Мне едва хватило воздуха задуть свечи — целых восемь! И пирог у мамы вышел — пальчики оближешь! Хорошо, что я летний, светит солнце, ползают жуки-скоробеи, глухие богомолы, которые слышат лапками, и красные «пожарники». Папа целует в лоб, дарит книгу про пиратов, и я спускаюсь во двор. Мне радостно, вокруг — море одуванчиков, которые щекочут голые колени, стрекочут кузнечики, на ветках лопочут птицы. И вдруг — будто крапива обожгла! Когда- нибудь меня не станет! Всё, всё это останется — и жара, и гудящие травы, и блестящие зеленоватые жуки, и бездонное небо, а меня не будет! Совсем, совсем! А куда я денусь? Исчезну, как бабушка, которая умерла до моего рождения? И про меня также будут рассказывать, а нигде, нигде меня нельзя будет увидеть! А где же я буду, когда меня не будет? «Мама, мама.» — шепчу я. И от ужаса даже плакать не могу. Но мне становится стыдно. Вокруг никто не боится, вокруг улыбаются, и никто не говорит об этом. Неужели они не знают? Или знают то, чего не знаю я? Или они смелее? Но это страшнее пиратов! А уже в постели, когда мама гладила мне спину, я не замечал её мягкой ладони, притворяясь, что сплю, всё думал, думал. Как страшно в лесу кричат совы! Я накрылся с головой одеялом, и под утро меня осенило. Когда я вырасту, учёные придумают таблетку, я её выпью — и не умру!
Мне сорок восемь. В прокуренных лёгких нет воздуха задуть столько свечей, и праздничный пирог испечь некому. Страшно вдуматься, сорок лет прошло, евреи в пустыне за этот срок забыли про плен, сменилось два поколения, исчезла страна, в которой я родился, а я вспоминаю наш дом с палисадом, поросшее бурьяном школьное поле, вспоминаю скрипы деревянной лестницы с подгнившими, выщербленными ступенями, огород, который безуспешно разбивала мать, нашего соседа — хмурого инвалида-фронтовика дядю Сашу, то лето, когда сверкал пятками в густой траве, гоняясь за бабочками, и мог по укусу отличить муравья от мошки. Вспоминаю Анну Марковну, учительницу начальных классов. Всё-таки несправедливо: мы навсегда запоминаем своих учителей, а они нас — нет..
Завтра выборы, будут выбирать самого главного, и папа с дядей Сашей спорят.
Власть негодяев, — пускает табачный дым папа, — вот что такое государство.
Тише, Стёпа слышит! — шикает мать, убирая посуду.
Я — на полу, делаю вид, что играю в солдатики.
Лучшее из худшего, — не обращая внимания, продолжает отец, — вот и весь выбор.
А дядя Саша смеётся:
Не пойдёшь — худшее из худшего подсунут!
Взрослые странные, зачем им нужен самый главный? Он что, вроде Анны Марковны?
Детство золотое, — глядит на меня дядя
Саша, — мечтаешь, мнишь о себе. Радость-то какая! А чего мнишь? Снесла курочка яичко, вылупилась курочка — и весь сказ.
Когда дядя Саша ушёл, папа сел за стол. Он уже год пишет рассказ. Про что — секрет, но мама считает, рассказ не даётся.
Другие за это время, Вася, романы пишут, — щурится она, — а ты всё черновик перелицовываешь.
Роман, Галя, это всего лишь неотредактированный рассказ, — повторяет отец.
И мама кусает губы.
В десять меня загоняют в кровать. Сны совсем не похожи на жизнь, они неправильные, в них всё перепутано. А самый странный из них такой. Я вижу распахнутые ворота, через которые медленно бредёт толпа. Люди, сгрудившись, как бараны, ругаются, от тесноты едва не начинается давка. И тут я замечаю, что ворота стоят в чистом поле, словно триумфальная арка. А кругом просторы, иди — не хочу! От удивления я открываю рот. Мне становится жаль людей, и я кричу: «Эй, слепые, куда же вы?»
Но они не слышат.
И, просыпаясь, я долго лежу с открытыми глазами.
Некоторые буквы я не выговариваю — режутся зубы и неправильный прикус. «До свадьбы заживёт», — заглядывает мне в рот доктор.
А когда эта свадьба?
Завтра Пасха, мама готовит кулич, я крашу яйца. А папа сидит за столом с дядей Сашей.
Ветхозаветному Богу жертвовали агнцев, а новозаветный — принёс Себя в жертву… - говорит он. — И всё равно есть в этом что-то кровавое, языческое. Нет бы людям жизнь наладил, а Он свою отдал, получается, Сам Себе пожертвовал.
Чего взять, тёмный семитский культ, — крутит головой дядя Саша.
А причастие? — гнёт свое папа. — «Пейте кровь Мою и ешьте тело Моё», мы что — вурдалаки?
У нас гостит чужой дядя с лицом таким, будто в лупу смотришь. Он музыкант, настройщик роялей, они с мамой играют в четыре руки. «Чужой» угощал конфетами, но мне всё равно не нравится.
Не стоит понимать буквально, — снисходительно улыбается он. — Это всего лишь метафора.
Как ты можешь, Вася, — поддерживает его мама.
Папа косится из своего угла:
Мы и мясо покупаем в целлофане, не нужно нам этого первородного зверства, замешанного на крови. Говорят о любви, а тут же искупление, грех, страх Господень! А свобода воли? Если не любишь Господа, пожалуйста, — скрежет зубовный.
Тоже нашёл время! — всплеснула руками мама, а они у неё в тесте. — Светлое Воскресенье, а ты.
Надо смиряться, Галина Ивановна, — мягко улыбается «чужой», — и с тем, что иным не дано смириться, тоже.
«Злой, злой. — плачу про себя я. — Зачем обижаешь папу?» А дядя Саша добрый.
Чем философствовать, — улыбается, — лучше бы диван новый купили.
Как прежде, в лесу по ночам кричат совы. Просыпаясь, думаю о смерти, чужой в своём поколении, как и в любом другом. Где мой отец? Где сын? Давно сказано: каждый человек один на свете. Но — страшно! Вот и силишься забыться, цепляясь за воспоминания.
Родители целый день друг с другом не разговаривают и меня будто не замечают. А вечером явился «чужой». Втроём закрылись в папином кабинете. Глухие голоса, а потом вдруг папа как закричит: «Стёпку я вам не отдам!» Мама выскочила красная, вся в слезах. За ней — «чужой»: «Галя, Галя.» И мимо — на улицу. Я — к папе, он за столом — руками голову обхватил, а меня увидел, обнял: «Вот как, Стёпа, бывает… И никто не виноват…» А у самого слёзы. Я в первый раз вижу, как папа плачет.
Мама дома не ночевала, папа несколько раз говорил с ней по телефону. А вечером пришёл дядя Саша. «Отчего так, — крутит рюмку папа, — стоит сойтись поближе, как понимаешь, что рядом с тобой чужой? Это она мне говорит, представляешь?» Дядя Саша молчит, смотрит в угол. «Я понимаю, она ещё молода, красива. Только гадко всё как-то, приходил в мой дом, ел-пил. Эх, о чём это я! Стёпку жалко.»
Перед тем, как родиться, мы девять месяцев проводим у Бога. Это наш утраченный рай, и жизненный опыт ему ничтожная замена. Старость мудра? Но перед вечностью нет возраста! Когда же, с какого момента «я» замыкается в клетку привычек, а мир сужается до кошелька? А природа? Каждый год мириады листьев, цветов и насекомых исчезают и появляются вновь! Неужели вся эта могучая сила создала меня только для того, чтобы я лгал, завидовал и жаждал денег?
Папа в кресле, зовёт. «Вот, Стёпа, как вышло. — Я стою у подлокотника, он гладит меня по голове, а сам на стену смотрит. — Представь, сынок, весы, на одну чашу бухнули тяжеленную гирю. Это любовь. А на другую кладут мелкие гирьки из разногласий, ссор, колкостей. Поначалу весы даже не шелохнутся, но рано или поздно мелкие гирьки обязательно перевесят, ведь обиды только копятся, никуда не исчезая. Не забывай об этом.»
Так я понял, что жить мне придётся с «чужим».
«Папа, папа! — бросился я ему на шею, — Не хочу, не хочу.»
За окном сыплет дождь, я лежу, вперившись в темноту, и меня душат слёзы.
Только умирая, живёшь.
Слабое утешение!
Завтра выборы.
Лучшего из худшего, — недовольно ворчу я, — государство — это власть негодяев.
А культура — собрание проходимцев, — иронично вздыхает Александр, мой приятель по университету. Он знает, чем задеть.
Я взрываюсь:
А разве не так? Искусство — дорогая витрина, с улицы туда не попасть!
Александр православный, соблюдает посты, а в отпуск ездит по монастырям.
Хочешь постричься? — поддеваю я.
Как Бог даст… - пожимает плечами.
И начинаются бесконечные споры.
А зачем Творцу все эти земные поклоны, пение на клиросе, свечи?
Не Творцу, а нам!
А чем святые мощи отличаются от мумий?
Он снисходительно улыбается.
Нас мучает духовный голод. Но почему именно Христос?
Ты что — буддист?
А хоть бы и буддист! — повышаю я голос. — Буддистов не знаю, зато вижу, как из смирения делают гордыню! Надеетесь крестными ходами Бога купить? Этого ли хотел ваш Учитель? Эх, люди, пачкаете всё, к чему прикоснётесь!
«Ну, чего ты паясничаешь?» — написано на его лице.
Но я уже завёлся.
Попов — как клопов, богатые в церкви в первых рядах, как же, успех — не грех! На земле всё отобрали, хотите и небеса прихватить?
Каждый ответит за себя.
А, ну конечно, пусть ближний в аду жарится, мне- то что? Вот и вся любовь!
Ты многого не понимаешь.
Да уж куда нам! Только по мне честнее в аду с ближним, чем одному в раю. Или все пусть спасутся, или никто.
Он перекрестился. Но я неумолим:
А иконы? Чем не идолопоклонство?
Лики только отражают божественное.
Язычники то же самое говорили — Велес, Перун, разве резные деревяшки могут выразить их могущество? Или ты думаешь, они верили в берёзового чурбана, не задумываясь о Боге? — Я задрал палец. — Нет, и у них были свои мученики, свои святые и пророки, которых сначала оболгали, а потом забыли.
Он уставился в угол, и мне сделалось стыдно.
Жизнь каждому даётся нелегко.
Вспоминаю заборы с дырами шире досок, дядю Сашу, умершего за год до того, как я поступил в университет, вспоминаю родителей, их развод, который так напоминал собственный. Каждый брак устроен по-своему, все разводы похожи друг на друга. Вспоминаю поджатые губы жены, сгорбленную фигуру её адвоката, равнодушного судью и сына, которого делили, как вещь. Испуганный, он косился на стоявшего рядом мужчину, который должен был заменить меня. Вспоминаю и нового мужа матери, неплохого, честного, но с которым так и не нашёл общего языка и к которому обращался на «вы».
А ещё в памяти всплывает, как катался на карусели: сиротливо кропит дождь, и я, оседлав деревянного конька, бесцельно кружу рядом с понуро молчащими зверьками. Мне грустно и не с кем разделить одиночество.
Жизнь — серый, ненастный день среди глухонемых.
Блаженными с годами становятся ночи, когда отступает бессонница. Но и тогда видишь сны, похожие на жизнь. Как в детстве, мне снятся ворота, стоящие в чистом поле. Но год от года они сужаются. Через них едва протискиваются, толкая друг друга, будто по сторонам простирается невидимая стена. Во сне я уже не удивляюсь, а, пробудившись, безуспешно разгадываю этот символ.
«Входите тесными вратами», — протягивает мне Александр православный сонник.
Но что мне толкования — разобраться бы самому, что думаешь!
Всю жизнь я писал рассказы, у которых был единственным читателем. Зачем? Чтобы понять, как тесно в словах? Чтобы подтвердить истину о том, что наше «я» не укладывается в проговариваемое?
Жизнь — долгое повествование, а прочитывается на одном дыхании. Сколько строк осталось мне, чтобы дописать этот рассказ?..