Хочется жить другим, — промычал я, чтобы не молчать.
А мне просто хочется жить!
Перед ним стояла тарелка с крупной смородиной, и, накалывая по ягодке, он ел с ножа.
Любить жизнь может только наивный.
Это у меня от отца. «Как себя чувствуете?» — склонился над ним врач. «Отлично!» — улыбнулся он. И умер. Зато мать уже восьмой десяток при смерти.
Он ухмыльнулся.
Не любишь её?
Крысу?
Крысу?!
Конечно, изворотливая, гадкая, а чуть в угол — укусит. И злоба торчит, как иглы дикобраза.
У меня дед был такой. Даст подзатыльник, а сам ржёт: «Тяжело в ученье — легко в мученье!» А мать говорила, это от большой любви.
Нас разделял стол, на засаленной скатерти передо мной чернела смородина. Я повертел в руках нож, тронул лезвие. Подняв глаза, он сосредоточился на моей переносице:
В Крысе меня с университета всё раздражало — и выцветший фартук, и зализанные назад волосы, инарочитая ласковость. Интегралы считаю, а сам мечтаю ей зубы пересчитать.
Я положил в рот ягодку.
Ну да, ты же математик.
Поневоле. Из-под палки учился, чуть дверь скрипнет, в комок сжимался: «Ну всё, выход Марины из-под перины!» А наградой — клубничное варенье, будто нужны мне совместные чаепития! Видеть слащавую улыбку, всезнайство, глаза без тени сомнения!
Да, детство не прощает. Может, и дед мой озлобился, что сирота? Прадеда-то Первая Мировая ранила, Вторая — добила. Перед атакой он нацарапал на клочке бумаги, что видел сон, как тот снаряд опять разорвался и его опять осколками посекло. Письмо с похоронкой прислали.
Детство все обиды помнит. А толку? Я сколько себе зарок давал — буду со своими детьми искренним, воспитывать буду, опытом делиться. А сыну мой опыт — как козе баян! Выходит, и впрямь между поколениями пропасть?
Я пожал плечами.
Опускались сумерки, вылетавшие из камина искры зарывались в ковёр, как светляки.
Вдруг он впился глазами:
Только говорится, что каждый по-своему с ума сходит, а выбор-то не богат. Вот ты с собой разговариваешь?
Бывает.
А я постоянно. Думаешь, пора к психиатру?
В нашем возрасте каждый сам себе психиатр. Все возводят стену от одиночества. А кирпичи старые, проверенные — тапочки, телевизор.
И такая от всего хандра хандрющая — хоть в петлю!
А Лида?
Ну да. Только её Крыса тоже изводит: «Где ваша гордость, милочка? Вы во всём с мужем соглашаетесь!» У Лиды слёзы: «Марина Николаевна, пожалуйста, оставьте нас в покое!» Но крысам плохо, когда другим хорошо. Она и из отца всю кровь высосала.
Он подцепил очередную ягодку.
Я тоже.
Крыса за порог — мы оживляемся, точно мыши.
Я рассмеялся:
Крысы и в подвалах прежде всего мышей пожирают.
Замолчали, дыша в унисон.
А случись что со мной? Крыса дом перепишет, бывшая моя подключится. А Лиде куда? Нет, нельзя мне на свете Крысу одну оставлять. Выпьем?
Появилась бутылка, мы со звоном чокнулись.
Значит, решил её вперёд отправить? Не боишься, что наследства лишат?
Ну, если всё по-тихому обставить.
Камин догорал, замигали тени.
Отравить?
Ага! Так в голове и крутится: «А сырку?» А про себя: «У, крыса!» Она удивится: «Он дал?» А я: «Ладно». Она уже со страхом: «Он дальше?» А я: «Ешь, ладно!» Переворачиваю задом наперёд. Герой! В уме переиначиваю, а всё равно по её получается.
Это как?
А вроде: «Укуси суку!»
Я покрутил у виска.
Он ответил тем же.
И оба расхохотались.
Бутылка пустела. Плеснули в рюмки, каждый себе.
Я из-за Крысы всю жизнь дома просидел. Она мне в детстве будто глаза выколола, чтобы по сторонам не глядел. Осколком зеркала. Слепому как узнать про её ледяное сердце?
А я переменил множество мест и, как улитка дом, повсюду таскал образ жизни. От забегаловок вон язву нажил.
Худых женщины больше любят.
Поэтому жёны — меньше.
Скривившись, он тронул живот.
Ты, верно, рос уличным. А в меня Крыса всё до крошки впихивала: «Доедай, у меня свиней нет!» А меня, интересно, за кого держала? И главную теорему, которую давно вывела, скрывала.
Какую ещё?
Про футбол. Что на свете все только и думают, как сыграть в него твоей головой. Знала, а таила. Нет, раздавить крысу — не преступление.
Сердито надувшись, он стал похож на бумажного тигра.
А юность? Помню, функции Бесселя изучаешь, а у самого одна функция.
Бес селя?
Точно. Как в стихотворении: «Весна мне душу веселя, любви подпишет векселя!» А Крыса стережёт, из дома ни шагу. Она и жену первую подыскала, а та сразу после свадьбы залепила: «Муж с женой одна дробь, и, чтобы была правильной, я буду сверху!»
Он подмигнул левым глазом. Я — правым.
А меня жена постоянно в пустые хлопоты втягивала.
Меня тоже, а когда на диване заставала, шутила: «Посмотри, сыночек, на папашу — сарделька в тесте!»
А сама дура-дурой! Раз у нас деньги кончились, так потащила в казино выигрывать. И всё в одну ставку бухнула.
Выиграла?
Ну, выиграла.
Выходит, умён не тот, кто знает истину, а кто упорствует в заблуждении?
Он кивнул.
А за жену я, признаться, и сам цеплялся — от одиночества.
Стена?
Стена.
Опрокинув рюмку, он отвёл глаза. В углу под потолком свисала паутина, зеленела штукатурка, и в её разводах я увидел летний сад с кустами смородины, мальчика с книгой и гладко причёсанную молодую женщину в гамаке.
Он тихо запел:
Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, тёти там и дяди — сволочи и бляди.
Колыбельная для пай-мальчика?
Он отмахнулся.
Лучше скажи, отчего я всю жизнь с краю?
Достали тёти и дяди?
Душу вынули! Пачкуны, зыркуны, строчилы! Куда не глянь — слухачи, шептуны, мелкопакостники.
Он качнул головой, я поддакнул:
Тугоухи, кривоглазы, суеносы.
Пихуны, рогачи, кусаки! Норовят встать над тобой, как числитель над знаменателем!
Шаркуны, топтуны, проныры! Только и слышишь: «вась-вась, вась-вась.» А женщины? Кобылы, вертихвостки.
Я щёлкнул пальцами, он цокнул языком.
Свистушки, охмурялки, кудахталки.
Жужжалки с когтями-локтями!
ляги-приляги.
жабьё-бабьё!
Осёкшись, почесали затылок.
Что-то мы разбубекались.
Сорвались с цепи.
Зато общий язык нашли. — Он засопел. — Между нами, у психиатра я всё же побывал. Мозги-то совсем набекрень.
Тем более сойдёт с рук.
Он хрипло рассмеялся:
Выходит, нормального повесят, а психа — простят?
Протянул руку, и на мгновенье мою ладонь обжёг
холод.
А про стену ты правильно сказал. Всю жизнь её возводим, а под конец и самим за неё не выйти.
Он покрутил рюмку.
Мне вообще-то врач запретил — говорит, возбуждает. Руки, и правда, чешутся.
А чего тянуть? — Растопырив на столе пятерню, я начал втыкать нож меж пальцев. — Раз-два-три-четыре- пять, мы идём искать, раз-два-три-четыре-пять, ты залезла под кровать?
Он пристально посмотрел на меня.
Хоть вздохнём свободно.
И не договорив, провёл по горлу ребром ладони.
Я — вернул жест ему.
Потом наши пальцы соприкоснулись, и меня опять обжёг холод.
За окном поплыла луна, высыпали звёзды. Мы уже с трудом различали друг друга. Он разлил бутылку до
дна, подождал, пока стечёт последняя капля.
А у Лиды, откровенно говоря, самой крыша едет. Через слово крестится, будто в церкви, а чуть что, про Бога. И уверенно так, точно волосы у Него пересчитала. Я вчера не выдержал. Бог, говорю, вроде государства, персональной ответственности не несёт. И судиться с Ним бесполезно, Иов выставил счёт, а толку? Думал, горячиться начнёт. А она только блаженно улыбается.
Счастлив не тот, кто нашёл истину, а кто убеждён в своей лжи. Но что же ты психиатру о Крысе не рассказал, когда про наследственность спрашивал?
У него задёргалось веко.
Это чужая кровь! Чужая!
Он был близок к истерике.
А Лиду ты зачем прогнал?
Лиду?! Она сама! С Мариной Николаевной не поладила!
И в стене появилась трещина?
Он готов был захныкать.
Я понимаю, надоели сцены, её богомольность.
Он всхлипнул, как ребёнок.
Ну, а кто сына за «двойки» бил? Кто приговаривал: «Ничего, свой зуб языка не откусит»? Кто за себя отыгрывался?
Вместо ответа он вытер лоб, устало сощурился. И вдруг его голос стал плаксивым:
Лида нехорошая, а мамочка добрая, и к чаю у неё клубничное варенье.
Хлопнула входная дверь.
Он вздрогнул, уставившись на опустевшую тарелку. Облизнув окровавленный смородиной нож, сунул в карман и, задвигая стул, в последний раз бросил взгляд на отражение в зеркале.