь.

Я ненавижу две вещи — его лицо и его имя. Еремеем его нарекли в честь дедов, которые были тёзками, так что выбора у него не было. Имя ему уже присвоили, а он всё не рождался, появившись только на пятый год после венчания. К этому времени оба деда уже умерли, а имя навсегда осталось старше его. У Еремея оттопыренные уши и блёклые, расплывчатые глаза. Вот он сутулится, продевая руки в рукава висящего пальто, а потом, уже надетое, снимает с вешалки.

Вернулся Гордюжа с чужим, деревянным лицом, держа под мышкой коробку со шприцами. Благодаря наркотику он нащупал в себе лестницу, по которой изо дня в день спускался теперь в тёмный подвал, полный соблазнов и ужасов. Наконец он понял, что болен самим собой, а если исцелится — умрёт, что путь к себе короток, а если удлиняется — значит даётся крюк. Растянувшись в так и не зашитом кресле, он думал: раз этот героин его освободил — значит был тот, который превращал в Гордюжу. Он испытывал глубокое отвращение к Гордю- же, ему были противны указатели, приведшие к нему — школьная долбёжка, факультет житейских наук и ежедневные инъекции того героина, который назначают против воли.

«Героин как метафора, — соглашался я, — героин как метафора».

И теперь, видя в зеркале черневшие под глазами круги, думал, что вывернул, наконец, жизнь, как пиджак, который носил наизнанку.

В темноте шептались:

Раз я завтракал на балконе, тарелка с кашей выскользнула из рук и убила прохожего. Утром я был добропорядочным гражданином, а вечером уже сидел в тюрьме.

А я вышел раз из подъезда, светило солнце, улыбка не сходила у меня с лица, и тут меня убила тарелка с кашей.

Еремей Дементьевич проснулся. А я досматриваю его сон. Хотя знаю до мелочей. Вот он протёр кулаками глаза, съел бутерброд, сунул руки в рукава пальто на вешалке, привстав, снял его, уже надетое, с крюка и отправился на службу.

Скучный, скучный сон.

«Люблю тебя, Ерёмушка! — гладила мать его шёлковые кудри, ласково притягивая к себе. — Больше жизни». Он чувствовал её теплый запах, и ему хотелось плакать от счастья. Но это был обман. Как она могла любить его больше своих рук и ног? Своих мышц и волос, аккуратно уложенных под платком? Он был только малой её частью. Когда он понял, что чужую плоть только любят, а свою — боготворят, стало невыносимо. А теперь, когда матери уже нет, он видит жестокость, на которую способны женщины, и, вспоминая задрапированный чёрным гроб, отмахивается, будто, поцеловав тогда дряблую щёку, вернул сполна долг.

Молчал Еремей Дементьевич, как покойник, а говорил, словно учил прописи.

Почему ты говоришь, как Гордюжа, и думаешь, как Гордюжа? — затеваю я разговор.

А ты сам-то чем лучше? — мотает он головой. А потом фыркает: — Уколемся?

Теперь я застаю его в разных местах. Вот он корчит рожи перед зеркалом, тихонько напевая: «Моя героиня — на героине.»

Раньше он шёл с работы пешком, а теперь, спеша, брал такси. Как-то его вёз полнокровный хохол, который всю дорогу не закрывал рта. Еремей Дементьевич слушал про тёщу, которая готовит сало белое, «что твой снег», про молоко в кринках и дороговизну, которая обещает стать «куда как больше». Вдруг у пивной, где шла драка, машина резко затормозила. Хохол бросился в гущу.

«Отвёл душу! — бухнулся он снова за руль. — Так о чём бишь я?»

Еремей Дементьевич съёжился. И опять слушал про кровяные колбаски, сенокос на заре и пышногрудых девок, которых не ущипнуть.

«Жизнь — как нога, — думал Гордюжа, — пока есть — не замечаешь».

А дома приготовил двойную дозу.

Работу он вскоре бросил. Пускал жильцов, но вскоре прогонял. Из мебели у него остался опустевший платяной шкаф, разодранное кресло да хромой, трёхногий стул.

Он всё чаще скрипел зубами и насвистывал свой романс о героине.

В Бога Еремей Дементьевич не верил.

Если Бог — это всё, — философствовал он перед рассветом, когда героин отступал вместе с уплывавшими сумерками, — то у Него не может быть ни заповедей, ни пристрастий. Ибо чем одна мерка лучше другой?

И всё же готовился Суду.

Я же не продавал, — оправдывался он, — не губил душ.

А свою? — беру я на себя роль прокурора.

Зато многие спас, — криво усмехается он. — От этого бы сколько погибло.

Иногда, перед тем как забыться, он видел Бога. Господь сидел на небе, повелевая ангелам не шуметь крыльями, чтобы не будить мёртвых, а всякому гаду на земле наказывал: ползать — ползай, а кусать — не кусай!

Люди привязаны ко Мне крепче, чем думают, — раздавался голос из зиявшей в потолке дыры.

И Еремей Дементьевич видел мириады пальцев, которыми Бог перебирает, словно ткёт невидимую ткань, и каждый из них — человек.

Все гонятся за удобствами, — жаловался Гордюжа. — И главным — умереть при жизни.

У каждого свой героин, — как печёное яблоко морщился Господь. — Если не спрятался в собственное

безумие, сойдёшь с ума от всеобщего.

И Еремей Дементьевич с ужасом понял, что говорит с собой.

В любовь Гордюжа тоже не верил. Пока она не постучала в дверь. Высокая, стройная, она стояла на пороге, под вуалью с мушками, прижимая к груди огромный букет. Цветы наполнили прихожую тонким ароматом. Незнакомка протянула их Еремею Дементьевичу, и они показались необыкновенными, но в неясных сумерках он не различил их цвет. Не поднимая вуали, дама назвала его имя и, легонько отстранив, прошла в комнату. Качая страусовыми перьями, незнакомка принесла в своей шляпе далёкие туманы, и в душе у Гордюжи всё перевернулось. Сердце защемило, а ногти стали расти быстрее, чем у покойника. Женщина излучала строгую, целомудренную прелесть, была прекраснее всех, кого он представлял в мечтах, и он понял, что это та, которой нет.

Она молча опустила цветы в напольную вазу, налила воды и, раздвинув штору, поставила их на подоконник, где струился лунный свет. Медленно стащила тёмную, дырчатую перчатку — для поцелуя, и на губах у Еремея Дементьевича остался холодок. Он не знал, что делать, но ему было удивительно легко. Послушный, как кариатида, он мог стоять так часами, годами, вечность. Её присутствие обдавало тёплым запахом, как в детстве, когда Еремей просыпался в постели матери.

Дама сбросила шляпу, встала на стул, зашуршала шёлковым платьем, достав с полки Библию, которую он читал в детстве, и, улыбнувшись, подложила, чтобы стать выше. Затем, вынув шпильку, распустила волосы как воронье крыло, поднялась ещё выше, к шкафу с гроздьями свисавшей пыли. Она взобралась уже к самому потолку, когда, вспомнив про хромой стул, Гор- дюжа испуганно вскрикнул. Но тут увидел, что женщина не стоит, а висит. Её голова на неестественно повёрнутой шее слилась с потолком. Тёплый запах исчез, на Гордюжу глядела серая морда удавленницы.

«Я скоро приду», — одними губами прошептала она, тая, как тень.

Близилось утро, соскочив с дивана, Гордюжа бросился к цветам.

Их было чётное число.

И они были чёрные.

Однажды, в ночной тишине по улицам гулко рассыпалось эхо — это во мраке комнаты выл от страха Гор- дюжа, а моя рука зажимала ему рот. Мы оба становились психопатами. Он несколько раз открывал дверь, порываясь уйти, не зная куда, а я, карауля, захлопывал её сапогом. Со временем ему стало страшно покидать стены, где, уколовшись, он угрюмо скалился в липком, остро пахнущем поту, лез на диван, как на ледяную гору, откидываясь в изнеможении на громыхавших пружинах. На душе у него было, как в слепой кишке, он высох от голода, но с прежним упрямством шарил иглой по венам.

Как долго продлится его роман с героином? Сойдёт ли Гордюжа с ума, или раньше умрёт? До этого срока я буду присматривать за ним. А потом выйдет время. Которое исчезает, когда нечего наблюдать.

Загрузка...